Письмо шестое

Быть пигмеем рядом с Пушкиным не страшно: все-таки Пушкин; а каково-то силы найти пристроить себя в затылок современникам? Читая Абрамова, Астафьева, Белова, Быкова, Залыгина, Распутина, Шукшина, с ужасом и восторгом видел я, что во всем согласен с ними, но я-то что мог к ним добавить? В конце концов все бились из-за одного, чтобы люди улучшались. Но Пушкин при случае мог и припугнуть страшным судом, а современникам только и есть, что взывать к совести, но все же видят, что материально бессовестные могут жить и лучше. Это, конечно, грубое рассуждение. Но у нас количественно засилье такой литературы, где герой, имея каменные челюсти, вытаскивает из прорыва стройку (колхоз, совхоз, базар, вокзал). Отчего же вдруг нужны такие герои? Они нужны, так как стройка и прочее в прорыве. Но где ж такие подчиненные взялись, на которых нужны каменные челюсти, крик на планерках, плетка взысканий? Главные герои оправдывают себя тем, что хотят добра тому, к кому жестко относятся. Тут другое, тут нетерпение, хотя сама жизнь постепенна.

У всего свои сроки. Прыгая кузнечиком по стране (а как это отчетливо увиделось в свете горящих блокнотов), иногда я писал репортажи с пусковых объектов. Иногда это печальные зрелища. Разор, разгром, все на живую нитку, конвейер стоит, пять-шесть изделий выпихивают, собрав вручную. Но по твердому убеждению представителей, что если не жать, то вообще никогда пуска не будет. Писал же, писал, и ничего. Утешался иногда и тем, что Твардовский, сам Твардовский воспел бессмертными стихами несчастье ангарских берегов. Потом, когда запоздало поумнел, видел с тоской эти развороченные пространства, убитую землю, убитый лес, зараженную воду, общежития, дым и крик совещаний, крик шоферов и солнце сквозь пыль. Конечно, и дома вырастали и семьи рождались, но все как-то не получалось городов будущего: хулиганство росло, разводы увеличивались, рождаемость падала. Будут солнечные города будущего, обязательно будут, не надо только их за волосы вытягивать.

Когда я тебе примерно так или гораздо резче все выкладывал, ты, жалея меня, просила писать рассказы о природе, подкрепляясь и мнением критиков, хвалящих меня именно за них. Но природа-то для кого? Вот получи зарисовочку:

«Выпал снег, превративший куст высокой калины в сказочный хвост белого павлина. Но вскоре легкий ветер обдул ветки, а оставшиеся комочки снега превратили калину в цветущую вишню». Вот такие нюни. Хотя все так и было — недолгий снег, снежные перья, потом ветка в цветах.

Или (тоже с натуры): «Днем начал пропархивать снег, потемнело; снежинки, не отбеливая грязь, быстро таяли. После обеда стало холодно, снег измельчал и отвердел, трава побелела».

Чем не для печати? И сегодня, глядя на рябины, хотел записать, как ее обирают, как подставляют табуретки и рвут с них. Девочка в красном плащике отламывает ветки, бросает сверху в желтую корзину, а ее собака хватает шутя каждую ветку и прыгает.

Но зачем опять-таки? По грязище проплывает трактор, кругом все синеет от дыма, собака, прочихавшись, бежит лаять на колесо.

Нет-нет, только два состояния: или уж совсем глаза вниз, или совсем вверх.

А-а, я знаю, кто виноват в моей несостоявшейся судьбе, это все итальянцы. В детстве меня потряс, именно потряс, перевернул фильм «Прелюдия славы», это история бедного мальчика, который научился играть у слепого музыканта, а потом стал знаменитым дирижером. Там полный набор итальянских страстей: и его любовь к женщине — знаменитой певице, ее отказ, а потом любовь ее же, в годах, к нему, уже знаменитому, там и море, и шторм, и слезы на лице, и сплошная музыка, и теноры, и сопрано… но не важно — я был поражен и увлечен мечтой. У нас в школе было единственное зеркало, я отпрашивался с урока и бежал туда и тайком ото всех старался улыбнуться так, как тот мальчик, чтобы в улыбке были видны два передних зуба. Иногда получалось. Потом, побрякав цепью, на которой у питьевого бака сидела железная кружка, я возвращался в класс. После уроков уходил в лес и воображал себя дирижером. А сейчас думаю, как славно: мальчишка идет по солнечному лесу — сосны шумят, ели совсем по-другому шумят, березы трепещут, осины плещутся, — это и не шум, а музыка. Птицы помогают, нет, молодцы итальянцы.

Но хорошо это было или плохо — вот эта пронзительная мечта — повторить историю очередной Золушки? Наверное, хорошо. Еще ты можешь сказать, что душа моя, значит, была готова услышать зов, может быть.

И все-таки это не русское — желание славы. И не из-за того, что оно может быть заронено и тлеть, но, не подкрепленное возможностями, не разгорится, а оттого, что желание это не от природы, а от искусства, то есть искусственное. От слова «искушать», не иначе. А искушению поддаваться нельзя. Но как велик соблазн, ведь оборванец становится королем, нищий Фордом… но все это от лукавого. Желание славы и желание пользы отечеству — вещи полярные. А слава — это когда ты сам знаешь малое число людей, а тебя многие, так что это арифметика.

Милая, хочу в лесники. Да, в лесники. Заживем! Знаешь новую пословицу: хорошо сейчас живут лесники да мясники.

Прервемся.

Лиственницы здесь стоят лимонно-желтые, нежные-нежные. Год назад, ровно год назад, я был в тайге, 14 октября. И пошел первый снег. Такой невесомый, взявшийся ниоткуда, с ясного неба. Было легко, светло на душе, мы шли с товарищем, он говорил о кедрах, потом мы замолчали, но звук шагов был грубым, и мы остановились, не сговариваясь, как-то враз. Было видно настолько далеко, что казалось — нет горизонта, что везде день, везде идет теплый ласковый снег.

Ночевали в зимовье. Вечером я вышел, снегу было уже порядочно, вызвездило, я стал умываться первым снегом и разревелся. И то ли от слез, то ли от этой тишины и чистоты снег показался теплым.

Мне ли на что-то жаловаться! И всегда и везде, когда было хорошо, повторял я как молитву: приведи, судьба, и моих деточек увидеть такую красоту. Не именно эту, а такую. Потому что эта не навсегда.

И вот сегодня, у лиственниц, было такое же, золотое. За ними желто-мглистые поля, дальше лес, дальше небо, дальше море. Только вот собака облаяла. Причем не просто, она с цепи сорвалась. Мама учила меня глядеть собаке прямо в глаза (у Горького, говорит, вычитала), тогда, говорит, ни одна собака не тронет. Не знаю, не знаю. Я-то старался глядеть, но она-то, зараза, кидалась не глядя. Пришлось держать оборону. За что? Ведь я там впервые, но давай и ее поймем: она стольких облаяла, сидя на цепи, столько злобы накопила, что сорвала ее на первом попавшем. А еще я помню другую цепную собаку, керченскую. Она всегда лаяла на меня до хрипа, когда я шел мимо, рыла песок и вдруг сорвалась! Все, решил я, не видать мне Сибири, не дожить до первой книги, до сына, но собака, опешив от свободы, растерялась, заскулила, стала ползти на брюхе.

Не очень налюбуешься на закат, когда тебя облаивают. Не очень заметишь пушистые иглы лиственниц, далекое небо с неярким теплым солнышком. Но к тому времени, когда приедут деточки, собака поумнеет, или ее посадят на цепь, или она помрет, собаки недолго живут. Это не от пожелания ей смерти, это просто факт — собаки живут недолго. Это мы про них знаем. А про себя не знаем. Читаешь, например, планы какого-то писателя, уже умершего, читаешь и уже знаешь, что ему осталось столько-то. Но он не знал.

Отец, как он выразился, сидит уседом, то есть взялся крепко. Касательно домашнего хозяйства, мы перешли на осадочное положение, это выражение в отцовском стиле. Признаться маме, что деньгам каюк, стыдно, ведь если деньги не пропивать, их будет много. Но вообще живем. Вот тебе крохотная выписка из отцовских воспоминаний:

«…После техникума меня послали в леспромхоз, но рубить лес не стерпела у меня душа. И я ушел в лесное хозяйство и сорок лет проработал. Охранял лес и сажал новый. Когда я читаю в газете, что каждый должен посадить хотя бы одно дерево, то это читать смешно. Я посадил деревьев десятки тысяч, но этого все равно мало. Я читал в журнале, что каждую минуту на земном шаре становится пустыней сорок гектаров земли, поэтому одно дерево на одного нас не спасет. Тем более у нас деревья не сажают, а пересаживают, — ну и так далее». Конечно, я привык по редакторской привычке считать себя умнее автора, но мысли у отца верные. Целую. Да, я снова перестал бриться. Отцу не нравится, но я говорю ему, что борода это знак восстановления связи времен, ведь дедушки носили бороды, и еще какие! Так что привет тебе от моего естественного облика.

Еще видел детей, играющих у подножия горы. Они делали венки из разных цветов и надевали на себя. Нынче странная осень — долго тепло, будто хочет посильнее нагреть землю перед зимой, и поэтому цветет то, что уже цвело весной, будто не может дождаться очередной весны. Один мальчик сплел венок из цветущей крапивы. «Ведь жалится», — сказал я, но он ответил: «Что вы, к осени она мягкая». Я попробовал — и верно, совсем ручная, будто и не крапивой зовут, видно, надоело быть недотрогой, зацвела к осени. Такие красивые белые лепестки среди зелени. Этот мальчишка прямо как командир, надел венок, взял палку-посох и закричал: «За мной!» — и все, человек, наверное, двенадцать, надели венки и пошли за ним. Девочки сплели даже из красной рябины, им очень шло, у других были желтые венки, и они все вместе пошагали в гору. Еще они несли с собою огонь… Спокойной ночи, нет, уже доброе утро, так как далеко за полночь.

Загрузка...