Глава 8. Удар за ударом

Утром, прежде чем умыться, я хотел почистить клетку щегла, а потом пойти на базар за кормом. Но корма уже не требовалось — щегол был мертв. Настроение у меня сразу испортилось, даже есть не хотелось.

За окном было пасмурно, с мокрых темных листьев падали тяжелые капли и пропадали в тумане. В комнате стояла такая тишина, что даже будильник начал стучать осторожней, глуше. Мне очень хотелось заплакать, но я сдержался. Слезами делу не поможешь.

Я достал самую красивую коробочку — из-под табака «Трубка мира», на которой нарисован индеец в боевом уборе из перьев, — положил в нее вату, а на вату — щегла, с опущенным на грудь клювом, с поджатыми лапками. Потом пошел во двор, вырыл под старым тополем ямку и опустил в нее коробку. Сверху положил большой камень — кусок бетона, но еще чего-то не хватало… Я перелез через забор в соседский сад, нарвал там цветов и положил их на камень. Стало как будто лучше.

Пока я возился во дворе, прошло много времени, и я еле успел купить общую тетрадь, но тут же решил: дневник вести не буду. Буду просто записывать что-нибудь интересное.

В классе со мной почти никто не разговаривал, и мне это даже понравилось. Пусть думают что хотят. Придет время, и они узнают меня по-настоящему и, может, даже пожалеют, что все так получилось. А если и не пожалеют — все равно пусть…

Но зато учителя были какие-то странные. Учительница истории спросила так, как спрашивают больного:

— Ты можешь отвечать, Громов?

Надька Сердюкова, черная, вертлявая и худая, тоненько пропищала:

— Смотрите, какие нежности…

Но я даже не посмотрел на нее, а только пожал плечами и начал отвечать. Правда, учительница несколько раз просила:

— Громче, Громов. Плохо слышно.

Но все равно отвечал я хорошо и если бы говорил громко, то, наверное, получил бы пятерку. Но учительница сказала:

— Садись, Громов. Четыре!

И я даже не огорчился. В конце концов, какая разница четыре или пять? Не в том счастье… Разве дело только в отметках?

Домой я шел один.

Туман сгустился, ранние фонари были тусклыми, и стояла такая тишина, что слышалось падение капель с листьев, шаги невидимых людей. Желтые, мутные пятна освещенных окон медленно проплывали мимо… Я старался думать о себе, об отце, но думал об одном: почему Чеснык не пришел в школу?

Дома меня ждала неожиданность — в комнате сидел тот самый старик, который хотел купить у меня ботинки с коньками. От него все так же попахивало табаком и водкой, и глаза у него слезились. Старик поднялся мне навстречу и растерянно, заискивающе улыбнулся. Мать смотрела то на старика, то на меня, и я не мог понять, чего она хочет.

— Деточка! — прошамкал старик. — Милая моя деточка! Пожалей ты старого человека… — Он начал вздыхать, тереть грязными морщинистыми кулаками слезящиеся, красные глаза и сюсюкать: — Пожалей, деточка, старого человека! Не сердись на меня.

Все еще ничего не понимая, я посмотрел на мать.

Она нахмурилась и, по-моему, не то что сердито, а как-то безразлично сказала:

— Видишь ли, Алик, этого гражданина вызывали в милицию и пообещали отдать под суд за то, что он скупает вещи у детей и вообще у несовершеннолетних. А он говорит, что он никогда ничего не покупал у детей и не собирается этого делать. Просто он пожалел тебя и решил тебе помочь.

Серые глаза матери были какие-то чужие и, пожалуй, даже злые. Мне стало не по себе.

— Так вот, Алик, — продолжала она, — мне очень важно знать всю правду. Понимаешь — только правду. Действительно ли он… решил купить у тебя ботинки с коньками только после того, как ты его упросил сделать это, или нет? И ты подумай как следует. От твоего ответа многое зависит. И прежде всего его судьба. — Она кивнула на старика.

Мне сразу стало жарко.

Конечно, тогда, на базаре, я был отчаянно рад, что старик согласился купить у меня коньки. Правда, я его не упрашивал, но, если бы он отказался взять, я бы, может быть, и стал упрашивать.

— Знаешь, мама, — сказал я, — это правда. Я просил, чтобы он купил ботинки с коньками.

— Вот спасибо тебе, деточка! — ободрился старик. Обернулся к матери и наставительно добавил: — Я же говорил вам, гражданочка…

— Хорошо… — Мать повела рукой так, словно отстраняла старика. — А ты, Алик, когда разговаривал с ним, жаловался, что у тебя нет отца и что мать у тебя больная?

— Не-ет… — От удивления у меня прямо-таки глаза на лоб полезли.

— Ну как же, деточка, — подался ко мне старик, — как же! Ведь ты так жалостно про маму говорил.

Меня словно подстегнули. Такое зло взяло, что даже пот выступил. Я вытер его и крикнул:

— Неправду вы говорите! Неправду! Я ничего не говорил о маме. Я когда вам дал коньки, вы посмотрели…

— Ну, бог с тобой, деточка, — смиренно перебил старик и весь сжался и сгорбился, — бог с тобой. Может, и в самом деле не говорил про мамочку. Стар уж я стал. Мог и спутать. Может, кто другой говорил. Может… Стар я… — Он вдруг наклонился ко мне и так ласковенько, присюсюкивая, заговорил: — А ты береги мамочку. Одна она у тебя — такая ласковая да пригожая. Учись, деточка, как следует, не огорчай мамочку!

Мне почему-то стыдно было смотреть на этого жалкого старика, зло исчезло, и я даже пожалел его.

Но мать рассердилась и строго сказала:

— Ну, это не ваше дело, какая я! Важно то, что он обо мне ничего не говорил и вас не упрашивал.

— Как же, гражданочка? — выпрямился старик, но сразу же сник. — Ведь он сам сказал только что… Ведь правильно, деточка? Ведь упрашивал?

В ту минуту мне уже и в самом деле показалось, что я его уговаривал, и я горячо сказал:

— Верно, мама! Я действительно просил его купить.

Но когда сказал, то сразу же пожалел об этом. Слишком уж погорячился — как будто не старика защищал, а самого себя. Но мне все теперь было безразлично: как только достану деньги, уеду. И уже ничто меня не коснется. А старик, не теряя времени, обратился к матери:

— Ну вот! Сами видите. И не берите греха на душу, пожалейте старого человека. Вот и мальчик то же говорил.

И все мне опять стало так противно, что и сказать нельзя. Получалось, что я ходил по базару и всех упрашивал купить мои же вещи. Я не нищий! Но самое противное было в том, что теперь, когда я уже выручил старика, да еще и погорячился, деваться мне было некуда. Сам себя подвел. Потому я стоял, молчал и думал: «А, да все равно, все равно…»

— Достаточно! Идите! — сердито сказала мать старику, и тот нехотя, подозрительно посматривая на меня, вышел. Мать отвернулась и покачала головой:

— Ах, как все это нехорошо, Алик! Ужасно противно…

Чего уж тут хорошего… И, чтобы прикончить все плохое, я спросил:

— Мам, а его судить будут? И в тюрьму посадят?

— Да ну его! — отмахнулась мать. — Типичный спекулянт. Наверное, кулаком когда-нибудь был. Или лавочником. Я вот на тебя смотрю и не могу понять: неужели ты не можешь говорить правду?

Судя по материному тону, я догадался, что она готовится к долгой нотации. Ведь в прошлый раз все обошлось благополучно, но сейчас, раз есть причина, она обязательно должна воспользоваться ею. Я свою мать хорошо знаю. И, чтобы перебить ее и спутать, я улыбнулся и сказал:

— Ну, мам, какие ж могут быть кулаки или лавочники? Они же были еще при царе.

Она обернулась:

— Почему — при царе? Они были и при советской власти.

Тут уж я засмеялся без всякой задней мысли. В самом деле, при советской власти — кулаки и лавочники! Ведь всякий скажет, что этого не может быть. А мать даже не рассердилась. Она тоже засмеялась, потом посмотрела на меня, как на ненормального, и спросила:

— Послушай, а кто был Павлик Морозов?

— Как — кто? Пионер!

— А что с ним случилось?

— Его убили… — начал я решительно и сразу осекся.

— Ну-ну! Продолжай.

Я поперхнулся. Это было настоящим открытием, потому что мне всегда казалось, что при советской власти были только трудящиеся. А оказывается, были еще и кулаки и лавочники. И я совсем тихо продолжил:

— Павлика Морозова убили кулаки.

— Вот видишь! Ты пойми: кулаков и лавочников было очень много. Большинство из них стали честными советскими людьми, а некоторые так и остались в душе тем, чем были. Теперь они постарели, но душонка у них — прежняя. Понял?

— Понял…

— Ах, Алька, Алька! Когда ты поймешь, что жизнь гораздо сложнее, чем ты думаешь…

И зачем я только начинал этот разговор! А мать хоть и видела, что мне и так не по себе, но все равно безжалостно начала выпытывать:

— Ты все-таки скажи толком: упрашивал ты этого старика или нет?

— Ну, видишь ли, мам… я, конечно, не то чтобы просил его…

— А зачем же ты сказал, что упрашивал?

Выкручиваться и выпутываться я уже почему-то не мог и потому промямлил:

— Просто… просто мне его жалко стало…

— Жалко!.. — с отвращением сказала мать. — Ему жалко… Ах, Алька, Алька! Не знаю, чему вас в пионерском отряде учат? Такую дрянь жалеть! На мальчишках деньги зарабатывает. И на что? На водку! Ведь он и сюда пьяненький пришел. А ты — жалко! Нет, Олег, когда я была пионеркой, мы таких не жалели…

— Но, мам…

— Какие здесь могут быть «но»! — возмущенно воскликнула она. — Черт знает что творишь, жалеешь всяких грязненьких людей… — Она вдруг махнула рукой и очень жалобно сказала: — И когда ты хоть немного повзрослеешь?

Удивительный вопрос: неужели мне самому не хочется подрасти? Неужели мне приятно выслушивать всяческие морали?

Взрослые путают, а я отвечай только потому, что я еще не взрослый. Сама же всегда говорит: пожилых людей нужно уважать. А ведь это старик! Как его не пожалеть!

Но чем больше я себя злил и доказывал, что мать сама неправа, тем на душе становилось все противней. Получилось, что я, пионер, спасал от милиции подлого человека.

Загрузка...