Моя тюрьма

Эта тюрьма, в которой я заперт, — не моя тюрьма Эти стены, эти решетки — не моя тюрьма. Эти сволочные надзиратели, эти переполненные камеры — не моя тюрьма. Эти переклички, эта роба — не моя тюрьма. Эти темные дворы, эти сырые коридоры — не моя тюрьма. Эти душевые, эта отвратная баланда — не моя тюрьма. Этот строгач, эти разряды электро-шокера — не моя тюрьма. Моя тюрьма — на воле, целуется с другими, гуляет с другими, ебется с другими. Моя тюрьма ест, дышит, мечтает без меня. Она, и только она, — моя тюрьма.

Хайме Обрегон Салас

Заключенный № 32789-6

Мера наказания: девять лет и восемь месяцев за вооруженное ограбление


Пару километров Хосе Куаутемок шел по следу. Когда он начал спускаться с очередного холма, раздался выстрел. Стреляли совсем близко. Другой бы дурак рухнул мордой в землю, но он-то не дурак. Он поднял повыше белую рубашку и стал махать как бешеный, будто кумбию отплясывал. Выстрелы прекратились. «Я друг!» — крикнул он и вытянул руки над головой. Из кустов вышли пятеро. Он замер, руки опускать не стал. Его окружили. Один подошел вплотную: «Чего ты тут забыл, пидор?» Хосе Куаутемок посмотрел на него и едва сдержался, чтобы не залепить прямо в рыло. «Мамашу твою, давалку», — ответил он. И чуть не получил пулю между глаз, но тут из кустов раздался голос: «Не стреляй, это мой факин кореш». И откуда ни возьмись, будто фея-крестная, появился Машина: «Вот зе фак ты тут делаешь, Джей Си?» Первый мужик, который чего-ты-тут-забыл-пидор, обернулся на Машину, как бы спрашивая, какие-бля-терки-у-тебя-с-этим-пидо-ром. Машина ладонью опустил направленный на друга ствол. «Это петух из нашего курятника, — сказал он и обнял Хосе Куаутемока. — Ты чего здесь-то?» — спросил он. «За тебя волновался. С чего бы я еще сюда полез?» Снова обнялись. Вот это настоящая дружба. «Я тебя не целую, — сказал Машина, — при пацанах. А то еще подумают, что ты свой велик у моей щелки паркуешь».

Когда они поняли, что бой проигран, попытались уйти на джипах как можно дальше. Других было больше, и они гнались за ними, пока не загнали в совсем уж непролазную глушь. Тогда они выставили тачки кругом, и под пулями семерым удалось скрыться в зарослях. Они ползли по-пластунски между опунциями и кустами кошачьего коготка. Расцарапывали руки, ноги и морду. По пути двое раненых окочурились. Выжили всего пятеро «Киносов».

Машина рассказал, как началась передряга. Дон Хоакин устроил в одном из своих домов барбекю в честь Галисии и его полицаев. Все шло зашибись, все красиво, пивас тут, виски там, пару дорожек снюхали, вот вам зелененьких, парни, ни в чем себе не отказывайте, попробуйте, эту траву гринго на крышах выращивают, типа органическая, посмотрите, каких украинок мы вам пригнали, ты видал такую жопу хоть раз, и тут стали стрелять. Дон Хоакин упал замертво — четыре пули в голову. Тощенький мальчонка, из тех, что на шелудивых псов смахивают, из тех, за которых и двух песо никто не даст, подскочил к нему и вынес в упор. Как только босс рухнул, федералы, хоть и братались только что с «Киносами», развернулись против них и давай палить. Восемь человек от них полегло. «Киносы» просекли подставу, метнулись на террасу и залегли за креслами. Долбаные плетеные кресла, хоть и с кожаными сиденьями, ни хрена не защищали. Пули сквозь них проходили, как сквозь масло. Еще кучка трупов. Потом и на улице стрельба пошла. «Самые Другие», с которыми федералы договорились слить «Киносов» с территории, взялись за телохранителей дона Хоакина, которые, не чуя дурного, перекусывали за домом. «Там и бежать-то некуда было, — рассказывал Машина. — Кто выжил, поскакали в траки и снесли ворота к чертовой матери». Федералы остались добивать раненых, а головорезы «Самых Других» сорвались за сбежавшими «Киносами». «Мы на Синко-Манантьялес уходить стали, а они у нас на хвосте повисли, тридцать коней, шутка ли».

Уходя от погони, «Киносы» обгоняли фуры по обочинам, пролетали через маленькие поселки под изумленными взглядами их обитателей. «Мы по рации переговаривались. Сюда сворачиваем, туда сворачиваем». На шоссе к Ремолино они развернулись, чтобы сбросить преследователей, но те смекнули, что к чему. «Киносы» растерялись, и Машина предложил ехать в Помирансию. Ошибка. Дороги в эхидо заканчивались, и дальше были только буераки, но на ста пятидесяти в час голова не варит.

Вскоре их догнали, прямо в деревне. Завязалась перестрелка. «Самых Других» было больше, поэтому они перекрыли выезды, и половина «Киносов» оказались в ловушке. Шансов у них не было никаких. Их расстреливали, как только они пытались выпрыгнуть из тачки. Только нескольким, в том числе Машине, повезло прорваться и уйти в заросли. Там они выставили джипы в круг. «Самые Другие» осадили их. Стемнело, а перестрелка все не прекращалась. От души строчили. С обеих сторон были потери.

Глубокой ночью главарь «Самых Других», натренированный в гринговской морской пехоте, сказал своим: «Остается только прямой штурм», и они ринулись вперед, как апачи. Почуяв неладное, «Киносы» включили дальний свет, и стало видно, что со всей поляны на них бегут десятки врагов. Машина умолял своих стоять до конца, но послушали не все: многие от ужаса ломанулись к домам и словили по пуле. А остальные отступили в горы, затерялись, и это спасло им жизнь.

Хосе Куаутемок рассказал им, сколько трупов валяется на улицах эхидо, и некоторые описал. «Киносы» сокрушенно говорили: «Вот ведь, такого-то и такого-то завалили, значит…» Боевые товарищи стали зловонными кучами мяса, пиром для мух. И про малолетку-ученика-вечерней-школы упомянул Хосе Куаутемок, и как оставил его полумертвого под акацией. Машина здорово удивился: «Иди ты!» Малой отлично показал себя в заварухе, и только благодаря ему Машину не убили. Он вышел наперерез «Самым Другим» и поливал их из автомата, пока прочие уходили из засады. Знать бы заранее — не стал бы Хосе Куаутемок мотылять его на капоте, как чучело.

Машина похвастался, что замочил четверых лысых. «По прическе видно — армейцы». На стороне «Самых Других» были бывшие военные, значит, «Киносы» с самого начала проигрывали. Сопляки из их рядов разборок не боялись, но в перестрелке вести себя не умели. Скакали, как зайцы, в свете фар, палили куда попало и ни в кого не попадали. Бывшие солдаты, те, наоборот, берегли боеприпасы пуще невинности своих сестер.

Дисциплинированные, падлы, и смертоносные. Курок не спускали, если не были уверены, что причешут чувака на прямой пробор. А малолетки по сто патронов расстреливали, и все без толку. «По этой факин причине уроды нас поимели. Спасибо, что не буквально».

«Киносы» схоронились в буреломе. Не по трусости. Многих бандитов из других картелей они на тот свет отправили, но то — когда были в форме. «А если тебя тепленького берут, пьяного, в рассеянности, тут у кого угодно очко заиграет, — пояснял Машина. — На вот столечко от Тощей ушли». Тощая: святая трещотка, черепушка, ледышка, безносая, кума, донья, сеньора, лысая, костлявая, молчунья, щеголиха, большеногая, жница, нежеланная, та, что за нами ходит, та, которую не называют, фиглярка. Словом, смерть.

Машина и его товарищи не знали, сколько «Киносов» пережило бой. Некоторые, наверное, тоже бродят по горам, контуженные. «Как поуляжется, разыщем всех наших, вернемся и вставим этим уродам по самое не могу». Это значило, что надо залечь в глуши еще на несколько дней и ждать, пока лазутчики не разузнают, как обстоят дела.

Хосе Куаутемок понял, что уж теперь-то его деньки в Аку-нье и окрестностях точно подходят к концу. Так он пригрелся на севере! А сегодня по вине какого-то недоделанного федерала и по жадности гребаного другого картеля все пошло к херам. Машина со своей бандой не могли вернуться в город. «Самые Другие», наверное, уже начали заправлять и, недолго думая, вышибут им мозги. Хосе Куаутемок вызвался разведать обстановку. Поспрашивать осторожно там-сям, чего да как с новым картелем, и по-быстрому вернуться в горы. Машина и остальные с благодарностью приняли предложение. Хосе Куаутемок спросил, как зовут мелкого подлюгу, который завалил дона Хоакина. «Пепе зовут. Но погоняло у него Лапчатый», — сказал один из «Киносов». «Где живет, знаете?» — «Раньше с матерью жил в двух кварталах от таможни, а теперь, сдается мне, переехал к Галисии, чтоб ежедневно сношать его», — сказал Машина. На этом Хосе Куаутемок распрощался и обещал вернуться, как только чего узнает под носом у дьявола.

Пока он катил по сухостою, его начала брать злоба. Злоба на смертоубийство, на жару, на то, что выспаться не дали, на то, что ввязался в чужой геморрой. На то, что по вине Галисии и «Самых Других» ему теперь надо сматывать. Вот же ж. Так ему тут было хорошо. Он передумал: не станет он никому помогать, подставляться. Никого выслеживать, чтобы донесение доставить Машине и еще четырем утыркам, так, мол, и так. Хрен вам. Злоба пронизала его насквозь, и термиты смерти начали копошиться в мозгу. Он решил вернуться в Акунью и убить Галисию, а заодно того сопляка, который застрелил дона Хоакина. Может, тогда термиты уйдут и разрушительная злоба уляжется.


Прежде чем рассказать всем про выступление в тюрьме, я поговорила с Альберто Альмейдой. Мне нужна была его помощь, чтобы лучше сформулировать доводы в пользу этого дела. В Восточной тюрьме были люди, совершившие преступления против наших танцовщиц. Один изнасиловал Мерседес в туалете супермаркета. Она зашла сменить подгузник своей дочке, а этот тип прокрался следом и, не смущаясь присутствия ребенка, сбил Мерседес с ног, разодрал на ней одежду и надругался. Какая-то сеньора открыла дверь, увидела, что происходит, и закричала. Тип оказался серийным насильником, и полиция очень гордилась его поимкой.

Там же сидели два колумбийца, которые ограбили дом Элисы. Они вынесли все, что смогли: драгоценности, телевизоры, компьютеры, и заставили хозяев открыть сейфы, но действовали профессионально и физического вреда родителям и сестрам Элисы не причинили. Их поймали, потому что машина сломалась, когда они уезжали с награбленным. Одним словом, Мерседес и Элиса вряд ли мечтали танцевать на тюремной сцене.

Первым делом Альберто спросил: «Какая нам от этого выгода?» — «Это не вопрос выгоды или убытка, — ответила я. — Мы просто представим нашу работу иной публике». Альберто улыбнулся: «Хорошо, я скажу по-другому: какая тебе от этого выгода?» Он поставил меня в тупик. Я пролепетала какую-то нелепость типа: «Мы должны не побояться взглядов людей, для которых танец…» Альберто прервал меня: «Ты хочешь туда, потому что тебе нужно увлечься чем-то новым. Я думаю, тебе стало скучно с самой собой». Я сочла эти слова несправедливыми и так ему и сказала. Он не стал брать их назад: «Ты не сердись, а подумай». Нечего тут думать. Сам он скучный, вся его жизнь вертится вокруг танца, ни семьи, ни детей, ни нормальной личной жизни. Это я тоже ему выложила. Он высказал свое мнение обо мне — ну так теперь моя очередь. Он влачит жалкое существование. Когда-то он славился любвеобильностью, бесконечно менял балерин — незамужних, замужних, разведенных, но одна из них разбила ему сердце, и он превратился едва ли не в монаха. Альберто ничуть не обиделся и снова улыбнулся. Непробиваемый дзен. «Мы говорим не обо мне, а о тебе. Ты знаешь, что я всегда тебя поддерживаю. Если хочешь, чтобы мы выступили в тюрьме, я это устрою».

Во вторник я попросила всех остаться после репетиций. Рассказала, что мой друг Педро оказывает огромную поддержку культурных инициатив в системе исправительных учреждений для мужчин и попросил нас выступить в Восточной тюрьме. Некоторым идея сразу понравилась, но нашлись и возражения. Зачем выставляться напоказ перед уголовниками? «Они нас запомнят. Чем дальше от подобного сброда, тем лучше», — заявила Лайла. Альберто, как и обещал, пришел мне на помощь и стал увещевать народ: танец должен подпитываться самым разным опытом, и выступление перед людьми, обреченными на долгие годы заточения, может оказаться очень воодушевляющим. «Искусство в вакууме, незапятнанное, боящееся рискнуть, боящееся заглянуть в маргинальные слои общества, — есть искусство беззубое» — так он выразился. Его речь, следует признать, нашла отклик в труппе. Несогласные сменили тон. Они только хотели гарантий, что поездка в тюрьму не повлечет за собой неприятностей, что заключенным не назовут их имена и с первой до последней минуты будет обеспечено полицейское сопровождение.

Пока все спорили, я не отрываясь наблюдала за Элисой и Мерседес. Обе молчали и, казалось, напряженно думали. Альберто предложил голосовать, и мы договорились, что достаточно будет простого большинства. Но сказать «за» или «против» мало. Каждый должен привести свои доводы. Голосовавшие «за» в основном цитировали Альберто: «Искусство в вакууме — беззубое искусство». Наблюдался перевес в пользу сторонников моей идеи. Настала очередь Элисы. «Мне все равно, что решат остальные. Я туда не поеду. Не желаю больше видеть этих подонков». Что ж, имеет полное право. Кому захочется переживать заново такой тяжелый момент? Элиса добавила, что ей будет неприятно, если любой из нас отправится в эту треклятую тюрьму. Альберто, взявший на себя обязанности модератора, сказал, что уважает ее горе, но хотел бы выслушать и остальных. Голосование продолжалось. Когда дошел черед до Мерседес, в воздухе повисло немое ожидание. Если уж Элису не отпускает произошедшее, Мерседес, вероятно, живет в непрерывных муках. Мерседес медленно подбирала слова: «Я поеду, но с одним условием». Все замерли. «Я поеду, если мы будем танцевать „Рождение мертвых"». Такого никто не ожидал. Альберто, неизменно спокойный и рассудительный, спросил почему. Она долго молчала. Наверное, перед ее внутренним взором снова и снова вставала кошмарная сцена изнасилования. «Потому что я хочу доказать этому гаду и всем таким же, как он: они могут меня хоть тысячу раз изнасиловать, но мое тело принадлежит мне, и я одна ему хозяйка». Вот так, одним махом Мерседес придала моей хореографии подспудный смысл: решительное утверждение женского тела. Тем более стоит показать эту постановку в тюрьме. Женщины заявляют права на свои тела на глазах у сообщества преступников. Ничего провокационнее и быть не может. Альберто заметил, что, скорее всего, добиться разрешения именно на этот танец у тюремного начальства будет очень сложно. Наверняка зрелище четырнадцати женщин, которые в финале раздеваются и истекают менструальной кровью, покажется чиновникам агрессивным и неподобающим.

Альберто предложил обсудить правильность или неправильность такого выбора всем вместе. Для большей объективности я не стала участвовать. Конечно, я хотела выступить в тюрьме, но втайне была против «Рождения мертвых». Педро обещал полную безопасность, но никто не мог сказать, как отреагируют заключенные на такой дерзкий танец. Проголосовали: шестнадцать — за, трое — против. Одной из этих троих оказалась Элиса.

Я пригласила Мерседес, Элису и Альберто ко мне в кабинет. Элиса была ужасно раздражена. Отказалась садиться. «Предпочитаю стоять», — пробурчала она. Мерседес, напротив, выглядела очень спокойной. Я предложила им кофе, и тут Элиса совсем вскипела: «Не хотим мы кофе. Что тебе нужно?» — «Я хочу вас выслушать», — ответила я. «Поздно, тебе не кажется? — сказала Элиса. — Ты выставила нас дурами перед всей труппой. Ни капли такта». Она была права. Мне следовало сначала поговорить с ними двумя, а уж потом выносить предложение на суд труппы. «Когда с тобой случится то же, что случилось со мной и Мерседес, ты поймешь, как нас ранила». Мерседес отхлебнула кофе и повернулась к Элисе: «С тобой, дорогая, ничего не случилось. Тебя просто заперли в ванной вместе с родителями и сестрами. На тебя не орали, тебя не били. Ты не представляешь, каково это: твой ребенок плачет, надрывается на полу в сраном толчке, пока тебя трахает какое-то уебище. Каково это, когда кровотечение несколько дней не проходит. Каково это, когда месяц спустя пытаешься заняться любовью с мужем и снова чувствуешь мерзкое дыхание этого маньяка у себя на лице. Так что хватит строить из себя жертву. Если у тебя кишка тонка взглянуть в глаза говнюкам, которые тебя ограбили, так и скажи, и нечего истерить». Элиса смутилась. «Каждый переживает по-своему», — почти что всхлипнула она. Развернулась и тихо вышла из кабинета. Мы долго молчали. Наконец Мерседес сказала: «Надеюсь, у нас получится представить „Рождение мертвых". Я бы очень хотела. — Она встала и попрощалась. — Увидимся завтра».


Я понимаю, что ты был природной стихией, Сеферино. Вдохновляясь своим кумиром Бенито Хуаресом, ты учил языки так, как учил он. Хуарес знал латынь, английский, французский и испанский, не считая родного сапотекского, а ты, помимо родного науатль, выучил итальянский, французский, испанский, немецкий, английский и миштекский. Врожденных способностей к языкам у тебя не было. Ты рассказывал нам, как бился над испанским. Долбил и долбил, пока не заговорил свободно. Ты гордился, что можешь читать лекции по-английски и по-французски. Что в Италии общался с коллегами на их языке. С удовольствием вспоминал, как на одной конференции по проблемам коренных народов поразил аудиторию, заговорив намиштекском. Да, папа, все это достойно восхищения. Но, в отличие от Хуареса, который обожал жену и детей, с нами ты был неизменно черств. Ты говорил, что любовь можно проявлять по-разному. Когда ты нас бил, бранил, запирал, унижал — это, оказывается, было не по злому умыслу: это были проявления любви, так ты стремился пробудить лучшее в нас. И знаешь что? Отчасти я в это верю. Я вижу, как меня уважают и боятся сегодня. Не говоря уже о Хосе Куаутемоке — его уже в подростковом возрасте все боялись.

Если Бенито Хуаресом ты восхищался, то его потомство презирал. «Его дети умерли в детстве. Он их не закалял. А тот, который вырос, стал никчемным паразитом». Хуарес казался тебе исполином в политике и общественной жизни, но карликом в жизни личной. Тебя возмущали его письма к жене, Маргарите Mace. В особенности его обычная подпись: «любящий и желающий тебя супруг». «Мужчина не должен сочиться медом и быть мягким с женой. Как его уважать, если он рохля? — рассуждал ты. — Это явный признак слабости». Серьезно? Слабости? Это Хуарес-то слабак? Индеец, который стал президентом в разгар самого сурового политического кризиса в нашей истории, который, будучи окружен врагами, успешно отразил французское вторжение, не уступил ни сантиметра территории страны, определил ее облик. Дал ей направление и сущность. Это он казался тебе мягкотелым?

Его сына, Бенито Луиса Нарсисо, ты за человека не считал. Папенькин сынок, если тебе верить, болван и дармоед. Ах так? А как насчет твоего собственного сына Хосе Куаутемока, который отсидел полжизни за то, что сжег тебя заживо? Лучше отцеубийца, чем глуповатый, ничем не выдающийся отпрыск? Кто более успешный отец в глазах людей, как ты считаешь? Ты или Хуарес?

Я признаю, папа, ты не переставал удивлять меня долгие годы. Ты разбирался в бесконечном количестве предметов. Узнавал симфонию по коротенькому фрагменту, тут же вспоминал имя композитора и год написания. Я обалдел, когда ты на пальцах разложил мне тригонометрию перед моим экзаменом в старших классах. Скажи, как ты умудрялся столько всего знать? Я всегда считал себя прилежным учеником. Занимался часами. Прочитывал все книги, которые ты мне давал. Слушал твои пластинки на 33 оборота, пока зубрил уроки. Усердно учил языки. Но и близко не подошел к твоему уровню достижений.

Однажды, разбирая книжный шкаф, я наткнулся на томик «Закалки характера» Артура Рейнольдса. Помню, как ты одновременно подарил всем своим детям по экземпляру, чтобы это была наша настольная книга. «Каждый вечер прочитывайте по две страницы, даже если уже пять раз прочли целиком всю книгу».

В некоторых семьях на ночь молятся, в нашей читали Рейнольдса. Дедушка рассказывал, что ты нашел эту книгу в детстве. Ее забыл один пастор-гринго из тех, что бродили по горам, пытаясь обратить индейцев в протестантскую веру. Точнее, не забыл, а бросил прямо на поле, когда дед и твои братья начали кидаться в него камнями, чтобы убирался подобру-поздорову. «Как койот, понесся, — вспоминал дед, — достал нас своими божескими разговорчиками». Как я понял, в тринадцать лет эта книга перевернула твою жизнь. Я еще помню пометки, сделанные твоей рукой в том первом экземпляре. Ошеломленный подросток подчеркнул следующий пассаж: «Не трать энергию на лишние эмоции. Контролируй свои чувства. Они враги характера. Не плачь, не смейся, не проявляй неуемного рвения. Проявления любви также ограничь как можно строже. Чем больше энергии ты сохранишь, тем больше ее останется на достижение самых честолюбивых твоих целей».

Перечитав Рейнольдса, я лучше стал понимать тебя, Сеферино. Отсюда твое гранитное лицо, неласковость, отрывистые приказы, отстраненность. Я только не понимаю: разве крики, битье, унижение — не пустая трата энергии? Затуманивание разума с помощью пульке — не преступная расхлябанность? Что подпитывало твою индейскую озлобленность, твою тысячелетнюю обиду? Скажи мне, пожалуйста, почему ты отыгрывался на людях своей же крови? Ты ненавидел нас как носителей гена конкистадоров-убийц? Я не могу уяснить себе этого отвращения к нам. Мы, твои дети, были не виноваты. Ты сам решил обрюхатить «гачупинку». Это твой темный член прорвался в ее нутро и посеял там семя. Здесь мое понимание заканчивается. Потому что никаких причин издеваться над детьми нет и быть не может. Хочешь верь, хочешь не верь. Нет их.


Хосе Куаутемок вернулся к себе в Помирансию. Все эхидо уже кишело федералами, морпехами и солдатами. Он как ни в чем не бывало направился к дому. Понятно, что он вызовет больше подозрений, если станет шарахаться по окраинам. «Добрый день, офицеры», — сказал он солдатам. Те только посмотрели ему вслед. Он вошел в комнату и включил вентилятор. Налил стакан воды и закрыл глаза. На хрена было бойню устраивать? Литры крови пролились, чтобы малолетки из Висконсина или Небраски на весенних каникулах снюхали пару дорожек или укурились. Им, грингёнышам, все хиханьки да хаханьки, а по эту сторону границы сплошная юдоль слез. Дать бы им метлу и совок, и пусть бы трупы убирали.

Снаружи разорались солдаты, в основном индейцы из Оахаки, Пуэблы и Чьяпаса. Им и невдомек, что сивый бугай их понимает. Знали бы они, что он такой же индеец. Солдаты говорили на родных языках, чтобы их не понимали федералы. Они полицейским не доверяли. «Они майяте», — сказал какой-то сержант. Майяте: пидорас, трус, немужик, гадюка, предатель. Солдаты считали федералов хитрожопыми взяточниками. Тут свою роль играла и расовая, и классовая ненависть. Большинство федералов были метисы или белые. Требования к поступающим на службу в федеральную полицию: полное среднее образование, но предпочтение отдается кандидатам с высшим образованием; минимальный рост — метр семьдесят пять; вступительные экзамены; безупречное личное дело. То ли дело солдатня — чернявые мелкие индейцы, кое-кто и неграмотный, но уж втащат так втащат, если потребуется.

Судмедэкспертов ни армейцы, ни полицейские не привезли. Да и на что? Чтобы констатировать смерть от избытка свинца в организме? Только зря время терять. Лучше свалить вонючие трупы в военный грузовик, пересыпать известью, чтобы еще сильнее не засмердели, и прикрыть брезентом от мух. Отвезти в военную часть, там подержать в морге пару дней, вдруг кто явится на опознание, и в братскую могилу. Обычно опознавать приезжали только родичи боссов или нарко среднего звена. Долбаными люмпенами никто особо не интересовался. Малолетнего, который сдуру подался покрасоваться среди бандитов, даже мама родная не приедет забирать. С кем поведешься — так тебе и надо. «Мой с уродами связался. Кто его знает, где он сейчас», — говорили матери, точно зная, что рано или поздно их сыновья падут в сырую землю.

Пока «Самые Другие» стрелялись с «Киносами», властей было не видно и не слышно. Пускай себе грызутся. Дарвиновский закон в применении к нарко. Естественный отбор шлака. Солдаты, морпехи и федералы явились, только когда стрельба утихла, и сделали свою работу: выяснили, кто победил, отмыли деревню до блеска, никаких червивых жмуров, ни капли крови, и предупредили ошалевших местных: ничего-тут-не-было-вам-показалось-живите-спокойно-а-рот-на-замке-держите.

Хосе Куаутемок уснул с включенным вентилятором. И все равно вспотел. Долбаная жара. Сел на койке, весь мокрый. Вдали печально промычала корова. В заварухе подстрелили ее теленка, и теперь она бродила по улицам, искала его. Неизбежные потери среди мирного населения на нарковойне. Солдаты теленка увезли, как и олененка со вспоротым брюхом. Ничего, что мясо уже подванивало, варка всех микробов убивает.

На рассвете Хосе Куаутемок упаковал свои пожитки в чемоданчик, сел в джип и поехал в Сьюдад-Акунью. В зеркале заднего вида постепенно терялись пыльные улицы эхидо. Больше он сюда не вернется. В семь утра он позвонил в звонок; не самый приличный час, но он пришел как профессионал, так что с него взятки гладки, работа есть работа. Сначала не отвечали. Он еще раз позвонил. Наконец раздался хриплый голос фэтилишес: «Иду». Она открыла в халатике, заспанная. При виде Хосе Куаутемока испугалась. Решила, что он принес плохие вести. «С Чучо все в порядке?» Чучо — это Машина, но только она имела право так к нему обращаться. Он это имя не любил, в Гвадалахаре так собак называют, а он никакая не собака. «Да, все хорошо. Он ушел в горы на время, но все в порядке». Она вздохнула с облегчением. Слухи о разборке уже просочились в город. Хосе Куаутемок уставился на ее ненакрашенное лицо, с отпечатком от подушки. А она симпатичная. И похудела здорово. Теперь больше делишес, чем фэт. Чем ближе к кости, тем слаще мясо.

Хосе Куаутемок объяснил, что ему нужно где-то перекантоваться, пока он будет выяснять, чем занимаются Галисия и его люди утром, днем и вечером. «Я поищу кого-нибудь», — сказала ньюборн-худышка, потом смолкла и застыла в дверном проеме. Солнце начинало поджаривать все живое, что не успело спрятаться в тень. Хосе Куаутемоку не улыбалось обгореть, и он спросил, не угостит ли она его завтраком. Прежде чем ответить, она окинула взглядом улицу. Если Машина узнает, что в его отсутствие в дом заходил мужчина, пусть даже брат родной, ее роскошное тело станет удобрением для цветочков. Убедившись, что соседей не видно (кто вообще встает в семь утра?), она сказала, да, можно, только пусть припаркуется за два дома, чтобы не вызывать подозрений.

Хосе Куаутемок припарковался и пришел обратно. В звонок звонить уже не пришлось. Аппетитная экс-толстушка оставила дверь полуоткрытой. Блюдя честь жены своего кореша, он тоже посмотрел, не выглядывает ли из-за соседских дверей любопытный нос, но увидел только двух бездомных собак и вошел в дом.

Домик был скромный. Мебель в гостиной под целлофановыми чехлами, пол цементный, стены выкрашены в розовый, репродукция «Тайной вечери» и огромный телик посреди комнаты. Она выглянула в дверь кухни. «Я там кофе поставила, можешь налить себе. Пойду помоюсь, я недолго». Дать хочет, надумал дурного Хосе Куаутемок. Не хотела бы — сказала бы: «Вот тебе твой завтрак, я в фольгу завернула, чтобы не остыл. Кофе в термосе. Топай. Увидимся там-то тогда-то». Но нет. Она сказала: «Пойду помоюсь». Это значит: «Хочу быть свеженькой и хорошенькой». Экс-пампушка указала на газеты, лежащие на столе в столовой. «Можешь пока почитать, что пишут „Сокало" и „Вангуардия“ про смерть дона Хоакина». И ушла в душ. Хосе Куаутемок налил себе кофе и сел в обтянутое целлофаном кресло читать газеты.

Пресса представила смерть дона Хоакина как результат перестрелки между его ратью и федеральной полицией, пытавшейся его взять. На фотографиях он лежал посреди улицы, а рядом валялись трое телохранителей. Когда все успокоилось, полицейские вытащили его из дома, разместили на углу и поскорее, пока не окоченел, вложили в руку пистолет. Рядом еще жмуриков подсыпали, тоже со стволами, и позвонили газетчикам. Клик-клик камерами, и вот он, босс, с соответствующим пулевым ранением в башке первым планом. «Убит капо», — гласил один заголовок. «Хоакин Гарсия уничтожен федеральными силами», — сообщал другой. Про остальных, кто там полег, ни полслова. Ничегошеньки. Дым, призраки. Парой десятков больше в списках без вести пропавших. Ни одного упоминания о бойне в Провиденсии. Тот, кто умирает в Нар-коленде, получает one way ticket в Сумеречную зону.

Эсмеральда долго не выходила. Наверняка для него прихорашивается. Наконец вышла бывшая чабби, а нынче ямми. В обтягивающем зеленом платье, волосы еще мокрые. «Жара невыносимая, скажи?» — сказала она. Хосе Куаутемок кивнул. Еще восьми нет, а на градуснике уже все тридцать пять. Она взяла пульт и включила кондиционер. «Я на время только включаю, иначе дерут за свет». Ветерок охладил лоб Хосе Куаутемока, уже начавший покрываться испариной. «Что хочешь на завтрак? Могу сделать омлет с фаршем, горячие бутерброды. Еще хлопья есть, „Чоко Криспис"». Хосе Куаутемок выбрал омлет с фаршем, «без чили и без лука, пожалуйста». Она помолчала. «А не хочешь посидеть на кухне, поболтать, пока я готовлю?» Хосе Куаутемок мысленно перевел: «Посмотрим, не получится ли у нас замутить кесадилью погорячее». «Конечно», — сказал он и пошел за ней на кухню.

Она налила масла в сковородку и начала взбивать яйца. Если вдуматься, Эсмеральда ему очень даже нравится. С тех самых пор, как он заметил, что она посматривает на него исподтишка, в тот день, когда Машина нашел ему комнату на шоссе Санта-Эулалия. И вот он у нее на кухне, ее муж в бегах, а сам он готов утолить желание. Хосе Куаутемок встал со стула и молча двинулся к ней.

Загрузка...