Письмо восьмое

Выступал перед местными журналистами. Часа два говорил, хоть и был небрит. Давно заметил, что, выступая перед простыми слушателями, запасаешься энергией, а выступление на летучке в редакции обессиливает. Почему? Биополе, не иначе. Ничего непонятно, но если бы все стало понятно, эволюция бы кончилась. И в отдел науки я просился только оттого, что ученые, по крайней мере, знают, что ничего не знают. Например, вот отчего солнце который уже день светит? Атмосфера? Нет. Женщина в больнице объяснила это тем, что у нее муж четвертый день не пьет.

В магазине эти дни не было ничего. Видел я, как мужик просил очень настойчиво: «Сороковой день, понимаешь». — «Тут каждый день у кого-нибудь сороковой день. Раньше надо было думать». — «Дак ведь это не свадьба». — «Но и не похороны».

Сегодня завезли всякого. От этого очередь спокойна. Стоит довольная старушка и берет сразу три.

— Или пьешь?

— Капли в рот не бирывала во всю жизнь. Для дров ведь беру. Дак ведь это только привезти и во двор свалить, а пилить да колоть так со следующей пенсии возьму.

Солдат заходит в магазин, его дружно проталкивают без очереди. И вообще атмосфера любви. Но после завоза водки прибавляется работы больнице. В прежний завоз я видел мотоциклиста — столкнулся с машиной, — весь в крови. Еще два мотоциклиста столкнулись, оба насмерть.

Также видел встречу в магазине мужчины в годах и немолодой женщины.

— Не Настя ли Драничникова?

— Ой, ведь Ожегов!

Сосчитали — тридцать лет не виделись. Оба на пенсии. Только это и выяснили. Он берет водку и шутит, уходя:

— Разговорились и говорить не о чем.

— Не говори-ко, не говори.

Тут же, в очереди, придумываются причины выпивки:

— Покров. Это ведь больно большой праздник раньше был.

— И сейчас не маленький.

— День колхозника.

— У меня дак гости и т. д.

Все-таки важно успокоить совесть, а повод и есть ее успокоение. Ритм жизни поселка зависит от завоза спиртного. Нет его, требуют: нечем платить зарплату, есть оно — хватают в запас, т. к. не надеются, что завезли много. А запас держать не умеют. Все это ужасно. Слышал шутку о женщине из аптеки, которая пришла с работы и посылает мужа: иди пей, а то нам нечем зарплату выдавать.

Отец едет, как он говорит, «на места». «Можно ведь и по телефону», — жалея его, говорю. «По телефону говорить, — ответил он афоризмом, — все равно что милую через фанерку целовать. Сказать правду в глаза по телефону нельзя».

Поехал, простясь фразой: «Живу для полезной орбиты людей». Но в отношении директоров и председателей настроен решительно: «Я их до инфрака доведу». Еще и то надо учесть, что сменяемость начальства непрерывная. «Не побывай полгода в хозяйстве, и обязательно или директор другой, или главный стал директором, или еще кого куда».

Утром он выливал корыто, дивясь тому, сколько много земли с двух пар ног набралось, «а ведь люди в горах на себе ее затаскивают».

Опять я один. Почему-то печаль навалилась, прямо давит и давит. От больницы это, оттого, что отец (совсем уже старик, так тихонько пошел, ступает тихо, хоть и смеялся над вятской походкой: «У нас мужик вначале ногой подавит — твердо ли, потом ступнет»), отец уехал. То ли его работа над воспоминаниями, то ли разговоры с ним, с мамой и меня обратили к своему детству. Почему-то вспомнил, как лежал в заразном бараке, сидел потихоньку у печки и глядел в дырку на огонь. Потихоньку рвал на кусочки и отпускал туда газетку. Лет восемь или девять было. Мне передали книгу, она очень понравилась мне, и я хотел ее взять с собой, но было нельзя. Там лежали женщины, а я, не знаю от кого слышал, стал читать по ладоням две буквы — М и Ж, которые складываются из главных морщин левой ладони. Ж — это значит жизнь, а М — могила. У всех была буква жизни, но у одной женщины я отчетливо увидел М и испугался. Я ей сказал, что это Ж, но буква М была настолько отчетлива, что я думал, что она сама увидит. Но она поверила мне.

Потом я лежал, на другой год, в областной больнице. Долго, месяц. А отец лежал в другой, на операции. Когда он первый раз навестил, принес два батона хлеба, серый и белый, на выбор. Я выбрал, который больше, т. к. боялся, что отец снова долго не придет.

Там, в палате, она была коек на тридцать, у стены лежал инвалид. Моряк. Без ног. И ему все их подреза́ли, как он говорил. Он нас учил морской азбуке. Сидел в кровати и показывал буквы.

Там же я познакомился с мальчишкой, мы вместе ходили по коридору. Потом привезли нового мальчишку, и он подружился с первым. Помню, я залез под стол дежурной сестры, под белую скатерть и долго тихо плакал.

Еще помню — это было в мае, — нас первый раз выпустили в больничную ограду, и я увидел грачей. И раньше я их видел, их тут было много. Было мокро под ногами, от солнца тепло.

Еще я вспомнил, как в то же лето ездил к дедушке, помогал перекатывать дом. Прямил гвозди и складывал в лукошко. Дедушка учил меня запоминать плотницкие цифры. Помню, что сижу на бревне, прямлю гвозди, а дедушка, проходя, хвалит меня и кладет на голову свою огромную ладонь. Будто на немножко надевает на меня тяжелую шапку. От радости я промахиваюсь и ударяю по пальцу. А бабушка норовила меня отозвать и запихнуть в погреб есть сметану. Плохие бревна мы заменяли, а старые пилили на дрова. Дедушка рубил паз, а дядя доро́жил тес на крышу. У рубанка-дорожника стальной язычок был полукруглый, чтоб делать канавку вдоль доски для дождя. Стружка из рубанка выезжала фигурная, снизу полумесяцем, сверху прямая. Сучки поддавались со стуком, со второго раза. После сучка дядя не продолжал движение, а начинал канавку с другого конца, чтобы не идти в задор, в задир волокнам доски.

Я ползаю по растущим стенам и помогаю выкладывать сверху паза подушку мха. Он высушен до того, что царапается. Бревна вкатывали по слегам, подхватывали с двух сторон вожжами. Конец, который втягивает дедушка, отстает, хотя вообще о силе дедушки ходили легенды. Однажды на сабантуе он переборол всех, его даже хотели подстеречь, но кто-то предупредил.

Еще помню, первый раз ехал в поезде, тоже с отцом, вагоны еще деревянные, свет от керосиновых квадратных фонарей, я все стоял у окна. Меня поманил за собой, проходя, глухонемой. Я пошел за ним на зов тайны. В тамбуре он взял с меня сколько-то копеек и дал цветную фотографию (скорее, простую раскрашенную) очень красивой девочки-подростка. Красота ее, как написали бы раньше, меня поразила. Никогда в жизни я не видел такой красивой. Пусть кому смешно, но долгие годы я хранил фотографию и тайком на нее глядел. Мне не описать ее лицо. Очень красивое. Что ж, может, я любил не только работу, не только родителей, не только тебя, не только детей.

Помню, в том же вагоне разговоры взрослых и слова о том, что нам природой даны два глаза, два уха, а язык один, значит, дано понять, что надо глядеть и слушать, а говорить меньше. Да, это признак старости — помнить отчетливо давнее и плохо недавнее. В больнице у мамы по коридору ходит старик и шутит о своем склерозе так: «Где завтракал, дак помню, обедать туда же иду, а к ужину забываю». Или: «Я сейчас совсем не помню, как его звали, но тогда называл точно: Павел Иванович». Подмигивает и добавляет: «Совсем-то не обеспутел».

В больнице привыкли ко мне, ведь давно уже. Этот старик любит, когда я прихожу, да и мне нравится его слушать. Язык у него удивительно запоминающийся. Так или не так, но, по его словам, он был большим начальником, а в войну командиром партизанского отряда. «Я такой был: ударю — из одного двух сделаю. Прихожу в ДОСААФ на заседание: вы почему молодежь не приучаете к обороне? Они смотрят на меня, как проснувшиеся кролики… О, я был огонек! У меня все работали, я и старухам спокоя не давал. Вызываю: такое задание, то-то и то-то разведать. Они у меня и поползут как гниды… О, жена у меня была как сдобна булка. Она у меня другим не обмывала кости, все по хозяйству. Но мне тоже строго, где бы я ни работал, наказывает: все, кроме вши, в дом ташши». Любимое его занятие — ругать брезгливых. «Бык помои пьет, да гладкий живет, никакой к ним лихорад не прицепится, нынче из-за брезгливых и погода-то психопадошна». О нынешних мужиках говорит: «Не знаю как ты, а они сниманно молоко хлебают».

Но много с ним говорить не приходилось, негде, обычно теснимся в коридоре, редко удается посидеть в приемной, да и к маме прихожу, а не к нему. К нему никто не ходит, а спросить о жене — сдобной булке — неудобно. Сегодня впечатление от посещения тяжелое — привезли старуху, резала себе вены. Перевязали спящую. Проспалась и ушла, куда, никто не видел. Другой случай того чудней. Возчик при больнице Павел пил вместе с женой. Она упала на пол, ему показалось, что не дышит. Он принес ее на руках прямо в высыпалку (в морг). Пошел к дежурному врачу, сказал. Тот видит — жива. «Неси обратно». А уж Павла развезло, и сам хорош. «Не понесу». И тут же приткнулся. Так в морге и переночевали. «Ох, грехи наши, — говорит мама, заканчивая очередной рассказ. — Все ведь водка проклятущая. Кто им не дает средка да не допьяна?»

Ездили с редактором в Святицу. Там церковь всех святых, в Российской земле просиявших. Она на высокой горе над рекой Святицей. Стоишь — видно так далеко, так много обводишь взглядом, что никак не наглядеться. У реки источники. Правда, из-за грязи не больно подойдешь, но уж кое-как подкарабкался и был награжден — пьешь из родника, и такое ощущение чистоты и свежести, что никак не напьешься.

Но ведь как у нас, у русских, если хорошо, так надо еще лучше. Но до того все-таки побывал в церкви. Росписи сохранилось всего ничего. Яснее остального Сергий Радонежский и Петр, митрополит московский. Друг перед другом на боковых колоннах, ближе к алтарю. Стены, основание могучие и легко бы поддались реставрации.

Под разрушенной колокольней правление колхоза имени Свердлова, как раз то, куда звонил Ибрагим, а в двух шагах магазин.

Семь долгих счастливых дней стояло солнце. Птицы пели, сыпались иголки с лиственниц, уборка шла веселее. Сегодня солнце поменьше, но тепло.

На этой ноте и закончим. О, я совмещу времена года, я опишу гигантские подсвечники сосен, белую паутину одуванчиков на болотах, бегущий в гору ручей, погребальные дроги и стоящий в позе оратора покойник, можно и похулиганить, раз нет ума на реализм. Подумаешь, Кафка! Кукла стоит на окне и освещается фарами машин. А ночью ей страшно от спокойных крыс. Спокойной ночи! Да, вот тебе на прощание сообщаю из Даниила Заточника признаки злой жены, но ты не такая: «Злая жена — ее ругаешь — бесится, ласкаешь — чванится, богатая — гордится, а бедная — грызет мужа». Нам так мало до встречи, так мало до смерти, так мало. Засим, по-вятски говоря, оставаюсь. Твой и пр…

Загрузка...