Триста раз

Триста раз я просил тебя перестать, а ты триста раз срать на это хотела. Триста раз умолял прекратить кокетничать, а ты срать на это хотела. Триста раз просил не встречаться с ним, а ты триста раз срать на это хотела. Триста раз пропадала с ним, а на меня срать хотела. Триста раз ты меня не слушала. Триста раз — это много. Правда много. Но ты срать хотела.

Поэтому пришлось триста раз ударить тебя ножом. Чтоб ты поняла наконец, что я чувствовал, когда ты на меня плевала, когда я просил тебя больше с ним не знаться, я ведь все равно что умирал каждый раз, как ты бралась за старое. Я погрузил в тебя нож столько же раз, сколько раз ты погружала меня в отчаяние.

Триста ударов ножом, любимая, и больнее от них мне, чем тебе.


Хуан де Дьос Ребольедо Мартинес

Заключенный № 73456-9

Мера наказания: тридцать пять лет лишения свободы за убийство


Проснувшись, я обнаружила сообщение в ватсапе: «В три часа обедаем в „Ле Кюзин“». Моралес знал, что я полностью в его власти, и даже не спрашивал, удобно ли мне, могу ли я. Но как сказал Педро: «Подыгрывай». Рано или поздно я найду выход. По крайней мере, я жила этой надеждой.

«Ле Кюзин» был одним из любимых ресторанов Клаудио, и недалеко от офиса: он часто обедал там с партнерами. Пан-чито наверняка это было известно. Он, гад, точно не просто так выбрал место. Я ответила: «Мы можем еще где-нибудь пообедать?» — и получила в ответ категорическое: «Нет. Жду тебя там». Вот ведь козел. Правильно говорят, кто владеет информацией, тот владеет ситуацией. А у него информации обо мне — тонны.

Делать нечего, нужно идти. Утром Клаудио уехал в Монтеррей. Хоть не встречу его там. Позже мы созвонились, и я вскользь обронила, что обедаю в «Ле Кюзин» с Педро, Хулианом и тюремным начальством. Он, миляга, посоветовал мне улитки с трюфелями. Даже не спросил, кто там еще будет.

На свидание с Моралесом я собиралась надеть самое простецкое и мешковатое платье из всех, что у меня были. Могла бы — вообще нарядилась бы в костюм курицы, как у зазывал в «Чокнуцыпе». И никаких водных процедур — я хотела вонять и отталкивать. После завтрака специально не почистила зубы в надежде, что бактерии сделают свое дело и изо рта у меня запахнет, как из помойки. Говорить намеревалась тягомотно и глупо, как можно менее увлекательно. Хотя это вряд ли поможет. Моралес нацелился на мою задницу, а не на мое красноречие.

«Ле Кюзин» был до нелепости дорогим рестораном. Вот в таких местах и случаются power lunch — где все по-дурацки напыщенно, клиенты обязаны быть в костюмах и галстуках, официанты одеты в униформу, на столах лиможский фарфор, приборы «Кристофль», фужеры «Сент-Луис» и ажурные скатерти из Брюгге. Находился он в финансовом квартале проспекта Реформа и принадлежал, поговаривали, лидеру профсоюза работников нефтяной промышленности. Рабочий класс служит правому делу.

Я чуть не позвонила Хулиану рассказать про приглашение Моралеса. Я была уверена, что, в отличие от Педро, он скажет: «Не ходи». Нельзя соваться в волчью пасть. Панчо учует мой страх и начнет меня обрабатывать. И не успокоится, пока не выжмет до конца — в сексуальном, а может, и в финансовом плане. Ему точно всего будет мало. Действовать нужно крайне осторожно. Я отправлялась в самую опасную часть Мексики, замаскированную под роскошный ресторан.

Я специально опоздала на десять минут. Не хотела прийти первой, сидеть одной и быть мишенью для любопытных взглядов. Хостес я сказала, что меня должен ожидать сеньор Моралес. «А, дон Франсиско? Прошу сюда». Не к добру это.

Мы прошли весь ресторан и остановились у дальнего столика. На ходу я старалась углядеть знакомых Клаудио. Если кто-то из них меня перехватит, нужно разговаривать как можно резче: «Прости, меня ждут. Рада была видеть». При виде меня Панчо поднялся. «Ваша гостья, дон Франсиско», — объявила хостес. Моралес поблагодарил легким кивком. Я с довольно приличного расстояния протянула руку, чтобы избежать любой попытки приветственного поцелуя. Он предложил мне сесть рядом с ним, но я уселась напротив, спиной к ресторанному залу. Столик стоял в углу, его хорошо было видно с разных сторон, а я не хотела, чтобы меня заметили, особенно если Моралес примется гладить мою руку или, чего доброго, захочет поцеловать.

Сбоку на столике стояло ведерко со льдом и бутылкой шампанского. «Охлаждаю, чтобы отпраздновать нашу встречу», — заметил Моралес. Как дешево смотрятся мужики, когда пытаются показать, сколько у них денег. «У меня от шампанского голова болит», — соврала я: я его обожаю, особенно если это брют Круг Винтаж» 2000 года, уже охлажденный. Но лучше уж я выпью его, когда мне заблагорассудится, и заплачу за него из своего кармана, чем позволю этой сволочи Моралесу меня напоить.

«Хорошо, что ты согласилась прийти». Вот ведь циник. Я чуть не сказала: «А разве у меня был выбор?», но ограничилась ледяной улыбочкой. От моего фальшивого оскала и вообще лицемерия зависело будущее Хосе Куаутемока. Но и о прямоте забывать не стоит: нужно не вестись на его намеки.

Каждое движение Моралеса выглядело искусственным, наигранным. Эктору и Педро хороший вкус был присущ естественно, вследствие воспитания и — к чему скрывать — чувства классового превосходства, а вот у Моралеса он был грубой имитацией. Это присуще высокопоставленным политикам. Их манеры выглядели притворством, а культурные интересы словно заучивались нарочно, для показухи, а не происходили из настоящей тяги к культуре. Моралес хотел казаться светским и интеллектуальным, хотя знаний явно набирался в «Википедии».

Он не переставая поминал своего «дорогого друга Люсьена». Уверена, позвони он Люсьену — тот его даже не вспомнил бы. А вот у Моралеса память была превосходная, как и полагается уважающему себя политику. Он продемонстрировал ее, когда к нашему столику подошла пара каких-то подхалимов. Он справился о здоровье их жен и детей, причем назвал всех по именам и точно вспомнил, когда виделся с ними в последний раз. Подхалимы удалились, радуясь, что чиновник его уровня так подробно их помнит.

После долгого перечисления балетов, на которых он успел побывать в течение жизни и пока был послом в разных странах, я осмелилась спросить, а зачем, собственно, мы встретились. «Я хочу, чтобы ты узнала меня поближе, Марина, — сказал он, поедая шоколадное суфле. — Тебе прекрасно известно, что я заинтересован в отношениях с тобой и в том, чтобы ты отдалилась от этого животного». Животного? Я больше чем уверена, Хосе Куаутемок страшно гордился бы таким эпитетом. «Что именно вы имеете в виду под отношениями?» — спросила я. В течение обеда он несколько раз просил обращаться к нему на «ты». Я не хотела. Это стало бы лишней прорехой в моей броне. «Ты девушка определенного круга, из хорошей семьи, из хорошего общества. Красивая, образованная. Чего еще желать?» Я спросила прямо, что он собирается со мной делать. «По возможности — проводить с тобой ночи, путешествовать, часто встречаться. Близкая дружба, без лишних осложнений. Вот увидишь, я гораздо лучше убийцы, с которым ты кувыркаешься в тюремных гадючниках». Какой красивый способ сказать: «Я хочу, чтобы ты была моей шлюхой и я мог тебе засунуть, как только приспичит». «Вы немного торопите события, вам не кажется?» — сказала я. Он улыбнулся. «Не упусти шанса изменить свою жизнь — со мной или без меня, — изрек он. — Поверь, мы отлично поладим. This is meant to be». Я чуть не прыснула. Английский в его устах звучал нелепо. Ни костюм с Сэвил-роу, ни золотые запонки, ни часы за сотни тысяч долларов ни на йоту не прибавляли ему благородства. «Хватит нам ходить вокруг да около, дорогая. Нас явно тянет друг к другу. У меня квартира в этом доме. Может, поднимемся и поболтаем в спокойной обстановке?» Я только и смогла, что, еле ворочая языком, произнести: «Вы женаты?» Он снова улыбнулся: «Ты тоже замужем, Марина. Но разве это так уж важно?»

В его представлении женщина моего социального положения, спящая с преступником, — шлюха, готовая лечь под любого. И наверняка так думает не он один, а еще миллионов пятьдесят мужиков. Не знаю, как я сама бы отреагировала, узнав такое, например, про свою подругу. Но уж точно не стала бы смешивать ее с грязью. Нужно сопротивляться стереотипам. «Всему свое время», — ответила я Моралесу, даже игриво.

На прощание он взял меня за руку и заглянул прямо в глаза: «У нас все сложится отлично, вот увидишь». Я изобразила ту же фальшивую улыбку, что в течение всего обеда: «Посмотрим». — «Надеюсь, у Клаудио в Монтеррее все получилось с делос Сантосами. Превосходный люкс снял он себе в „Кинта Ре-аль“. Номер сто два, вице-королевский. Я и сам не раз там останавливался. Прекрасный выбор». Во мне заклокотала ярость. «Послушайте, директор, мне не нравится, когда за мной шпионят и впутывают моего мужа». Во взгляде Моралеса появилась жесткость. «Марина, чем скорее мы договоримся, тем лучше». Федеральные службы разведки помогают ему в сексуальных домогательствах. Десятки наркомафиозных боссов разгуливают на свободе, а правительственные шпики заняты мною. Я подавила желание произнести это вслух. «И Хосе Куаутемока тоже, пожалуйста, не вмешивайте». — «Не беспокойся. Завтра ужинаем в „Ди Паоло", в двадцать тридцать. И оденься получше, а то еще не пустят. Доброго дня, дорогая». Он развернулся и зашагал к выходу. Какой-то человек привстал из-за столика поздороваться с ним. Я тоже поспешила убраться из ресторана как можно скорее.


Сеферино, ты обожал ругать психологов и насмехаться над любыми видами психотерапии. «Без неврозов мы не можем двигаться вперед, — говорил ты нам. — Мы годами приспосабливаемся к самым неблагоприятным условиям, а потом является какой-то жулик и за наши же деньги отбирает у нас с таким трудом добытое орудие борьбы. Не поддавайтесь на обман». Нам очень нравилось, как на это возражал Хосе Карраско, твой друг, психоаналитик по профессии: «Не неси чушь, Сеферино. Психолог освобождает тебя от груза, мешающего прогрессировать». Ты энергично сопротивлялся: «Это для слабаков. Сильные личности отталкиваются от груза и благодаря ему идут быстрее».

Карраско, представителя юнгианства, ты уважал. Вы часами спорили у нас в гостиной. И явно испытывали взаимное восхищение. С другими ты быстро терял терпение и называл их низшими умами — будь они хоть выдающимися историками, хоть успешными писателями, хоть влиятельными политиками. Да, Сеферино, приятно было посмотреть, как ты с ними разделываешься. А уж на трибуне ты и вовсе метал громы и молнии. Если один из этих ограниченных противников осмеливался возразить — жди беды. Ты просто топил их, без всяких усилий. Так жестко, что погубил интеллектуальную репутацию многих.

Для нас Карраско был все равно что близкий и любимый дядюшка. Добрый, заразительно хохочущий, богемный — и в тоже время истинный интеллектуал. Безжалостный в диспуте. Я обожал, когда он бывал у нас. Он нас очень любил и баловал. Из всех поездок обязательно привозил нам подарки.

Удивительно смешение рас и культур, породившее этого человека. Однажды он нарисовал нам с Хосе Куаутемоком свое генеалогическое древо. Правнук кантонцев, приехавших строить железные дороги в конце XIX века. Еще один прадед — арагонец, женатый на сирийской еврейке. Другой прадед, индеец тараума-ра, женился на чернокожей американке, отца которой линчевали в Алабаме. Как-то раз мы с тобой ходили в замок Чапультепек, и ты показывал нам картины неизвестных художников XVII века, на которых изображались расовые касты, существовавшие в колониальной Латинской Америке. «Вот они, предки Карраско», — сострил ты. Да, к его роду легко можно было бы отнести термины «волк», «поверни-назад», «летучий»[25]. Ты, прямой потомок коренных народов, перешедших в незапамятные времена Берингов пролив, насмехался над этнической мешаниной в крови Карраско. Когда мы рассказали ему об этом, он тоже посмеялся:

«Да уж, я дворняга. Помесь чихуахуа, овчарки, добермана и болонки. — А потом пришпилил и тебя: — Зато ваш папаша — вылитый солоискуинтле[26]. Лысый, страшный; три с половиной волосины и те торчком стоят».

Как и ты, Карраско был одержим историей. Ты специализировался на коренных народах, он — на великих переселениях. Ты изучал расы, веками сохранявшие место жительства и культуру, он — тайны изгнания тех, кто вынужден был сниматься с места из-за трагедий и нищеты. Он умел вытащить из тебя все самое лучшее. Побуждал быть точнее в теоретических выкладках, шлифовать подход. И всегда оставался спокоен. Легко улыбался, отличался щедростью и великодушием. Он не замечал, каким ты был чудовищем. Узнай он, как ты над нами издевался, — перестал бы с тобой общаться. Один раз он обнаружил синяк под глазом у Ситлалли. Ей тогда было десять, и ты ударил ее за то, что она оставила куклу на лестнице и ты споткнулся. Мы рассказали ему официальную версию: Ситлалли сама упала и стукнулась лицом о перила.

Тебе не приходилось поучать нас, что можно говорить, а что нет. Мы сами понимали, что такие вещи нужно замалчивать. В нас была встроена кнопка, заставлявшая менять картину событий. Точнее, внутри нас сидел маленький Геббельс и подсказывал, как именно нужно исказить правду, чтобы твой образ защитника рода человеческого не пострадал. Мы были твоими специалистами по связям с общественностью. Трое избиваемых детей и одна избиваемая женщина пели дифирамбы твоим добродетелям и молчали о том, в какое чудовище ты превращался, как только твои друзья уходили к себе домой. Карраско так и умер, пребывая в заблуждении, будто мы счастливая и дружная семья.

Его жена, даром что была доктором антропологии и ученицей самого Джозефа Кэмпбелла, всегда казалось мне глуповатой. Сам ты считал, что это следствие ее плохого английского и еще худшего испанского. А вообще-то Карраско на ней женился, потому что она блестящий эрудированный ум, утверждал ты.

Я подозреваю, что его привлекло, скорее, ее смешанное происхождение — отец венгр, мама туниска, — потому что я ни разу не услышал от нее ни единого интересного слова. Видимо, с ее помощью он хотел еще больше разнообразить экзотическую смесь кровей.

И, судя по их детям, получилось. Старшая дочь могла сойти за бедуинку, средний сын напоминал шведского футболиста, а младшая была вылитая карибская мулатка. Все трое были шумные и веселые — унаследовали жизнерадостный характер отца. Нас троих изумляла их открытость и разговорчивость. Ничего похожего на мрачный вид Ситлалли, мою неуверенность в себе, недобрые глаза Хосе Куаутемока. Они излучали какой-то свет, контрастировавший с нашей нервозностью. На вопросы отвечали подробно и искренне. Мы, прежде чем ответить, оборачивались на тебя. «Какие воспитанные дети», — замечала недалекая жена Карраско. Если бы она впрямь была такой умной, как утверждал ее муж, догадалась бы, что ты нас не воспитал, а выдрессировал. Мы были домашними питомцами, обученными угождать хозяину.

Я очень любил Карраско, но не могу ему простить, что он не замечал наших синяков, нашего забитого поведения, пугливых взглядов, односложных ответов. В нем состояла наша единственная надежда на спасение. Он ничего не видел, а если и видел, то предпочел делать вид, что не видит. Но я думаю, скорее первое. Он, добряк, вряд ли умел читать между строк. Мы словно потерпели крушение и оказались на необитаемом острове, и вот на горизонте показался корабль, и мы запрыгали и закричали: «На помощь! На помощь!», но на борту нас так и не услышали.

Я очень хорошо помню, как однажды воскресным вечером у нас зазвонил телефон. Сообщили, что Карраско, его жена и дети погибли в автокатастрофе — их сбила фура, не остановившаяся на светофоре. То был единственный случай, когда я видел тебя подавленным и чуть не плачущим. Ты сел в кресло и недоуменно замотал головой. «Не может быть, не может быть…» — повторял ты. Твою необыкновенную дружбу одним махом перечеркнул рассеянный девятнадцатилетний дальнобойщик. Когда ты сообщил нам о гибели семьи Карраско, мы поняли, что последний шанс на спасение упущен.


На следующий день я не поехала на занятия в литературной мастерской. Написала записку Хосе Куаутемоку и попросила Педро передать: «Директор тюрьмы запретил мне видеться с тобой, угрожал отправить в одиночку, а я не стану ни на секунду подвергать тебя опасности. Объясню подробнее, когда увидимся. Я люблю тебя».

Все утро я не переставала думать о нем. Вспоминала его поцелуи, ласки, запах, этот треклятый упоительный запах. Его ум, страсть, силу. Как можно сменять его на кого-то вроде Моралеса? Или любого другого? Нет, я люблю его, и только его. И хочу, чтобы в моей жизни его было как можно больше.

Я не могла дождаться, когда Педро и Хулиан выйдут из тюрьмы, чтобы позвонить им. Не терпелось узнать, что сказал Хосе Куаутемок, получив мою записку. В надежде отвлечься я попыталась придумать несколько движений для новой постановки. Бесполезно: куда ни поворачивалась, повсюду видела только Хосе Куаутемока. В двенадцать не выдержала и сама позвонила Педро. Не ответил. Оставила сообщение на голосовой почте: «Пожалуйста, перезвони, как только получишь это сообщение». Снова набрала в 12:03 и 12:05. Снова ничего. Потом в 12:06,12:07,12:09,12:13. Каждый звонок без ответа ввергал меня во все большую тревогу. No news, good news[27], говорят англичане. Но в этом случае no news было похоже на то, что Хосе Куаутемок обиделся.

Я поочередно звонила то Педро, то Хулиану в 12:18,12:21, 12:24,12:27 и так далее. Сдалась в 12:55. Ifte их носит? Занятие заканчивается в 11:30. По тюремным правилам, после его окончания можно оставаться не дольше пятнадцати минут в аудитории и не дольше получаса в самой тюрьме. Почему они еще не вышли?

Наконец в 13:58, почти два часа спустя, раздался звонок. «Что случилось? Почему ты не звонил?» — накинулась я на Хулиана. «Я не смог передать записку Хосе Куаутемоку, — выпалил он. — Его забрали в апандо». Апандо, объяснил он мне, — это крошечная камера в штрафном изоляторе. Настолько маленькая, что там и человеку с ростом метр тридцать не лечь нормально, не говоря уже о Хосе Куаутемоке. Их несколько, таких подпольных помещений, упрятанных в самой глубине тюрьмы, чтобы ни одна комиссия по правам человека не добралась. Бесчеловечных карательных камер, где за два дня можно легко сойти с ума. «Почему?!» — возмутилась я. «Мы хотели поговорить с Моралесом, но он продержал нас полтора часа в приемной, а потом велел передать: ты знаешь почему». Сукин сын Моралес. А я ведь ничего дурного ему не сказала и не сделала. «Еще он сказал, что ты должна быть ему благодарна и что твой женишок вполне вытерпит пару недель в одиночке». Сам бы попробовал вытерпеть в тюрьме хотя бы день, сволочь. Даже не в клаустрофобном кошмаре апандо.

Наивно думать, что Панчо выпустит Хосе Куаутемока, если я попрошу. С его стороны это стратегия похитителя: удерживать человека в заключении в обмен на экономические или сексуальные блага. Так и нужно в дальнейшем общаться с Моралесом — как с похитителем, требующим выкупа. Дело осложняется еще и тем, что в его распоряжении множество улик моей неверности. Не одно сработает, так другое.

Мы с Педро и Хулианом договорились вместе пообедать. Они побудут со мной до половины девятого, когда у меня назначена новая встреча с идиотом Моралесом. Встретились, как обычно, в «Сан-Анхель Инн». Я рассказала про события последних дней. Хулиан посоветовал не отчаиваться: «Не нужно недооценивать выносливость Хосе Куаутемока. Он сильнее, чем ты думаешь». Но дело ведь не в силе. В этой тесной дыре он повредит себе суставы, кости, связки. Плюс психологическая пытка. День и ночь сидеть в полной темноте, должно быть, чудовищно. Это прямая дорога к сумасшествию.

«Мы мало что можем сделать для его освобождения», — сказал Педро, когда я поделилась этими соображениями. Панчо Моралес — человек, близкий к камарилье президента и пользуется защитой этого политического круга. «Может, предложить ему денег?» — спросила я, проявив верх тупости. Хулиан неодобрительно покачал головой. Да уж, в самом деле глупо. «Тебе бы пришлось заложить все, что у тебя есть, чтобы хоть как-то его заинтересовать, и все равно он бы этим не удовлетворился. Через пару недель снова начал бы вымогать. Таким, как он, все мало».

«Я знаю одного человека, который, возможно, поможет, — сказал вдруг Педро. — Но если я стану просить его о помощи, Марина, мне придется рассказать про вас с Хосе Куаутемоком». К этому моменту меня уже интересовало только одно: вытащить Хосе Куаутемока из одиночки и избавиться от мерзавца Моралеса. «Постарайся не упоминать мою фамилию, если получится» — вот и все, о чем я попросила.

В шесть Педро оплатил счет и повернулся к Хулиану: «Ну что, поехали? У нас совещание в галерее». Хулиан не сдвинулся с места: «Если не возражаешь, я останусь еще поболтать с Мариной». — «Конечно. Тогда увидимся», — сказал Педро и был таков. Я молилась, чтобы Хулиан не начал читать нотации. Только этого мне не хватало. «Знаешь, я тобой восхищаюсь», — сказал он, как только Педро удалился. Я удивилась: «Я сейчас в такой заварухе, что не очень понимаю, чем тут восхищаться». — «Вот как раз заварухой и восхищаюсь». Он замолчал, а потом подозвал официанта: «Маэстро, два мескаля». Я не хотела пить: на встречу с Моралесом нужно было явиться трезвой. Но для расслабления стопочка мескаля не помешает.

Мы поговорили про моих детей, про Клаудио, про архитектора, который перестраивал здание «Танцедеев». Хулиан признался, что в последнее время, вслед за своим обожаемым Набоковым, заинтересовался бабочками. Рассказал, что Набоков был усердным энтомологом и обладал обширной коллекцией чешуекрылых, которых на протяжении долгих лет сам отлавливал сачком. Он так серьезно занимался этим хобби, что открыл около двадцати видов и помог классифицировать еще дюжину. В энтомологической среде его очень уважают и даже назвали в его честь два недавно обнаруженных вида: Eupitecia nabokovi и Nabokovia cuzquenha. Хулиан собрал около трехсот бабочек и надеялся, что какую-нибудь из них тоже назовут его именем.

Еще он рассказал про малоизвестного французского поэта Жана Фоллена: «Он был судьей, но жил исключительно поэзией. Его высоко ценят в литературных кругах. А погиб в автокатастрофе, на городском углу. Несомненно, поэтическая смерть». И процитировал стихотворение этого самого Фоллена, которое, по его мнению, хорошо описывало мою связь с Хосе Куаутемоком:

Не всегда легко

встречаться взглядом со зверем,

даже если он смотрит

без страха или ненависти,

взгляд его так пристален,

что, кажется, пренебрегает

тем потаенным,

что внутри него.

Беседа с Хулианом успокаивала меня, особенно учитывая, что мы опрокидывали мескаль за мескалем. К шестой стопке я уже была в стельку: не ворочала языком, а когда встала сходить в дамскую комнату, чуть не рухнула на пол. Что не помешало мне принять седьмую и восьмую. Не уснула я лицом в стол исключительно из-за приятности нашей беседы. «Такую пьяную, — медленно выговорила я, — сучонок Панчо меня поймает, как Набоков бабочку». Хулиан улыбнулся. «Пойдем-ка», — сказал он и отвел меня в садик за рестораном, где в этот час никого не было. Меня так штормило, что я еле-еле плелась. Мы прошли в глубь сада и стали за толстым древесным стволом. Хулиан достал пакетик и высыпал на ладонь белый порошок. «Поможет тебе справиться с этим клоуном», — объявил он. Я всю жизнь избегала кокаина. Боялась пристраститься. «Не, я пас», — отозвалась я откуда-то из глубин алкогольного дурмана. «Никогда не нюхала?» Я помотала головой. «Ну, у тебя два варианта: либо начинаешь, либо не динамишь Панчо».


Морковка и Мясной ринулись на Хосе Куаутемока под изумленными взглядами остальных моющихся. Голые и мокрые, они атаковали врага с флангов. Сивый заметил их краем глаза и успел вжаться в стенку, чтобы защитить спину. Более проворный Морковка подбежал первым и попытался ударить слева под ребра. Выгнувшись, Хосе Куаутемок чудом ушел от удара.

Подосланцы продолжали делать выпады заточками. Хосе Куаутемок отбивался руками. Мясному удалось кольнуть его в живот. Потекла кровь, вода в душе заалела. Морковка подскочил добить гада, но плохо рассчитал, и Хосе Куаутемок вмазал ему правой. Морковка рухнул на кафель, как лоток с яйцами. При виде окровавленной морды кореша Мясной еще яростнее бросился в атаку. Он так упоенно нападал, что не заметил, как сзади подкрался тип с куском трубы и огрел его изо всех сил. Мясной присоединился к отдыхающему на полу товарищу. Выглядели они даже симпатично: лежат себе голенькие под водичкой. Подкравшийся тип, недолго думая, принялся избивать их трубой.

Хосе Куаутемок поднес руку к животу. Острие едва пробило кожу и натолкнулось на ребро. Нападавшие валялись под ногами, словно две разбитые пиньяты. Его хранитель прямо-таки душу на них отвел. «Знаешь их?» — спросил он у Хосе Куаутемока. «Впервые вижу», — ответил он и двинул ногой по роже Морковке, захлебывающемуся сукровицей из носа. Верзила-хранитель склонился над несостоявшимися убийцами: «Приятно познакомиться, пидоры. Зовите меня Терминатором».

Подоспели обалдевшие надзиратели. Обычно они первыми узнавали, если кого-то собирались порешить, — потому что без них провернуть такое дело было почти невозможно. Но тут их обошли. «Что за разборки?» — борзо поинтересовался один.

Терминатор повернулся к нему: «Это лучше ты мне скажи». Бедняга аж начал заикаться, когда понял, кто перед ним. Терминатор был первым помощником дона Хулио, ответственным за порядок в тюрьме. «Сеньор, мы ничего не знали же», — пролепетал, умирая со страху, надзиратель.

Явился Кармона собственной персоной. Покушение состоялось в его смену, и это была, конечно, лажа. Он узнал обоих лохов: «Этот, с милипиздричным, — Эдгардо Фуэнтес Передо, кличка — Морковка, а второй, образина, — Луис дель Кристо Бенавидес Ортис, кличка — Мясной. Шелупонь, ломаного песо не стоят». Терминатору это показалось несправедливым: «Как это — не стоят? А кто сивого чуть не завалил? Мы тебе не за то платим, чтобы эти гребаные утырки творили чё хотят. Как хочешь — а они у тебя запеть должны».

И они запели. Даже электрошокер в задницу совать не пришлось. Достаточно оказалось влепить в те места, которые им Терминатор уже сломал. На пятом ударе оба начали заливаться хором: «Это Ролекс нас нанял». Через полчаса связанный по рукам и ногам Ролекс висел голышом вниз головой, а перед ним прохаживался Терминатор.

Ролекс клялся и божился, что приказал им соблюсти перемирие, предписанное боссом Короткоруким. «Ты не сумел внушить уважение этим гондонам. Тебе не хватило яиц, значит, они у тебя зазря. Вот мы их и отрежем», — вынес приговор Терминатор. Ролекс со слезами взмолился, чтобы из него не делали домашнего котика. Но дон Хулио не собирался его щадить. Если сейчас не устроить показательную кару, любой еблан решит, что ему тут все позволено. И, дабы показать, что он готов с корнем вырвать любую попытку бунта, лично и голыми руками вырвал Ролексу яйца. Крик несчастного долетел до Серритоса, и Короткорукий, услышав его, затрясся от ужаса. В иные времена сработал бы закон «око за око». Кастрировали одного из его главных приближенных. Но Короткорукий не хотел ввязываться в новые склоки и стерпел оскорбление. Может, Ролекс сам напросился. Если жеребцы перемахнули изгородь, значит, никто не следил за конюшнями. Вывод: конюх из Ролекса говеный.

Дон Хулио запретил доставлять Мясного и Морковку в медпункт. Оставил их на милость собственных ран и переломов. Заточку в жопу хватило ума засунуть — вот теперь пусть кумекают, как вылечиться без медицинской помощи. Может, шину себе сами на малоберцовую наложат или челюсть подвяжут, чтобы не отпадала.

Хосе Куаутемок остался цел — но не невредим. Рана в боку отдалась разбушевавшимися эмоциями: словно по глыбе льда легонько стукнули молотком и вся она пошла трещинами. Даже смешно, что его пытался убить мужичонка с мышиным хреном. Обхохочешься. Но реальная возможность отправиться на тот свет начала разъедать его изнутри. А ведь бороться нужно со страхом не только собственной смерти, но и смерти Марины. Машина жаждет реванша и вполне может порезать ее на кусочки. Око за око, баба за бабу. С точки зрения Машины, в смерти Эсмеральды виноват Хосе Куаутемок. Если бы он ее не трахнул, зеленое чудище, мирно дремавшее внутри Машины, никогда бы не проснулось. Машина чувствовал, что его душой овладела высшая сила: она-то и толкнула его на жестокое убийство возлюбленной. Как только он узнает о существовании Марины, тот же демон заставит его расчленить ее. Хосе Куаутемок знал это, и это его убивало.

Загрузка...