Глава третья 1433 (6941) г. ПОЯС ДМИТРИЯ ДОНСКОГО

1

Хотя тяжба в Орде закончилась в пользу Василия Васильевича и, как предсказывала прозорливица Фотиния, он вернулся в Москву на белом коне, кто-то распустил злонамеренный наговор, будто княжение не взял ни един.

На Петров день, 29 июня 1432 года, они с Юрием Дмитриевичем выехали из ордынской ставки каждый своей дорогой, оба на одинаковых быстроногих половецких скоках, а ханское — «ни сана, ни мана» — полетело ветром впереди них, начало гулять по княжеским и боярским хоромам в Москве, Владимире, Ростове, Нижнем Новгороде и даже в далёком Пскове.

Узнав об этом, юный великий князь стал чувствовать себя ещё более шатко, нежели до поездки в Степь. Стал Василий Васильевич раздражительным, мог накричать несправедливо на самых близких ему людей, а потом впадал в глубокое уныние, ощущал в сердце мертвящую пустоту. Запирался в опочивальне, пытался облегчить душу молитвами с обильными слезами; из-за этого в покоях среди великокняжеского люда начал бродить такой опасливый вопрос: а не повредился ли умом великий князь?

Софья Витовтовна видела болезненное состояние сына, испытывала к нему глубокую жалость, но помочь не умела.

И преданнейший Иван Дмитриевич Всеволожский не находил слов ободрения, одно твердил:

— Он тебе, государь, неровня, Юрий Дмитриевич.

Боголюбивый и богобоязненный, с детских лет чтитель православной веры, Василий исправно отстаивал в Успенском соборе все девять служб, а кроме того, молился в одиночестве в крестовой дворцовой церкви, но обретал от этого некое утешение и душевное успокоение лишь кратковременно, а затем бесовские соблазны нападали с утроенной силой, толкли сердце его в тоске.

Однажды после Великого Повечерия он вернулся с ощущением особенно безнадёжного, одновременно тягостного и сладостного отчаяния. Пока шёл от собора ко дворцу, всё повторял только что слышанную молитву: «Упование моё — Отец, Прибежище моё — Сын, Покров мой — Дух Святый, Троице Святая, слава Тебе!» Но с каждым повторением всё прочнее вселялись страх и скорбь, всё острее нуждалась душа в заступе.

Казалось, в ночном мраке над головой ярились сатанинские силы, клубились по тёмным закоулкам. Василий усилил молитву, заспешил ко дворцу, где у входа стояли два стражника с факелами. Огонь в поднятых на шестах чашах беспокойно метался, то удлиняя, то укорачивая тени, безжизненные, но преследующие человека по пятам.

— Нищ есмь и убог, Боже, помози мне! — прошептал Василий и с облегчением нырнул в дверной проём.

Но и в домашней молельне не нашёл он покоя, чувствовал себя, будто на погосте, одиноким, всеми покинутым. Начал класть земные поклоны перед Спасом:

— Исцели мя, Господи, яко смятошася кости мои, и душа моя смятеся зело.

Все чётки перебрал дважды, творя молитву Иисусову, а желанное облегчение было всё так же далеко. Снова пришла на память молитва Повечерия: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче». И тут его вдруг осенило: не от того ли смятение его, что страшит мысль о врагах невидимых. Как от них оборониться? От дяди родного, врага давнишнего? Самому себе было боязно признаться, что отношение его к дяде двойственно: что тот враг ему, Василий знал доподлинно, но гнал это знание от себя как наваждение: нет, не хочу, не может быть! И, несмотря на внушение близких, собственное сердце клонило его к миру с дядей, воображение нередко рисовало счастливые картины согласия и любви.

Они немного бывали вместе, чаще виделись во время поездки в Орду, но этого общения хватило Василию, чтобы признать, хотя бы тайно, в душе, что Юрий Дмитриевич не завистлив и не хищен, он добр к людям, умеет сказать похвальное слово даже тогда, когда другой ничего, кроме порицания, не находит. Знал Василий, что дядя говорит и про него самого: юн возрастом, но нравом, дескать, своеволен и отважен. Это слышать было приятно, хотя сам-то Василий понимал, что он лишь вид такой делает, по совету Всеволожского. О Всеволожском дядя отозвался, как о пчёлке, которая несёт, пусть малый, но полезный и постоянный взяток в великокняжеский улей и жалит только грешников; Софью Витовтовну сравнил с Москвой-рекой в половодье. А уж как вспоминает Юрий Дмитриевич отца своего, князя Донского! Как бы только не касался при этом старшего брата, отца Василия… Говорит, что Донской был и при жизни славен, известен как человек чести, благонравия, живший в ладу с совестью и долгом чистого своего сердца, а после смерти стали чтить его ещё выше, потому что на память о нём не влияли ни зависть, ни мелочные обиды других князей, сменивший его новый великий князь Василий Дмитриевич не имел благородных свойств своего отца, ни добросердечия его, ни великодушия геройского, ни мужества воинского и не только не продолжил дела отца, первого победителя татар, но угодил в ещё большую кабалу к Орде. Правда, оговаривался дядя, что отец Василия был благоразумен, осторожен, о детях своих сильно радел, но поди знай — похвала это или тонкая хула?

Неспроста Улу-Махмет уколол его вопросом о двух сыновьях с одинаковым именем. И дядя, не сморгнув, ответил, что в честь Дмитрия Донского они названы. Один Дмитрий прозван Красным за пригожесть и хороший нрав, а другой Шемякой за то, что наряжаться любит безмерно. Тегиня, когда увидел его первый раз, сказал по-своему: чимэху — нарядный, а потом уж русские переиначили татарское словцо в Шемяку.

Отец же Василия, правда, радел о детях своих — и что тут может быть плохого? Даже имя своё сыну передал, это ведь редко случается, Василию сейчас семнадцать лет — столько же и отцу было, когда он стал великим князем. И у него, надо думать, были супротивники и завистники. Ведь и тверской, и нижегородский княжья бегали в Орду за ярлыком… Как же сумел отец перебороть их? Его возвёл на престол посол царский Шиахмат. И всё. После этого больше никто не спорил с ним о чести быть великим князем московским. Почему же не поступить и Василию, как отец? Надо провести посажение на великокняжеский стол! Жар нетерпения и восторга охватил Василия: сам решил!

Утром проснулся и первое что ощутил, доброту в сердце, даже великодушие. И на дядю сразу перестал обижаться.

В Орде он постоянно чувствовал свою зависимость от боярина Всеволожского, был не уверен в себе, все надежды возлагал на всемогущего Ивана Дмитриевича. А когда тому удалось склонить дело в пользу Василия, захотелось избавиться от этой зависимости, позабыть, что только Всеволожскому обязан удачным исходом. И вот запоздало вернулось чувство благодарности, вспомнились слова Ивана Дмитриевича, какие обронил тот на возвратном пути:

— Соскучился я по дому. Дочь у меня Настенька — невеста, цвет маковый. — И взглянул на Василия испытующе, с кротким ожиданием.

Дрогнула тогда душа юного князя: как-то свидимся с ней? А свидеться-то по возвращении и не пришлось, словом даже не удалось перемолвиться. Всеволожский, как чуял, стал прятать Настеньку, в сад княжеский не дозволял ходить больше: девку на выданье береги пуще глазу, чтоб слова худого о ней не молвилось, подозрения не пало, слуху вздорного не пустили. И Василий, в душевной смуте пребывая, как-то не торопился возобновлять тайные свидания, но вот увидел её в Успенском соборе за обедней среди молящихся в предхрамии женщин, и сердце бухнуло колоколом: «Сватов слать!»

Ещё больше уверенности в себе почувствовал Василий, ещё победнее трубило в душе; «Сам! Сам всё решу!»

2

Шёл в покои матери — не узнать: плечи расправлены, голову держит высоко, смотрит смело, не отводя глаз.

— Матушка! Отдал мне Улу-Махмет княжение, но поднесь кривотолки плодятся. Дабы пресечь их и дадюшку дорогого осадить, решил я, что надобно поживее, торжественное посажение на престол провести. Как деда и отца сажали.

Софья Витовтовна недоуменно вздёрнула густые седые брови, удивилась про себя: неужели не знает он, что это дело давно решённое. Первым побуждением было сказать: «Эка, спохватился ты, великий князь! Мы с Иваном Дмитриевичем сразу же послали к хану грамоту, уж и ответную гонец привес к Покрову ждём в Москву царевича Мансыра. Но чуткое материнское сердце подсказало ей иные слова:

— Беспременно так и будет по твоему усмотрению. Вот я велю боярам подготовить всё. — Подошла, обняла сына, поцеловала в пробор гладких волос:- Ещё что в головке твоей родилось?

У Василия было что в головке:

— Ещё… Ещё надо бы молодую великую княгиню в терем к нам ввести.

— Ладно говоришь, хвалю! Надо, надо, елико возможно, спешно озаботиться о дальнейшей судьбе престола, о наследниках.

Василий не наследниками был озабочен, а маковым цветом Настенькой, но не выдал себя, застыдился, поддакнул матери:

— Истинно так! Дядюшке ещё труднее будет рыпаться.

— Умно, сынок, говоришь, глубоко проницаешь, — одобрила его Софья Витовтовна:- Власть сильна межкняжескими скрепами, многими и разными родствами — крестными, духовными, а того надёжнее — семейными. Я тебе и невесту нашла гожую — Марью Ярославну.

— Какую ещё Марью, матушка! — воскликнул он. — Не об ней совсем моё мечтание давнее!

— Знаю. Но послушай да вникни. Марья — это сестра серпуховского князя Василия Ярославича. Другая его сестра замужем за верейско-белозерским князем Михаилом Андреевичем, значит, обретёшь ты зараз в друзья и союзники серпуховского шурина и белозерского свояка. Это не только треть Москвы, но и на Литву выход. А белозерские края — для надёжного пригляда за вольным Новгородом да для чёрного бора, ведь обязался ты хану ордынскому собирать дань со всех княжеств. — Многоречива стала Софья Витовтовна. Сын при имени невесты даже в лице переменился и глаза потупил, не смотрит на мать. Плохо это. Всегда послушен был, податлив, а тут — на тебе! Надо малость смягчить разговор. — Ну, что ты закручинился? — уже ласковее продолжала она. — Добрую жену взять, ни скуки, ни горя не знать, а?

— Нет, матушка, не женюсь на серпуховской, не хочу. Нету моего согласия. И так никакой радости в жизни!

— Мы не для радостей родимся на этот свет, сынок, а для терпения. Надо судьбу свою нести как крест.

— Иль ты только терпела? А радости не было?

— И терпела много, и радость знала. Я отца твоего любила. — Софья Витовтовна сделала такой, вид, будто решается на трудное признание! — А ты думаешь, он хотел на мне жениться? Прямо костром горел, да? Думаешь, я не видела этого, не проницала? Его батюшка мой заставил. Как посидел Василий Дмитрия в Орде в плену, понял, что значит сильного союзника иметь. Вот и женился. Но ведь не раскаялся потом! Люба я ему стала. И ты свыкнешься. Великие князья собою не распоряжаются, на ком жениться. На ком надо, на том и…Попробуй-ка один-то со всем справиться! Сумеешь ли?

— Значит, и отец тоже? — растерянно пробормотал Василий.

— Говорю, полюбил потом! Постепенно! — повысила голос Софья Витовтовна. — И жалел меня, и угодить старался во всём.

— Так ведь то ты, матушка, — пытался взять лестью Василий. — А что там за Марья, не знаю.

Софья Витовтовна горделиво усмехнулась:

— Ничего девушка. Достойная. Знаю, хороша Настя Всеволожская, да и без неё Иван Дмитриевич предан тебе верно и радетельно. Но ты ему допрежь не говори. Пусть пока в сокровенности наш с тобою уговор будет, — велела грозная старуха.

Василий подавленно молчал.

3

Иван Дмитриевич Всеволожский вышел из великокняжеского дворца в сугубой печали. Спустился неверными шагами, придерживаясь за резные балясины, с Красного высокого крыльца и завернул сразу в сторону Боровицких ворот, чтобы не повстречаться ни с кем, одному в этом тихом углу Кремля побыть. От первобытного бора остались редко разбросанные по склону красностволые сосны, сквозь которые ясно просматривалась белая церковь Спаса — приземистая, толстая… Как дородная великая княгиня Софья Витовтовна. Церковь упирается золотым маковцом в голубое небо. А Софья Витовтовна сидела на троне в золотом венце хмуроватая, отчуждённая. Будто не вечор ещё говорила: «И что бы я, слабая женщина, без тебя делала, Иван?» А теперь совсем по-другому завела:

— Хотела я породниться с тобой, Иван Дмитриевич, да не судьба, знать. Дурная молва по Москве идёт и твоих ушей, небось коснулась. Сердце у него ёкнуло: не к добру сии речи неласковы. Кто-то чего-то успел накрякать в уши княгине, пока он в Орде для её сына старался, от жены, от детей в разлуке жил.

Поднял крутую бровь Иван Дмитриевич и надменно и жалобно:

— Не томи… что?

Но не запыхала по-бывалошному Софья Витовтовна при слове: «Не томи…» — это у них знак такой был, им двоим лишь понятный, а сказала со сквознячком в голосе, хоть и приветливо:

— Присядь вот, указала на резной деревянный столец[60],- сядь, посиди, послушай.

Иван Дмитриевич глядел на неё в замешательстве: куда вывернет? — хотя старался глядеть ласково… Остарела Софья за год ещё более. В Орде совсем не вспоминал её, а тут даже жалость почувствовал. Жена как хлебушек простой, да мягкий, а тут мяса каменны аж из-под мышек выпирают. Совсем охоты никакой нету…

Жена встретила, будто вчера виделись, смешком озорным, кругленьким, голову на плечо кинула, сама уж кафтан на груди рвёт, рубаху развязывает. Обнял её туго, всё ж своя баба, венчанная. Татарки в Орде — тьфу! Ни в каком месте у них ничего не разыщешь. Все какие-то тощие попадались. Как ты над ними ни старайся — ни тебе, ни им радости, ни вздрогу, ни рыку не дождёшься. И чего ты, Софья, студёно смотришь?… Вот брошу тебя сейчас на ковёр и венец твой сшибу. Иван Дмитриевич прислушался к себе: нет, никакой охоты нету, батюшки! Нарочно вспоминалось, как жена косами чёрными по плечам гладит, по спине ими метёт, как хвостом чертячьим, прямо огонь по хребту пускает…

— Ты слышишь ли меня, Иван Дмитрич? — донёсся до него сквозь сладкие мечтания голос княгини.

— Говори, слушаю. Соскучился я.

— Ты, кажется, в Орде и врать-то разучился, как прежде. Дивлюсь я.

— Переменилась ты ко мне…

— Заче-ем, дружечка мой сладкий! Только голова теперь другим занята.

— Говори же скорей. Я — в желании.

— Не ври больше про это. А слушай про сурьёзноё.

Слушал её долго. Будто мёду пополам с помоями напился. Гнева не испытывал, потому как её слова не первый снег на голову. Всё уже предано огласке в княжеских и боярских домах. Важно было услышать, что сама Софья думает.

Он миновал Боровицкие ворота и неторопливо пошёл по берегу Неглинной вниз, пытаясь осмыслить услышанное и принять какое-то решение. Принять его было необходимо, он нутром чувствовал, что нельзя всё оставить так, будто ничего не произошло, да и невозможно такую видимость создать, даже если и захочешь.

Чудовищна людская неблагодарность! Закладывая голову в Орде ради Софьиного отпрыска, Иван Дмитриевич очень хорошо понимал, что этим восстановил против себя не только окружение князя Юрия, но и всех великокняжеских бояр. Да то и понять легко: кому не отвратно зреть, как объезжает тебя соперник, всё большую и большую власть в длань забирает. Но он успокаивал себя: все окупится великокняжеским благоволением. Окупилось…

Да и только ли в ордынских делах порадел он великокняжеской семье! Сколько лет стоял Иван Дмитриевич в челе московского боярства, ко всему причастен был: с его помощью удалось Софье в последние годы установить строгий порядок решения судебных дел большим наместником московским, что в назидание потомкам утверждено в Записке о душегубстве. Иван Дмитриевич помог преобразовать монетное дело, установив единый вес монет и настояв, чтобы на одной стороне их было имя великого князя Василия Васильевича, а на другой — удельных князей. Громадное это было дело для благополучия великокняжеского двора. Софья сама это напомнила: да, да, великое дело. Но для того, видно, лишь напомнила, чтобы вздохнуть притворно:

— Так легко ли мне было, голубчик Иван Дмитриевич, слышать, что ты, в Орде находясь, дочь свою сватал князю Юрию? Конечно, не Настеньку, другую дочь ты предлагал в жёны его сыну, однако можешь ли ты находиться в родстве и со мной, и с Юрием, врагом нашим заклятым?

Иван Дмитриевич понял, что от него больше не требуется ни объяснений, ни оправданий, ни заверений. Он поднялся со стольца, сказал устало:

— Навет это, государыня. Ни слова правды нет, крест кладу. — И вышел, не одарив её прощальным взглядом.

Настенька самая младшая дочка. Другая, Агапия, тоже на выданье, Беда с этими дочерями. Старшую десять лет назад определил замуж за тверского великого князя — овдовела. Самая старшая была замужем за сыном Владимира Андреевича Храброго — Андреем, но и тот вскоре умер, оставив дочку-сироту. Сирота выросла, Иван Дмитриевич сосватал внуку за Василия Косого, сына Юрия, это правда… Стой-стой, погоди!.. Вот как клевета-то родилась! Не внуку будто бы, а дочь, и не летошний год, а в Орде будто бы… Ловко навонял кто-то! Тихо бзнул, а далеко пахнет.

Всеволожский спустился к стрелке, где Неглинная сливается с рекой Москвой, размышлял, кто же пустил такую ядовитую стрелу в него. Мог это быть боярин Захар Иванович Кошкин: его племянницу Марью Ярославну прочат в невесты великому князю, надо было убрать соперницу Настеньку. И не только Кошкин. Кто-то из бояр Добринских мог быть-из зависти к Всеволожскому. Они уж и раньше пытались вперёд него посунуться, угодить Софье Витовтовне. А вот и один из них, ростовский наместник Пётр Константинович, в приметном своём червчатом[61] кафтане. Остановился возле угловой Свибловой[62] стрельницы на Подоле Кремля. Первым побуждением Всеволожского было не заметить его, спуститься в низину, где граяли в большом волнении грачи, готовясь к отлёту в тёплые края, но Добринский тоже заметил Ивана Дмитриевича и ждал, делая рукой призывные знаки.

Иван Дмитриевич подошёл, сказал, в глаза ему глядя, как в холодную воду бросаясь:

— Когда мы были в Орде, слышал ли ты, Пётр Константинович, как я дочь свою сватал князю Юрию?

Добринский с ответом не спешил, бороду окладистую с любовью гладил, а червяки зелёные заёрзали в глазах:

— Нет, Иван Дмитриевич, этого я не слышал, чего нет, того нет. Но слышал, как ты уговаривал Улу-Махмета отдать князю Юрию город Дмитров. И он отдал по твоему слову…

Эта стрела была ещё смертельнее, потому что укрыться от неё вовсе не возможно: Иван Дмитриевич, верно, уговаривал хана отдать выморочный Дмитров князю Юрию, чтобы как-то утешить его. А если б не дали ему Дмитрова, Бог весть, как ещё развивалась бы тяжба-то. Могло бы случиться, что не Василий получил великое княжение, а дядя его — вполне сбыточное дело. Могло так быть. Только теперь этого никто вспоминать не хочет.

Понял Иван Дмитриевич, что не просто рухнули его планы дальнейшего возвышения и что не просто в опале он оказался, теперь уж о собственном животе надо позаботиться, отлетать вместе с грачами подальше от Москвы. Куда? Лучше бы всего к князю Юрию в Звенигород, да страшновато: не простит, пожалуй, того усердия, что в Орде Иван Дмитриевич выказал. И в Твери трудно рассчитывать на гостеприимство… в Серпухове тем более… Безопаснее податься в Углич к князю-изгою Константину Дмитриевичу. Самый младший из Донских, родившийся после смерти отца, он ничего не получил по завещанию, жил в уделе, какой мать ему выделила, но и его вскоре лишился: старший брат Василий Дмитриевич по праву великого князя отобрал владение за непослушание. Сам пострадавший от своеволия великого князя, Константин поймёт односума по несчастью.

До чего же не хотелось покидать родные места; шевелилось сомнение: а надо ли бежать, зачем и почему, разве он виноват перед кем-нибудь? Нет, чиста его совесть, не грешен он ни сном, ни духом. Не грешен?… А Софья? Любодействовал с нею или как? Верно говорят: избегайте того, кто считает, что он без греха.

Иван Дмитриевич снял шапку с соболиной оторочкой, обернулся в Сторону Спаса-на-Бору, отыскал глазами поднятый выше сосен восьмиконечный крест:

— Боже мой, не найдёшь дел, оправдывающих меня. Но спаси меня, Многомилостивый, по благодати Твоей!

4

Февраль месяц лютый, пытает, как обутый? Звали его снеженем, сеченем, ветродуем, бокогреем, а ещё свадебником — издревле русские люди к февралю подгадывали венчание молодых.

Софья Витовтовна всё предусмотрела, всё рассчитала подённо. Осенью до заговения на Филиппов[63] пост провели обручение Василия с Марьей серпуховской. Благословила молодых Софья Витовтовна иконой Богородицы Благодатное Небо, которую привезла с собой из Литвы в Москву сорок три года назад, когда сама была невестой. После обручения начала вместе с княгиней Евпраксией, бабкой невесты по отцу, расторопную подготовку к свадьбе.

От Филиппова дня до Рождества сорок дней, а затем святки, тоже запретное для венчания время. Стало быть, свадьбу надо играть сразу после Богоявления, срок до масленицы не большой. Не успеешь — придётся ждать до Красной горки, почитай, два месяца, мало ли что за это время может произойти. Вот и торопилась Софья Витовтовна. Свадьбу назначили на 8 февраля.

Дел за оставшееся время надо переделать уйму: всё обговорить, всё предусмотреть, всё в Кремле изладить, всё запасти, гостей иноземных и своих загодя оповестить.

Обручение и венчание великих князей со времён Ивана Калиты проводили всегда самолично московские митрополиты- Пётр, Алексий, Киприан. Хотя после смерти Фотия прошло больше года, церковная кафедра оставалась по-прежнему праздной. Ещё прошлым летом Василий Васильевич, сгадавши с боярским советом своим, поместными и служилыми князьями, со святителями, священством, духовными людьми и пустынниками — со всей своей землёй, решил избрать митрополитом рязанского епископа Иону. Но так и не удосужился до сих пор послать его в Константинополь на утверждение. Зато не терял времени великий князь литовский Свидригайло, преемник Витовта, брат злейшего врага Москвы Ягайло[64]: послал ставиться в митрополиты епископа смоленского Герасима, который и был поставлен патриархом как митрополит на Русскую землю. Несмотря на это звание, Герасим не рискнул приехать в Москву, а выжидал в Смоленске из-за замешательства в князьях.

Василий Васильевич вспомнил данное самому себе обещание послать Иону на поставление сразу после возвращения из Орды и устыдился, что не исполнил обещания, клял себя, страшась гнева Божьего.

— Господи Человеколюбче, прости мою душу грешную! Молю с покаянием и слезами, полной мерой сознаю свою немощь, грех и окаянство. Как мерзостью гнушаться буду всякого слова неверного, — жарко молился Василий почти полночи, а наутро пошёл на исповедь к владыке Ионе, винился перед ним, просил помолиться за него, походатайствовать перед Господом, чтоб простил вину.

Иона отпустил ему грехи, сказал в утешение:

— Сын мой, не надо отчаиваться. Когда корабль бьют волны, кормчий не отчаивается в спасении, но управляет кораблём, чтобы привести его в пристань. Так и ты, увидев, что рассеялся в деле, воззови себя к началу пути. Не приходи в уныние, не отступай, стой мужественно, и Ангел Хранитель твой вознаградит тебя.

И перед матерью винился Василий, но Софья Витовтовна не проявила сочувствия:

— Иону не послали мы не потому, что забыл ты о своём обете, а потому, что проездил все деньги в Орду.

С пустыми карманами, без подарков дорогих кому он в Константинополе интересен?

Литовская родня советовала призвать на обручение и венчание Василия Васильевича митрополита Герасима. Софья Витовтовна согласилась на это. Решено было послать за ним в Смоленск от имени великого князя и всего духовенства московского и встречать владыку Герасима с колокольным звоном и крёстным ходом.

Плану этому, однако, не суждено было осуществиться. В самый канун отъезда из Москвы посольства прибыл из Новгорода архимандрит Евфимий, встревоженный тем, что другой новгородский Евфимий (Вяжицкий), которого Фотий то ли не успел, то ли не захотел поставить в архиепископы, собрался ехать на поставление в Смоленск. Всё бы ничего, но Герасим — митрополит только литовский, а не всея Руси, и архиепископия новгородская принадлежит к московской кафедре, а не к литовской.

Большое волнение поднялось в Москве от этого известия. Вдруг сообразили, что и не могло быть такого, чтобы император и патриарх константинопольские при том значении, какое в их бедственном положении имела Москва, стали бы посвящать литовского ставленника. А ещё и такое то ли предположение, то ли достоверное знание из уст в уста стало передаваться, будто Герасим находится в переписке с папой римским Евгением Четвёртым. А папа будто бы выражает настойчивое желание подчинить себе православных людей Литвы.

Тут и Софья Витовтовна, которая, несмотря на своё происхождение, была истинной православной, в гнев пришла и посольство в Смоленск отменила:

— Зачем нам Герасим, если у нас Иона избран!

Тому все, включая Василия Васильевича, обрадовались: и бояре, и священнослужители, — удивительна и сильна оказалась приверженность вере православной, за минувшие четыреста лет её не смогли ослабить или поколебать ни нашествия ливонских рыцарей, ни угнетения полудиких азиатов, ни соперничество с католическими соседями — Польшей и Литвой, ни ереси жидовствующих и стригольников, — и всё это в ужасных условиях неурядиц удельного правления, беспорядков неустроенного быта, многолетней церковной усобицы.

5

Загодя до свадьбы совершили торжественное посажение великого князя на престол. Иона освятил это событие пышно, значительно, явно желая внушить: Василий Васильевич будет править не благодаря ярлыку ханскому, а через получение скипетра и державы от Православной Церкви, её благословением. Архиерей умный и дальновидный вполне сознавал важность происходящего: впервые в русской истории возведение государя на злат стол проводилось не во Владимире, а в Москве. Здесь со времён святителя Петра находится митрополичья кафедра; а теперь будет и столица государства.

Новый смысл, приданный стараниями Ионы древнему обряду, почувствовали многие: и послы европейские, и князья удельные, бояре и воеводы, а пуще был недоволен ордынский царевич Мансыр Улан, прибывший со свитою. Он нарочито скучливо переминался с ноги на ногу, вздыхал досадливо, как бы от долготы действа, но азиатски бесстрастное лицо его не могло скрыть уязвления: непокорство показывала Русь, самочинность намечалась, а что возразишь? У нас, мол, таковы обычаи. Простодушные хитрецы. Научились всё-таки кое-чему от своих победителей. Тем и пришлось утешиться. Ему-то, Мансыру, что за дело, в конце концов? Скорее бы в пир, что ли…

От небывалого многолюдетва было душно. Обилие свечей великое, обилие золота слепящее. Когда в промежутках между возгласами владыки Ионы стоочимый собор замирал, слышнее становился треск свечного пламени и будто даже сильнее делался запах плавящего воска, сладкий, тяжкий. Сразу вслед за обычным началом: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков», — унёсшимся звонко и внятно в купольное голубое пространство, светло-дымное от ладана, всегда возвышенно-радостное, — всё происходящее стало казаться Василию как во сне горделивом, какие бывали в детстве: летишь над землёй, куда хочешь, без крыльев, только усилием души переменяя направление полёта. Впервые ощутил он чувство власти, не только внушаемое ему с малых лет отцом, матерью, боярами, но переживаемое сейчас всем потрясённым существом его. Разве сравнимо с тем, как, скрипя зубами и головы клоня, ярлык от хана с Всеволожским принимали! Сейчас его власть княжеская освящается от Господа. И благоговейное внимание заполнивших храм людей — признание сей власти и покорение ей. И всё великолепие торжества, чинность и строгость его — утверждение законности этой власти из века в век. Посягновение на неё есть преступление и кощунство как непокорство воле Божией, коей всё совершается.

«Умеренность во всём есть наилучшее дело», — не раз говаривал покойный владыка Фотий Антонию. Часто теперь эти слова на ум приходили. Да по-иному, чем раньше. Не успокоительной житейской мудростью: помаленьку, мол, не тщись усердствовать сверх разума, давай событиям тёщи своим чередом. Сокрушаясь сердцем от многоразличных познаний и богатея этими сокрушениями, всё ближе прозревал Антоний, как глубока мудрость каждого, самого простого и краткого слова, молвленного отцами церкви и сохранённого тысячеустым преданием. Так и сейчас вспоминалось нехитрое вроде бы заповедание владыки как побуждение к размышлению многотрудному. Что есть мера вещей?… А понятий?… А справедливости?… Какою мерою мерите, тако и вам отмерено будет. Господи, Господи, как понять, тою ли мерою мерю и что пытаюсь измерять, и кому сулюсь меры определять? Антоний чувствовал, как тонет в этих мыслях и страшно ему. Как нужен сейчас наставитель и советник духовно опытный! Рано, слишком рано оставил его владыка с поручением тяжким на будущее.

Недавно встретились случайно на кремлёвском дворе с великим князем. Хотя что в этом мире случайно? Глянул из-под низких бровей глазами цвета болотной ряски. Голос звонкий, срывающийся, как у молодого кочета:

— Перед посажением говею и исповедуюсь у владыки Ионы. Но это последний раз. По желанию покойного Фотия, тебя духовником изберу. Сказал матушке владыка, чтоб, как взойду на престол государев, к тебе просился.

Сердце у Антония сжалось. «Многие восплачутся перед тобою, — звучали в памяти слова Фотия, незадолго до кончины его молвленные, — тебе назначится в духовные чада человек, чьи грехи и благие деяния не сразу открыты и поняты будут, в свитке тугом они и смутном». Господи, что ж, вот оно? Смири и научи. В силах ли я?… О т меня научитеся, яко аз кроток и смирен есть. Премудрость великая в завете сём. Как постигнуть её и исполнить в суете жизни и времени? Как приложить справедливость Твою в искушениях и бурях, бранях мирских и душевных?

Темно и долго поглядел Антоний в рыскучие, смешливые княжеские глаза.

— Всё думал, отче, отчего мне так тяжело было, как из Орды вернулся? А это мне ты нужен был. — Василий по-мальчишески поддел носком сапога землю. — Ужо приду. Жди. — Улыбнулся: — Как грехов поболе накоплю.

И вот совершается возведение, и наступает пора испытания. Искуси мя, Господи, и испытай мя…

В отдалении из толпы виднелось в свете паникадил в середине храма узкое лицо князя, тёмно-русые волосы на пробор. Плечьми не широк по младости возраста, но жилист, на ногу скор. А голосом звонок и своеволен… Невидными, но крепчайшими нитями привязан отныне этот человек к Антонию. И Антоний — к нему. Перед Богом за него ответ держать.

…Моя жизнь больше не будет зависеть ни от кого. Я государь. Наоборот, всё будет как узда в руке… Как скажу… как захочу… Мысли Василия рвались и метались в радости. Он ещё разу не пробовал мёду хмельного и вин заморских чашу не пригубливал, но сейчас словно опьянел: Золотистым туманом застилало голову, в груди ширилось чувство свободы неохватной. По мановению… шептал ему кто-то… по мановению глаз твоих склонятся гордые и головы их падут, и дыхание окончится. Боже мой, зачем?… Всех приведу под руку свою. Укорочу спеси их и сломлю надежды коварные… Что я, чьи?… Нет, сломлю и волю окажу, торжеством моим покроется похотение каждого.

Ликующие голоса хора уносились в надмирность бытия, и близость к Богу казалась столь возможной, сладостно справедливой, почти уже наступившей. И забыл тогда князь, чей он раб на самом деле…

«Эх, запущу я им вшу под яйцы, брательникам двоюродным. Забегает семя княжеское, зачешется. Хорошо я Софье-то ничего не взрызнул[65] сгоряча. Уду-умаю. Скоро уж. Чую, близко мысля, как язычок змеиный помиговат…» Лицо Ивана Дмитриевича Всеволожского хранило благочестивое выражение. Уста прилично сомкнуты. Глаза дорогими агатами поблёскивали в густоте ресниц. Руку белую большую вздымал неспешно на лоб, на грудь широкую и на рамена могучие. По сторонам не смотрел. Только видел всё и с боков, и с заду, и в землю на семь аршин. Вон царевич Мансыр щёлки свои татарские уставил на Ивана Старкова, наместника коломенского. В чести боярин, хоть и летами небогат. На окуня похож. Подбородок скошенный вразброс волосом редким крыт, а кожа на шее жёлтая, уже морщинами в клетку изъедена. От поклонов, вестимо. Зол ты стал, Иван Дмитрич… И глаза, как у окуня, прозрачные, краснотой обведённые. Зубки мелкие, острые в приоткрытом рту. От внимания и усердия приоткрытом. А глазки окунёвые с татарскими встречаются… «Кровь свою помнишь? — усмехаются татарские. — Чей ты внук, помнишь? Иль совсем русским стал, робким и забывчивым?» Красные глазки Старкова ёрзгают: рази всех упомнишь? Да как же забыть! Ведь это честь твоя — царевич Серкиз, выехавший из Орды ещё при Дмитрии Донском. Лаской сочатся глаза Мансыровы, намёком кунацким, древним зовом Степи.

Топчи красным сапогом ковёр, князь Василий. Готовься к возведению. А взглядов людских быстролётных тебе не уследить. Они скорее и загадочней молоньев в тучах. Только взгляд Всеволожского никому не прочесть. Одна благожелательность и снисхождение. К неразумию людскому, суете сует ихней. Даже и к клеветникам своим злокозненным снисхождение. Бархатный ночной взгляд с золотыми искрами: излелею мечту подлую, дело аредово и приражу Донских, всех на одно веретело насажу, как утей пролётных. Ужо близится свадьба Василия. Известно, с кем. Всё дознано. Вон серпуховские, будущая родня, скорей вперёд продираются. А Марья-то, Марья Ярославна тоже тута-а. Лицо скуластенькое и в ямочках, как попка у грудного ребёнка. От природы смугла, волосы сухие, взгляд быстрый и развалистая шустрая походка. Бывают девки — в будень чумичка, в праздник белоличка. Эту, как ни наряжай, всё чумичка. И голос, как у ревучей ослицы. Со свадьбы всё и начнётся. Иван Дмитриевич искоса опечатал будущую великую княгиню возженным будто бы, мужским взглядом. Скраснелась. Но глаза не отвела. Бойкая. Плодовитая будет ярочка, тугосиськая. Ну, ожидайте, князи Донские, знатные, вшу в уды. Поскребётесь, перебеситесь. И друг друга пожрёте.

Когда Василия под руки подвели к злату столу и посадили, состояние его достигло столь необычных степеней, что он видел как бы сразу всех и каждого в отдельности: взмокших от духоты бояр, купцов с честными воровскими глазами, завистливое надмение послов иноземных, простодушное любопытство люда мелкого звания. Софья Витовтовна стояла в бесстрастии, только пот промокала в подглазьях и складках щёк. «Матушка правит мной и всеми», — проплыла мысль скользкая и холодная. Ну, это до поры. Марья серпуховская уже вся в готовности, раскрылилась, взгляд призывный, хозяйский. Острое внезапное чувство недоброты ко всем отрезвило Василия. На кого опереться? Кому ввериться? И только одно лицо выделил он, чернобровое, благородное — боярина Всеволожского и испытал к нему доверие и признательность. Немало потрудился боярин на пользу Василия. Это должно вознаградить. И не просто вознаградить, а многими милостями. А вон и дочь его — боль и стыд и жгучесть памятная… Смех её серебряный, в орешнике пропадающий, ножки белые, в тинистых ручьях сада вязнущие. Где всё это? Где счастье и лёгкость тех летних дней перед отъездом в Орду?

— А вот этот цветок, князь, называется уголёк в огне. Серёдка чёрная, а венчик аленький… А этот- Христово око, лепестки, как ресницы мохнатые.

— Смешно, И похоже. Вправду будто глаз.

— А ещё Карлина трава, от неё силы прибывают, бодрость настаёт. А ещё — седая Вероника… Смотри, как много всего вокруг. Тюльпаны сошли, а ещё всякой красоты прибыло.

Ласков, усмешлив, разнежен был голос Всеволожского там, в весенней степи ордынской… Ветер тёплый, душистый и сухой, синь разметнувшегося необъятно неба, пеньё нехитрых жаворонков. Как было спокойно на душе. Даже вспоминать чудно, как было спокойно. Ждали от хана ярлык. Но без злострастия гадал о нём Василий. Иван Дмитриевич хлопотал и заботился о всём, словно ему ярлык нужнее был, чем Василию.

Они лежали на сухом степном взлобке, как родные, я говорили вполголоса в полном согласии и понимании. Хорошо было, надёжно рядом с таким боярином.

«Иван Дмитрич, прости меня, что не женюсь на Насте», — мысленно попросил Василий с царского места. Если бы можно было сказать это сейчас вслух! Непроглядно и чуждо отвечали ему глаза Всеволожского из тесноты у амвона.

Лицо Насти то наплывало, будто наносимое волной, то делалось неразличимым среди других. Сжатые почернелые губы, резкие тени на щеках, запавшие подглазья и венчающий лоб кокошник, усыпанный играющими в блеске свечей цветными каменьями. «Уголёк в огне», — неслышно прошептал Василий.

Хор грянул «Многая лета».

Великое княжение Василия Второго началось.

Никто не замечал в дальнем углу храма тоскливых глаз смиренного инока Антония.

6

Соделали дело великое. Теперь впереди свадьба. Софья Витовтовна чувствовала себя довольной и умиротворённой. Был один из редких в её жизни дней, когда она отдыхала, отодвинув все заботы. Главное, сын — на престоле. Теперь — женить. Ну, это занятие приятное, хотя и хлопотное.

Сегодня привиделся ей сон. Давно перестала сниться Литва. А тут будто стоит она на стене замка в Троках с мужем, детьми ещё. Обрадовалась. Но лица Васиного никак не разглядеть, только чует руку свою в его ладони мальчишеской, шершавой. И всё хочется ей объяснить русскому княжичу, как Литва прекрасна. А он говорит: «На Руси будешь жить со мной». Хорошо. И страшно. Ветер такой на стене с озёр… Как давно их не видела… И русской княгиней хочется стать, соправительницей страны могучей, богатой, неспокойной. Честь большая. Не век же в Трокае сидеть. И княжич пленный нравится. Софья рада. Но дрожь от холодного ветра сотрясает её. А княжич берет лицо её руками жёсткими и в губы целует. Потом отворотился, и уж не смеют они взглянуть друг на друга. А у него волосы от ветра дыбом… Родной мальчик среди каменных зубцов Трок…

Софья даже чуть всплакнула. Такой славный сон. Должно быть, доволен Василий, что сын их единственный посажон. Она волю мужа исполнила.

Тут-то и вошёл к ней смело, бровь бархатную выгнувши, Иван Дмитриевич Всеволожский. Ни обиды, ни замешательства никакого не выказывая. С улыбкой. — И не благодари, матушка, не благодари.

А она и не собиралась. Софья вспыхнула от неловкости.

— Чего тебе? Переговорено все вроде?

— Пришёл порадоваться с тобой вместе. Аль мы друг друга забывать стали?

— Я сегодня мужа видела, — сухо сообщила Софья.

— Муж дело хорошее, — согласился Иван Дмитриевич. — Когда он есть. Теперь, слышь, и внуков собралась завести?

— Будут и внуки, невелика хитрость, — с неудовольствием подтвердила Софья Витовтовна. Так ли уж ты умён, Иван Дмитрич, если плохо понимаешь желания княжеские? А желание сейчас такое — чтоб разговоры закончились и боле не возобновлялись.

— Серпуховскую берёшь? — ласково поинтересовался Иван Дмитриевич.

— Её. — Софья Витовтовна нахмурилась. Отчёт, что ли, ему давать? Знала, отчего сердится, и потому сердилась ещё больше. — Не могу, Иван, сделать, чего ты хочешь.

— Вижу. А разве я прошу об чём? — Голос его звучал мягко, ровно. — Просто я тебя, княгинюшка, сничтожу.

Она не испугалась и не растерялась. Она удивилась. — Как это?

— Я сам молвь пущу про тебя скверную, похабную. Софья Витовтовна усмехнулась.

— Сам ты конь женонеистовый. Все знают.

— И в Свод занесут про тебя: «Не сыта бе блуда».

— А Вася им головы поотрывает, кто занесёт, — кротко пообещала Софья Витовтовна.

— Голов вы поотрываете много, — согласился Всеволожский. — За этим дело не станет.

— А тебя, гляди, Бог накажет.

— Да за что же?

— За блуд. С честной вдовой. Ты меня к сласти склонял. Не по сердечной муке, а из помыслов честолюбивых.

Иван Дмитриевич даже оторопел от такого оборота, зубами скрипнул: ну, гадюга! Но не выдал себя, подавил гнев. Наоборот, сделал вид жалобный:

— Не серчай, княгиня, пошутил с обиды. Я уеду. Уговаривать, чай, не станете?

Ей это понравилось.

— Кто ж тебя, голубчик, удержит? Ты в своём праве. Не мила Москва, поезжай куда-нибудь ещё. Другим теперь послужи.

— Кому я нужон? — с притворным сокрушением посетовал он. — С вами связан на всю жизнь. Всё вам отдал. На покой теперь хочу.

— Да?

Взглянула подозрительно. Не верит. Сейчас я тебя додавлю, ужиха желтоглазая.

— Повиниться только хочу. На прощанье.

Софья Витовтовна переменилась в лице.

Ну, теперь ты у меня в руках. Пора вшу доставать.

— Ну, что там ещё у тебя за пазухой?

— За пазухой у меня только волосьев горсть. Ничего не выслужил от вас. А вина такая: сокрыл я от тебя одну тайну. Обижать не хотел, расстраивать.

Софья Витовтовна засопела носом. Так с ней всегда было в минуты волнения.

Всеволожский пустил ей самый ласковый взгляд, какой только умел:

— Оно можно и за пустяк почесть. Но как меня перед тобой оклеветали, хочу открыться, а то и другая клевета про меня может пойти. В Свод занесут.

— Хватит про Свод. Что ты мне всё Сводом тычешь? Мало ли что туда с брёху вписывают!

— Оно конечно. Мне главное, чтоб ты правду знала. Как я теперь от дел удаляюсь. А это вашего роду касаемо.

— Ну?

— Татаур[66] Дмитрия Ивановича Донского помнишь?

— Пояс-то? Ну! Подменили его на свадьбе. Не дознато, кто.

— Правильно. И пошёл татаур краденый драгоценный по рукам гулять. Но в тайности.

— Ну?

— Кто насмелится татаур Донского, на свадьбу ему даренный, на себя надеть и на люди в нём показаться?

— Злишь ты меня, Иван.

— Не спеши со злом. Вникай.

— Я-то давно вникла. Пояса на Руси — важный знак княжеского достоинства, и всё на счету. Неспроста Дмитрий Донской в завещании подробно оговорил: «Сыну моему старшему князю Василью пояс золот велик с каменьем без ремени, пояс золот с ременем, Макарова дела». Он — право наследования власти: если князь нижегородский и суздальский придал пояс зятю, князю московскому, так нынче и земли его приданы Москве, и надо удерживать их. Так ли?

— Не мне судить, государыня, — смирно молвил Всеволожский. — Я не у дел, мысли государственные меня стороной обходят.

— Не верти словами-то! — Софья Витовтовна, похоже, начала закипать. — У кого пояс сейчас, знаешь?

— Знаю.

— Говори!! — Ажио глаза у неё побелели.

— Погодь. Не гони. Этот узел нам распутывать не спеша.

— Он у тебя?

— Сейчас нет. Но — был.

— Ты… ты… ты…

Иван Дмитриевич наслаждался:

— А ты, матушка, никак брадата становишься? Вон волоса-то белы сбоку видать.

— У тебя? И ты молчал? С ворами заодно был?

— Стой. Я ведь могу помереть от болести сердечной. Голову чтой-то ломит и под лопаткой. Велеть баню, что ли, истопить сегодня?

— Где пояс нынче, говори!

— В вашем роду.

— Врёшь! У Юрия? У Константина?

— У сына Юрия Василия Косого.

Софья Витовтовна клокотала. Пёрло на мощной груди ходуном ходило. Иван Дмитриевич, напротив, был тих. «Вша» его пробиралась по назначению.

— Как попал к энтому?

— Я отдал.


— Ты отдал? Моему мужу завещанное! — Она кричала уж не голосом, а хрипом, — Да я тебя на правёж попалю!

— Охолонь. На правёж! — Облик его изменился прямо у неё на глазах. Прежняя твёрдость проступила в голосе. Я знал, чей татаур? Он мне тоже в приданое заженой достался. И свидетели есть.

Софья Витовтовна лихорадочно соображала. Свидетели есть. Этого добра хватает. Что делать-то? Как пояс возвериуть? Особо её бесило и жгло, что муж его не поносил, потом он достался бы их сыну, а теперь Васька Косой, сын ненавистного шурина Юрия, будет в нём красоваться? Да как стерпеть такое! Оскорбление и бесчестие несмываемое.

— Софья Витовтовна, послушай! Говорю, как есть, потому что ни украшения, ни почеты мне боле не нужны. Этот пояс украден был на свадьбе свекора твоего тысяцким Вельяминовым, которому поручено было собирать для хранения все подарки новобрачным. Тысяцкий польстился на дорогой пояс, нашёл в своём ларе похожий и тоже ненадёванный, только утлый, малоценный, и подсунул его вместо дарёного в великокняжескую скарбницу. Через несколько лет Вельяминов передал краденый пояс сыну Микуле, а Микула тот — мой покойный тесть.

— Значит, первый вор это дедушка твоей жены? Из хорошего же роду ты девушку взял!

— Суди сама, плох ли род, если бабушка этой девушки князю Юрию восприемница, Дмитрию Донскому — кума.

Возразить было нечего, Жена тысяцкого Вельяминова действительно Юрию крёстная мать. Сплелись в клубок змеино-родственный. Знал бы Донской-то, кого при дворе своём пригревал!

— А ведь другого сына этого Вельяминова, брата Микулы, прилюдно за измену казнили! — с радостью вспомнила княгиня. — Он батюшку свекора моего отравить мыслил. Весь род Вельяминовых такой — воры и переветники. А ты из такой погани жену себе взял.

— То давно было, голубка моя, — мирно признал Иван Дмитриевич. — Ещё до Куликовской битвы казнили. Эти вспоминать всё! А жена моя ни сном ни духом ни в чём не виноватая и вполне мне подходящая. Любящая и не сварливая.

— Кто ж её нраву милого не знает!

Софья Витовтовна притворно захохотала, но глаза её засверкали, как у рыси. «Вша» своё дело делала.

— Грех тебе ещё и смеяться над ней, Софья. Столько лет я из-за тебя её супружества лишал.

— Лиша-ал! Врёшь всё, поди?

Но смягчилась.

— Может, она и отмстила нам с тобой маленько. Но посмеем ли осуждать её, сами перед ней виноватыя.

— Довольно об этом! А то заплачу от раскаяния! — съязвила Софья Витовтовна.

— Слушай дальше, — невозмутимо продолжал Всеволожский. — Тебе тут, пока я в Орде для вас старался из кожи лез перед татарами, кто-то набздякал, что я Юрию Дмитриевичу породниться предлагал, дочь свою за Ваську Косого сватал. Кто бздякнул такое? — внезапно прервал он себя.

— Пыхто, — сказала Софья Витовтовна. Никого не выдала.

— Ладно, — не обиделся Иван Дмитриевич. — Вася Косой в те поры уже год как был в супружестве, но не с дочерью моей, а с внукой Пелагеей. За ней в приданое и пояс тот перешёл к Косому. Приданое, ты знаешь, дело бабье, я не особо и касался. А уж потом только жена мне признание сделала, чтоб нас с тобой перессорить навеки. Козни кругом и наветы, милая. Софья, сопя, молчала. Думала.

— Вася-то Косой небось приедет к брательнику двоюродному на свадьбу? Сама увидишь. Тута виноватых нет, Софьюшка.

— Неуж наденет? — не могла продохнуть Софья Витовтовна. — Пусть наденет. Отчего же нет? Виноватых лет. Воров нет. Обворованные есть — мой сын, великий князь.

Иван Дмитриевич сочувственно сказал:

— Что поделаешь? Может, ещё и не посмеет Косой в пояс Донского урядиться? Когда получил его, сказал: наше, мол, к нам вернулось.

— Так и сказал? — взвилась было опять Софья Витовтовна.

— А разве он Дмитрию Донскому не родня? Не внук ему разве?

Что отвечать, если, правда — родня, если правда — внук? Встала, прошлась по палате, теребя жемчуг, на груди. Иван Дмитриевич думал, как бы только не засмеяться вслух. Вдруг Софья Витовтовна распахнула поставец на стене, достала чашу с мёдом, прошлый год ей подаренную перед отъездом в Орду.

— А мёд твой, Иван Дмитрия, прокис. И мухи в него нападали маленько. Я эдакого не ем. Прими обратно.

Тут Иван Дмитриевич дал волю смеху с большим удовольствием, блестя из-под усов зубами белыми и крупными.

— А я так вообще мёду не тведаю. Терпеть не могу. Если только заставят, через силу.

Лицо Софьи Витовтовны медленно залила краска. Видно было, как пот бисером проступил на крыльях носа и чаша сирийская задрожала в её руках. Всё это было очень отрадно, поэтому Иван Дмитриевич добавил миролюбиво:

— И сам я, как тот мёд, наскрозь прокис.

Ещё смешок сквозь зубы и поклон с рукою до полу, и вон из дворца, взгляда прощального княгине-голубушке не подарив. Бежать! Бежать! Решено. До чего кстати история-то с поясом пришлась, подробности вспомнились, домыслы лукавые соединились. Хорошо, что не сразу все Софье расписал, хорошо, что не торопился, измыслил свою затею основательно. Хрупкое согласие трудами Фотия установилось промеж великокняжеской родни. И он, Иван Дмитриевич, этому немало способствовал. Ярлык, какой в Орде Василию добыли, заставил князя Юрия замолчать. Насовсем?… Или — до поры?… Но сынки у него есть, ребятки вострые, и прозвища у них подходящие — Косой да Шемяка. Пора их из тесноты удельной выпускать и на Василия уськать. Как сапог стоптанный, Всеволожского в сторону отшвырнула, гадюга Софья. Но если бы он баб не знал! Все их тайности сердечные превзошёл, сами нашептали в ночах. Любят бабы после соития исповедоваться, нет чтоб спать! И понял Иван Дмитриевич, что главная бабья слабина — мелкое тщание во всём. И чем баба нравом круче, тем чище метёт, ничего не пропустит, чтоб не по её было. Если Софья столько лет пояс Донского не искала, могла без него прожить, теперь разорвётся, а вернёт его. Начнёт дознания проводить — разве то Косому и батюшке его не обидно будет? — и пойдёт промеж родни пря великая. А там, глядишь, и Юрий Дмитриевич отвагой посвежеет, чего-нибудь удумает новое. Что такое, всё время его позорят, всё ему в укор! Зазмеятся мелкие трещины по согласию родственному и рассядется оно с тихим шорохом, как чаша стеклянная, Софьей вослед ему кинутая. Я те, матушка, таким мёдом угощу!..

С сомнением прислушивалась Софья Витовтовна к удаляющемуся звону злых позолоченных шпор. Окликнуть иль нет? Чем он может быть опасен, опальный боярин? А полезен чем?… Пригодится может, когда-нибудь? Зачем новый враг? Да нет, он Настю хочет за Василия отдать. Это его условие. Это невозможно. Завтра уже обручение. А там вскорости и свадьба… «Не сыта бе блуда», — это он про неё-то, за все ласки, ему подаренные, таковы слова! Иди, гадюга, вон без привета и прощения!

Даже стук копыт его коня по деревянной мостовой злобой отзывался.

7

Рождественский мясоед — самое время для свадеб. Заранее убраны были по старинному правилу великокняжеские покои. Небольшие окна таинственно высвечивали живописные по золоту орнаменты стен.

Старший дружка, войдя к невесте, сказал:

— Великий князь, велел тебе, княгиня, своё место заняти.

Посажёный отец, войдя в столовую палату, помолился на иконы, бил челом невесте и, севши за стол на большое место, указал места и боярам, с ним пришедшим, куда кому сесть по родовитости и знатности, по древности и заслугам. Потом послал молодого боярина к жениху с речью:

— Бог на помощь! Время тебе, государь, идтить к своему делу.

В чинном молчаний ждали.

Священник покропил жениху путь святой водой и благословил его крестом. Василий в распахнутом бархат-ком кожухе на соболях, в тугом золочёном поясе перекрестился на иконы в красном углу, дал знак священнику творить молитву к покровению главы невесты и только потом поискал глазами Антония. Его нигде не было. Василий чуть приметно усмехнулся: забыл, что монаху на свадьбе присутствовать не положено. Уже два раза, перед обручением и перед свадьбой исповедовался Василий у своего нового духовника, но встречи их были стеснёнными и краткими. Антоний исповедовал, опустив глаза, словно через силу. Но раз Фотий велел, надо исполнять. Для них обоих с князем пожелание покойного владыки было непрекословно. — Может, привыкнем, ещё друг к другу? — сказал Василий, иноку после отпущения грехов.

— Господь управит, — в первый раз улыбнулся тот бледными губами.

Марья Ярославна стояла у чертожного[67] места, обитого червчатым бархатом с золотыми узорами. Большая сваха приступила к убиранию невесты. Держальщики подали ей гребень и чару с вином. Распустив Марье косу и обмакивая гребень в вино, сваха принялась расчёсывать негустые тусклые волосы. Мокрая голова невесты почему-то пахла в тепле палаты псиной. «Как спать дойдём, высохнет», — утешал себя Василий.

Несмотря на важность минуты, его разбирал смех. Особенно, когда мерным шагом приблизился к Марье посажёный отец князь Юрий Патрикиевич, выходец из Литвы, слишком сухощавый на русский вкус, слишком длинный туловом и лицом, со стрелой в вытянутой руке, и разделил этой стрелой волосы невесты надвое. При его появлении какой-то шумок непонятный возник среди бояр, хотя лица близ стоящих были нарочито неподвижны. Но шумок запорхал, запорхал в гущине гостей, и шумок чем-то нехороший, как почувствовал Василий, хотя не понял, чем он вызван. Улыбка медленно сползла с лица юного князя, и серые глаза из-под низких бровей глянули вдруг так остро и жёстко, что шумок насмешлив вый — тут Василий почуял, что — да, насмешливый — забулькал, забулькал и иссяк, как не был. Но холодная насторожённость не сходила больше с великокняжеского лица.

Сваха заплела и уложила невесте косы, покрыла ей голову фатой и надела убрусец-начальник, жемчугами низанный. Марья Ярославна даже похорошела от этого, хотя ломливость нрава и за фатой не спрячешь. Василий с ней разу ещё взглядом впрямую не встретился, даже на обручении. Не хотелось. Только искоса. Мельком. Иногда.

Поднесли в мисе золотой осыпало и караваи свадебные на носилках, алым бархатом обитых. Женихов каравай покрыт бархатом золотным, турецким, а невестин-атласом, с нашитыми поверху пенязями[68], по двадцать семь штук. Сами бляшки серебряные, с одной стороны золочёные, а с другой-бело и гладко. Да ещё на каждый каравай положено по четыре пары соболей. Сваха стала горстями бросать хмель на жениха с невестой, обмахивая их снизкой соболей. В это время палата озарилась блеском свечей в широких чеканенных обручах с золочёными краями. Посажёный отец, главный распорядитель на свадьбе, повёл Василия под руку. За ними двинулась невеста со свахой. Василий внимательно окинул лица гостей и поезжан. Без улыбок. Все выражали радостное умиление.

Свадебный поезд ждал с Красного крыльца. Жениху конюший подвёл рослого узкогрудого жеребца, копыта стаканчиками.

Дорогой конь, азиатский — подарок ордынского хана к свадьбе. Невеста со свахами и женой Патрикиевича поместилась в устланные коврами сани. Дуги упряжных были окрашены лентами и лисьими хвостами. Утро выдалось звонкое от морозца и солнечное, с редким сверкучим снежком. Сияли купола и кресты, снег искрился на лисьих шубах мужчин и женских коротких шубках, беличьих с большими собольими воротниками. Разноцветье платков шёлковых, скрип снега, усеянные народом стены кремлёвские. А девиц-то!.. Головы их даже в сильные морозы оставались открытыми совершенно — одна понизь жемчужная с бахромками или сетка бисерная на волосах. Так и кататься ездили. От ветра зимнего не недужили — только пуще румянели. Солома свежая натерянная ярко золотела на снегу. Воробьи носились большой роднёй. Галки сегодня присмирели, боялись. Суетились свечники, фонарщики, каравайники — младые дети боярские, чья обязанность нести за поездом свечи огромные, женихову и невестину, фонари на носилках и караваи, загодя боярынями испечённые. Чем больше поезжан, тем больше свадебного блеску. Толчея была у Красного крыльца превеликая.

Тут-то наконец и удалось невесте ткнуть Василия взглядом впрямую. Глазки черненьки, утоплены, лицо зарозовело на морозе, от улыбки пошло ямками, брони мазнуты косо, вразлёт. Фатою укрылась, будто бы от ветру, а один глазок оставила, лукавый глазок, игровой. Что-то дрогнуло внутри Василия от этакого взгляда, незнакомое, жгучее, почувствовал, что плоть его отвердела. «Слюбятся, — решила Софья Витовтовна, наблюдающая всё это время за ними. — Девка спеленька. Сок из неё скоро так и брызнет».

Наконец-то все уставились по местам. Князь Патрикиевич поднял руку — ждавшие знака на колокольнях звонари враз грянули трезвон. Свадьба тронулась к Успенскому собору.


Паперть заранее была выстлана камкой червчатой и жёлтой — шёлком китайским с разводами. Сперва внесли свечи и караваи. Потом вошли посажёный отец и дружки, потом уж жених, после него невеста. Василий встал по правую сторону у митрополичьего места, свечники рядом, а невесту свахи постановили слева. Тут же у крылоса[69] поклали караваи на особую скамью под золотным кызылбашским ковром. На княжеском жениховом месте — подножье из ярко-малиновой камки, а поверх неё двадцать соболей, и у невесты под ногами двадцать.

— Благословен Бог наш ныне и присно, и во веки веков! — раздался в голубом дыму алтаря звонко-прохладный возглас.

Обедня началась.

Званые гости собрались на литургию заблаговременно. Когда вошёл в собор великий князь, протоиерей собора осенил его крестом:

— Благословен грядый во имя Господне, — и покропил святою водой.

Василий приложился ко кресту, знаменовал себя крёстным знамением, поклонился алтарю, народу — сначала мужчинам, стоявшим в левом нефе, потом женщинам, среди которых сразу выделил по белоснежному одеянию свою невесту.

— Исполлаета деспота! — громоподобно грянул диакон: это появился на амвоне владыка Иона.

Вели обедню долго, по полному чину.

Впервые на богослужении Василий был рассеян, молился без внимания. Пронзил его сладким обещанием чёрненький глазок Марьи Ярославны. Даже удивительно, почему во время обручения осенью здесь же, в этом соборе, казалась она ему чуждой и нежеланной. Сейчас радостное нетерпение поднималось в нём. Вспомнилось, как деловито и кротко произнёс владыка Иона, выйдя к ним через царские врата:

— Обручается раб Божий Василий рабе Божией Марии, — сотворил крёстное знамение над головой жениха и надел золотое кольцо на четвёртый, безымянный палец его.

Потом серебряное кольцо — на безымянный палец невесты:

— Обручается раба Божия Мария рабу Божию Василию…

В золоте женихова кольца — блеск солнца, ему должен уподобиться муж в союзе брачном. Жена же- подобие луны с серебряным отражением света солнечного.

Как нет конца у колец, так непрерывен и вечен, должен быть союз двух сердец, как непрерывна и вечна благодать Духа Святого.

Три раза повелел владыка обменяться кольцами. У Василия оказалось кольцо серебряное, а золотое досталось Марье — женской слабости её должен передаться мужественный дух… Тогда Василий хмурился, а сейчас, вздымая руку для крёстного знамения, смотрел украдкой на уже чуть потускневшее серебро и повторял про себя, радуясь собственному великодушию: пусть будет у Марьюшки вместе с женской слабостью и моя мужская крепость, пусть оставит нам Господь грехи и дарует жизнь вечную и спасение. Так хотелось в то же время перехватить ещё разок заговорщицкий, объединяющий совместной тайной взгляд невесты! Где она там?…

— Ныне силы небесные с нами невидимо служат!

Как хорошо, духоподъемно! Но скорее бы кончилось…

Где она там? Василий повернул голову. Марья сразу же ответила ему робко, ласково. Блики свечей играли на её лице, оно стало каким-то новым, будто не её. Ровно зоревым ветерком опахнуло. Бывает такой ветерок, когда сядишь на рассвете с удицей на озере. Тихо-тихо, ничто не колыхнётся, но только взглянуло на мир краешком солнце, встрепенулся тростник, вспугнув задремавшую камышовку, и тёплый ток воздушный одаривает тебя своим тихим прикосновением. Пусть всегда будет так. «Пусть только это и будет, — быстро, горячо попросил Василий, — пусть забуду я смех серебряный, в орешнике пропада…»

Кто-то осторожно дотронулся до его руки:

— Пожалуйте ко святому причастию, великий князь.

Литургия завершилась. После причащения Святых Божественных Тайн — венчание.

Следом за владыкой с кадильницей, держа зажжённые свечи, торжественно выступили они на середину храма.

Хор встретил их пением псалма, прославляющего благословенное Богом супружество. Они встали на белый плат перед аналоем, где лежали крест, Евангелие и венцы.

— Имеешь ли ты желание искреннее и намерение твёрдое быть мужем Марии, которую видишь здесь перед собою?

— Имею, святый отче.

— Не связан ли обещанием другой невесте?

— Нет, не связан.

Дальнейшее он слышал, как сквозь воду, глухо; что Марья Ярославна говорила, да, она согласна, нет, она не связана. А вот он, великий князь Василий, перед святым Евангелием и крестом солгал. Это ужаснуло его и отравило расцветавшую в нём радость.

Началось венчание литургическим возгласом: «Благословенно царство», — утверждающим сопричастность брачующихся Царству Божию. После прошения о благе душевном и телесном для жениха и невесты, после молитв Создателю о родителях их, здравствующих и почивших, о единомыслии, долгоденствии, целомудрии, взаимной любови и мире, чадородии, о благах земных и венце неувядаемом на небесах наступило самое главное.

Трижды перекрестив венцом жениха, владыка дал ему приложиться к образу Спаса, невесте после того же — к образу Пречистой Богородицы, украшающему, венец, потом благословил обоих: «Господи, Боже наш, славою и честию венчай их», — и возложил им венцы на головы. Теперь на всю последующую жизнь, многотрудную, долгую, полную искушений, они друг для друга царь и царица, подмога надёжная, верность нерушимая. И жена теперь не властна над своим телом, но муж. Равно и муж не властен над телом своим, но жена. И жена пусть боится опечалить мужа. И муж пусть боится опечалить её и лишиться её любви. И не должны они уклоняться друг от друга…

Потом прочли Евангелие о Браке в Кане Галилейской, молитву о браке честном и ложе непорочном и принесли чашу с вином, кою новобрачные испили после благословения её владыкой, уже соединённые перед Господом во единого человека, и чаша эта значила общую судьбу с общими радостями, скорбями и утешениями и единую радость о Господе. Вкушение чаши сей означает что, старея в этом мире, все молодеют для жизни, которой неведом вечер.

Жарко горели свечи в руках молодых, а не плавились, холодны были снаружи. Огонёк на твёрдом воске, словно в маленькой чашечке. Брачный обет их теперь до той поры, пока смерть разлучит, но смерть и соединит их после общего Воскресения в Царствии Небесном, и об этом просит владыка:

— Восприими венцы их в Царствии Твоём.

Наконец владыка соединил руку Василия с маленькой крепкой рукой Марьи под епитрахилью и обвёл новобрачных трижды вокруг аналоя в знак вечного их шествия отныне вместе, «тяготы друг друга нося».

Во время последнего обхода потянул из алтаря сквознячок, и пламя свечи свалилось на сторону, затрепетало, вот-вот оторвётся. И оторвалось бы, если бы не успел Василий защитить его ладонью. Огонь прожёг лишь один бок чашечки, жидкий воск соскользнул вниз и тут же застыл. Василий осторожно подровнял наплыв на свече, облегчённо вздохнул, словно избежал неведомой большой опасности.

— Возложили вы на себя общий крест и отныне всегда будете исполнены благодатной радостью нынешнего светлого дня. — Владыка снял с их голов венцы, приветствуя уже не жениха и невесту, но супругов: — Возвеличися, женише, якоже Авраам, и благословися, якоже Исаак, и умножися якоже Иаков, ходяй в мире и делян вправде заповеди Божия. И ты, невесто, возвеличисе якоже Сарра и возвеселися якоже Ревекка, и умножися якоже Рахиль, веселящися о своём муже, храняще пределы законе, зане тако благоволит Бог.

Снова молитвы — и наконец разрешённый поцелуй. Дрогнувшей рукой Василий приподнял фату — губки твёрдые, горячие, безответные.

Ещё раз молодые приложились к образам, коими благословили их перед обручением родители. Провозгласили молодым многолетие — и таинство бракосочетания совершилось. Да не будет сокровище это похищено или осквернено суетою и страстями мира сего! Да хранится оно, драгоценное и живительное, потаённо во глубине души!

8

Зимнее солнце пошло уже на склон, когда венчание закончилось. Запряжённые попарно лошади свадебного поезда застоялись, заиндевели так, будто были все одной серой масти. Как только молодые вышли из собора, звонари снова ударили во все кремлёвские колокола. От великого трезвона лошади вздрогнули в испуге, иней посыпался с них, сверкая в косых лучах солнца. Во время венчания ясельничьи бояре стерегли проход между санями невесты и аргамаком жениха, никому не позволяя пройти тут. Теперь всё смешалось.

Вслед за новобрачными вышли в клубах тёплого воздуха свахи, посажёные, дружки, родня, знатные гости, — начали рассаживаться по разнообразным — с верхом и открытым — повозкам. Лошади вовсе пришли в беспокойство. Соборная площадь наполнилась конским ржаньем, скрипом упряжной сбруи, лихими покриками возниц.

Дорога свадебному поезду предстояла немалая, молодые посетят все ближние монастыри, гнать лошадей будут нещадно, чтоб к вечеру вернуться на свадебный пир.

Первый раз остановились у Андроникова, что на Яузе. У въездных ворот сторожили их юродивые, нищие, ребятишки из окрестных домов. Всех щедро одарили монетами, прошли мимо могил основателя обители Андроника, изографа Андрея Рублёва, богоугодных иноков, почивших здесь. Возле трапезной толпились окоченевшие от долгого ожидания монахи, чёрные на белом снегу, как галки. Марья Ярославна внесла как вклад образ Пантелеймона целителя, ягумен принял его благоговейно, поцеловал и велел псаломщику Спасской церкви установить его в иконостас. Василий Васильевич пообещал насельникам обители отдать рыбные ловы на Оке. Чернецы поздравили молодых, угостили монастырскими медами; новобрачных-вишняком, единственным напитком, какой разрешалось откушать им, а остальным поднесли ковши со стоялыми, крепкими. После пития мёду из скляницы великий князь потоптал её ногой, а опричь него никому топтать не разрешалось. Остатки скляницы полагалось, собрав, кинуть в реку. Что и было исполнено. В Яузу.

Певчие монастырские опять пели многая лета князю и княгине, пели большим демеством, напев старинный, взятый с греческого, несколько гнусливый, в один голос, но очень стройный и благородный.

На дворе потеплело, небо стало заволакиваться. Покойно и мирно было внутри монастырских стен. «Благодать Божия живёт здесь, — подумал Василий, вбирая взглядом гущину обнажённых дерев со старыми грачиными гнёздами, тонкую вязь крестов на куполах, тихих иноков в чёрных одеждах. — А что, коли бы я вот так… глаз не поднимая всю жизнь?…» Странно было, что в такой час, только что от венца, пришло к нему это желание — остаться здесь навсегда и мёду вишнёвого больше не пити, никого не воевати, и никакую Марью не пояти. Она теперь все глядела сквозь фату ему в лицо неотрывно. И было от этого не радостно, а только стыдно.

Дальше путь шёл по Болвановской дороге к Крутицкой обители. Тут всё в точности повторилось, только одарила монахов молодая великая княгиня не иконой, а золотом шитыми пеленами. Игумен обратился с просьбой к великому князю: есть у монахов в лесу свои борти, но вот инок, умевший с пчёлами обращаться, ушёл в мир иной, а больше никто не обучен этому делу. Василий Васильевич сказал, что передаст монастырю своего бортника Андрейку Грача, чем очень порадовал братию.

Ещё ниже по течению Москвы-реки на том же, левом берегу стоял Симонов монастырь, а от него свадебный поезд повернул назад и возвратился в Москву по Ордынской дороге с заездом ещё и в Алексеевскую обитель.

По всему пути на обочины выходили, кроме сирых да убогих, ещё и жители мимоезжих деревень: крестьяне, мастеровые люди, бортники либо ловцы, — и всем перепадали от новобрачных серебряные монетки, которые запасены были впрок.

Но деревня Посестрия оказалась совершенно безлюдной, никто не вышел за княжеской милостыней.

— Все, как есть, прыщом померли, так что и хоронить некому, иные и посейчас окоченевшие в избах лежат, — объяснил постельничий боярин Фёдор Басенок.

Молодые испуганно притихли. Они знали слишком хорошо, что значит помереть прыщом. На их недолгом веку эта болезнь — её зовут ещё пазухой или пупырухом — пустошила целые города и сёла. И никакой управы на заразу не придумать, только молиться да ждать исхода. Сначала пупырух объявлялся на коровах и лошадях, от них перескакивал на людей. Выскочит на теле в неудобном каком месте- подмышкой, на шее, в паху — пупырышек, рдеет, рдеет, потом зажелтоголовится, а через сутки начинает уж и мясо отчиняться. Ещё через день-другой и кончина приходит тихая, без мучений. Успеешь и исповедаться, и причаститься. Не просит умирающий у родных ничего, кроме воды, нестерпимо хочется пить до самого последнего вздоха. Как не подать родному человеку ковшичек, а подал — пупырух на тебя перескочил, теперь сам готовься на санях ехать. Когда останется в дому один последний, так что в воды подать некому, то ставит он, пока в мочи, рядом с лежанкой лоханку с водой. Как перестанет рука осиливать черпак, отходит болящий из сего света, и, может, не скоро найдут его, а обнаружат случаем и скажут: «Помер прыщом». В монастырской церкви помолились за упокой посе-стринских. Василий Васильевич повелел боярам завтра же помочь предать земле всех ещё не захороненных. На паперти пал на колени перед молодыми неопрятный мужик, давно немытый и нечёсаный, протянул чёрную в цыпках руку:

— Помилосердствуй, государь, помоги! Баба прыщом померла, подай же на погребение тела скудельного!

— Не слушай его, княже, это облыжник! — сказал шедший сзади Фёдор Басенок, но Василий Васильевич не расслышал, взял из кожаной висевшей на поясе калиты, сколько рука захватила, серебра, сыпанул несчастному в ладони, которое тот проворно подставил ковшичком. Не сказав и «Спаси Господи!», мужик резво вскочил с колен и, взлягивая, помчался прочь.

— Эх, великий князь, говорил же я, что облыжник он. И баба его такая же лгунья, вон смотри, уже торопится к нему. Сейчас в корчму пойдут, медами да пивом упьются.

— Так, значит, не померла его баба? — обрадовано спросил Василий Васильевич.

— Да нет же, вон, видишь, она, зипунница… Догнать бы их да батогов всыпать. Велишь?

— Не велю. Не померла, значит? Как хорошо!

Игумен Макарий поглядел наскоро на великого князя, добро и благодарно поглядел, сказал, прощаясь:

— Человеколюбие есть подобие Богу, так как благо творит всем людям, и благочестивым, и нечестивым, Как и сам Бог благотворит. Ничто так не приближает сердце к Богу, как милостыня.

А Фёдор Басенок, проворно откидывая медвежью полость на великокняжеских санях, думал: нет, такому князю можно служить и головой, и копьём.

Монастыри, словно сторожевые посты вокруг всей Москвы, не объехать их и за целый день, поэтому заехали ещё в Чудов монастырь да Вознесенский, а потом уж и на пир свадебный поспешили. И молодые устали, я гости заждались.

В великокняжеском дворце всё было готово к возвращению новобрачных. Лавки покрыты полавошниками первого наряда- суконными со львами. Это для княжого стола и прямого. Для стола кривого и приставка, где будут гнездиться меньшие бояре со чада, полавошники второго наряда — суконные с разводами. Кто в чести, будут сидеть «на львах». Кто попроще- «на азводах». На отдельном столе, покрытом тремя скатертями, калачи и солоница, сыр, а главное, перепеча — хлеб сдобный с гранями, подобие кулича. Без перепечи свадьбы не бывает.

Свечи пока зажгли не все. При малом их свете вино блестело в чашах, распространяя чужеземную воню, приятно и тревожно дразнящую ноздри. Пахло как бы раздавленными косточками вишни, морозно, терпко. Продолжнтельным нежным звоном отзывались серебряные блюда и кубки, когда, уставляя их посреди стола, слуги задевали ими друг о друга. Тени, сшибаясь головами, суетились на узорчатых стенах. Горячие, только из печей, пироги пыхали пузырчатым пенным маслом. Розовели горами тонко нарезанные белужьи пластины.

Натоплено было жарко. В растворённые цветной мозаики окна тяжело вливался зимний суровый воздух. К вечеру пал туман. Он копился внизу меж теремов, укутывая деревья, подбираясь к крышам, заглушая людской озабоченно весёлый говор, ступь тоже весело взволнованных коней и ржанье кем-то укушенной в тесноте кобылы. Съезжались уже. Верхами и в возках. Выпрастывались медлительно из одежд, тут же подхватываемых слугами, охорашивались, обтирали замокревшие от тумана бороды и усы.

В верхней своей холодной горнице, вцепившись унизанными перстнями заледенелыми пальцами в раму, Анастасия Всеволожская глядела на княжеский двор, где метались тускло-дымные факелы, вырывая на миг из вечерней мглы то височные длинные подвески, то жемчужную снизку на чьём-то запястье, то пышно-покорную груду соболей на плечах.

— Не-на-ви-жу! — произнесла внятно, раздельно. Прошлась, обняв плечи, натягивая туго бархатные рукава, стараясь унять рвущееся дыхание, от которого высохло горло. Фалернского бы сейчас, сурожского чашу-залпом, чтоб растаяла судорога в груди, бешенство, камнем стиснувшее, распустилось бы в нежащем забытье, занавесила бы всё зыбкая пелена, где смешались и смех, и рыдания!

Показались уже во дворе фонарщики с носилками, где горели решётчатые большие фонари, зажжённые водокщеною свечою. Молодые прибыли. И не рад бы петушок в пир, да за крылышко тащут.

Настя подняла с полу суремницу, валявшуюся среди предотъездного беспорядка, помешала загустевшую краску, ещё раз кисточкой положила её на отяжелевшие, слипшиеся ресницы. Огромные глаза на меловом лице неподвижно глядели из зеркала.

Безмолитвенно, беспоклонно перекрестилась в угол, твёрдо стукнув в лоб перстами, и пошла вниз, тяжело, не по-девичьи ступая по лестничному ковру.

Семейный обоз Всеволожских, готовых к побегу в Звенигородский удел, ждал, притаясь, за забором. Будь всё проклято и навеки! Февральский туман забивал дыхание. Слышно было, как в ярко освещённых сенях дворца великокняжеского развесёлый хор грянул свадебную:


Не могу идти — башмачки глюздят,

Башмачки глюздят — пяты ломятся!


В возки рассаживались в темноте, на ощупь. Старый челядинин, держа лошадь под уздцы, толковал молодому служке:

— А за столом новобрачные с одного блюда едят. Только они ничего не едят, в томлении похотном находятся.

Служка гоготнул с удовольствием.

Батюшка Иван Дмитриевич вдруг развернулся резко, ажно полы шубы разлетелись, да так въехал кулаком в скулу челядинину — треснуло! Ровно дерево сухое лопнуло.

Слуги умолкли в удивлении. Никогда этакого не случалось с боярином.

Храпящие от натуги лошади тяжело рванули возки, утопающие полозьями в подтаявшем снегу.

9

Пламя двух тысяч свечей отражалось бликами на стенах Золотой палаты, рубиново переливалось в яхонтах, ослепительно проблескивало в гранёных алмазах, вправленных в золотые лапки жуковин, что во множестве были на перстах гостей, матово оттеняло живой чернью серебряное шитьё одежд.

Щедрая свадьба, знатные гости, как и подобает быть на царском торжестве, когда великий князь сводился на радость своих подданных. Но высшую усладу доставлял этот желанный случай Софье Витовтовне. Хоть она давно уж разменяла шестой десяток, однако оставалась женщиной с силой в теле, с трезвой мыслью и любвеобильным сердцем. Когда схлынула первая суета, когда осемьянившиеся Василий Васильевич и Марья Ярославна выслушали и от иноземных посланников, и от великих да поместных русских князей все многословные пожелания, сопровождавшие вручение подарков, она успокоилась, стала с виду весела и беспечна. Сели за пир.

Первым делом Юрий Патрикиевич, посажёный отец, выпил чару серебряную всю, так что стал виден изнутри золочёный венец на дне её. Потом в полном молчании вскрыли молодую, то есть отец посажёный поднял стрелою прозрачный покров фаты и взорам явилось свеженькое, хотя несколько утомлённое, круглое личико Марьи Ярославны. Глазки чёрненькие помиговали, бровке хмурились.

— Курица-иноходица пса излягала! — дурашливой скороговоркой крикнул кто-то из толпы, набившейся в сени.

Марья Ярославна вспыхнула, губки гневно вздулись.

— Что уж ты, — впервые в жизни заговорил с ней Василий. — Разве можно сердиться? Это же бахор, шутник!

Юрий Патрикиевич обнажил в улыбке длинные зубы, крякнул в сени:

— Не учи плясать, я сам скоморох!

Оттуда ответили взрывом хохота.

Пир начался.

Яства полагалось подавать с благочинием и пристойностью. И кому назначено было подавать, те говорили яствам поодиночке молитвы, а те, кому назначено было их есть, говорили добрые речи великому князю.

Понесли чередою блюда над головами, пошли друг за дружкой: грудь баранья верченая с шафраном да языки верченые, солонина с чесноком, зайцы сковородные в репе запечённые да зайцы разсольные, да шти, да калья — похлёбка на огуречном рассоле со свёклой и куричиной, да ещё с мясом утиным. А ещё топешки — калачи, в масле ломтями жаренные. Перед молодыми ставили яства и разрезывали, но они их не касались. Полились меды молодые да стоялые, малиновые, смородинные да вина фряжские, да вотка, из Европы двадцать лет тому назад завезённая. А ныне уж и сами её делать обыкли[70].

Юрий Патрикиевич верховодил пиром, велел пить, не отказываясь, чтоб не чинить споров, а быть во всём, как велось исстари, без спору, и желать во всём добра великому князю дополна.

Никто и не отказывался. Выпивали всё, что наливали. Лица разгорячились, глаза заблестели. Голоса делались всё громче, всё бессвязней, шум свадебный всё веселее.

В сенях топотали плясцы. Их в палаты не пускали. Кто хотел плясать, выходил в сени.

Софья Витовтовна пила и кушала умеренно, с очевидной доброжелательностью выслушивала какие-то, вполне возможно, даже и нескромные слова, которые шептал ей на уха служилый князь Юрий Патрикиевич, заехавший некоторых московских бояр ещё при Василии Дмитриевиче. Сейчас он занимал то место возле великой княгини, которое вчера ещё принадлежало Ивану Дмитриевичу Всеволожскому.

Особое расположение великой княгини к Юрию Патрикиевичу заметили все, многие в сомнении пребывали: недавно на него опалу наложила, а теперь возьми и посади к себе под бок — с чего бы это? Иные бояре огорчаться начали: не зря ли чурались Юрия Патрикиевича, не чая, что так недолго будет он в опале? Уже без осторожности, а с хмельной уверенностью просчитывали, что вот и слобода у него в Заяузье управляется особо, все доходы — Патрикиевичу, и дворовые места в Кремле многие себе пригрёб, а Софья Витовтовна себе житничный двор поставила на Подоле, а земля всё дорожает и дорожает, а у Патрикиевича-то земли и в Коломенском, и в Ростовском уезде, да ещё в Костромском, да Муромском, не считая сёл и деревень в ближних подмосковных волостях: и на Хотуни, и Ярославке, и Вышгороде.

Всё это Софья Витовтовна, хоть урывками, да очень слышала, но удовольствия это ей не портило. Завистники всегда есть. А Патрикиевич, вот он, рядом, надёжный, заботливый, как муж родной. Руки длинные, такие всё по-хозяйски обладят. К тому же литвин, своя кровь. Отдалила его от себя — не плачется, приблизила — не кичится.

А вон и Юрьевичи ненавистные невдалеке сидят.

Дмитрий Шемяка да Василий Косой с молодой женой Пелагеей, тоже Патрикиевича обсуждают, больше им и поговорить не об чём. Злобу копят, ох, копят!..

— Что невеселы? Аль вина кислы? — крикнула им через стол Софья Витовтовна.

Пирующие от голоса её враз примолкли. Боялись межродственной свары.

— Нет, матушка княгиня, мы всем довольныя, — бойко ответила Пелагея-утиный нос, семя Всеволожское, век бы его не поминать.

Мы, говорит! Заединщики, стало быть! Софья засопела, что было признаком подымающегося гнева. Но шум пира возобновился, и никто её сопенья не услышал. Один Патрикиевич, умница, всё понял, дал знак старшему дружке Басенку сыр резать и перепечу. А младшие дружки принялись их разносить по гостям вместе с платками и полотенцами, шитыми золотной нитью и шёлками.

Юрьевичи на свадьбу явились, желая быть миротворцами между отцом и Василием Васильевичем, их двоюродным братом. Они были, как все, вполпьяна ещё, но уже разогревшиеся и готовые пировать всю ночь напролёт и завтра с утра ещё. Говорили про братцев, что были они не в отца, больше любили богатырствовать за пиршеским столом, нежели на поле брани.

— Погляди-ка, Митрий, на тётушку…

— А что? Дородна, тучна, за русскую красавицу могла бы сойти, даром, что литвинка, — отозвался Шемяка, не зная ещё, куда клонит Василий Косой.

— А кто рядом с ней, он, значит, заместо моего тестя Ивана Дмитрича теперь?

— Стало быть, так. Ну и не торг. А что?

— А я обижаюсь.

— Ха-ха-ха!

— Может, он и в опочивальне заменит его?

— Ха-ха-ха!

Пелагея склонила голову набок, прислушиваясь, о чём так весело говорят братья. Те ей по пьяни охотно разъяснили, что дед её Иван Дмитриевич Всеволожский был любодеем великой княгини, а теперь она, видно, другого завела. На Пелагею от этого, а пуще от мёду пенного, такой напал хохотун, что Софья Витовтовна не захотела боле сдерживаться:

— Что ли, у нас там галки растрещались?

Пелагея смолкла, позабыв на лице кривую неловкую улыбку. Супруг её кинул на Софью Витовтовну хмельные шалые глаза:

— Галки и есть, государыня, из Галича мы.

Софья Витовтовна шутку не приняла:

— А что же батюшка ваш побрезговал нами? Да и Красный Дмитрий тоже?

В расслабленности, в пьяном ли благодушии, но произнёс Василий Косой слова, ставшие для него роковыми:

— А они небось сейчас в Звенигороде с Иваном Дмитриевичем пируют.

Софья Витовтовна замолчала, но взгляд её выказал всё. Значение его поняли не только Юрьевичи, но и великокняжеские бояре.

Однако Патрикиевич был бдителен. Нежно давнув Софью под столом костлявой коленкой, сам уже показывал слугам, чтоб несли главное блюдо пиршества — куря верченого, то есть на вертеле изжаренного, румяного горячего. Большой дружка, всё тот же Басенок внёс в это время на блюде кашу для новобрачных в горшочках, обёрнутых двумя парами соболей. Уставив кашу перед вконец сомлелыми молодыми, Басенок обернул куря скатертью вместе с перепечею и солонкою и понёс в сенник, где всё это от него принял на руки сберегатель сенника.

Хоть и пили, меры позабывши, хоть и копилось что-то эдакое, опасное, будто огонёк меж соломенных стогов бегал, а действо свадебное всё-таки шло своим чередом. И наступила главная его минута. Её-то и ждала Софья Витовтовна. Скорей бы молодых спровадить. Тут-то она и даст себе волю исполнит задуманное. Так Юрьевичей пропечёт, таким позором покроет на все века, что и в Свод занесут, посмеиваясь в бороды, монахи-списатели, и молва из уст в уста потомкам передаст.

Софья Витовтовна дала знать другу сердечному, что чара её не до краёв полна. Друг сердечный посмотрел выразительно на Софью и на её чару водянистыми своими глазами, но перечить не стал, долил. Понял он, конечно, что нарочно она себя горячит, затеяла что-то. Оставалось терпеть и надеяться, что всё можно будет в шутку обернуть, в озорство великокняжеское, посмеёмся, мол, вместе да и всё. Первую брачную ночь молодым полагалось провести в сеннике, холодной горнице, где земли на потолок не сыпано. Убранство сенника считалось делом весьма важным, его поручали самым приближённым боярам и боярыням, чтоб порчи на молодых не навели.

На стены повесили запоны шидяиые, то есть шёлковые, по углам воткнули стрелы, на каждой стреле по калачу да по собольей снизке, по углам на лавках поместили оловянники с мёдом да кади с пшеницей, куда вставлены свечи пудовые подвенечные. Через три дня отнесут их в церковь, чтоб горели под образами местночтимых святых. На всех стенах, над дверью и над окнами, изнутри и с надворья — по иконе Пречистыя Богородицы.

Постель стлали постелыщики слева от входа на двадцати семи ржаных снопах. Сверх снопов семь перин и стёганых тюфячков, покрытых столовьями бархатными, потом атласными, потом камчатными из льняного полотна узорчатого, браного. В ногах у постели на полу — ковёр. На него клали одеяло кунье да соболью шубу.

Всё это проделывали под наблюдением сберегателя сенника. Он же с подручными должен был и спать рядом, в другой горнице, стеречь молодых. А ещё конюший обязан ездить всю ночь по двору верхом с обнажённым мечом.

Как подали на пиру куря верченого, Василий с облегчением встал. Встал и Патрикиевич. Вложил руку Марьи Ярославны в ладонь великому князю:

— Приемли и держи, как Бог устроил.

Это называлось выдавать молодую и всегда наблюдалось гостями на свадьбах с большим оживлением, с улыбками понимающими и намекающими: приспело, мол, время исполнить светлую радость.

В сенях скоморохи заиграли в трубы и сурны, били дробь по бубнам, именуемым накрамн.

Молодым несли в сенник яства обильные: квас в серебряной дощатой братине, потроха гусиные, гуся и порося жареных, куря в лапше, куря во щах богатых да четь хлеба ситного, да курник, посыпанный яйцами, пирог с бараниной, блюдо блинов тонких да пирогов с яйцами, да сырников, да ещё карасей, из проруби озёрной выловленных и с бараниной зажаренных.

10

Радость была прежде всего в том, что можно поесть. После духоты пира в сеннике нетопленном зуб на зуб не попадал. Марья подняла с полу шубу соболью, велику, увернулась в неё. Взглянули друг на друга, засмеялись. Сутки некормленные, кинулись за уставленный стол, ели всё подряд — и кашу, и карасей, куря пальцами рвали, ситный в рот пихали, пирогами подправляли, сырниками закусывали. И все смеялись, как дети, встречаясь глазами.

— Хорошо, что обвенчались, да? — спросила Марья.

Василий важно кивнул, вспомнив, что он теперь муж. Вытянул ноги на ковёр:

— Ну-ка, разуй!

Вскочила, опустилась на колени, сапоги меховые стащила. Потом попросила, моляще, снизу:

— А теперь не гляди.

Он отворотился, нарочно закрыл глаза пальцами. Но любопытно было: где она там? Может, опять ест? Захотелось с ней побегать, попрыгать по перинам широким и пышным. Знать, караси да гуси внутри заиграли. Сбросил кожух, резво повернулся, намереваясь в шутку погонять молодую плёткой — и застыл…

Она стояла на одеяле совсем нагая.

— Смотри, какая я! — сказала таинственным шёпотом. — Не пожалеешь, что женился.

Титьки у неё торчали врозь, как вымечко кобылье, и цвету были сизоватого. Должно, мёрзли. Василий и девок-то сгола ещё никогда не видал. Марья подошла неслышно, как подплыла, дёрнула за пояс. Груди вспрыгнули. Василий почувствовал, как у него зачесалось лицо и глаза от внутреннего жара. Дотронулся пальцем до белеющего плеча — скользкое.

Вдруг Марья, учёная, видно, свахами, обхватив мужа за чресла, повалилась с ним на пышноту перин, завозилась с неловкой решимостью и, сипло визгнув, приняла его в себя. А потом, пепеки к нему поворотив, враз уснула, как умерла. Дело своё сделала. Он и не понял толком, что произошло, только помнил мягонькое под руками. Лежал под шубой, глазами по потолку водил, без чувств, без мыслей. Бахмур на него опустился — томнота, дурнота, головокружение.

В дверь сенника осторожно зуркали. Пождали. Ещё торкнули. Сдавленный смех, кахи-кахи, голос Басенка, о здоровье молодой справляющийся.

— Княгиня в добром здравии, — заученно ответил Василий, натягивая шубу до носу.

— Доброе меж вами учинилось? — настаивал голос.

Василий не ответил. За дверью шла весёлая возня, и другой голос, Василий узнал Старкова, шутливо угрозил:

— А коли доброго не учинится, бояре и гости разъедутся в печали, пировать не станут!

— И откликаться не хотят! — Это, кажется, Митька Шемяка. — Знать, учинилось любо!

— Нестройно запевая, молодые бояре удалились опять к столам.

Разбуженная ими Марья повернулась к мужу, прижалась телом к телу.

— Теперь я над тобой во всём властная, а ты надо мной, да?… Да, сладкий?

— Откуда это салом бараньим пахнет? — чуждо спросил Василий. — От тебя нешто?

— Меня в бане четыре свахи мыли, — обиженно возразила она.

— Значит, не отмыли, — с насмешкой бросил он, зевая от усталости.

— Давай ещё доброе учиним? — попросила она.

— Что, очень хочешь?

— Да! — жарко дохнула в ухо.

— Верно? Хочешь?

— М-м… очень!.. Поимушка мой!

И опять бахмур мутный низошел на него. Не хотелось говорить, отвечать на её поцелуи, только скорее освободиться от разрывающей чресла, тугой бьющейся тяжести. Марья под ним мелко поохивала и была как бы в забвении.

Василий зарычал в облегчительной муке и тоже мгновенно заснул. И сразу сон ему: будто стоит он на берегу Красного пруда, держит Настеньку за шёлковый репеёк косы. И ничего больше. Держит- и всё. Саму её не видит, только — хвостик шёлковый, гладкий, а сердце отчего-то так заломило, будто бежал сюда от самого Васильевского луга… Но кто-то в бок толкает, репеёк вырвать хочет. Так жаль выпускать его из пальцев, а надо. Почему? Не хочу!

Открыл глаза- Марья с титьками кожаными висит над ним: слышь, чего-то на дворе деется, бранятся аль что? Снаружи слышались возбуждённые голоса. По окнам метались отсветы факелов.

Счастье не курочка, подумал Василий, не прикормишь.


С уходом новобрачных пиршество занялось в новую ярь. Забулькали меды и вина, полнились всклень кубки и ковши, качалась вдоль длинных столов хмельная волна веселья.

Софья Витовтовна выпила ещё чашу и поднялась. Она не произнесла ни слова, но сразу же оборвались все разговоры, только в дальних сенях и повалуше, где располагались люди мизинные[71], стоял ещё лёгкий гул. Но пошло от одного гостя к другому: нишкни, великая княгиня глаголит. И замер весь великокняжеский дворец, так что слышно было, как потрескивают свечи.

Она была страшна в алом струящемся сояне — сарафане распашном, с искажённым нахмуренным лицом. И голос её притворно весёлый не вязался с грозным выражением.

— Плясать хочу! — объявила. Обвела взглядом княжий стол: — Ну-ка, племянничек, давай со мной?…

Все испуганно уставились на Василия Косого. Тот, побледнев, встал из-за стола.

— Поди-ка, со старухой и выходку сделать не сумеешь? — насмехалась Софья Витовтовна. — Покажи, каков ты мастер землю ногами ковырять.

Они приближались друг к другу в затаившейся тишине. Василий Косой распахнул зелёный терлик — кафтан с перехватом и подбоченился, как и впрямь собираясь в пляс. Золочёный пояс с висячими дорогими каменьями открылся взорам всех присутствующих.

Скоморохи дохнуть боялись, не то что в бубны бить.

— Если тать похитит пояс золотой с многоцветными каменьями, что должно сделать по Русской правде[72]?

Хоть и неожидан был вопрос, но ответы от захмелевших бояр Софья Витовтовна получила без промедления:

— Убить на месте татьбы…

— И ничего за это не будет, как за убийство собаки…

— И не токмо по Правде Ярославовой…

— Верно, и по христианским законам, кои из Византии к нам пришли.

Не дожидаясь, когда снова установится тишина, Софья Витовтовна с удивительной для её толщины ловкостью ухватилась за пояс Косого и сорвала его так, что звенькнули друг о друга смарагды и аметисты, золотые застёжки.

— Ах! — одним общим выдохом пронеслось по палате.

Шемяка вскочил так резко, что загасил несколько свечей в стоявшем перед ним шандале. В немом оцепенении все смотрели, как от чёрных голых фитилей потянулись затухающие струи, распространяя над столом дурной запах.

Тогда ростовский наместник Пётр Константинович Добринский громко сказал:

— На брате твоём пояс Дмитрия Ивановича Донского.

— И я то свидетельствую, — поднялся во весь свой богатырский рост Захар Иванович Кошкин.

— Да, истинно… многим то ведомо… — загудели за столом. — Нарядился в чужое да ещё фрякается[73], нос подымает.

Пелагея загигикала, завизжала с плачем обиженным:

— Его в приданое за мной дали!

Шемяка махнул на неё, как на муху. Невестка смолкла, утирая слёзы рукавом.

— Я не крал татаура, — трудно, с остановками выговорил Василий Косой.

— Но ты-то знал, таинник, чей он на самом деле? — тыкала поясом Софья Витовтовна в лицо племяннику.

— Брат, уйдём отсюда! — крикнул Шемяка. — Тут вас нарочно позорят при всех! Но ты, княгиня, спокаешь-ся! Вспомнишь ты ещё этот час.

— Аред[74]! Иди прочь отсюдова, племя бесстыжее! — ещё громче Шемяки кричала Софья Витовтовна, не обращая внимания на Патрикеевича, который пытался унять её, ловил за руки и даже вскрикивал в волнении что-то по-литовски.

Опрокинулась длинная скамья, отчего другие гости, сидевшие на ней, повскакивали тоже. Покатились, разливая пиво и меды, кубки и чаши, раздался звои падающей на пол посуды.

Следом за Юрьевичами в повалуше и санях тронулись все галицкие бояре, дружинники и слуги.

Известно, добрая свадьба — неделю. И эта не была исключением. Всю седмицу не прекращалась попойка во здравие молодых, однако многие лепшие[75] люди — служилые князья, воеводы, нарочитая челядь — под разными предлогами покидали её до времени. Особенно усилилось бегство со свадьбы, когда гонцы стали доставлять вести о бесчинствах Юрьевичей. Как покинули они свадьбу, благоразумие подсказывало им, что в осином гнезде московском лучше не давать волю гневу, как бы ни был он справедлив и безмерен. Но миновав московские рубежи, братья дали волю ярости: ярославские сёла и деревни жестоко пограбили, жесточе татар — зачем, дескать, к Москве прислоняетесь, а сторону звенигородского князя, отца нашего, держать отказываетесь!

— Эх, матушка! — только и вскрикнул с упрёком Василий Васильевич, узнав, что произошло на свадьбе. — Ведь они мстить будут!

Как ни часты на Руси смуты, межкняжеские которы[76], но привыкнуть к ним нельзя, не страшиться их невозможно.

Загрузка...