Мой пес

Когда меня повязали, у меня был пес. Папы-мамы, братьев-сестер, родных-двоюродных — никого не было, а только пес был. Звали его Рэй, и любил я его больше всего на свете. И не то что я там сирота был — просто не общался с родней. А общался с Рэем. Очень был смышленый пес. Понимал меня, это я точно знаю. Я ему рассказывал, как, например, поцапался с Лупитой, и он так голову поворачивал, будто говорил: «Вот ведь бабы!» Про печали свои, про страхи рассказывал, как у меня день прошел. Он спал в моей постели. Когда холодрыга наступала, он ко мне прижимался, и так мы вместе согревались. Обедал в одно время со мной, ужинал в одно время со мной. По вечерам я ходил с ним гулять и иногда встречал отца, и отец давал крюка, чтобы со мной не здороваться. Он очень на меня обижался. Со мной все в семье перестали разговаривать в тот день, когда отец сказал, что он меня не так воспитывал и такого от меня не ожидал. Это он правду сказал. Сам он был хороший человек. Работал в две смены, чтобы нас кормить. Мама шила и стирала по людям. Братья и сестры тоже все впахивали. А меня лень одолела, я не стал учиться и пошел по плохой дорожке. Да, грабил, но зла никому не делал. Только этой, которая орать принялась. Ну, пришлось заткнуть ее. Мне говорят, она по моей вине осталась инвалидом, в кресле, да еще и онемела. Я бы с удовольствием попросил у нее прощения, но вроде она меня не поймет, потому что она теперь как овощ. Я на суде попросил прощения у ее родственников, так ее отец сказал, что убьет меня. Я раскаиваюсь, вот честное слово, раскаиваюсь. А еще раскаиваюсь, что бросил собаку. Когда меня забрали, Рэй дома сидел, взаперти. Я попросил легавых зайти ко мне и выпустить его. Хрен они зашли. Мне потом сосед рассказывал, что собака моя выла и лаяла весь день и всю ночь. Сначала лай был громкий, но мало-помалу стал утихать и совсем утих. Сосед с товарищами перепрыгнул через забор посмотреть, что там с ним. А мой Рэй уже дохлый лежит, смердит, мухи вьются. С отчаяния он погрыз комоды, стулья, старые газеты, у меня их много валялось. Рэй был лучший пес на свете. Самый добрый, самый умный, самый ласковый. А умер от голода или от горя. Я его больше всех на свете любил, уж так плакал, когда мне рассказали. Как представлю, что он с голодухи ножки стульев хотел сожрать, так сердце разрывается. Вот мое худшее наказание — что мой пес по моей вине умер.

Честное слово, когда выйду, я буду хорошим. Буду подбирать бездомных собак и кормить их в память о Рэе. И, если родственники мне позволят, стану ухаживать за Сесилией, за той женщиной, которую я калекой сделал. Хочу доказать ей, что я не плохой, и даже если и был когда-то злым, то больше уже никогда не буду.

Фиденсио Гутьеррес

Заключенный 35489-0

Мера наказания: восемнадцать лет и семь месяцев за вооруженное ограбление и причинение тяжкого вреда здоровью


Сеферино, я так и остался жить с мамой в скромном доме, который ты купил в Унидад-Модело, но внес одно новшество: выкупил четыре соседних дома и попросил архитектора соединить их с нашим. Ты даже не представляешь, какое огромное получилось пространство. Твоя комната стала гардеробной при спальне. Столовую сделали на двенадцать персон, а не на шесть. Кухню тоже расширили. Громадная стала кухня, девяносто два квадратных метра. Мама, как всегда мечтала, заполучила простор, чтобы готовить, нарезать, чистить, поджаривать. Ты знаешь, как она обожала стряпать по рецептам своей прапрабабушки. Крокеты, осьминога, лангустинов (ты терпеть не мог это слово — для тебя это были креветки и креветки), крабов, треску.

Комнату сестры я оставил за ней, следуя твоему обещанию, что «твой дом» всегда будет «нашим домом». Комната Ситлалли была почти такая же большая, как главная спальня. Ивею ее она забила коллекцией мягких игрушек, старых и пыльных. С годами вкусу Ситлалли не менялся: она так и рассаживала их на кровати. А стены выкрасила в сиреневый цвет. Скажи на милость, Сеферино, кто вообще станет жить в сиреневой комнате? Она сказала, что это будет в радость двум твоим внучкам. Странно с ее стороны было думать, что счастье девочек зависит от цвета стен, а не от того, что каждые три дня они вынуждены присутствовать при ссоре их пьяной матери с отцом.

Твоя дочь жила неделю у себя, неделю у нас. Как разругается с мужем, с Маноло (да, да, именно с ним, из мясной лавки. Не думай, будто он ничего из себя не представлял. Дела у него шли отлично. Открыл шесть магазинов и торговал говядиной ко-бе), — собирает вещи и переезжает в свою сиреневую комнату.

Мама жалела девочек и старалась куда-нибудь увести, чтобы не видели, как их мать несет заплетающимся языком всякую белиберду, осушив полбутылки текилы. Трезвая она была молчаливая и покорная, как наша мама. Но по мере того, как спиртное заливало ей мозг, становилась скандальной и легкомысленной, а если называть вещи своими именами — распутной.

Однажды утром, папа, — еще и двенадцати не было, а твоя дочь уже напилась — она привела к себе в комнату мужика. Думала, мы не заметим, но так отупела от пьянства, что в результате первыми все поняли ее дочки. Оставила, идиотка, дверь открытой, и ее стоны долетали даже на кухню, где девочки обедали. Мама закрылась с ними у себя, подальше от этого морального падения. Ситлалли вообще не скрывала своих измен. После нескольких подобных случаев я запретил ей водить любовников к нам: «О детях подумай, стерва». В ее смутном пьяном сознании что-то отозвалось, и она сменила сиреневую комнату на машины своих мужиков. Теперь она кувыркалась полуголая там, не обращая внимания на охочих до развратного зрелища прохожих. Запиралась с очередным хахалем, и давай. Десять минут экспресс-секса, а потом я пошла, меня дочки ждут. Зять мой вел себя то ли как придурок, то ли как святой. Его жена подставляет зад и сиськи другим мужикам, а он, бедняга, сидит дома с детьми. Возможно, он мыслил, как мужья порноактрис: те знают, что жены, перетрахав на работе кучу народу, послушно возвращаются домой к супружескому сексу и теплу домашнего очага.

Если тебе интересно, сохранили ли мы комнату для Хосе Куаутемока, то да, сохранили. Это было единственное помещение, которое архитектор по моей просьбе вообще не трогал. Она осталась ровно такой же, как в день, когда он тебя сжег. На письменном столе лежит книга, которую он тогда читал. В шкафу висят его брюки, пиджаки, рубашки. Пока еще он не возвращался домой. Я подчеркиваю: пока еще, потому что не теряю надежды, что в один прекрасный день он вернется. На этот случай дома его всегда ждут чистая постель, чистая одежда и любимые книги. Мы с мамой его простили. Ситлалли не смогла. Я хотел бы верить, что ты — из могилы — тоже когда-нибудь сумеешь его простить.


Когда мы оказались за воротами тюрьмы, я попросила Педро и Хулиана поехать в автобусе вместе со всеми. Мне казалось, будет неправильно, даже как-то не по-товарищески, если мы сядем в машину и не разделим радость триумфа с труппой. И мы, ликуя, покатились. Я позвонила Клаудио и рассказала, как все прошло. Я едва справлялась со своими чувствами. Говорила взахлеб, без пауз. Он выслушал меня, не перебивая. Потом поздравил и включил громкую связь, чтобы я поговорила с детьми. Им я тоже все рассказала. Больше всех заинтересовалась Клаудия, даже попросила взять ее в следующий раз с собой. Ладно, не исключено, что ей пойдет на пользу такой опыт: еще в детстве узнать, как глубоко может пасть человек. Я отключила телефон и улыбнулась.

Мы подъезжали к «Танцедеям», когда Пепо, наш электрик, молчаливый и сдержанный человек, встал и попросил внимания: «Я хочу сказать несколько слов». Мы молча замерли, глядя на него. Он вообще был не любитель толкать речи, поэтому мы удивились. «Я полагаю — и, надеюсь, не задену ничьих чувств, — сказал он, — что этот автобус должен отвезти нас прямиком в диско-клуб „Калифорния"». Труппа взорвалась аплодисментами. «Покрутим попами!» — выкрикнула Лаура.

И мы отправились во Дворец танца. Педро послал вперед одного телохранителя. По субботам очереди на вход собирались длинные, и столиков не хватало. Телохранителю велели забронировать нам шесть столов и вручили достаточно денег на взятки вышибалам и хостес, чтобы поскорее нас обслуживали. Трюк сработал. Когда мы подъехали, нас уже ждали и молниеносно провели через черный ход. Досталось нам не шесть столиков, а всего четыре, но на деле больше и не понадобилось, потому многие сразу же кинулись танцевать под Лусио Эстраду и его тамаулипскую кумбию.

Я немного потанцевала с Педро. Двигался он будь здоров. Признался, что они с Эктором брали уроки танцев у частного преподавателя, но прекратили, когда преподаватель начал заигрывать с Эктором. Сам Педро в тот вечер кокетничал со мной. Мы оба знали, что между нами никогда больше ничего не будет, но в ту минуту было забавно.

Мы танцевали, пока не стало слишком жарко. Я ненавижу потеть. Всегда опасаюсь, что от меня будет вонять или под мышками растекутся мокрые пятна. Мне кажется, это очень противно смотрится. Мы сели за столик. На танцполе изгибался Хуанчо, один из моих танцоров. Мы с Педро стали за ним наблюдать. Удивительно было, что мужчина, которого с детства учили балету, мужчина, великолепно владеющий своим телом, так отвратительно танцует кумбию и сальсу. Прямо как турист-гринго в круизе по Карибскому морю.

Официант принес бутылку рома и несколько банок диетической колы. Я сделала себе «Куба либре». Со столика на балконе отлично просматривался весь запруженный танцпол. Человеческая масса, как морская гладь, качалась в едином ритме. Зазвучал ремикс «Чан-чана», и мои танцовщики и танцовщицы, поднявшиеся было передохнуть, снова бросились танцевать. Это наша любимая песня с тех пор, как мы сделали номер на классическую уже версию Компая Сегундо.

Мы с Педро остались вдвоем. Перекрикивая музыку, я рассказала, как меня впечатлила речь того пятидесятилетного мужчины из тюрьмы. «Его зовут Рубен Васкес», — сказал Педро. И добавил: Рубен Васкес в порыве ревности убил свою жену куском трубы. Его посадили на двадцать лет. Дети перестали с ним общаться, и только шурин, брат покойной жены, навещал его. «Но речь не он написал». Я была разочарована. «А кто? Хулиан?» Педро покачал головой: «Ты поняла, про кого я тебе говорил?» — «Кажется, да. Но он какой-то душный». Я соврала. Он меня привлек — не снобским упоминанием о Бартоке, а манерой двигаться и смотреть. «Понравился, значит?» Я не собиралась признавать победу за Педро так быстро. «А тебе он как?» — «На сто процентов мой тип», — сказал он, улыбаясь. «Я думала, тебя тянет на более утонченных, не из…» Педро перебил: «Рабочего класса?» Именно это я и хотела сказать. Не то чтобы он выглядел, как будто только что вышел с фабрики, но что-то в чертах его лица не сходилось со светлыми волосами и голубыми глазами. С другой стороны, рабочий никогда в жизни не узнал бы музыку Йоста. «Да нет, просто у него лицо…» Педро снова меня опередил: «Слишком ацтекское?» Ну, это, конечно, расизм, но именно так я и собиралась сказать. Он был вылитый «Индеец» Фернандес, только блондин. Нарочно не придумаешь, чтобы было все в одном: лицо ацтекского принца, шевелюра викинга, великанский рост. «Мне он показался интересным», — проговорила я. «Я знал, что ты будешь сражена, — с довольным видом заключил Педро. — Это он написал речь. Сымпровизировал сразу после выступления. Хулиан считает, что из него может получиться хороший писатель».

Я призналась, что он дал мне бумажку со своим именем и номером телефона. «Заключенным запрещено иметь телефоны, и вообще там антенна блокирует сигнал», — сказал Педро. Чтобы заиметь мобильник и принимать звонки, нужно сговориться с надзирателями. В определенные часы начальство отключает антенну, и тогда можно разговаривать. Большинство использует телефоны для виртуального вымогательства. Набирают номер наугад и втирают ответившему, будто похитили его родственника и что, мол, если человек не положит столько-то денег на такой-то счет «Электры», похищенного убьют. Многие покупаются и кладут. И только потом понимают, что никакого похищения не было.

«Ставлю все что угодно: он раздобыл телефон исключительно ради тебя, чтобы ты могла позвонить». Я расхохоталась. Нелепая мысль. Почему это именно я должна была ему понравиться? Нас там было много красавиц. Я не учла, что Педро, первоклассный сводник, подготовил его заранее: «Там будет одна балерина, она тебе точно понравится». К его радости, мы действительно зацепили друг друга. Сильно зацепили.


Заночевал он в пикапе, припарковавшись в тупике, отходившем от шоссе недалеко от Монкловы. В городе решил не задерживаться, чтобы копы не пристали. На сельской дороге тоже стоять опасно. Там начинается ничья земля, где все и вся под подозрением. Внедорожник, припаркованный ночью в глуши, словно сияет мигающей неоновой надписью: «Опасность! Опасность!» Причем опасность и для тех, кто в машине, и для тех, кто снаружи. Для тех, кто в машине, — потому что могут напасть мелкие бандиты, могут привязаться военные, могут уроды похитить или просто изрешетить машину свинцом, так, на всякий пожарный. Для тех, кто снаружи, — потому что неизвестно: то ли это берлога нарко, то ли там груз коки, то ли просто фермер шуры-муры разводит не с законной супругой. А еще пикап не должен быть слишком чистый или слишком грязный. Если чистый — значит, ты при бабле и можешь башлять кому-то, кто будет содержать твою тачку в порядке. Если пыльный — значит, много ездишь по бездорожью, а так ездят только охотники, фермеры или нарко, которые переправляют тайными тропами товар. Так что правило такое: пикап не блестит, но и не в грязи по самую крышу.

Хосе Куаутемок поужинал барашком, сидя на положенной плашмя дверце кузова. В шесть залез в надстройку и разложил матрас на ночь. Рядом с собой распределил все три ствола: тот, что добыла Эсмеральда, и те, что он забрал у Лапчатого с братом. Ботинки снимать не стал на всякий случай, так и спал в них. Посреди ночи его разбудил лай. Выглянул. Ничего. Ни машин, ни людей. Наверняка койот бродит поблизости. Через два часа снова забрехали собаки. На этот раз он увидел, что в его сторону колонной едут три автомобиля. Плохой знак, просто, блядь, отвратительный. Это либо солдаты, либо федералы, либо, что еще хуже, братва подоспела.

Он открыл дверцу, засунул два пистолета за пояс, бесшумно выскользнул и, пригибаясь в чапаррале, отступил в пустыню. Пробежал метров двести и спрятался за кустами в надежде, что караван пройдет мимо. Ни хрена. Остановились вкруг его машины и осветили фарами. Вышли несколько человек, тоже окружили тачку. Хосе Куаутемок разглядел стволы. «Открывай!» — прокричал один. «Он слился, — крикнул другой. — Вон след идет». Хосе Куаутемок не стал дожидаться и выяснять, кто именно за ним явился. Начал продираться дальше по заросшему кустарником руслу ручья, по лужам вонючей воды. Спугнул стадо пекари, они с хрюканьем бросились наутек. Преследователи врубили прожектор. Свет долетал метров на пятьсот. Хосе Куаутемок ясно видел, как впереди зигзагами несутся пекари. Он замер и постарался не дышать. Только у военных и у нарко есть такие игрушки. Если это военные, то они могут выследить его и биноклями ночного видения, и тепловизорами. Ему Машина рассказывал: «Когда за тобой погоня, уходи на четвереньках, медленно, как старушка, которая выпала из инвалидного кресла и ищет по полу контактные линзы. Не потей, не разогревай тело, так тебя быстрее прижучат». Для маскировки Хосе Куаутемок извалялся в смрадной грязи. Грязь, размазанная по коже, охладит тело, и, может, его даже примут за пекари-альбиноса, чем черт не шутит.

За ветвями показались шестеро: они шли в его сторону, обшаривая местность фонарями. Сомнений не осталось — им нужен именно он. Хосе Куаутемок отполз дальше по ложбинке. На него, как к бесплатному мини-бару, слетелись тучи комаров. Кто ж откажется от свежей кровушки? Вонзились в лицо, в руки, в лодыжки. Отгонять их было нельзя. Махнешь рукой — пойдет волна тепла. Терпя зуд, он пополз вперед со скоростью ленивца. Услышал, как пекари обгладывают корни и кактусы метрах в двухстах от него. Взял курс на стадо. «Глушись», — сказал он себе.

Преследователи рассеялись по окрестностям, но вскоре один позвал остальных к краю ложбинки: «Тут след!» Фонарями сделали знак тем, кто оставался рядом с машиной. Те запрыгнули в свои тачки и рванули вверх по руслу. Хосе Куаутемок услышал, как под колесами трещит кустарник. У них не пикапы, а военные внедорожники. Значит, это точно солдаты. Обложили со всех сторон, как волкодавы.

Тут уж насрать, сколько тепла выделяешь. Хосе Куаутемок поднажал, надеясь оторваться от преследователей. Змейкой устремился по ручью. Нужно уйти от них до рассвета, потому что днем они вызовут подкрепление, чтобы точно его достать. Тем и славятся военные — упертые они. Не успокоятся, пока не охомутают его. Даже у нарко при виде солдат очко играет. Низкорослые индейцы из Оахаки и Чьяпаса не отступаются от своего. Мелкие, но злобные. Никогда не жалуются. Есть могут раз в день. Терпят жару, холод, комарье, пиявок, клопов, клещей. Им нипочем автоматы, гранаты, реактивные системы залпового огня. Малый рост позволяет им передвигаться по чапарралю со скоростью гепарда. Он легко огибают заросли кошачьего коготка, опунции, бычерогой акации. В глуши покрывают расстояния вдвое быстрее, чем здоровые бугаи. Если нужно уходить быстро, им не помеха буераки, холмы, болота, они прут напрямик. Льюисы Хэмилтоны мексиканских дебрей.

Хосе Куаутемок на четвереньках, раня шипами ладони и предплечья, раздирая колени, продвигался вперед, надеясь прорваться к вершине холма, а оттуда на едва различимое во мраке ровное место, где его широкий, как у датского дога, шаг даст преимущество перед мелкими, как таксы, преследователями.

Он уже проклял себя за идиотскую мысль бежать по руслу ручья. Кругом гребаные непролазные заросли. Растительная паутина. Когда фонари начинали шарить поблизости, он съеживался и пережидал. Потом бросался дальше, напролом, задыхаясь, хватаясь для скорости за корни и ветки, как за рычаги. Машина рассказывал, что военные как клещи, вцепятся и не отпускают. «Если уж напали на твой след, идут по нему до конца. Не остановятся, пока тебя не повяжут». Они и не останавливались. Хосе Куаутемок слышал их крики все ближе за спиной. Вот тут и пожалеешь о своих метре девяноста. Каланче в подлеске труднее. Он цеплялся за якорцы и не мог полностью спрятаться под покровом веток. Да к тому же еще врезался в колючую проволоку. Не заметил в темноте и запутался. Правая нога застряла в шипах, и чем отчаяннее он пытался высвободиться, тем глубже они впивались. Когда наконец получилось, военные были уже метрах в восьмидесяти. Он хотел прорваться дальше, но заросли в ложбине стояли перед ним, как ебучая стенка. И еще он ни хрена не видел. Луна была молодая, и глушь освещали лишь звезды. Куда он ни тыкался, везде вляпывался в шипастые кусты.

Впереди маячили выход из ложбинки и очертания холма. До свободного места оставалось пятьдесят метров, не больше, но заросли держали и не давали пройти. Он полз по-пластунски к кусту кошачьего коготка, но в лабиринте веток и грязи потерял цель. Ни единого огонька, на который можно было бы ориентироваться. Тычешься, как дурак, вслепую.

Солдаты, отключившие на время фары, припустили быстрее, заслышав треск ломающихся веток. Водитель одного внедорожника догадался, куда пытается уйти их добыча, и рванул наперерез. Из кузова повыпрыгивали семеро с винтовками и выстроились вдоль ложбинки через каждые двадцать метров.

Хосе Куаутемок обнаружил, что растительный туннель, по которому он собирался бежать, перекрыт фигурами в зеленой форме. Он быстро сменил направление — аллигаторы стояли теперь метрах в тридцати. Варианта оставалось два: снова забуриться в непролазную чащобу или рискнуть и попробовать пропереть мимо ряда военных, поджидавших его с оружием наперевес. Если внезапно выскочить из ложбинки и бежать зигзагами, может, и удастся увильнуть от сплошного огня из винтовок с инфракрасным прицелом.

Он прополз еще десять метров. Листва стала такой густой, что он вообще ничего больше не видел. Словно повязка на глаза из листьев и веток. Подумать только, такая пышная растительность посреди пустыни! Стоит струйке воды протечь по руслу вроде этого, и вокруг все взрывается зеленым. Пополз дальше и наткнулся кадыком на колючую проволоку. Кто тут участки, блин, разделяет? Тут же ни хрена нет. Ни коров, ни овец, ни коз, ни лошадей. Ничего. Так нет же, обязательно людям надо все поделить, пусть даже, блин, лысую гору.

Он использовал проволоку в качестве ориентира. Если ставили изгородь, должны были валить деревья и кусты. Хоть путь посвободнее будет. Ошибка: вокруг все уже заросло колючей бычерогой акацией. Дальше было не пробиться. Он развернулся, и тут же в лицо ему ударил луч. Второй, третий. Кто-то проорал: «Руки вверх!» Хосе Куаутемок поднял руки. Свет слепил; те, кто его поймал, суетились, как кролики во мраке. Ему велели встать на колени. Он повиновался. Лишнее движение — и его изрешетят. Услышал, как солдаты подходят ближе. «Хосе Куаутемок Уистлик?» — спросил голос из темноты. Бежать было некуда. Впереди тюрьма или смерть. «Да, это я», — ответил он.


В последнем классе школы Хосе Куаутемок влюбился в Марию, зеленоглазую смуглянку, очень красивую. Он писал ей длинные романтичные письма. И давал мне прочесть, чтобы туда не просочилась какая-нибудь безвкусица. Но в этом не было необходимости. Он писал чисто, элегантно. Сам Педро Салинас им бы гордился. Да и ты тоже — такая у него была безупречная манера, размеренный язык, ясный стиль, без дешевых словесных уловок. Кроме того, Хосе Куаутемок унаследовал твой прекрасный почерк (не могу забыть твои стройные изысканные буквы. Один раз соседи даже попросили тебя написать приглашения на свадьбу кого-то из их детей).

В течение двух лет, пока встречались, они переписывались почти ежедневно. Приходили сутра в школу и вручали друг другу свои послания. Этот ритуал был нарушен, когда она с семьей переехала в Египет — ее отца назначили военным атташе. Они пытались поддерживать переписку, но почта стран третьего мира, каковыми являются и Мексика, и Египет, убила их любовь на расстоянии. Письма шли месяцами или вовсе терялись в лабиринтах почтовых отделений. Если бы тогда существовали электронная почта, скайп, ватсап и прочие технологии, чувства влюбленных, вполне возможно, успешно прошли бы это испытание.

Письма Марии были написаны трогательно неуклюжими фразами со множеством орфографических ошибок. Удивительно было, как старшеклассница могла так плохо писать. Лишь годы спустя я узнал, что у нее была дислексия, мешавшая нормально изъясняться на бумаге. Но зато, как и письма моего брата, ее послания излучали любовь и преданность. С ней Хосе Куаутемок понял разницу между «трахаться» и «заниматься любовью». Трахался он с парикмахершей, а занимался любовью с Марией.

Наедине они оставались после уроков. За неимением лучшего места для секса научились залезать в чужие дома, пока хозяев не было дома. Я им помогал. Мы узнали, как вскрывать замки и снимать засовы. Они быстро проникали в дом и предавались любви. А я, словно умелый сводник, стоял на стреме. Они никогда ничего не крали. Просто делали свое дело и, покидая дом, оставляли его точно таким же, как до прихода.

Мне нравилось быть сообщником и покрывать их роман.

Я сблизился с братом. Каждый из нас знал самые потаенные секреты второго. Мы стали неразлучны и не расставались до самого отъезда Марии. Когда она уехала, внутри Хосе Куаутемока что-то сломалось — открылась трещина вроде тех, что образуются подледниками и, проникая все глубже и глубже, откалывают огромные айсберги.

Всего за пару месяцев Хосе Куаутемок превратился в скрытного и циничного типа. С каждым новым днем без Марии мой брат все больше удалялся от себя самого, как будто его тело стало пустой оболочкой, но внутри уже никто не жил. Возможно, ты помнишь те времена, потому что перемены было трудно не заметить. Хосе Куаутемок стал высокомернее, агрессивнее. Он часто смотрел на тебя вызывающе, и ты уже не мог так легко контролировать его, как прежде. Расставание с девушкой показало, как хрупка и неустойчива была сфера его эмоций. Ожесточение являло собой не что иное, как механизм защиты. Чем жестче, тем меньше ран. Чем жестче, тем меньше уязвимости. Чем жестче, тем меньше покорности тебе.

Любовь к Марии впервые принесла Хосе Куаутемоку то, чего он был лишен дома, в семье: единение, ласку, принятие. Мама была образцом самых противных нам качеств: самоотречения, мягкости, послушания. А Мария — жизнерадостная, независимая, остро мыслящая — полной противоположностью. Может, мы оба ее идеализировали. Свалили на нее все эмоциональные потребности сбитых с толку, потерянных подростков. Несомненно, она оставила след в нашей жизни. След любви — в жизни Хосе Куаутемока, след сообщничества — в моей.

Пока Хосе Куаутемок сидел в тюрьме, я узнал, что Мария погибла в Париже, случайно отравилась газом. Увидел некролог и небольшую заметку в газете. В тот вечер на меня навалилась печаль. С ней ушло все лучшее в моем брате. А я-то воображал, как она вернется и все будет хорошо. Даже тюрьма не сможет победить столь крепкую и долгую любовь. Я был уверен, что она простит его за отцеубийство и они вновь полюбят друг друга, еще более страстно, чем раньше. Я не ожидал ее смерти. Смерть всегда некстати. И почти всегда она незаслуженная. Я так и не сказал брату, что Марии больше нет.

Если бы она тогда не уехала в Египет, все обернулось бы по-другому. Покой, который она дарила Хосе Куаутемоку, сгладил бы его зловещие преступные наклонности. Годами мой брат в голос умолял о передышке. Она дала ему передышку. Двадцать пять месяцев он пребывал в мире. Пятнадцать процентов своей жизни на тот момент. Еще бы пятнадцать — и он полностью изменился бы. Мария вывела бы его в тихую гавань. Но она уехала, и клокотания тьмы в моем брате было уже не заглушить.


Проснулась я поздним утром, почти в двенадцать. Неужели уже столько времени? В комнате было темно, шторы перекрывали поток света. Я, словно оглушенная, сползла с кровати и отодвинула штору. Моросило. Пасмурное небо словно велело вернуться в постель, накрыться одеялом и дремать дальше. У меня болела голова. Я пила очень редко, и пять или шесть «Куба либре» сильно по мне ударили.

Телефон отключился — забыла поставить с вечера на зарядку. Идти за зарядкой было лень. Я позвонила на кухню. Трубку сняла Нане, кухарка. Я попросила ее принести мне снизу зарядку, а еще минеральной воды «Теуакан» с лаймом и солью и две таблетки аспирина. Через три минуты все было доставлено. Пока я отпивалась минералкой, Нане сообщила, что сеньор Педро звонил уже пять раз, а Клаудио с детьми приедут обедать в два.

Я подключила телефон и легла. Я смутно помнила, что мы с Педро и Хулианом договаривались выпить кофе в шесть. Наверняка он звонил спросить, все ли в силе. Я бы, конечно, с удовольствием отменила, но, учитывая его вчерашнюю великодушную помощь, было уже неудобно. Телефон ожил, я проверила ватсап. Точно, Педро хотел узнать, встречаемся ли мы сегодня. Непонятно, как он вообще держался на ногах. Если бы я выпила такое количество рома, текилы, виски и водки, как он вчера, уже умерла бы. В первый раз он написал мне в 7:19, перед йогой. Кто, блин, вообще занимается йогой после грандиозной попойки? Только Педро и занимается. Чтобы не звонить — хотелось еще поспать, — я просто написала: «Увидимся в шесть, как договаривались».

На тумбочке валялись две записки от того блондина. Не знаю, как они туда попали. Я, наверное, с пьяных глаз перечитывала их в постели. На одной было написано имя и телефон: «Хосе Куау темок Уистлик. 5553696994». На другой речь, которую зачитал Рубен Васкес: Марина, от имени заключенных я хочу поблагодарить вас и вашу труппу за то, что вы скрасили наши серые будни. Мы заперты в кубе из бетона и железа, и наши дни протекают в дурмане скуки. Мы впадаем в спячку, мы ожесточаемся, и нам легко утратить надежду. Но сегодня вечером ваш спектакль напомнил нам, что истинная свобода обитает в нас самих. Сегодня вы сделали нас свободнее». Почерк в самом деле совпадал.

Педро отказался сказать, за что этот человек сидит и какой у него срок. «Сама узнаешь». Я презрительно рассмеялась. Кто сказал, что я захочу еще раз увидеться с этим господином? «Любопытство погубит кошку», — многозначительно сказал Педро. И ведь он прав, зараза! Любопытство искушает, а меня искушал этот мужчина. Неприятно было самой себе в этом признаваться. Я ничего не знала о нем, кроме скудных данных, которые удалось выудить у Педро. Кроме того, с чего он вообще взял, что меня может заинтересовать уголовник, бог знает за что осужденный?

Я опять уснула, и разбудили меня голоса мужа и детей. Я с трудом разлепила веки. Мариано и Даниела ворвались в спальню и набросились на меня с поцелуями. За ними подоспели Клаудио и Клаудия. Завалили вопросами про тюрьму. Все четверо опасались, что со мной там что-нибудь случится. Я наскоро рассказала про выступление, про реакцию заключенных и про то, как мы растрогались. Дети подарили мне рисунки, нарисованные специально к случаю. Я чуть не умерла со смеху. Я танцевала за решеткой, а преступники свирепо и коварно пялились на меня.

Мы пообедали все вместе, а в половине шестого я выехала в книжное кафе «Маятник» в районе Поланко, где мы договаривались встретиться с Педро и Хулианом. Из-за дождя, как водится, город встал в пробках, и я опоздала на сорок пять минут. За столиком сидел только Педро, он спокойно читал и ждал. При виде меня он улыбнулся и не стал выговаривать мне за задержку. Вскоре появился Хулиан, еще одна жертва безумного городского движения.

Они рассказали, что днем были в тюрьме. Начальник принял их и сообщил, что выступление имело невероятный успех. Заключенным выдали небольшую анкету для оценки мероприятия, и отзывы были исключительно положительные. Когда Хулиан отошел в уборную, Педро повернулся ко мне с улыбкой. «Видел твоего нового друга в тюрьме», — сообщил он. «Он мне никакой не друг, как я тебе уже сказала». Улыбка по-прежнему играла на его лице. «Я не говорю, что ты должна с ним замутить, но он интересный человек и, возможно, поможет тебе стать не такой мажоркой». — «Сам ты мажор, — отрезала я. — Ни дня в жизни не работал». Мой выпад его совершенно не задел. «Да уж, к моему великому счастью. — И он снова улыбнулся. — Я просто хочу, чтобы ты немного расширила кругозор. Я вот офигительно расширил свой в этой тюрьме. И сама знаешь: не будь я геем, влюбился бы в тебя в два счета. Я хочу, чтобы этот мужчина стал точкой, на которой мы с тобой сойдемся. Мне он нравится, тебе тоже. Мне он интересен, может, заинтересует и тебя». От такого полупризнания в любви я размякла. Он протянул мне руку: «Мир?» Я пожала: «Мир».

Вернулся Хулиан. Не подозревая о нашем с Педро разговоре, он первым делом пригласил меня поучаствовать в его тюремной литературной мастерской: «Мы с Педро будем очень рады. Ты не представляешь, какие тексты пишут эти зэки. Они перевернут твой мир. Мы хотим, чтобы ты выслушала их истории. Ты увидишь самую темную сторону реальности». Мы договорились, что я приду на следующее занятие. Когда мы прощались, я прошептала Педро: «Это ведь ты убедил его пригласить меня?» Педро с улыбкой отстранился: «Ничего подобного, он сам это придумал». Поцеловал меня в щеку и удалился вместе с Хулианом.


Один солдат подошел поближе, держа его на прицеле: «Сеньор Уистлик, вы вооружены?» Хосе Куаутемок кивнул. На него наставили шесть фонарей. За фонарями было не видно толпу индейцев-сапотеков, готовых набить его металлом, как свинью-копилку. Он не опускал рук, пока мелкотравчатый галдя — тик его обыскивал. Тот забрал оба ствола и отступил. «Встаньте на ноги», — приказал он. Поднимаясь, Хосе Куаутемок слегка поскользнулся и чуть не спровоцировал стрельбу. «Медленно, а то уложу ненароком». Он слышал, как взволнованно дышали солдаты. Пахло потом. «Повернитесь спиной», — скомандовал чей-то голос. Он неспешно развернулся. Справа приближались еще фонари. Как они его нашли? Как узнали его имя? «Надеть наручники», — громко приказал голос из темноты. Хосе Куаутемок опустил руки и сложил за спиной. Ему нацепили браслеты и повели вниз по склону.

Дорога вышла долгая. За ним гонялись три часа, и он успел проделать примерно два километра. Начало светать, и стало видно, сколько на нем царапин и ран от кустарника и колючей проволоки. Ноги и грудь рассечены. Руки изрезаны. На коленях ссадины. Лицо все исполосовано. Кровь идет. Несет от него грязью и пекариным дерьмом. Сам с виду как тамаль в красном соусе.

Когда вышли к машине, было уже совсем светло. Он обернулся. Еще чуть-чуть, и он вырвался бы на вершину холма. Пятьдесят сучьих метров не хватило. Пятьдесят. В чистом поле он легко бы ушел от чернявых бесов. Вот что значит прогуливать уроки и не продумывать заранее план отступления. Если бы не кинулся в ложбину, а ушел к домам — ариведерчи, вояки!

У машины ждали еще военные. Высокий здоровенный мужик с шикарными звездами на погонах подошел к нему. «Подполковник Харамильо, — представился он. — Вы знаете, за что вас задержали?» Хосе Куаутемок кивнул. Подполковник прошел специальный тренинг по правам человека. После нескольких казней нарко мексиканские вооруженные силы весьма пошатнулись в глазах общественности, и тогда отобрали группу военных и послали во Францию изучать методы допроса, не предполагающие попрания человеческого достоинства подозреваемых. «Вы убили капитана федеральной полиции Умберто Галисию дель Рио?» Хосе Куаутемок снова кивнул. Обычно задержанные лягались, отрицали обвинения или уходили в принципиальную несознанку, даже если были с ног до головы в крови недавних жертв. Этот к тому же не оскорблял солдат, не орал «сраные индейцы», «пидорасы» и прочих прелестей. Некоторые военные вообще не задерживали бандитов. Просто расстреливали на месте, а в рапорте всегда можно было написать, что случилось сопротивление аресту. Такая стратегия работала. По крайней мере, нравилась населению. Они очистили от нарко несколько городов. Никаких тебе прав человека и подобной фигни. В мусорку уродов. Потому что они и есть мусор. Им ведь, поганцам страшным, мало было загребать лопатой деньжищи от наркотрафика. Нет, они еще и похищали, грабили, насиловали, убивали. Психованные утырки с неуемной жаждой власти. Таких жалеть не надо. Ах ты факин грабишь. Так факин сдохни. Ах ты факин людей похищаешь. Так факин сдохни. Будешь гражданских донимать — взорвем тебя на хрен.

Ну и само собой, нашелся не один видеолюбитель, снявший на телефон, как казнят очередного безоружного бандита. Все в интернет, а оттуда в СМИ, а там и до международного осуждения недолго. Уроды — они ведь тоже чьи-то сыновья, отцы, мужья, друзья, просто пошли по плохой дорожке, потому что приятели сгоношили / потому что моего мальчика заставили вступить в картель / потому что что еще оставалось моему делать, два года без работы, а на шее пятеро / потому что у буржуев даже псы лучше кормятся, чем половина рабочего народа / потому что стать нарко — это революционно / потому что это самое яркое проявление новой классовой борьбы / потому что нечего государству в это лезть, в конце-то концов, травка и кока идут туда, к гринго, и все такое. Семьи казненных утверждали, что это всё невинные люди, что оружие им подкинули, а вообще они работяги или таксисты, а их порешили, как курей.

Словом, скандал неописуемый.

Повылезали изо всех щелей международные комиссии по охране правового государства, по вопросам четкого соблюдения процессуальных действий, по вопросам прозрачности ведения уголовных дел. И солдаты, которых учили воевать, а не ловить бандитов, просто не поняли, с чего это их-то судят как злодеев. В меня стреляют — я стреляю. Наших хладнокровно убивают — мы их хладнокровно убиваем. В общем, все было сложно, и поэтому подполковника Харамильо, сведущего в трудах Фуко и Гаэтано Моски, окончившего магистратуру по политической истории и аспирантуру по правам человека, прислали на границу бороться со злоупотреблениями и представлять армию с человеческим лицом. «Известно ли вам, насколько тяжкое преступление вы совершили?» Хосе Куаутемок опять кивнул. «Вам заплатили за это убийство? И если да, то кто заплатил?» — «Мне никто не платил. Я сам все сделал, motu proprio». «Motu propio» впечатлило полковника. На границе обычно латынью не пользуются. «В таком случае зачем вы это сделали?» Хосе Куаутемок взглянул на подполковника: «Не знаю». Такие ответы затрудняли допрос. Задержанные отказывались сдавать подельников. Сдать — значит унизиться. Сдают болтливые сопляки, а не настоящие мужчины. «Вы можете называть имена. Я гарантирую вам абсолютную конфиденциальность». «Софт» против «харда». Доказано, что стратегия «хард» — или, чтобы было понятнее, пытки — малоэффективна для получения информации (какое угодно имя назовешь, лишь бы перестали тыкать электрошокером в жопу или отрубать пальцы по очереди). Харамильо был обучен подбираться потихоньку: мягко, учтиво и сокрушительно. Один и тот же вопрос следовало задавать по-разному, пока допрашиваемый не начинал путаться в показаниях, и таким образом, постепенно разматывая спутанный клубок, доходить до правды. Фрейд бы, наверное, оргазмировал от такого метода. Подполковник снова пошел в атаку: «Вы сделали это в одиночку?» — «Да». — «А послал вас?..» — «Никто не посылал». — «Я тебе повторяю, мы не станем болтать лишнего». — «Я вам повторяю, меня никто не посылал. Это была моя идея». — «Извините уж, но капитанов полиции просто так не убивают». — «А я и не просто так». — «Вы же сказали, у вас не было ясных мотивов». — «Ясных не было, но вообще мотивы были». — «Вы также убили наемного убийцу по прозвищу Лапчатый?» — «Да». — «Также по собственному решению?» — «Да». — «Можно узнать почему?» — «Можно. По вине этих двоих убили невинных людей». — «Каких, например?» — «Людей из эхидо, где я жил».

Харамильо пустил в ход весь свой арсенал «софт»-уловок. Хосе Куаутемок не путался в показаниях. В его деле и вправду не упоминались никакие связи с «Киносами», за исключением оплаты счета за лечение. «Дон Хоакин тоже был одним из этих невинных людей?» — «Нет». — «Как вы связаны с „Киносами"?» — «Дружил с одним из них». В деле говорилось, что Хосе Куаутемок — приятель Машины и бывший сокамерник, но больше к картелю он никакого отношения не имел.

Простояв два битых часа на жарком утреннем солнце, Харамильо решил, что пора показать зубы. «Я предоставил вам прекрасную возможность рассказать все, что вам известно, сеньор Уистлик. Вы совершили ошибку, скрыв от меня факты. У нас есть и другие способы получить от вас информацию, а пока я даю вам еще один, последний шанс». Экстремальная тактика в рамках «софт»-стратегии: можем порубить твои яйца в капусту, тебе же скормить без соли, и это будет только начало. «Я вам правду говорю», — ответил Хосе Куаутемок. Блондин вроде говорил искренне и вообще скорее нравился Харамильо. Но что в действительности подвигло его убить Галисию? Харамильо потянул за последнюю ниточку. «Вы коммунист, социалист или анархист?» — поинтересовался он. Хосе Куаутемок улыбнулся: «Нет, подполковник, я обычный говнюк, только и всего». Харамильо тоже улыбнулся. Ну что ж, не дождешься от него ничего путного. Нечего и время терять. «Уводите», — приказал он.


Во вторник тюрьма выглядела совсем по-другому. Будоражащий романтичный ореол исчез. Истапалапа смотрелась не так отвратно, как в прошлый раз, но все равно дышала опасностью.

За окнами автомобиля протекала повседневная жизнь: играли дети, женщины мели улицы, на углах подростки нюхали растворитель, на тротуарах валялись пьяные, машину провожали мрачными взглядами исподлобья. Наш кортеж из черных бронированных автомобилей последних моделей наверняка казался местным беднякам вызывающим.

Мастерская работала утром по вторникам и четвергам. В ней участвовало довольно много заключенных, человек двадцать. Компьютеры в исправительных учреждениях под запретом, поэтому писали от руки или на древних пишущих машинках. Добывать ленты для машинок и вообще поддерживать их в рабочем состоянии было нелегко. Поэтому Педро скупал ломаные машинки десятками — на запчасти. Ходил по правительственным конторам и приобретал там списанную технику. Как ни странно, еще сохранились места, где работали без компьютеров.

Не все ученики мастерской умели читать и писать. Неграмотных она мотивировала просто рассказывать свои истории. Они диктовали текст, а Хосе Куаутемок или Хулиан подправляли порядок слов и фраз, чтобы лучше читалось.

В этот раз я почувствовала, что на меня уставились десятки глаз. Как и говорил Альберто, тюрьма оказалась вселенной взглядов. Никто не обронил ни единой непристойности, не отпустил ни одного сомнительного комплимента. Видимо, четверо телохранителей производили впечатление.

Помещение, где проводилась мастерская, находилось во флигеле корпуса камер. Рядом отдельное здание библиотеки, спонсируемой фондом. Педро и Хулиан показали мне ее. Библиотека меня просто потрясла: двадцать тысяч томов, пожертвованных десятком издательств и тщательно, с большим вкусом отобранных. Если не знать, и не скажешь, что это тюремная библиотека. Просторная, светлая, с кожаными креслами, со столами для чтения. Минималистичное сооружение из стали, стекла и бетона легко могло потягаться с современными архитектурными сооружениями европейских столиц.

Через большое окно я увидела, как заключенные входят в аудиторию. Хосе Куаутемок выделялся ростом. При виде него я засмущалась, как школьница. Трудно было его не заметить, ох как трудно. Неловко признаться, но накануне я набрала номер, который он мне оставил. Я надеялась услышать его голос, но услышала: «Абонент, которому вы звоните, находится вне зоны действия сети». Я снова набрала. Снова вне зоны. И удивилась собственной подростковой взволнованности. Я чувствовала себя идиоткой. С чего мне вообще пришло в голову звонить на зэковский номер?

Я сидела напротив Хосе Куаутемока. Ничто в нем не выдавало убийцу. Он часто улыбался и высказывал много дельных замечаний о текстах, которые читали его товарищи. (Остальные тоже брали слово, но выражались куда более неуклюже. Видно было, что пробелы в образовании и недостаток общей культуры мешают им вникнуть глубже. Хотя их анализ тоже был небезынтересен.) Взгляды заключенных на жизнь и искусство отличались наивностью, но и поражали новизной. В их произведениях заключалась такая сила и такая оригинальность, которые и не снились писакам, воображавшим себя полновластными хозяевами мексиканской литературы, единственными достойными претендентами на признание, гранты и премии. Хулиан отказывал этим мягкотелым писателям в уважении. Их вообще можно было сразу сбрасывать со счетов, поскольку темы их никогда не бывали значительны, а мысль была лишена размаха, несмотря на идеальную поэтическую и стилистическую упаковку. Он предпочитал шершавую прозу преступников пустопорожним стилизациям и прочему рококо. Или, как это называл Рикардо Гарибай, слабосильной красивости мексиканской литературы.

После выступления заключенного по имени Фиденсио Хулиан захотел услышать мое мнение. Я пришла в ужас, потому что была не готова высказываться на этот счет. Пролепетала в ответ: «Очень трогательна его любовь к собаке…» — и на этом мои мысли закончились. «Почему?» — не дал мне замолчать Хулиан. «Потому что собака означает дружбу, которая…» — и тут я снова умолкла, боясь, что сейчас скачусь в сплошные банальности. Что могла сказать такая женщина, как я, таким мужчинам, как они? Повисло молчание, и вдруг на помощь мне пришел Хосе Куаутемок. «Наша индивидуальность зависит от связей, которые мы создаем; неважно — с людьми или с животными. Мы — те, с кем мы общаемся», — веско сказал он. Тоже не бог весть какой глубины сентенция. Но все равно формулировка гораздо лучше моих затасканных аргументов. Хулиан снова пошел в бой: «Ты с этим согласна, Марина?» Я судорожно вздохнула. Папа всегда советовал мне: «Прежде чем заговорить, сделай хороший вдох, чтобы кислород попал к мозгу». Заключенные уставились на меня с любопытством. «Коллега прав, — сказала я, избегая называть Хосе Куаутемока по имени, — наша индивидуальность бывает искалечена, когда мы теряем близкое существо. Я говорю это по собственному опыту». — «Какому именно опыту?» — спросил Хулиан. «Смерть отца», — ответила я. Наступило молчание. «Я понимаю, о чем ты», — сказал Хосе Куаутемок. По какой-то причине молчание сделалось еще более неловким, чем прежде. Только некоторое время спустя я поняла, что в этом замечании крылась ирония.

Чтения продолжались, и скоро очередь дошла до Хосе Куаутемока. Он раскрыл папку, достал несколько напечатанных листочков, откашлялся и начал: «Манифест… Эта страна делится надвое: на тех, кто боится, и тех, кто в ярости. Вы, буржуи, боитесь. Боитесь лишиться своих драгоценностей, дорогих часов, мобильников. Боитесь, что ваших дочерей изнасилуют…» Пока он читал, у меня закружилась голова. Каждое слово было как удар кинжала, направленный против такой женщины, как я, против моей семьи, моих друзей, моих близких. Вместе эти слова вызывали у меня тошноту, боль, замешательство, тревогу. Хосе Куаутемок был прав. Мой класс умирал от страха.

Некоторые слушатели посмеивались. «Манифест» казался им очень забавным. Строчку «Мы размножаемся, как крысы» встретили шумным ликованием. Если так думают миллионы бедняков по всей стране, революция неизбежна.

Хосе Куаутемок дочитал, и мы с Педро переглянулись. «Манифест» — камень в наш с ним огород. Как реагировать на эту лавину, сметающую мой удобный и безопасный, милый искусственный мир? Эти слова застрянут во мне на долгие дни, на месяцы. Я не смогу вернуться к своей всегдашней жизни и не думать о разящих фразах. Разве возможно рассказывать сказки детям, зная, что в мире куда больше волков, чем Красных Шапочек?

Хулиан собирался передать слово следующему, но тут Хосе Куаутемок перебил его: «Извини, я написал небольшой текст под впечатлением от балета, который мы видели на днях, и хотел бы прочесть его, пока Марина здесь». Хулиан кивнул. Хосе Куаутемок достал еще один листок из папки и зачитал: «В алом потоке, несущемся из женской утробы, плавают трупы тех, кто мог бы родиться и не родился. Жилка за жилкой, пять или шесть дней подряд они срываются в плавание. Пытаются ухватиться за ту, что могла бы стать их матерью, но все равно падают в никуда. С ними уходят надежды, уходит свет. Женщины закрывают глаза, с болью смотрят внутрь себя и в изумлении обнаруживают в глубине биение жизни. Она притаилась там и ждет своего часа. И тогда каждая женщина понимает, что чудо жизни питается реками ее крови».

Хосе Куаутемок замолчал. На этот раз никто не смеялся.

У меня в горле встал ком. Хосе Куаутемок положил лист на стол и поднял лицо ко мне.


Военные понимали, что, если они передадут Хосе Куаутемока гражданским властям штата, тот и наносекунды не проживет. «Самые Другие» глубоко запустили щупальца в местную полицию. Существовал также риск, что его уберут федералы.

Вряд ли им очень понравилось, что их человека отправили на тот свет, хотя, по чесноку, мертвый Галисия сильно облегчал жизнь высокому начальству. Он ведь совсем ссучился. Брал на хранение грузы «небесной перхотки», предупреждал картели о готовящихся против них операциях, вступал в сговоры с неразборчивыми политиками, защищавшими наркобандитов, требовал свою долю с рэкетиров, с нелегальных проводников через границу и даже с похитителей людей. На всех стульях одной жопой сидел, козлина. Начальство его терпело, потому что контролировал он вверенные ему города довольно ловко. Умел замерять температуру преступной деятельности и, когда дело начинало пахнуть жареным, договаривался, сторговывался, словом, знал, когда пора действовать. Но, ослепленный легким баблом, утратил нюх, то есть способность считывать сигналы.

Чтобы не заморачиваться, солдафоны запихали сивого в бронированный хаммер и отправили прямехонько в лапы федеральной судебной инстанции города Мехико. Если шавки Галисии пожелают прикончить его на зоне, это уже не их головная боль, хотя, по справедливости, капитан был такой падлой подколодной, что даже и билет покупать не стоит на поезд мести. Чего воду мутить, если потом начнется пинг-понг?

Я этого убил, а я в отместку того, а я тогда двоих, а я троих, и так до скончания времен.

А вот кого Хосе Куаутемоку точно стоило опасаться, так это Эсмеральды. Если она вознамерится его достать — пиши пропало, потому что униженная женщина превращается в пантеру. Хосе Куаутемок ведать не ведал, что его нашли, потому что бандиты пытали ее, пока не выбили его имя, что не убили ее из чистой любезности и что теперь она, безъязыкая и запуганная, бродит по миру и только и мечтает что о мести.

Дело на Хосе Куаутемока завели за умышленное убийство, совершенное неоднократно, при отягчающих обстоятельствах и с особой жестокостью. Государственный защитник — довольно зубастый и въедливый — упирал на то, что отсутствие свидетелей мешает установить вину и прямых доказательств участия его клиента в преступном деянии не имеется. Обвинение заявило в ответ, что баллистическая экспертиза подтвердила соответствие выпущенных пуль типу нарезки ствола и калибру оружия, находящегося во владении сеньора Уистлика. К тому же, согласно проведенной пробе Харрисона, именно обвиняемый трижды нокаутировал свинцом дона капитана. Да и вообще, помимо всяких проб, подозреваемый сам заявил, что в смерти офицера Галисии просит считать виновным себя, и только себя.

Заметив, что адвокат у него скользкий и тертый, Хосе Куаутемок усмотрел для себя возможность выйти с суда безнаказанным. Он поменял показания и стал настаивать на своей невиновности. Суд заиграл новыми красками. В отсутствие свидетелей, при недостаточности доказательств обвинения и одних только косвенных уликах судья склонялся к оправдательному вердикту. Хосе Куаутемок почуял, что сейчас забьет олимпийский гол на четвертой минуте добавленного времени второго тайма. Вэлкам бэк либерти. Но не тут-то было. Его адвокату начали угрожать: «Если этот козел не сядет, мы сначала твою семью убьем, а потом и тебя». Однако чувак на пятку не надавил, он и сам был с района, так что знал, что почем.

Когда все начало указывать на то, что Хосе Куаутемок не попадет в душегубку, случилось непредвиденное. Не деяние карающей длани, а простая сучья непруха: адвоката при переходе улицы снесла бешеная маршрутка. Государственный защитник Хайме Артуро Контрерас очутился на обочине, без ботинок, в разодранном пиджаке, с двадцатью переломами и кровоизлиянием в мозг. Преставиться не преставился, но стал овощем. Дело взял студент частного университета, которому нужно было пройти практику. Его тоже попугали расправой — он пришел в ужас. И отказался от стратегии своего предшественника. Вернулся к изначальному признанию вины и согласился с результатами экспертизы на наличие родизоната натрия. Другими словами, зассал и допустил, чтобы Хосе Куаутемока упаковали на пятьдесят лет.

К тому времени, когда Контрерас вышел из комы, Хосе Куаутемок успел отсидеть девять месяцев и семнадцать дней. Впрочем, возвращение адвоката из радужной страны снов никак делу не помогло, поскольку показатели интеллекта у него остались примерно такими же, как во время комы.


Вечером я прочла труппе текст Хосе Куаутемока: «В алом потоке, несущемся из женской утробы, плавают трупы тех, кто мог бы родиться и не родился». Мы обсудили эту мысль, и в результате возникло два противоположных мнения. Первое: самые глубинные, самые простые явления должны стать для нас источником вдохновения. Искусство, даже такое элитарное, как танец, не может отворачиваться от наитемнейших закоулков человеческого бытия. Мы заперты в своих микроскопических мирах и теряем из виду самую жизнеспособную и неприукрашенную часть нашей же сущности. Это противоречило тезису Люсьена, который утверждал, что творец должен питаться тем, что знает из первых уст, и не пытаться расшифровать вселенные, далекие от его обычной жизни. Я была согласна с Люсьеном. Как мы можем рассказать об опыте заключенного или проститутки — абсолютно противоположном нашему опыту? Почему жизнь других по определению должна быть нам интереснее? Мелкобуржуазные темы — поиск пары, расставание влюбленных, уход детей из семейного гнезда — менее важны, чем темы, связанные с жизнью угнетенных классов?

Я понимала, что искусство должно простираться дальше, за пределы нашей розовой безопасной жизни, но мы рисковали впасть в искусственность, в карикатурность. Разве удастся нам влезть в шкуры мужчин и женщин столь далеких от нашей действительности? Не лучше ли говорить о себе самих?

Что более достойно восхищения: искренняя попытка препарировать тягомотное течение времени в паре или фальшивая история убийцы, обезглавливающего своих жертв? «Делайте ставку на аутентичность», — говорил Люсьен. Не нужно перегружать танец порочной массой идеологических установок или, тем более, отравлять его ядом добрых намерений. Мы так и не пришли к единому заключению, хотя все были согласны, что нам пора меняться. Выступление в тюрьме показало, что и снаружи есть публика, жаждущая, чтобы ей бросили вызов. И текст Хосе Куаутемока это подтверждал.

В то утро, когда занятие в мастерской закончилось, я, беседуя с Хулианом, украдкой посмотрела на Хосе Куаутемока. Он пристально разглядывал меня из угла аудитории. Совершенно очевидно, старался подстегнуть мое любопытство. Он знал, какой притягательной силой обладает. Потом он повернулся ко мне всем телом и улыбнулся. Я в ответ нервно изобразила улыбку и тут же притворилась, что мне очень интересно то, о чем в данный момент рассуждает Хулиан. Пару минут спустя я снова бросила взгляд туда, где стоял Хосе Куаутемок, но его больше не было. Я огляделась. Он исчез.

Мы направились к выходу из тюрьмы, и я понимала, что поговорить нам не удастся. Когда мы пересекали двор, сзади послышались голоса. Телохранители Педро перехватили Хосе Куаутемока, который рвался к нам. Педро сделал знак, чтобы его пропустили. Тот подошел ко мне и вручил лист бумаги: «Я хотел подарить тебе то, что написал про твою постановку». Я взяла лист, сложила, спрятала в нагрудный карман и протянула ему руку. И снова моя рука безнадежно утонула в его ручище. Мы коротко переглянулись, и я ушла вместе с остальными.

Домой попала к двум часам дня. Надо было принять душ. Кто знает, какие бактерии и вирусы бродят по тюрьме. Пока нагревалась вода, перечитала написанное Хосе Куаутемоком. Тот же почерк, что и в речи. Элегантный синтаксис, продуманная пунктуация — совсем не как у зэка. По крайней мере, не у типичного зэка в моем представлении.

Дочитав, я перевернула листок. Там было написано: «Когда будешь звонить в следующий раз, оставь сообщение на голосовой почте. Я смогу говорить в четверг, в три часа дня. Жду твоего звонка».


Надо же было до такого додуматься — подвешивать нас в запертых клетках. Ты устроил так, чтобы их можно было поднимать на дерево с помощью блокового механизма и оставлять там болтаться на пятиметровой вышине. Сделал ты это не по наитию. О нет. Ты рассчитал крепость полов, окружность прутьев, толщину канатов. Что там кипело, в твоей больной головенке, что ты целые дни напролет держал нас в этих клетках, словно обезьян в третьесортном зоопарке? Только полусумасшедший способен на такое. Серьезно, только псих. Как бы мне хотелось так же запереть тебя, чтобы ты понял! Это было невыносимо, Сеферино.

Ты не стал делать в клетках потолка, чтобы дождь и солнце проникали внутрь беспрепятственно, чтобы нас пропекали горячие лучи, чтобы поливали грозы. «Вы выйдете оттуда, заимев сердца воинов. Я все детство провел в нищете и горестях, так что и с вами ничего не случится, если пару деньков повисите. Это укрепит ваш характер». Да, Сеферино, условия у тебя и вправду были ужасные, подчас нечеловеческие, но все-таки ты спал под крышей и вдоволь, а не вжимался в прутья решетки под стеной ливня. Тебе даже не хватило совести выстроить клетку, в которую мы с Хосе Куаутемоком помещались бы вдвоем. Висели каждый в своей, на расстоянии метра. Надо признать, что ты установил внутри металлические ящики, чтобы вода не попадала на нашу еду: бананы, яблоки, яйца вкрутую, вяленое мясо, вареные овощи, булочки, шоколад. Бутыли по галлону воды в каждом углу клетки. Ты позаботился, чтобы мы не померли от голода или жажды. «Будьте благодарны, что я обеспечиваю вам питательную еду. Я в детстве жрал корешки и цветки пальмы». Ты запретил нам кричать или просить о помощи. «Если только сосед скажет, что у нас тут кто-то стонет, накажу по-настоящему». Ах ты ж черт! Что для тебя значило «по-настоящему»? Макать нас ногами в серную кислоту? Битой ломать нам челюсти? Колошматить нас по яйцам, пока не лопнут? Поясни, пожалуйста. Если ты не в курсе, мало что может для ребенка сравниться по ужасу с тем, чтобы болтаться всю ночь в крошечной клетке в нескольких метрах над землей. Я говорил, что готов простить тебе все. Но понять этого я не могу. Ты неустанно повторял, что в конце концов мы еще будем тебе благодарны, что научил нас выносить одиночество и заключение. Надо думать, Хосе Куаутемоку после этих экспериментов тюремные камеры показались королевскими люксами.

Ты стремился подготовить нас к войне с расизмом, с нищетой, с несправедливостью. «Истинные битвы закаляют нас изнутри», — провозглашал ты. Ты называл свою борьбу донкихотской, тебя завораживало это прилагательное, а нам оно казалось пошлым и старомодным. Ах, Сеферино! Ты унаследовал от Дон Кихота не идеализм, а бредовую тягу к величию. Твоя личность больше напоминала Гитлера — самого ненавидимого тобой исторического лица, — чем благородного ламанчского идальго. Как и Гитлер, ты был красноречив, нетерпим, склонен к морализаторству, неподатлив, строг и одновременно привлекателен, убедителен, очарователен.

На самом деле ты готовил нас к своим же нападениям. Я не знаю никого более свирепого и жестокого, чем ты. Если мы были способны выдержать тебя, мы должны были выдержать все, что могла преподнести нам будущая жизнь. Никакая внешняя угроза не сравнилась бы с твоим натиском. Парадокс: тренироваться, чтобы защищаться от тренера.

Когда ты наконец выпускал нас из клеток, то допрашивал, будто мы только что вернулись из бойскаутского летнего лагеря: «Чему вы научились?» Мы выдумывали ответы, чтобы тебя не разочаровать: «Мы научились, что, если тучи становятся похожи на вату, значит, скоро пойдет дождь»; «Что воробьи садятся в кроны деревьев, когда начинает темнеть». Мы жаждали твоего одобрения. Удивительно, какова детская психика, с ее неуемным желанием привязанности, несмотря на издевательства. Я даже начал верить, что ночи в клетке в пяти метрах над землей — и вправду уникальная возможность, педагогическая находка.

Запирать нас ты перестал, когда мы были уже подростками и не помещались в клетки. Нас спасли кантабрийские гены и плавание. В последние разы нам приходилось сгибаться в три погибели в маленьком пространстве. Отчаянно болела спина. От плавания становилось лучше — мышцы и связки растягивались. Но некоторые раны так и не зажили, папа. Ты и из могилы не даешь мне дышать, душишь. Я простил тебя, примирился с тобой, чтобы примириться с самим собой.

Несколько недель спустя после твоей смерти, когда запах горелого мяса и пластика выветрился, я спросил у мамы, любила ли она тебя. Она уверенно сказала: да. Представляешь себе? Твоя покорная забитая жена — жертва стокгольмского синдрома. Она старалась не располнеть, чтобы не перестать тебе нравиться. «Полпорции» — такое у нее было правило. Никакого хлеба, тортилий, сахара, шоколада, десертов. Овощи, курица гриль и салаты. Лучше уж голодать, чем рисковать фигурой, ведь ты предупредил ее, что уйдешь к другой, если она разжиреет и обрюзгнет. Из-за твоего мачизма она всю жизнь провела на диете. Она понимала, что удерживает тебя подле нас своей красотой и точеным телом, а потому не позволяла себе хоть чуточку отъесться, не позволяла хоть миллиметру целлюлита образоваться на бедрах.

Мне интересно, Сеферино, бывал ли у тебя секс с другими женщинами. Учитывая твою упертую нравственность, сомневаюсь. Но ты был из тех мачо, что гордятся ежедневным совокуплением с женой. Ты был перманентно одержим мыслью о том, как бы снова отымешь свою благоверную. Ни одного шанса не упускал. Интересно, сдерживался ли ты, когда ездил в командировки в качестве президента Латиноамериканской ассоциации географических и исторических обществ. Подцеплял ли девиц, восторженно внимавших твоим лекциям, или ты был из тех греховодников, что справляются у таксистов, где найти лучших проституток? Вообще-то я не могу представить, как ты протягиваешь стопку банкнот шлюхе или сидишь в каком-нибудь кабаке в окружении мелких чиновников и служащих и похотливо пялишься на высоченных голых блондинок. Думаю, ты оставался верным мужем и во время одиноких ночей в зарубежных отелях предпочитал мастурбировать, вспоминая белесые груди моей матери, а не гоняться за другими.

Зато уж с мамой ты не стеснялся. Мы с братом часто слышали вас сквозь тонкие стены. Громче всего отдавался твой рев во время оргазма. А вот мамины стоны едва доносились. Возможно, их заглушал стук изголовья кровати о стенку. Тук-тук-тук. Так что и в изголовье, и в стенке оставались щербины. Интересно, заботился ли ты о ее удовольствии или был из этих: раздвинул-сунул-поводил-выстрелил-уснул? Склоняюсь ко второму варианту. Я убежден, что ты принадлежал к тому роду мужчин, которые видят в женщинах сосуд, куда можно сливать сперму, и нимало не беспокоятся, хорошо ли их партнершам. Но не мне критиковать тебя, папа. Я-то не раз прибегал к услугам проституток.

Вы с мамой страстно хотели иметь больше детей. По какой-то неясной причине фигурировала цифра девять. Чего вы добивались? Создать армию недолюбленных? Ты и троим-то почти не уделял ласки, а сколько могло достаться девятерым? Воображаю, как бы еще шестеро детей боролись за крохи внимания. Вот была бы конкуренция так конкуренция. Все девять на голове бы ходили, лишь бы добиться от тебя доброго слова. Хотя, если вдуматься, имея девятерых детей, ты, возможно, остался бы жив. Злость, скопившаяся в Хосе Куаутемоке, распределилась бы равномернее. А нас было всего трое, и одному выпало сосредоточить в себе всю обиду, всю ярость, все отвращение, вызванные твоей нелюбовью и жестокостью. Мой брат стал кем-то вроде духовного лидера несчастных детей Сефери-но. Он представлял нас и разжег костер от нашего имени. Прости, папа, но твоя смерть освободила нас.


На пятом году нового срока он познакомился с Хулианом Сото, писателем, которого посадили за то, что прописал люлей какому-то критику. Хосе Куаутемок еще раньше читал его книжки, и они ему нравились. Он подружился с Хулианом. После завтрака они встречались во дворе и разговаривали о литературе. Хулиан советовал, каких новых авторов почитать. Каждый дружбан, который навещал Хулиана в тюрьме, привозил ему кучу книг. Хулиан прочитывал и отдавал Хосе Куаутемоку, и тот возвращал их два-три дня спустя, испещрив пометками на полях. Хулиан обожал разбирать эти пометки. Литература поверх литературы.

Дружба их день ото дня крепла. Хосе Куаутемок держал нового приятеля под защитой. Не то чтобы Хулиан не мог сам управиться — просто в тюрьме отморозков хоть отбавляй. Хулиан был хорош в драке, но предугадывать грязные ходы не умел. А вот Хосе Куаутемок давно стал экспертом по тюремным раскладам. Первым делом он научил друга, что в перепалке нужно всегда держаться спиной к стене, да поближе. Всегда. Даже если с цирковым карликом махаешься. Неизвестно, когда второй цирковой карлик подскочит сзади с розочкой и исполосует тебе спину. И еще научил распознавать тюремный язык: какой взгляд искоса предшествует нападению; зачем мимо тебя дважды проходит один и тот же чмошник и будто мысленно измеряет; какие терки у надзирателей. Рассказал всякие уловки: «Если кто-то повалил тебя на пол и навис сверху, запусти ему ногти в веко и расцарапай. Кровищи будет море, и он, считай, ослепнет». Или: «Забудь, что тебе противно, запусти ему руку в штаны и вырывай яйца». Научил метить локтем в трахею, высвобождаться, если накинулись сзади, уходить от ударов. Такому только годы в тюряге учат. Хулиан предпочел в разборки не ввязываться и досиживать мирно. Одно дело расквасить морду щуплому критику, и совсем другое — выходить против бандитов, которые немало других бандитов порезали.

Хосе Куаутемок разъяснил ему тюремную иерархию: «Этот шестерка, ничтожество, значит. Этот „маргаритка", жених одного нарко. Этот наемный убийца, на зоне продолжает работать, так что только ты на него глянешь — и тебя захочет убить. Про этого вообще можешь не думать, так, шелупонь. С этим мелким лучше не связывайся. Он из блатных, да еще и кровожадный, сучонок». Хулиан это все записывал. Если Альваро Мутис создал свою великую хронику после отсидки в тюрьме Лекумберри, то его задача — «Восточная тюрьма: перезагрузка».

Хулиан предложил Хосе Куаутемоку попробовать себя в писательстве. Тот отказался: «На хрена?» Но кореш пристал как клещ и в конце концов убедил. «Сам напросился», — сказал Хосе Куаутемок и тут же что-то придумал. Записал от руки и отдал Хулиану, который ожидал увидеть средненький текст с правильными предложениями и запятыми, но по мере чтения у него аж, как выражались наши бабушки, захолонуло. «Смерть — беззубый рот, высасывающий из нас жизнь минута за минутой. Он питается нашим дыханием, пока оно не кончится. Вбирает нашу память, превращает ее в забвение, а потом выплевывает нас, как абрикосовую косточку. Мы в последний раз смотримся в зеркало: сухощавое тело, бледное, как пергамент, лицо, изъеденная кожа, — и просим прощения у самих себя: мы не смогли стать теми, кем хотели».

«Впервые что-то подобное пишешь?» — спросил Хулиан. «Что, совсем швах?» — «Нет, наоборот. Пару мест только надо подправить». Хосе Куаутемок забрал листик и прямо там начал перечеркивать и переписывать. Пару минут спустя вернул Хулиану: «Смерть — беззубый рот, высасывающий из нас жизнь минута за минутой. Он питается нашим дыханием, пока оно не кончится, и вбирает нашу память, пока не превратит в забвение. А потом выплевывает нас, как абрикосовую косточку. Мы в последний раз падаем на землю, изможденные и сухощавые, и просим прощения у самих себя: мы не смогли стать теми, кем хотели». Хулиану понравилось, хотя он нашел в тексте пару клише. «Значит, точно чушь спорол. Ну и пусть тогда в море тонет, — сказал Хосе Куаутемок. Забрал листик, скомкал и щелчком отправил в лужу: — Увидимся, кореш. Пойду вздремну», — и свинтил к себе в берлогу. Хулиан вынул бумажку из лужи. Потряс, чтобы вода стекла, и унес с собой. Он и не подозревал, что только что подсадил Хосе Куаутемока на писательство, как на героин, с которого тот больше никогда не слезет.

Хулиана вскоре выпустили, потому что юристы разных писательских союзов здорово наседали на побитого критика, чтобы заявил, что претензий к Хулиану больше не имеет (не-малую роль сыграл и тот факт, что Педро раскошелился). Он пообещал Хосе Куаутемоку приезжать к нему каждые две недели. Брехня. Хосе Куаутемок знал, что слова тот не сдержит.

Таскаться в тюрьму — тот еще геморрой. Два часа на дорогу, час в очереди, два часа обратно, только ради того, чтобы пятьдесят минут лицезреть его моську, — такого и влюбленные не выдерживают, куда уж Хулиану.


Жизнь протекает на разной скорости, в разнообразных ритмах. Иногда мы долгое время живем медленно, а потом вдруг в очень коротком промежутке времени лихорадочно сменяются события, так радикально меняющие все вокруг, что мы больше не узнаём себя. Как и зачем человек вступает в этот бурный неведомый поток — загадка. Мы жалуемся на серые будни, но зачастую они — наше спасение. Беспорядочное существование дурно влияет на нас. В глубине души большинство людей мыслят, как добросовестные чиновники: они ценят гарантированную зарплату, расписанные по часам дни, пробуждение рядом с одним и тем же человеком. Предсказуемую жизнь, в которой не надо тратить энергию, пытаясь угадать, что уготовил тебе завтрашний день. Тишину и спокойствие, без американских горок, от которых перехватывает дыхание и к горлу подкатывает тошнота. И все же какая-то часть нашего существа не любит порядка и бунтует, и мы, вопреки доводам разума, бросаемся в бездну неизвестности, бездну опасности, подчас смертельной. Здравый смысл велит остановиться, но нет — внутри нас бушует адреналин. Неважно, что мы можем все потерять, неважно, что мы подвергаем риску свою жизнь и жизнь наших любимых, неважно, что мы бежим навстречу смерти. Мы не тормозим. Кровь пульсирует, внутренности завязываются в узел, взгляд туманится. Жизнь вновь утверждается как жизнь, возвращается в свою самую примитивную и неприглядную форму. В форму жизни ради жизни.

В тот четверг, в три часа дня я могла принять сотню иных решений. Поиграть с детьми, съездить в магазин, попросить Клаудио приехать домой пообедать и потом заняться со мной любовью, позвать подруг в кафе, поставить новый танец или просто сводить Клаудию в кино. Самым мудрым из этих решений стало бы не звонить Хосе Куаутемоку. Но жизнь взяла свое.

Гудок раздался пять раз. Я собиралась отключиться, но тут трубку сняли. «Привет, Марина», — сказал он. Я ответила не сразу, гадая, начинать разговор или нет. «Привет, Хосе Куаутемок. Что делаешь?» — наконец спросила я, чтобы прервать неловкое молчание. «Пришел к себе в камеру и ждал твоего звонка». Я попросила описать камеру. «У нас четыре койки. Я сплю на левой нижней. Сокамерник справа очень набожный, у него вся стена в иконках. Тот, что надо мной, — фанат „Атланте", там над койкой плакаты девяносто третьего года, когда они чемпионат выиграли. А у того, который сверху справа, в изголовье семейные фотографии». Я спросила, верующий ли он, и он ответил: «Воинствующий атеист. — И добавил: — Бог — это отлично написанный литературный персонаж».

Хулиан рассказал, что Хосе Куаутемок успел доучиться только до второго курса медицинского. Хотел заниматься нейропсихиатрией. Тюрьма сломала его карьеру. Он был сыном профессора Сеферино Уистлика, одного из самых влиятельных интеллектуалов в сфере борьбы за права коренных народов, если верить «Википедии». Раньше я про такого ничего не знала, но теперь он стал мне попадаться. Его именем было названо несколько школ, политики упоминали его наследие в речах, его цитировали журналисты. Он, как и многие, был совершенно неизвестен за пределами своей сферы, но косвенно оказывал огромное влияние на общество. Про его смерть было написано, что она произошла при странных, невыясненных обстоятельствах и в связи с ней его сын Хосе Куаутемок получил наказание в виде лишения свободы сроком на пятнадцать лет.

Я думала, что мы быстро поговорим и разойдемся. Мне нужно было везти Мариано на фехтование, а Даниелу на конный спорт. Беседа продлилась сорок пять минут и восемнадцать секунд. За это время я успела попросить домработницу погладить Клаудио пару рубашек, проследить, чтобы дети не объелись шоколадным пудингом, и заплатить за газ. Я постаралась, чтобы Хосе Куаутемок не заметил, что в течение нашего разговора я занимаюсь домашними делами.

В конце он спросил, приду ли я еще на мастерскую Хулиана. Я ответила, что целыми днями занята мужем и детьми и не знаю, вернусь ли. Дала понять, что семейная жизнь целиком поглощает меня, и тем самым отсекла всякую попытку флирта.

«Позвони мне в субботу в одиннадцать утра», — попросил он. Я сказала, что постараюсь, но ничего не обещаю. Повесила трубку и застыла с телефоном в руках. Без стука ворвался в своей фехтовальной форме Мариано и напугал меня. «Поехали, что ли, ма?» — нетерпеливо сказал он. Мыслями я была не дома, не на фехтовании, даже не в собственной голове. «Да, солнышко, поехали».


Как только Хулиан вышел из тюрьмы, издательство устроило банкет в его честь. Никто не считал его изгоем, наоборот, у него появился ореол аутсайдера-который-врезал-суке-критику-и-сел-но-на-зоне-выжил-и-вернулся-героем. Группа литературных евнухов, к которой принадлежал избитый, осудила досрочное освобождение и в своих блядских журналах — которые только они сами и читали — выразила опасения в связи «с предоставлением трибуны таким неандертальцам, как Хулиан Сото, чье место в камере, а не в издательстве». Этот пассаж вышел евнухам боком. Издатель Хулиана усмотрел в их рвении катализатор продаж. «Нам как раз не хватало своего Жана Жене», — высказался он на совещании, намекая на дела такого давнего прошлого, что миллениалы из отдела маркетинга даже близко не поняли, о чем тот толкует.

На аванс от великого тюремного романа, который он обязался написать, Хулиан снял дом в районе Унидад-Модело. Хосе Куаутемок рассказывал ему, какое это клевое место. Настоящий городской квартал из старых, где до сих пор был свой мясной магазин, парикмахерская, маленькие продуктовые, лавка, где пекли тортильи, и овощной. И общаться там можно было с настоящими людьми, без творческих претензий. Хулиан не понимал, как он мог раньше жить в богемном районе Кондеса, все жители которого вечно носились со своими проектами: «Я готовлюсь писать роман»; «Ищу финансирование для своего нового фильма». Сплошное бла-бла-бла малолеток-недохипстеров. Он хотел слушать, как сеньора жалуется, что не дотягивает до получки, как парикмахер сетует на отсутствие клиентов. К тому же Унидад-Модело был кварталом на грани благополучия (with ап edge, как сказали бы гринго).

А Хосе Куаутемок, пока его кореш наслаждался пятнадцатью минутами славы, вернулся к пресному киселю тюремной жизни. Только нашел родную душу, как эту душу выпустили, и он снова оказался в отправной точке. Он скучал по их разговорам, по книгам, по тому, как они все обстебывали. Снова гребаная скука. Встал, помылся, позавтракал, шахматы, двор, обед, двор, почитал, железо потягал, двор, ужин, на боковую. Репит. Но в кончиках пальцев уже свербело желание печатать. Однажды вечером он заперся в комнатке, где стояли пишущие машинки. И пошел строчить. От постукивания становилось не так одиноко. Как будто радио слушаешь, хотя радио и нет. Выходил один лист за другим. Поток слов, как из крана, только кран было не закрыть. Каждый вечер. Туки-тук. Листок за листком.

Вечерами он зачеркивал и замазывал, а когда объявляли отбой и выключали свет, продолжал править в уме. Часами не спал, обдумывая текст. Эту фразу убрать, эту оставить, это слово пойдет, это нет. А на следующий день все по-новому отпечатать. Написал, убрал, вставил, стер, изменил. Пальцы прыгали по клавишам, будто жили собственной жизнью. Какой же, блин, кайф изобретать миры на бумаге!


«Радикальное» крыло труппы предложило план, который показался мне наивным и прекраснодушным: искусство должно стать двигателем перемен в обществе. Представители этого крыла считали, что отныне мы будем рупорами тех, кто страдает от несправедливости, нищеты, дискриминации, и предложили поставить танец, отражающий болезненную тюремную среду, которую мы недавно лицезрели. «Мне нужно время, чтобы переварить тюремный опыт», — ответила я. На самом деле я хотела как можно дальше уйти от влияния Хосе Куаутемока. Я думала о нем, просыпаясь, думала о нем, засыпая, думала о нем, пока ела, спала, ходила, работала. Не следовало ему звонить и вести себя как глупенькая влюбленная девочка-подросток. Чтобы исправить эту ошибку, я задумала номер о материнстве — невозможно было придумать тему, которая меньше сочеталась бы с тюрьмой и, следовательно, с Хосе Куаутемоком.

Я считала минуты до одиннадцати часов утра в субботу, когда он просил меня позвонить. Без двух минут одиннадцать я оставила детей играть в саду и заперлась в своей студии. Я не стала набирать номер. Я сидела и смотрела на экран телефона, как будто оттуда должен был поступить ответ на все мои жизненные вопросы. Минуты шли. Пять, десять, тридцать. Я надеялась, что он сам мне позвонит. Но он не позвонил. В двенадцать я встала и вернулась в сад к детям. Они измазались в грязи. Я не стала их ругать. Я не проследила за ними, потому что голова у меня была занята убийцей, запертым в тюрьме, на расстоянии целых световых лет от моей обычной жизни. Поэтому я и решила проработать тему материнства — чтобы убедиться: дети для меня важнее, чем приключение в духе четве-росортной мадам Бовари.

Хореография отражала трудности и радости, через которые проходит мать. От момента, когда узнаешь про беременность, к родам и до времени, когда дети выпархивают из родительского дома. Танцовщицы должны были быть в возрасте от двадцати двух до пятидесяти. Это давало ветеранам возможность вернуться на сцену. Я отвлеклась на постановку, и это помогло мне немного унять нелепую гормональную бурю, вызываемую Хосе Куаутемоком. Если уж я не могу перестать думать о нем, то хотя бы разбавлю эти мысли другими.

Вопреки уговорам Педро и Хулиана я две недели не участвовала в мастерской. Ссылалась на избыток работы, на детей, на разные договоренности, какие-то деловые завтраки. Педро почуял, что со мной что-то неладно. Пригласил на кофе в своем любимом ресторане «Сан-Анхель Инн». Мы встретились за столиком в саду. Он спросил, как работа, как семья. В труппе все хорошо. В академии все хорошо. С Клаудио все отлично. Дети лучше некуда. Рассказал, что, возможно, они с Эктором скоро поженятся. Раньше Эктор сопротивлялся, не потому, что не любил Педро, а потому что брак казался ему мелкобуржуазным и устаревшим институтом, а гомосексуальность предполагает вечный вызов существующим устоям.

Сам он устаревший. В наши времена быть геем — никакой не вызов. Более того, капитализм завладел гомосексуальным дискурсом и поставил его на службу коммерции. Существуют гей-френдли-курорты, гей-френдли-города, гей-клубы, организаторы гей-свадеб. Какой, на хрен, вызов каким устоям? Эктор мнит себя этаким enfant terrible, хотя на самом деле он просто капиталист-эксплуататор, а сейчас ведет себя как капризный младенец.

Педро мечтал о свадьбе с тех самых пор, как Мексика легализовала однополые браки. Он считал, что брак — это способ еще раз утвердиться в правах, отвоеванных десятилетиями борьбы (к несчастью, нескольких его друзей убили двадцать лет назад, когда по стране прокатилась волна гомофобии). Я же считала, что он просто сентиментальный нюня, который спит и видит церемонию на берегу моря, вечеринку на восемьсот приглашенных с голландским диджеем на какой-нибудь бывшей асьенде в Кампече, грандиозную пятидневную попойку. Я так ему и сказала, а он не стал возражать и проворковал: «Хорошо же ты меня знаешь, — а потом сразу добавил: — И я тебя хорошо знаю, так что признавайся, что за мыслишки кипят в твоей безумной головушке». — «Никаких мыслишек», — отрезала я. «Не верю». — «Сам знаешь, я как белка в колесе». Педро покачал головой: «А когда ты не была как белка? Нет, тут что-то другое». Я пожала плечами. «Ты так хотела прийти на мастерскую к Хулиану, а теперь выясняется, что у тебя дел по горло и время никак не выкроить». Я сказала: «Ну да, так оно и есть». Педро не клюнул. Он и впрямь хорошо меня знал. «Только не говори мне, что запала на этого блондинистого зэка». Я изобразила изумление: «Ты вообще о ком?» Неправильный выбор фразы. Мы ведь столько обсуждали Хосе Куаутемока, да и потом, Педро видел, как я с ним говорила. Так что я выбрала не ту тактику. «Я так и знал, так и знал: Хосе Куаутемок тебя зацепил». Я сказала, мол, нечего валять дурака, я и видела-то его всего два раза, и вообще он отцеубийца, что само себе меня отталкивает. Педро расхохотался. А где, интересно, я это узнала? Потому что ни он, ни Хулиан, если ему не изменяет память, мне об этом не сообщали. Снова я влипла. Возразить было нечего. Педро взял мои руки в свои: «Когда я сказал, что он тебе понравится, я ведь шутил, Марина.

Я и представить себе не мог, что он на самом деле западет тебе в душу». К чему отнекиваться? К чему отрицать очевидное? Мне нужен был наперсник и сообщник. Все равно для чего — для того ли, чтобы забыть Хосе Куаутемока или чтобы подпитывать мои девичьи мечты.

Я ничего не утаила от Педро. Рассказала про долгий телефонный разговор, призналась, как мне интересен Хосе Куаутемок и как сильно я в то же время хочу отдалиться от него. Педро сказал, что прекрасно меня понимает. «Будь он хоть капельку гей, я бы переживал точно так же, как ты сейчас. Но, к сожалению, он из тех настоящих мачо, которые любят только папайю, а на бананы и не смотрят, так что лучше не тешить себя напрасными надеждами. Ну а ты, детка, развлекайся, соблазняй его, не спи ночами время от времени. Фантазируй, играй в дурочку, но если ты решишь, что между вами возможно нечто большее, я лично упеку тебя в сумасшедший дом». Он рассмешил меня. И он был прав: наши отношения — если их можно так назвать — должны были ограничиваться взглядами украдкой, разговорами по телефону и редкими встречами на литературной мастерской. Я не могла себе представить, что целую его или, тем более, занимаюсь с ним любовью.

Мы договорились, что во вторник я поеду с ними на занятие мастерской.


В первый раз я приехал к Хосе Куаутемоку, когда он уже полгода отсидел. Поначалу не хотел его видеть. Не мог простить, что он тебя убил. Но потом решил поехать, потому что мне было необходимо узнать, что им двигало. Возможно, это прозвучит нелепо, но он словно успокоился. Не знаю — то ли вследствие долгих часов в одиночестве, то ли потому, что, убив тебя, он высвободил тонны накопленной злости.

Сначала его определили в камеру, где было семь человек на четыре койки. Его, как новенького, хотели оставить спать на полу. Но ом силой дал понять, что командовать теперь будет он. Вышвырнул типа с верхней койки и сам там засел. Тогда один сокамерник заимел на него зуб. Вырвал в уборной кусок трубы из ПВХ и потихоньку смастерил из нее заточку. Привязал к икре и так хранил, выжидал, пока мой брат уснет глубоким сном и можно будет вонзить заточку ему в сердце. Остальные в камере тоже были в курсе. Той ночью убийца, уже занеся оружие над грудью Хосе Куаутемока, нечаянно ногой толкнул доску, закрывавшую парашу. Хосе Куаутемок от шума проснулся. Тот, другой, решил не останавливаться. Он ударил, но Хосе Куаутемок успел инстинктивно увернуться в темноте, и заточенная труба лишь немного оцарапала ему плечо. Нападавший ударил снова, и на сей раз Хосе Куаутемок поймал его руку. Край койки он использовал как рычаг, чтобы вывихнуть тому мужику локоть. Тогда остальные скопом набросились на него. Завязалась потасовка, и вскоре прибежали надзиратели.

Хосе Куаутемок действовал в целях самозащиты, но его все равно отправили на три недели в одиночку. Там он, по крайней мере, мог спокойно выспаться — никто не храпел над ухом и не доносился нескончаемый шум из соседних камер. После одиночки его поселили всего с двумя сокамерниками. Четыре койки на троих. С этими Хосе Куаутемок подружился, особенно с одним мелким нарко по прозвищу Машина.

Я без обиняков спросил, почему он тебя поджег. Он сказал, что ты в тот день бросил ему: «Так всю жизнь идиотом и останешься». Это оскорбление покоробило его настолько, что он предал тебя огню. Я сомневаюсь, что это правда. Кровоизлияние серьезно повредило зону мозга, отвечающую за речь. Твои тщетные попытки что-то сказать всегда ограничивались бессмысленными гортанными звуками. Своего рода растительным ревом, скрипом древесного ствола.

Но за долгие годы Хосе Куаутемок наслушался от тебя такого, что, вероятно, навострился переводить твое мычание в слова. Ты превосходно умел ранить нас прозвищами. Я всегда был дурачком, Ситлалли — дефективной, а Хосе Куаутемок — увальнем. Ты что, не понимал, какой эмоциональный вред наносят нам эти едкие клички? В конце концов забрасывание нас унизительными словами привело к тому, что мой брат чиркнул спичкой и швырнул ее на облитого бензином тебя.

Из тюрьмы я вышел в глубокой печали. Я только тогда в полной мере осознал, что потерял и отца, и брата. Он был моим лучшим другом, Сеферино. Я рассказывал ему про свои проблемы, признавался в своих страхах и сомнениях. Он давал советы мне, а я ему. Две безвозвратные утраты. Ты превратился в обгорелый пень, а он в незнакомца, в чужака, в постороннего. Мы с Хосе Куаутемоком перестали разговаривать на одном языке. В постороннего, папа. В постороннего. В Мерсо, вскормленного твоими издевательствами и унижениями, папа.


Через три месяца после того, как откинулся, Хулиан вернулся в бутылку (бутылка: тюрьма, каталажка, заколот, зона, клетка, зоопарк, дыра, передай-курева, казенный дом, псарня, курятник, каземат, откуда-не-выйти, ящик, яма, клозет, загон, могила, мешок). Хосе Куаутемок, прямо скажем, удивился, когда охранники ему сказали, что его бойфренд дожидается. Он и забыл, что Хулиан обещался заехать. Они обнялись, и Хулиан рассыпался в извинениях: «Прости, кореш, что я долго не появлялся. Нужно было жизнь на воле наладить». — «Да забудь, мужик. Не парься». Хулиан привез ему пять книг. «А вот за это спасибо. Мне уже нечего читать тут стало». Хосе Куаутемок видеть не мог сокровища скудной тюремной библиотеки: книги по самопомощи, этике и этикету, старые альманахи со статистикой выращивания кукурузы в Тласкале, а также двадцать три разные версии Библии (с чего начальство взяло, что преступники желают примириться с Богом?).

Они немного поболтали, как дела, да все путем, а у тебя как, да тоже не жалуюсь, и Хосе Куаутемок между делом обронил, что пишет. Хулиан был заинтригован. В каком жанре? Как часто? О чем? Хосе Куаутемок не стал тратить слов — пусть лучше Хулиан сам прочтет. «Ну так давай тексты», — сказал Хулиан. «Ну так сейчас схожу».

Хосе Куаутемок быстро сбегал за текстами и разложил перед Хулианом целую стопку листов. Тот удивился: там было по меньшей мере двести страниц. Сколько времени он это все печатал? Начал читать. Хосе Куаутемок поднялся и стал нервно ходить вокруг стола. Что-то подумает кореш о его первых шагах?

Хулиан жадно вчитывался в отпечатанные на машинке строки. Во фразах чувствовалась широкая поступь и биение жизненной силы. Отдельный удивительный мир. Что было тому причиной: годы за решеткой, близкое знакомство со смертью или чистой воды талант? Эти тексты, конечно, не были готовы для публикации. Требовалось подправить стиль, убрать воду, отточить синтаксис. Но лайнер уже стоял на взлетной полосе и готов был оторваться от земли. Хулиан спросил, есть ли у Хосе Куаутемока копия. Тот покачал головой: «Нет, у меня только черновики». Тогда Хулиан спросил, нельзя ли ему взять рукопись с собой и скопировать. «Милости прошу».

Хулиан примостил стопку листов под мышкой, словно сундучок с рубинами. Крутые тексты, достойные того, чтобы их прочло много людей — издателей, коллег, друзей Хулиана. На мгновение он заколебался, стоит ли продвигать Хосе Куаутемока. Он же сам теперь проклятый-автор-тюремной-прозы, а если эти истории увидят свет — прощай, престол! Да и хрен с ним. У него в руках строки, которые просто кишки вывернут читателям, и по-любому нужно их до этих читателей донести.

Первым делом он позвонил Педро Лопесу Ромеро, коллекционеру предметов искусства и меценату, продвигавшему культуру среди наименее привилегированных слоев общества (читай — среди самых пропащих). Они подружились много лет назад — познакомились в одном издательстве и отметили знакомство грандиозной пьянкой в нехорошем баре в нехорошем районе Тепито (когда едешь в нехороший бар в Тепито в сопровождении восьми телохранителей, едешь на самом деле не в нехороший бар, а на экскурсию). Хулиан много общался с Педро и с его бойфрендом, Эктором де Хесусом Камарго де ла Гарсой, миллиардером и кинодеятелем. Они все время звали его на вечеринки к себе домой и знакомили со всякими крутанскими красотками: хозяйками галерей, фотографами, архитекторами, писательницами, режиссерами, актрисами. Хулиан с некоторыми из них встречался. Женщин не смущало, что лицом он смахивает на кабана, а лысиной на тибетского монаха. Он им нравился, потому что был радикал и бунтарь (жил бунтарь в невероятно опасном и жутком районе Кондеса, где в худшем случае на тебя могла напасать банда стартаперов и заговорить до смерти). В общем, дружба у Хулиана и Педро была такая крепкая, что последний — один из немногих — даже навещал первого в тюрьме.

«Мне нужно тебе кое-что показать», — сказал Хулиан по телефону. На следующее утро они встретились в «Сан-Анхель Инн» за завтраком: горячие бутерброды с фасолью и сыром за двести песо, глазунья за триста и кофе за шестьдесят. Хулиан выложил на стол переплетенную стопку листов: «Ну-ка взгляни». Педро начал просматривать текст и вскоре вроде как увлекся. Одна фраза тянула за собой другую. «Выглядит неплохо», — сказал он. Хулиан тут же предложил ему открыть литературную мастерскую в тюрьме: «Нигде так не нужна культура, как за решеткой. Она может стать плотиной, удерживающей людей от преступления». Педро так просто не повелся. Разве не лучше инвестировать в еще не состоявшихся уголовников, душить преступность в зародыше, а не когда она уже расцвела пышным цветом? «В тюрьмах кроется твердое ядро маргинальности. Если мы будем работать с этим ядром, сможем сломать цепочку порока. Культура даст этим людям индивидуальность, даст будущее. К тому же там есть интереснейшие истории, сам увидишь, какие книжки получатся».

Было три часа ночи. Хулиан дрых, пуская слюни в подушку, и тут у него зазвонил мобильный. Он похлопал по тумбочке, нащупал телефон и снял трубку. «Скажи только честно: ты сам это написал?» Он долго не мог сообразить, кто это говорит и о чем. Ниточка слюны стекла по уголку губ. Он утер ее и от* ветил: «Если бы. Это написал один зэк по имени Хосе Куаутемок». — «Не заливаешь?» — «Нет». — «А остальные зэки тоже могут так писать?» — «Не на этом уровне, но им точно есть что рассказать». Педро секунду помолчал. «Я берусь за этот проект с тюрьмой, но при условии, что мы все делаем серьезно, без дураков, договорились?» Хулиан был готов начать хоть в тот же миг.


Совсем недавно меня день и ночь терзало землетрясение по имени Хосе Куаутемок, а теперь я успокоилась и была вновь счастлива. Я могла наслаждаться его присутствием в моей жизни, но при этом оно никак не нарушало ее ход. Я могла подчиняться его животной притягательности. Признавать, что меня безумно занимал — хоть и против моей воли — тот факт, что он убийца. Это было сложно объяснить. Может, во мне говорил вирус бунта против моего собственного класса и его ценностей? И я таким образом сопротивлялась моему розовому миру, такому упорядоченному и безупречному?

Я отождествляла себя с героиней рассказа Д. Г. Лоуренса «Солнце»: замужняя британка едет на каникулы в Италию и предается эротическим мечтам, которые навевает на нее загорелый крестьянин с голубыми глазами, полыхающими под соломенной шляпой. «С ним она могла бы омыться иным солнечным светом: густым, огромным, потным. А потом — забвение. Как человек он не существовал. Он стал бы для нее потоком горячей и могучей жизни; после — расставание и забвение, — пишет Лоуренс и добавляет: — Она видела, как играет кровь на его загорелом крестьянском лице, видела вспыхнувшее и изливавшееся теперь на нее пламя в его раскаленных глазах и внушительное восставание плоти. И все же она никогда не пошла бы к нему; она не осмеливалась, слишком многое было против. Поэтому ею овладеет ее аккуратный муж, городской житель, обладатель бледного тельца и лихорадочного органа, которому суждено посеять в ней нового ребенка»[13].

Лоуренс как будто про меня написал: «она никогда не пошла бы к нему, она не осмеливалась». Звонить Хосе Куаутемоку по телефону не значило «пошла к нему». Посещать мастерскую Хулиана не значило «пошла к нему». Думать о нем не значило «пошла к нему». Мастурбировать, думая о нем, не значило «пошла к нему». Кончать, занимаясь любовью с мужем, а представляя себе его, не значило «пошла к нему». Я просто приближалась к солнечному свету, заряжалась его силой, чувственностью и умом.

Рано утром во вторник Педро и Хулиан заехали за мной, и мы направились в тюрьму. Я не могла ничего с собой поделать: у меня зашкаливал адреналин, когда я думала о том, что вот-вот снова увижу его. Мы катились по шоссе Эрмита-Истапалапа, и когда переехали проспект Рио-Чурубуско, Хулиан махнул куда-то влево: «Это район Унидад-Модело, я теперь здесь живу». Окрестности красотой не отличались, чего уж там. Я собиралась отвернуться, но тут Хулиан добавил: «Здесь вырос Хосе Куаутемок». Я внимательнее всмотрелась в городской пейзаж. Много автосервисов, хозяйственных магазинов, кафешек. Я растрогалась, узнав, откуда родом Хосе Куаутемок.

Приехали. После полагающихся формальностей направились в аудиторию. Хосе Куаутемок прошел мимо меня и даже не повернулся. Я решила, он обиделся, что я ему не позвонила. Не буду придавать этому значения. Не скачусь в эту дурацкую игру: то ты мне интересна, то не интересна. Во время чтения мы не обменялись ни единым взглядом. Я даже специально села с той же стороны, что и он, чтобы не смотреть на него в упор.

Истории, написанные другими заключенными, глубоко взволновали меня. Перенесли в иную реальность: несвобода, одиночество, изоляция, отчаяние. Чувствовалось, что эти люди голодны до общения. Видимо, поэтому Педро и ездил сюда каждый вторник и каждый четверг, несмотря на свой плотный график. Но текст Хосе Куаутемока оказался просто ударом под дых: «Время здесь студенистое. Пытаешься схватить его, а оно просачивается сквозь пальцы. В ладонях остается только пустота, воздух. Ничто не меняется. В воздухе разлиты тоска и смерть. Может, мы уже умерли? И вот однажды ты обнаруживаешь тоненькую ниточку. Она тянется снаружи. Ты внимательно разглядываешь ее. Она может оказаться ловушкой. Подходишь ближе. Ниточка золотая, платиновая, из какого-то неведомого сплава. Ты касаешься ее кончиками пальцев. Касаешься спешно, ведь скоро ее утянут обратно наружу. Она вернется туда, где ей суждено быть: в чистую землю свободы. Ты хватаешься за нее, как за веревку, которая должна вытащить тебя из этого масляного морока. Сжимаешь пальцы, но ниточка ускользает. Но и режет тебя до крови. И теряется за воротами. Ты смотришь на свои раны. В них мерцает золото, платина, драгоценный неведомый сплав. Ты садишься ждать ее возвращения. Ниточка не возвращается, но на расстоянии продолжает тебя резать».

Хосе Куаутемок перестал читать и застыл, устремив взгляд в страницу. Хулиан попросил собравшихся прокомментировать услышанное. Смуглый мужчина лет сорока поднял руку. «Что такое массный мох?» — спросил он. «Масляный морок», — поправил Хулиан. «Это как будто воздух, стены, кожа — все намазано маслом», — пояснил Хосе Куаутемок. Он повернулся ко мне, смерил меня взглядом и опять обратился к группе. Тот, кто задавал вопрос, сказал: «Да, так я себя здесь и чувствую, будто весь чем-то вымазался. Какой-то липкой дрянью, которую никак не смыть».

Еще трое прочитали свои истории. Пощечина в каждой строчке. Мужчины, отравленные ревностью. Смертельно больные мужчины, которые никогда не выйдут на свободу. Мужчины, посаженные по несправедливому приговору купленных судей, хотя ясно как день, что они невиновны. Этих мне было жаль больше всего. В их текстах сквозил не гнев, а недоумение. Некоторые даже не знали, за что их здесь держат. Их просто затолкали в патрульную машину, без ордера на арест, без объяснений. За решетку, и точка. И так они и сидели годами, иногда всю жизнь, не зная почему.

Занятие закончилось, заключенные стали собирать свои вещи со столов. Хосе Куаутемок демонстративно отвернулся от меня и пошел к двери вместе с двумя товарищами. Я хотела догнать его, попросить прощения; пусть, если не передумал, назначит мне новый день и час для звонка. Но он быстро вышел и направился к камерам. Я видела его всего три раза, но по какой-то таинственной причине мне хотелось взять его лицо в свои руки и не отпускать, чтобы смотрел мне прямо в глаза. Вскоре его фигура совсем исчезла из виду в коридоре.


Однажды начав писать, Хосе Куаутемок больше не останавливался. Лист за листом, еще и еще. Без остановки. Писать, замазывать, переписывать, продолжать. Начхал он, тронет ли кого-то его творчество, опубликуют его книгу или нет. Он подсел на процесс поиска нужного слова, выстукивания строчки за строчкой, раздумий, поставить точку или запятую, выдумывания имен для персонажей, переноса на бумагу того мира, что трепетал у него внутри. Как же он раньше не знал о таком наркотике?

Сокамерники попросили прочитать им вслух, чего он там все строчит. И обалдели. На простой бумаге, измазанной чернилами, была их жизнь, их проблемы, серость, шумы, эхо, страхи, насилие, дружба, ненависть, раны, шрамы.

По зоне пронесся слух: «Хосе Куаутемок четко пишет, всем надо его послушать». И он читал. Народ собирался толпами. Начальство насторожилось. Кучкуются мужики вокруг кого-то одного. Не к добру это. Может, мятеж готовят. Неповиновение.

Чтение запретили. Ответные протесты подавили. У Хосе Куаутемока забрали написанное и писать запретили. «Я ничего плохого не делаю», — сказал он. Это как посмотреть. Слово пугает власть имущих.

Чмошники-бюрократы пообещали изучить механизм возможного проведения литературных мероприятий и схемы, которые направят в здоровое русло культурные интересы заключенных. Сделайте, падлы, такую милость. Как ни назови, а все одно это — предлог для подавления и контроля. И тут на сцену выходят Педро и Хулиан. Факин тайминг. «Глубокоуважаемый господин директор! Профессор Педро Лопес Ромеро, председатель фонда „Встреча", принял решение профинансировать постройку необходимой инфраструктуры с тем, чтобы контингент вверенного вам учреждения получил доступ к различным образовательным и культурным мероприятиям. Проект включает зал на двести пятьдесят мест, аудитории для проведения занятий, библиотеку вместимостью двадцать тысяч томов, видеотеку и кинозал, а также предполагает привлечение квалифицированных преподавателей и оплату необходимых пособий и материалов. Осуществление проекта не зависит от финансового участия государства. Средства в полном объеме будут поступать из фонда».

Директор недоверчиво прочел письмо и с подозрением задал типичный для продажного бюрократа вопрос: «А вам с этого какая выгода?» Педро поерзал на стуле. «Неге we come again»[14], — подумал он на английском, выученном в частной школе в Коннектикуте. Сейчас последует неизбежный второй вопрос: «А мне как директору тюрьмы какая с этого выгода?»

И он одним махом пресек всю эту хренотень: «Наша выгода в том, что Мексика станет лучше». Хотя, если уж совсем начистоту, фонд здорово помогал уходить от налогов и хотя бы немного отмывал имидж сомнительного угольного бизнеса Эктора.

Перед лицом такого неопровержимого довода директору ничего не оставалось, кроме как пробурчать: «Мне нужно по[15] советоваться с вышестоящим начальством». На политическом жаргоне это значило: «Я поговорю с начальником службы исполнения наказаний, потому что сам ссу принимать решение (да и зачем его принимать, если с него ничего не обломится?)». На что начальник службы исполнения наказаний ответит: «Мне нужно посоветоваться с вышестоящим начальством», и на политическом жаргоне это означало: «Спрошу у замминистра, потому что…» Педро прикинул, что решение затянется месяца на три.

Пока Педро и Хулиан загоняли бычка по имени Мне Нужно Посоветоваться С Вышестоящим Начальством, Хосе Куаутемок пребывал в бешенстве. У него забрали любимый наркотик, и теперь он собирался снова раздобыть его во что бы то ни стало. Даже если придется кровью на стенках камеры писать.

Прошло несколько недель, а от Хулиана ни слуху, блин, ни духу. Хосе Куаутемок по десятому разу перечитал книги, которые тот привез в прошлый раз. Но случилось чудо: несуществующий младенец Иисус из Аточи[15] послал ему карандаш, прямо на футбольном поле. Поначалу показалось, это веточка в грязи валяется. Хосе Куаутемок чуть не вознес благодарственную молитву за этот жалкий карандашик. Бай-бай, воздержание. Он начал писать на полях книг: афоризмы, анекдоты, микрорассказы. «Ученые много лет не могли понять, что забывчивость вызывается червем, который живет в мозгу и питается воспоминаниями». Изобретал фразы со словами, которые попадались на печатной странице, иногда бессмысленные: «трепещут знамена в желточном мешке», «в крови строчит артиллерия», «тигры побеждают в храмах».

Да уж, писать весело, заковыристое это дело. Но если начальство так разволновалось из-за него, значит, вообще всего боится до усрачки. Почему бы тогда не попробовать сотворить что-то более жгучее, в духе отца? Если Сеферино жизнь положил на то, чтобы сделать видимыми индейцев, почему бы Хосе Куаутемоку не поступить так же с преступниками? Он сел на койке и начал набрасывать манифест.


За ужином я долго смотрела на Клаудио. Интересно, изменял он мне когда-нибудь? Как он ведет себя наедине с друзьями? Что они обсуждают? Что бы он сделал, узнав, что я думаю о другом, пока мы занимаемся любовью? Понял бы меня? Пришел бы в ярость и потребовал развода? На что был похож его секс с предыдущими девушками? Многие мои подруги уверяли, будто знают своих мужей как свои пять пальцев. Прямо так и заявляли: «Мы встречаемся с шестнадцати лет. Я с закрытыми глазами могу сказать, что он закажет из меню или какой сериал захочет посмотреть сегодня вечером». Как они осмеливались утверждать, что познали другого человека? Мы касаемся только поверхности, но нам неизвестно, что творится в душе. Если я в курсе, что Клаудио любит хорошо прожаренное мясо, а сегодня ему больше хочется суши, чем теппаньяки, это еще не значит, что я его хорошо знаю. А он, например, всегда учитывает, что я ненавижу слишком горячий суп, не переношу сырой лук, обожаю играть в бадминтон, никогда в жизни не стану смотреть кино про супергероев, что мой пунктик — грамотная речь, я люблю слова и стараюсь выражаться правильно.

Это еще не доказывает, что он знает меня настоящую. Я смотрела, как он ест, и размышляла, насколько мы способны расшифровать друг друга. Ему нравилось говорить о себе, что он простой человек, без закидонов. До некоторой степени так оно и было. Но его родители рассказывали, что в детстве он тяжело переживал происходящее вокруг и у него часто бывали депрессии. Они как будто описывали кого-то совсем другого, не моего мужа. Поэтому я начала подозревать, что ребенком его домогались священники в католической школе, хотя сам он всегда энергично отрицал это. Были в нем затаенные уголки, куда я не могла достучаться. «Ты знаешь, кто я?» — выпалила я в тот момент, когда он на вилке поднес кусок курицы ко рту. Он улыбнулся. «Конечно, ты моя жена», — сказал он просто и снова занялся курицей. Я опять на него уставилась. Он выглядел утомленным. У него быстро росла щетина, и к вечеру лицо делалось от нее сизоватым. Он тщательно следил за внешностью и иногда брился дважды в день, утром и днем. Его воспитали в том духе, что встречают по одежке. Отец научил неизменно следить за одеждой и внешним видом. Костюм из очень хорошей ткани, сшитый по мерке, безукоризненного кроя. Галстук никогда не должен быть кричащих цветов. По воскресеньям он одевался не менее стильно, чем в будни. Из него получилась бы идеальная модель «Скаппино» или «Брукс Бразерс». «Твой муж родился стариком», — сказала мне одна подруга. И она была права. Когда я рассказала об этом ему, он возразил: «Я не старик, я классический вариант».

Я любила Клаудио. Он был добрый, прямодушный, остроумный, красивый, приятный, и мне жилось с ним очень хорошо, хотя он и близко не пленил меня так, как пленил Хосе Куаутемок. Возможно, проблема крылась в моем неумении восхищаться. Да, он был успешным финансистом, нюхом чуял, как поведет себя биржа, и заключал выгодные сделки. Коллеги прозвали его Барракудой — за инстинкт, позволявший атаковать рынок в нужный момент. Но вне профессии он казался мне довольно плоским, посредственным и, да, старомодным. Если отвлечься от его финансовых озарений, я никогда не слышала от него ничего, что меня бы поразило или заставило смотреть на вещи по-другому. И сексуально он меня не возбуждал. Я обожала его поцелуи — это да. Но между ног у меня ничего не вспыхивало при виде него. Он был слишком причесанным, слишком аккуратненьким. Всегда все под контролем, никаких безумств, никакой грубости и того, что мы с подругами в старшей школе называли свинством, — желания исследовать тело, пить его, целовать, проникать в него. Если бы меня спросили, почему я выбрала Клаудио в мужья, я бы сказала: потому что он мне подходит, потому что с ним интересно и он умеет меня смешить, потому что он порядочный и милый, потому что трудолюбивый и ответственный. По словам моей мамы, идеальный муж. Она считала, что мне нужен кто-то с меньшим количеством тараканов в голове, чем у меня. Кто-то надежный, не склонный к резким переменам настроения. Я вышла замуж, осознавая, что у нас мало общего, что скоро нам не о чем станет разговаривать за обедом, что я никогда не пойму страсти, которую пробуждает в нем Кубок чемпионов, а он и на пушечный выстрел не приблизится к пьесе Шекспира. Мне пришлось приспособиться к старомодным песням Луиса Мигеля, к боевикам, к ужинам в дорогущих затхлых ресторанах, к его консервативным родственникам, вечно озабоченным людским мнением. Это была моя фаустовская сделка. Я сменяла бури на стабильность — ее я вначале ценила, но довольно скоро эта ценность померкла в моих глазах. Это не значит, что я перестала любить Клаудио. Наоборот, с каждым днем я любила его все сильнее, понимая, что выбрала лучшего отца для своих детей. Но, черт возьми, как же мне было скучно. Мне вообще не нравилось ходить куда-то с ним и его друзьями. Я засыпала в кинотеатре, когда фильм выбирал он. Мне казались безвкусными сложносочиненные претенциозные блюда в якобы французских ресторанах, куда он меня водил. Как вообще можно наслаждаться едой, когда вокруг сидят люди, которые в свои тридцать восемь выглядят как сущие мумии? И, подозреваю, Клаудио чувствовал себя так же на мой счет. Он ненавидел мои любимые фьюжн-рестораны и еще более любимые забегаловки на рынках. Брезговал деревенскими гостиницами, в то время как я терпеть не могла безликие сетевые отели, будь у них хоть двадцать тысяч звезд. Из общего у нас была только любовь к шоколаду, просмотр сериалов в постели, привычка спать допоздна в выходные и безумная тяга к американским торговым центрам. Мы любили бывать на пляже, вместе тренироваться и играть с детьми. Мы часто ездили в Испанию (с обязательным посещением стадиона «Сантьяго Бернабеу»), объедались тапас и наслаждались жарким средиземноморским летом.

После ужина мы сразу отправились в спальню. Клаудио пошел чистить зубы и прикрыл за собой дверь. Он считал, что все гигиенические процедуры и отправления тела — сфера глубоко интимная. Он ни разу не мочился, не брился и не приводил себя в порядок при мне. Более того, мы никогда не принимали вместе душ. Никогда в жизни. То, что мне казалось проявлением любви, он расценивал как вторжение в личную жизнь. Со своими предыдущими бойфрендами я могла часами нежиться под душем или в ванне и долго не могла привыкнуть к скованности Клаудио. Поначалу мне его привычки показались даже забавными, но потом стали утомлять. Иногда он чуть ли не час прихорашивался, а я из-за этого не могла попасть в туалет. Ссоры не заставили себя ждать и продолжались, пока мы не переехали и во время ремонта не приняли радикальное решение: сделать на каждого отдельную ванную и отдельную гардеробную одинаковых размеров. В его защиту могу сказать, что таким его воспитали. Его родители, происходившие из ультраконсервативных и якобы аристократических семейств, потомки ярых католиков с Халисканского нагорья, считали гигиену делом строго личным, которое ни с кем нельзя делить. Я могла понять нежелание испражняться в чьем бы то ни было присутствии, но принимать душ? Причесываться? Бриться?! Однажды я попыталась узнать у свекрови, в чем смысл такой преувеличенной стыдливости, и ее ответ был достоин заключения в рамочку: «Тщеславие — грех, дочка».

В тот вечер сквозь приоткрытую дверь я видела, как мой муж чистит зубы. Он отдавался этому занятию целиком и смотрелся в зеркало. Пижамную куртку он снял. Его натренированное в спортзале тело начинало стареть. В районе талии образовывались валики жира. Я вгляделась в него и постаралась испытать возбуждение. Так, чтобы заниматься любовью, думая о нем, и только о нем. Наслаждаться близостью, которой можно достичь, когда годами спишь в одной постели с одним человеком.

Он накинул верх пижамы и стал репетировать перед зеркалом разные выражения лица. Поднимал бровь и бросал взгляд искоса, прикидывая, как он выглядит лучше всего. Я чуть не расхохоталась. Если ад существует, то там, наверное, всем позволено видеть, какие рожи строит человек в одиночестве. Он застегнул пижаму. Я метнулась на кровать и разлеглась. Нарочно голая. Он вышел из ванной и воззрился на меня: «Какая муха тебя укусила?» Я похлопала по кровати, чтобы он сел рядом. «Вон та муха пусть меня укусит», — сказала я и указала пальцем на его гениталии. Потом прижалась к нему и поцеловала. Он одарил меня в ответ одним из своих потрясающих поцелуев. Я погладила его по спине и стянула пижамную куртку. Он снял штаны, навис лежа надо мной и приник к моим соскам. Я хотела сосредоточиться на его запахе, на его руках, шарящих по моему телу. На нем, на нем одном. Он вошел в меня и через пару минут кончил. Я не обиделась, скорее испытала прилив нежности. Клаудио и его преждевременное семяизвержение. В свое оправдание он говорил, что якобы я ему так нравлюсь, что он не в состоянии сдержаться. С женщинами до меня он выказывал себя марафонцем, а вот я безмерно его возбуждала. Во благо нашего брака я приняла это на веру. Однажды в городе я столкнулась с Сандрой, его бывшей, с которой он встречался три года и лишился девственности. Едва не поинтересовалась, каким в постели был Клаудио в те времена. Но, к счастью, застеснялась, прикусила язык и стала болтать о каких-то пустяках и детях.

Клаудио мгновенно заснул — оргазмы его вырубали — и начал во сне негромко причмокивать. Я выключила лампу, накрыла его одеялом и села в постели, уставившись широко раскрытыми глазами в темноту. Я занялась любовью с мужем, чтобы унять желание заняться любовью с Хосе Куаутемоком. Но оно только разгорелось сильнее.

Я встала, голая. Взяла телефон и вышла в коридор. Спустилась в кухню, в потемках прошла к гостиную. Разблокировала телефон и нашла Хосе Куаутемока в контактах. Провела пальцами по виртуальной клавиатуре. Нажимать или не нажимать маленький кружок с изображением трубки? Если ответит, я сразу сброшу. Если уйдет в голосовую почту, скажу «привет» и отключусь. Я не решилась. Боялась, что сейчас за мной придет Клаудио и обнаружит, что я сижу голая с телефоном в руке.

Я встала; нужно идти спать. Звонить ему — безумие. Стала подниматься по лестнице и на середине остановилась. Хосе Куаутемок. Хосе Куаутемок. Хосе Куаутемок. Развернулась и прошла прямиком в гостевую ванную. Закрылась на ключ и позвонила. Раздалось три гудка, и, когда я уже собралась сбросить, включилась голосовая почта. На сей раз Хосе Куаутемок оставил там сообщение: «Если ты это слушаешь, значит, звонила мне, Марина. Этот номер есть только у тебя. Я смогу говорить завтра с десяти до одиннадцати утра. Если ты не позвонишь, я буду считать, что золотая нить навсегда разорвана». В испуге я бросила трубку. Я смотрела на телефон, будто на колюще-режущий предмет, способный проткнуть мне мозг. У меня никогда раньше не перехватывало дыхание от звонка, тем более от такого, в котором и разговора-то не состоялось. Я вышла из ванной в совершенно растрепанных чувствах. Мне сводило ноги — я едва смогла подняться по лестнице. Перед тем как войти в спальню, глубоко вдохнула и выдохнула. Еще разбужу Клаудио силой своей тревоги.

Надела пижаму, скользнула под одеяло и обхватила подушку. Черт! Что со мной творится?

Загрузка...