В детстве я однажды выиграл на ярмарке четырех цыплят. Два были выкрашены в оранжевый цвет, а два — в зеленый. Я посадил их в картонную коробку. Давал им хлебные крошки и поил из пипетки. На ночь закрывал коробку и ставил рядом с кроватью. Выключал свет. Они попищат-попищат, а потом затихнут. Тогда я открывал крышку, брал фонарик и смотрел на них. Они спали стоя, с закрытыми глазами. И я гладил их по головкам, потому что очень их любил.
Как только вставало солнце, они снова начинали пищать. Прямо не умолкая. Не знаю, как они догадывались, что уже утро, — коробка-то была закрыта. Но как-то соображали и принимались голосить. Брат сердился, что они ему спать не дают. Попросил маму убрать их из комнаты, и мама выставила коробку в коридор. А я хотел быть при цыплятах, поэтому вынес туда одеяло и спал рядом с ними в коридоре. Один цыпленок умер. Я очень расстроился. Спросил маму, где мы его похороним, но она велела не валять дурака. Кинула цыпленка в унитаз и смыла. Сказала, в мусор его класть рискованно, с меня станется его оттуда достать и схоронить. А еще сказала, что предавать животных погребению — святотатство, потому что мы тогда якобы возвышаем их души до людских душ, а на мессе падре сказал, что мы не животные. Учительницы в школе рассказывали, что мы происходим от обезьян, но когда я про это сказал маме, она влепила мне оплеуху со всей силы и сказала, если еще раз услышит от меня такие глупости, вообще меня из школы заберет.
Цыплята росли. Получились два петушка и одна курочка. Они бродили по дому и, по правде сказать, довольно сильно его загадили. Мама отправила их жить на крышу. Дядя помог мне построить им курятник из дощечек и проволоки. Дядя, а не папа, потому что папу убили. Как только я приходил из школы, сразу же поднимался к ним наверх. Открывал им дверцу и гонял их по крыше. Но потом один петушок попытался взлететь и чуть не свалился через край, и тогда я играть с ними перестал.
Вскоре мои петухи начали петь по утрам. Так уж прекрасно пели! Кукареку! Как будто где-то в деревне. Мне очень нравилось, а вот одному соседу — нет. Однажды он постучался к нам и поговорил с мамой. Сказал, мол, сраные петухи ему спать не дают.
Я рассердился. Никакие они не сраные. Но мама сама на него напустилась, сказала, а вот ей спать не дают его сраные собаки, лают всю ночь напролет. Сосед ответил, что нечего ему тут предъявлять, благодаря его собакам на районе спокойно, а если мама желает доказательств, то на днях поймали воров, которые залезли к донье Мелро, потому что его собаки разлаялись и подняли тревогу. Наглое вранье. Воров поймали, потому что сеньора та завопила как резаная и соседка вызвала полицию.
В общем, его собаки так и остались лаять, а мои петухи так и остались петь. Сосед начал на нас косо смотреть. По утрам он выходил и говорил: смотрите, какие у меня мешки под глазами из-за ваших сраных петухов. А мама ему отвечала: а я, смотрите, в каком дурном настроении из-за ваших сраных собак. В таком духе. Однажды я поднялся на крышу, а птички мои мертвые лежат, с перерезанным горлом.
В луже крови. Я успел соседа углядеть, как он с крыши прыгнул. Я чуть не умер от горя. Он тайком их убил, сволочь этакая. К счастью, я пришел сразу после того, как он им горло перерезал. Мама сказала, что мы не можем курятиной разбрасываться, и сварила из них суп. Я целую неделю проплакал.
Я поклялся, что отравлю его собак. Когда я рассказал про это маме, она рассердилась, но не за то, что я хотел их убить, а за то, что деньги бы впустую потратил. К тому же, сказала она, несчастные собаки ни в чем не виноваты. «Тогда уж его убей». Лучше бы она этого не говорила, потому что с того дня я только и поджидал случая его укокошить. Мне было двенадцать, и ножом бы я вряд ли справился. Один приятель с района сказал, что для этого нож нужно всадить до конца и поворочать там, в кишках. Сам-то он, засранец, уже двоих козлов порешил, так что знал, про что говорит. Посоветовал мне его не резать, потому как я хиздряк и сил его до конца убить у меня не хватит.
Я придумал кое-что получше. Наша крыша выходила на его двор. Вот дождусь, когда он выйдет машину мыть, и сброшу ему горшок с цветами на бошку. Собаки меня знают, лай не поднимут. Я выследил, что он намывает тачку каждый вечер после работы. Было бы что намывать. Ведро, «додж-дарт» хрен пойми какого года. В общем, как-то во вторник я притаился на крыше с горшком герани. Часов в шесть он выполз. Мыл он не из шланга, а из ведра, такой был жмот. Прямо как бабу машину свою наяривал. Оглаживал ласково так, мочалкой. Когда он совсем вошел во вкус, я с края крыши метнул горшок ему в голову. И попал ведь. Он сначала рухнул на машину, а потом свалился на землю. Кровищи натекло. Он стонал, извивался и руками сжимал разбитую башку.
Но не умер. Поэтому я отправился за следующим горшком. У мамы штук десять гераней было. Она их любила так же, как я любил своих цыплят. Я уже представлял, как она взбесится, когда узнает, что я из ее цветов бомбы сделал. Сосед тем временем уже пытался встать на ноги. Я кинул второй горшок и не попал. Попал в машину, получилось громко. Вмятина в крыше знатная образовалась. Если не помрет, точно обозлится, как собака, что я ему тачку попортил. Он поднял голову, увидел меня и попробовал залезть в машину, но видно было, что его ведет как попало. Я рванул за третьим горшком, чтоб он от меня не ушел. Уронил как раз в ту секунду, когда он дверцу открывал. Отлично попал, прямо по кумполу. Опять кровь фонтаном. Не помрет — так точно дурачком останется. Я смотрел, как его корчит, и тут слышу, вопит какая-то тетка. Соседка, та, у которой язык как помело. «Я все видела! Я все видела!» — орет. Не хватало еще, чтобы она меня сдала. Я побежал по крышам к ее дому, чтобы и ей башку размозжить. Но она юркнула в дом и закрылась на ключ. Я подумал, она испугалась и будет помалкивать, но нет: она, дура склочная, вызвала полицию. Чего ей стоило промолчать, старой перечнице?
Словом, поместили меня в исправительную для малолетних. Долго там держали и якобы там же и учили. Про ученье — все брехня. Учителя нас боялись до усрачки и на уроки не приходили. В исправительной я стал буйным. Много там всякой шушеры обреталось, а я был из самых мелких, вот меня и чмырили почем зря. Потом подрос, научился защищаться. Был там один тощий, длинный дебилоид, так постоянно до меня докапывался. Все время мутузил. А я-то наученный, как с крыш в людей кидаться. Однажды влез на крышу столовки и взял пяток кирпичей, там валялись. Никто меня не видел: я тайный ход знал. Дождался полдника. Когда все заходили в столовку, я подобрался к краю, высмотрел этого урода и запулил ему кирпичом прямо в тыкву. Надо было мне питчером становиться. Прямехонько в лоб попал. Его другая увидел, как он рухнул, и все понял. Обернулся и пальцем в меня тычет. Я рассердился и в него тоже кирпичом запустил. Не попал, но он хоть дунул оттуда. А тот на земле валяется. Ну, я ему еще три кирпича, и все по башке. Говорю же, отличный бы питчер из меня получился. Этого я не убил, но покалечил. Говорят, он в инвалидном кресле теперь слюни пускает, как животина какая. Так ему, уебышу, и надо.
С тех пор так и пошло. Чуть кто на меня бочку начинает катить, того убиваю. К двадцати двум годам человек шесть уже оформил. Говорю приблизительно, потому что про одного не знаю, до смерти ли, а тот, который идиотом стал, не знаю, считается ли… Иногда я задумываюсь, как бы пошла моя жизнь, если бы тот тип не убил моих петушков и курочку. Или вообще — если бы я в тот день не пошел на ярмарку и не выиграл бы никаких цыплят? Думаю, я был бы нормальный пацан, спокойный. Я портным хотел стать, знаете, таким, которые все что хочешь перешить-заштопать могут, и не видно будет. Но убили моих птиц, одно за другое, и поэтому я здесь сижу.
Бульмаро Peca Леон
Заключенный № 45288-9
Мера наказания: пятьдесят лет за убийство, совершенное неоднократно
Правду говорят: худшая тюрьма — это баба, которая на воле гуляет. Когда знаешь, что у нее там своя жизнь, свобода, а тебе ее не достать, тошно жить становится. Зачем он, дурак, прикипел к этой Марине? Хоть бы она не возвращалась. Хоть бы не позвонила. Хоть бы ей муж запретил в тюрьму ездить. Хоть бы она провалилась совсем. Хоть бы позвонила. Хоть бы вернулась. Хоть бы захотела меня поцеловать. Хоть бы никогда не уходила. Или лучше пусть уходит. Подальше. За тридевять гребаных земель. На выдуманную планету. Тюрьма, да и только: она.
Хосе Куаутемок понимал, что выйдет он ногами вперед прямиком в секционный зал Национального автономного университета, а оттуда в общую могилу. Куча нарубленного мяса, готового стать органическим удобрением. Что толку барахтаться в этом экзистенциальном овраге? Либо поедом себя съешь, либо чокнешься, либо надо учиться или… творить. Хосе Куаутемок выбрал творить и пер на полных парах, пока дорогу ему не перешла краля ростом метр семьдесят шесть с глазами медового цвета.
Мобильник он решил раздобыть на следующий день после того, как Педро заморочил ему голову: «Будет там одна, тебе ой как понравится…» А это ни разу не просто. На зоне даже самый говенный телефон — предмет роскоши. Такой, чтобы чисто звонить и писать эсэмэски. Промышляли ими надзиратели. Загоняли по такой цене, будто телефоны эти брильянтами усыпаны. Целое состояние — ну, по меркам зэков. Двадцать тыщ за китайское пластиковое фуфло, произведенное для стран тридцать третьего мира. Мобильники для крестьян и разнорабочих и вообще для всех, кто стоит на нижней ступени в невидимой системе каст, сложенной неолиберализмом. Интересно, знают китайцы, как их продукт подскакивает в цене в исправительных учреждениях? Так-то они не больше пятнадцати долларов стоят, а тут в пятьдесят раз дороже. Хосе Куаутемоку телефон нужен был как рация, чтобы переговариваться только с Мариной — больше ему и звонить-то было некому. Если не понадобится, продаст, и дело с концом, хвост огурцом.
Первая часть уравнения — купить саму мобилу. Вторая — пользоваться ею в те часы, когда начальство отключает блокировку сети. А чтоб знать, какие это часы, тоже надо дать на лапу. Начальники-то не дураки: они ради лишней денежки расписание все время меняют — то с одиннадцати до двенадцати дня, то с трех до четырех утра, то с восьми до девяти утра опять же. В кошки-мышки играли, чтоб звонившие не расслаблялись.
Хосе Куаутемок был при бабле — заработал, когда сувениры делал в столярной мастерской, их потом в магазины Национального фонда народных промыслов продавали. Купил у охранника и знал, что прятать нужно как можно лучше, а то тот же охранник во время шмона его найдет и перед начальством выслужится, удивленно так спросит: «А это у вас откуда?» Такие в тюряге торгово-денежные отношения. Я тебе продал, я у тебя же забрал и тебе же снова продал.
Засвербело у Хосе Куаутемока, и вот результат: за свою слабость и влюбчивость он теперь привязан к етитскому телефону, ждет, не соизволит ли она ему позвонить. Только этого, бля, и не хватало — еще одних наручников.
На следующий день я вернулась в тюрьму в сопровождении Педро и его службы безопасности. Большую часть пути я молчала. После долгих поцелуев, которые вчера заняли место разговоров, я боялась влюбиться в Хосе Куаутемока, а это все равно что поверить в дьявола, такая же нелепость. Я буду блокировать любые зачатки романтических чувств. Отношения у нас будут яркие, страстные, но без обязательств. Встречаться будем в свободном режиме; я готова все оборвать, как только оно выйдет из-под контроля. Нужно помнить: я ищу эмоций, а не чувств.
Я приняла решение: ездить к нему буду на занятия в мастерской и в дни посещений. Я мечтала заняться с ним любовью, ощутить его огромный вес на себе. Годами я наблюдала тела танцовщиков. Это самые прекрасно сложенные мужчины на свете: четкие мускулы, сила, ловкость, гибкость. Некоторые даже выше Хосе Куаутемока. Но он источал мужественность, у него была аура вожака стаи. Одним своим размером он громко заявлял о себе. И еще он обладал тем, чего многие мои коллеги были лишены: взглядом. Взглядом, способным проникать внутрь черепа, внутрь нейронов, тайн и сметать любое сопротивление. Говоря, Хосе Куаутемок не сводил глаз с собеседника. Он впивался в тебя глазами и не отпускал. Никто из моих знакомых и близко не мог сравниться с ним в сексуальной притягательности.
На входе в этот раз не было таких проблем и препятствий, как когда я приходила одна. Да и заключенные не пялились, как вчера. Власть, конечно, меняет восприятие. Телохранители Педро расчистили нам путь до зала. Там уже ждали заключенные. Хосе Куаутемок тепло поздоровался, отчего я немного успокоилась.
Мастерская прошла как обычно. Хосе Куаутемок вел себя ровно — назовем это так. После вчерашней бездны поцелуев я ожидала, что он попробует снова меня поцеловать или хотя бы дотронуться до руки. Ничего подобного. Он держался приветливо, но на расстоянии.
После занятия он незаметно подошел ко мне. «Завтра?» — спросил он. Я кивнула. На прощание мы пожали друг другу руки. Вышли из аудитории. Я считала, что у меня получается не подавать виду, но Педро спросил: «Влюбляешься уже?» Что я сделала, что он так подумал? Какая часть моего тела, моего взгляда, моего дыхания выдала меня? «Вот еще. А вот ты, похоже, и впрямь скоро в него втрескаешься», — беззаботно сказала я, притворяясь, что мне все равно. Но через несколько шагов я совершила ошибку: бессознательно оглянулась, ища Хосе Куаутемока глазами. Педро заметил и улыбнулся: «Какое там „влюбляешься"! Уже влюбилась по самые уши!» К чему отрицать? Я в самом деле постепенно подсаживалась на Хосе Куаутемока, как никогда и ни на кого раньше.
С женщиной от мужчины уходит куча всего. Блин, даже не перечислить. Мужик в бабе находит покой, порыв, страсть, тишь, приключение, постоянство, безумие, благоразумие, жизнь, а иногда и любовь, а с любовью — смысл, а со смыслом — цель, а с целью — ту же бабу, и вот он уже вертится на этой карусели, а они, бабы, и знать не знают, сколько места занимают в жизни мужиков и как неодолимо желание погрузиться в теплый, мягкий, сладкий мир — в тело и сердце бабы. Поэтому в песнях про любовь часто поется, как ты будто плаваешь, ныряешь, погружаешься, пропитываешься. Бабы — они как аквариумы, бассейны, моря, реки, океаны и даже лужи.
Хосе Куаутемоку сказать бы этой Марине: «Слушай, красавица, ты мне нравишься, с ума сводишь, спать не даешь, я от тебя как яйцо на тефлоновой сковородке. Не ходи сюда больше, а если все же явишься, упертая ты моя, пойми, что, если обещалась позвонить, звони, а не играй, если уж собралась — звони, и трубку не бросай, а главное, не надо вот этого вот «может-позвоню-а-может-и-нет», потому что могла бы понять уже, что мы, зэки, выживаем за счет того, что мы привязаны к тоненьким-претоненьким ниточкам, а если ниточки рвутся, мы распадаемся на такие микроскопические частицы, что потом нас уже не соберешь. Знаешь, Марина, расстрелять бы задним числом того гада, который тюрьмы придумал. Выкинуть живого человека из жизни — что может быть хуже? Разные бывают вещи, а изгнание за решетку — это такая вещь, которая похлеще многих других вещей овеществляет и из человека тоже делает чуть ли не вещь. Вот ведь какая вещь, нелегко быть вещью, и только вещью. Ты можешь выйти из тюрьмы, но тюрьма из тебя никогда не выйдет, а что еще хуже — из всех остальных она тоже никогда не выйдет. Садишься в кутузку, в каталажку, в затвор, и хоть ты там всего пару недель проси дел, она пожизненно с тобой повсюду. В Новой Англии прелюбодейкам на лбу выбивали букву „ГГ, а узникам наколку в самой душе бьют, чтобы никогда не забывали своей преступной природы. Тюрьму не смоешь ни водой, ни мылом. Она не уходит, даже если тебя оправдают. Не уходит, даже если сорок мозгоправов за тебя возьмутся. Не уходит, даже если твоя семья тебя встретит с тортом и шариками и пропоет: „А вот и наш славный парень, а вот и наш славный парень!" Тюрьма никогда не уходит. Тебе всегда дают пожизненное. Или, вы думаете, можно забыть запахи, звуки, страхи, сомнения, неизвестность, драки, холод, жару, круги по двору, угрозы, предупреждения, косые взгляды, розочки, шаги за спиной, крики, приказы, издевательства, унижения, ржавые решетки, обшарпанные стены, фисташковую краску на них, вонь дерьма, жратву, которая воняет дерьмом? Сеньоры и сеньориты, дамы и господа, мальчики и девочки: ЧЕЛОВЕК ВЫХОДИТ ИЗ ТЮРЬМЫ, НО ТЮРЬМА НЕ ВЫХОДИТ ИЗ ЧЕЛОВЕКА. Точка. Не верьте адвокатам, священникам, судьям, психологам, соцработни-кам, самоотверженным мамашам, счастливым детишкам, заботливым падре, добросовестным работодателям. Тюрьма никогда, никогда, никогда, никогда не выходит. Она остается в нутре, и ее нельзя удалить, как кисту. Ты можешь это понять, Марина? Будь так любезна, сделай усилие и в качестве синаптической тренировки синергетической эмпатии влезь в мою шкуру и подумай, что ты со мной творишь. Пожалей меня немножко, сеньора из Лас-Ломаса, или Сан-Анхеля, или Педрегаля, или Санта-Фе, или откуда тебя там принесло, и не появляйся здесь больше. Если ты уйдешь сейчас, мне будет больно, как только ты уйдешь, безумное желание, чтобы ты была рядом, начнет трескаться, испарится возможность быть вместе, затеряется где-то твоя нагота, которой я так жажду, но я лучше быстро истеку кровью разочарования сейчас, чем высохну потом, когда вся моя жизнь будет завязана на тебе, а ты вдруг исчезнешь. Оставь меня в покое. И вообще всех зэков в этой тюрьме оставь в покое. Не возвращайся со своей толпой балетных красавиц и андрогинных красавцев бередить нам душу, она у нас и так не на месте. Да, от твоих танцев, и твоих девочек, и твоих мальчиков веет ветром свободы, становится легче дышать, но вы уходите, а ваш воздух остается и гниет здесь день ото дня. Ты не представляешь себе, Марина, как он смердит. Проникает к нам в кровь, окисляет ее, и она становится комковатой едкой сывороткой. Вы нас душите. Не возвращайтесь в наши края.
Не рискуй своей удобной благостной жизнью. Не ставь на пару двоек, когда у тебя каре тузов. Там ты уже выиграла. Не приходи сюда, не проигрывай, не строй из себя героиню сериала, которая, желая страсти, или желая приключений, или просто желая, покидает свою замкнутую вселенную, выстроенную вокруг спокойной и крепкой любви между мужчиной и женщиной, любви, о которой можно только мечтать. Глубоко вдохни и сосчитай до десяти, а лучше — до ста, а лучше — до миллиона, прежде чем прийти сюда. Подумай, поразмышляй. И даже когда будешь уже садиться в машину, поверни головку и окинь взглядом все, что ты покидаешь. Поверь мне, я знаю, что говорю. Нет ничего, слышишь, ничего лучше свободы. Вообще ничего.
Марина, если ты готова лишиться свободы или жизни, если хочешь броситься в огонь, тогда приезжай. Я жду тебя здесь, я устрою для тебя место, место для нас двоих, место для возможного, место для невозможного, место для всего. Я покажу тебе лезвие, которое изрубит тебя, и ты возродишься более живой и настоящей. Я сам изрублю себя, и отдамся тебе более живым и настоящим, и отдам тебе все, что у меня есть, и буду целовать твои руки и благодарить тебя за любовь, и ночами буду думать о тебе, и улыбнусь, зная, что ты вернешься, и ты увидишь, как я улыбаюсь при виде тебя, и я обниму тебя и поделюсь лучшим во мне. А если ты попросишь, я кулаками пробью стены и выйду из этой вонючей тюрьмы к тебе. Приходи. Сегодня. Ко мне».
Хосе Куаутемок занимал весь мой мозг, как инвазивная опухоль. Я отвлекалась от повседневных дел. Ни на что не реагировала. Детей сдала няням и шоферам. Витала так высоко в облаках, что даже финансы «Танцедеев» пошатнулись. Не зря говорят: «Под хозяйским глазом и конь жиреет». Я упустила, что зарплату преподавателям задержали. Танцоры пожаловались, что репетиций давно не было. Я попросила Альберто всем этим заняться.
Клаудио не нравилось, что я забросила семейную жизнь. Я соврала, что у меня все силы уходят на проект с Педро и Хулианом: «Это только на время». Я расписывала ему, как важно помогать заключенным выражать себя в искусстве: «Если бы ты сам там оказался, то увидел бы, сколько всего делается». Он вызвался как-нибудь поехать со мной. Я окаменела. До сих пор он, кажется, не видел ничего подозрительного в моих походах в тюрьму. Привык, что меня обычно с головой засасывают разные проекты, решил, наверное, — это очередной. Но если он туда поедет, то в два счета догадается о нас с Хосе Куаутемоком, не потому, что такой проницательный, а потому что трудно не догадаться.
Педро и Хулиан знали про наши тайные встречи. Педро предложил мне бронированный внедорожник, шофера и пару телохранителей, но я отказалась. Я, конечно, дико боялась каждый раз, но предпочитала ездить одна и не привлекать излишнего внимания. Я даже отчасти надеялась, что рано или поздно в пути со мной случится что-то настолько ужасное, что я перестану видеться с Хосе Куаутемоком. Wishful thinking[17]. Если уж я сама не способна унять свои подростковые порывы, обстоятельства сделают это за меня. Изнасилование, нападение, попытка похищения поставят мою голову на место.
С другой стороны, меня воодушевляла история Бийю. Первая среди африканских звезд танца, она едва не пустила свою карьеру под откос ради внебрачного романа с белым мужчиной. Она была замужем за Пьером Сиссоко, лучшим танцовщиком Сенегала, и у них подрастали четыре дочки. В глазах общества — идеальный брак. Их часто приглашали качестве почетных гостей на разные события в странах Африки: они как бы воплощали творческую и артистическую мощь континента. Никто и не думал, что Бийю тайно встречается с Луиджи Дзингаро, римским галеристом, который часто сопровождал ее на гастролях.
Бийю решила развестись, чем привела Пьера в отчаяние. В Африке его почитали не меньше ее, и общественное мнение моментально склонилось на его сторону. Бийю обвинили в предательстве — не только семьи, но и расы. В Сенегале, где раньше ей аплодировали на улицах, ее начали оскорблять, и она потеряла опеку над дочерями.
Тогда они с Луиджи решили перебраться в Танзанию, надеясь, что нападки утихнут. Но они только усилились. Неверность Бийю нанесла пощечину всей черной Африке, не только Сенегалу. Снова оскорбления и выпады. У нее началась депрессия, она заперлась дома и только иногда ездила навестить дочек. Луиджи предложил радикальное решение, и они переехали в Рио-де-Жанейро. Там Бийю принялась заново выстраивать карьеру. Стала искать людей для новой труппы. Лучшие чернокожие танцовщицы Бразилии не желали с ней работать. Мир танца невелик, и их сотрудничество с Бийю могло означать, что в будущем перед ними закроют все двери.
Тогда она решила поступить смело и поехала по всей Бразилии разыскивать новые таланты. И нашла идеальных танцоров среди капоэйристов. В этих потных, черных как уголь мужчинах и женщинах проглядывали самые чистые африканские корни, как будто их только что свели на берег с рабовладельческого судна. Нетронутая глубина.
Бийю обучила их технике танца и поставила сложный спектакль, несомненно самый рискованный в ее биографии. Спустя два года репетиций состоялась премьера в Муниципальном театре Рио-де-Жанейро. И публике, и критикам постановка пришлась по нраву. Посыпались приглашения из Лондона, Парижа, Нью-Йорка, Рима. Бийю восстановила репутацию и через пять лет вернулась в Сенегал, где ее снова встретили как африканскую богиню танца. И вернулась она рука об руку со своим любимым, Луиджи. Три из четырех дочерей, к тому времени уже подростки, захотели переехать к ней. Наладились отношения и с Пьером. Вскоре он тоже переехал в Рио с младшей дочерью и стал преподавать новым участникам труппы Бийю.
Ее опыт меня вдохновлял. Я буду видеться с Хосе Куауте-моком, пока позволяют обстоятельства, и, как вампир, питаться его кровью, высасывать новые ощущения. Все эти гормоны, адреналин, дрожь, страх подстегнут мою фантазию. Я тешила себя мыслью, что встреча с ним оживит меня настолько, что я круто изменю свое творчество и наконец достигну в нем желанных высот. Но мне хотелось и влюбиться. Вновь разбудить, казалось бы, навсегда угасшие чувства. Целовать кого-то так, будто хочешь в нем затеряться. Закрывать глаза и не слышать постороннего шума. Только наше дыхание. Чувствовать его ласки, жар его тела. А потом выходить на улицу, в полной готовности встретиться с жизнью лицом к лицу.
Я целовала Хосе Куаутемока так, будто мира вокруг не существовало. Не обращала внимания на взгляды надзирателей и шушуканье других заключенных. Каждый раз мы садились за самый дальний столик, и Хосе Куаутемок обнимал меня и гладил. Я тонула в его широкоплечих объятиях. И весь отведенный нам час мы целовались без передышки.
На занятиях в мастерской нам удавалось поговорить. Педро и Хулиан, наши верные сообщники, задерживались после окончания минут на пятнадцать — двадцать, чтобы дать нам пообщаться. Мы садились за парты рядом и болтали об искусстве, политике, экономике. Но чаще всего о литературе. Его увлекали возможности языка, способы повествования, создание характеров.
О своей семье он упоминал очень редко и расплывчато. Иногда рассказывал какую-то историю про них с братом и сестрой, которых — уточнил он — не видел долгие годы. Об отце заговаривал лишь в отдельных случаях, всегда со смешанным чувством восхищения и ненависти. Только раз заикнулся об убийстве: «Ты знаешь, что я убил своего отца?» Я кивнула. «Знаешь, что я его сжег заживо?» Я кивнула. «А знаешь, что я еще двоих убил?» Я кивнула. Он помолчал. «Боишься, что я тебе наврежу?» Я помотала головой. «Доверяй мне», — одобрительно сказал он.
Я рассказала Педро о моих визитах. «Будь осторожна, — предупредил он. — От убийцы можно ожидать чего угодно. Не оставайся с ним наедине». Я не сумела последовать этому совету. Несколько дней спустя Хосе Куаутемок сказал, что нам нужно встретиться в более интимной обстановке. В голове у меня отозвались слова Педро: «Не оставайся с ним наедине». «Зачем?» — спросила я. Он взял меня за подбородок и посмотрел в глаза: «Хочешь заняться со мной любовью?» Конечно, я хотела. Больше всего на свете хотела. «Только куда мы пойдем?» Он сказал, что в тюрьме есть комнатки для супружеских свиданий. Я попросила время на раздумье. «Думай сколько нужно», — ответил он. А потом повторил слова, которые я уже слышала раньше: «И доверяй мне».
Я очень радовался, когда ты возил нас к бабушке с дедушкой. Мы бесконечно тащились по извилистым грунтовым дорогам в горах Пуэблы, но я наслаждался путешествием. Необъятные леса тянулись к чистому, невозможно синему небу. Удивительно, почему на этих плодородных землях так бедствовали люди. Мы с братом и сестрой соревновались, кто первым увидит маленькую оштукатуренную хибарку, где ты вырос. Она возникала крохотной точкой вдали, за очередным поворотом дороги. «Вон домик!» — весело кричали мы.
Зимой бывало ужасно холодно. Невыносимо. Я не знаю, как бабушка с дедушкой это выдерживали. Когда на долину спускался туман, приходилось сбиваться в кучу, чтобы согреться. Даже коз брали в дом, их тоже хорошо было обнимать для тепла. Да и сами они в загоне чуть ли не стучали зубами. В тех краях дети младше четырех лет часто умирали в такую пору — от воспаления легких или от переохлаждения. Выживали только самые крепкие. Сила естественного отбора. Ты остаешься, а ты уходишь. Ты остался, папа, и это, учитывая условия, в которых ты рос, уже большая заслуга. Ну, а бабушкой и дедушкой, которые в свои девяносто с гаком по-прежнему стойко переносили эти заморозки и абсолютную нищету, можно было только восхищаться.
Летом непрерывно шли дожди. Как говорила бабушка, хорошо для урожая, плохо для людей. Крыша хижины еле выдерживала яростные грозы. Во многих местах текла. Швы между оцинкованными листами расходились, и на нас, спящих, проливался маленький водопад. Ты поднимал нас посреди ночи и заставлял заделывать дырку глиной и корнями, как сам сотни раз заделывал в детстве.
Ты рассказывал, что однажды с вершины сошел сель и, пронесшись мимо вашего дома, забрал с собой загоны, коров, коз и единственного осла. Скотина оказалась под многометровым слоем грязи. Вы часами ее откапывали. Все три коровы погибли, а из коз чудом осталось в живых две. Их спасли стены загона — его снесло с места, но целиком, отчего внутри лавины образовалась пустота.
Однажды, когда мы гостили у бабушки с дедушкой, вечером спустился густой туман. Он застал нас с Хосе Куаутемоком и двоюродными братьями далеко от дома. Мы ушли за несколько оврагов и ущелий, и возвращаться вслепую мне было очень страшно. Деревенские братья только посмеялись. Они привыкли гулять по горам впотьмах. Мы двинулись в обратный путь. Хосе Куаутемок шел следом за братьями, старался поспевать за их быстрым шагом. Я осторожно тыкал перед собой палкой, боясь упасть в расселину. Они ушли вперед, и я перестал слышать их голоса. Я стал кричать, чтобы подождали. Ответа не было. Тишина. Раздавалось только мое дыхание. Городской мальчик недолго протянет на сырых холодных склонах. Я уже думал, конец близко. Если я остановлюсь, меня никто не найдет до наступления ночи. И я умру от переохлаждения. Если пойду дальше, оступлюсь и упаду в пропасть. В непроглядном белом мраке я иногда слышал, как надо мной хлопают крыльями, пролетая мимо, плачущие горлицы. Я наткнулся на куст и запутался в ветках.
С трудом высвободился и тут понял, что окончательно потерял направление. Я кружил и не понимал, где я. Я заплакал. И вдруг услышал смешки. Хосе Куаутемок и двоюродные братья спрятались в нескольких метрах от меня и теперь издевались над моими страданиями. Словно привидения, они вынырнули из завесы тумана. Я на них наорал. «Будешь наезжать, опять бросим», — сказал Хосе Куаутемок, и все трое исчезли в молочной белизне. Я хныкал и просил их вернуться. Безуспешно. Вокруг лишь тишина и редкий шелест крыльев. Я пошел вправо, где, как мне казалось, мог находиться дом, но тут тишину прорезал громкий крик. Я остановился как вкопанный. «Не шевелись. — Из тумана вышел мой двоюродный брат Ранульфо и взял меня за локоть. — Иди-ка сюда». Худший мой кошмар едва не сбылся. Я стоял на самом краю ущелья. Больше никто не смеялся и не шутил надо мной. Остальные были напуганы не меньше моего. Мы пошли дальше. Привязались друг к дружке ремнями, чтобы не потеряться. Через два часа мы были дома.
Хосе Куаутемока не задело, что Марина вернулась в тюрьму под предлогом занятий в мастерской Хулиана. Главное, она была здесь, во всей своей красе. В обычной одежде — джинсах и футболке — она выглядела даже лучше. И теперь она не густо накрашена, как на сцене. Никакой красной помады. Она звонила ему, а он не смог ответить. Потом они снова увиделись, и он попросил, чтобы она перезвонила. И она перезвонила. Они говорили, и говорили, и говорили. Хосе Куаутемок рассказал, каково быть постояльцем отеля «Восточная тюрьма», и в подробностях описал, как проходят его дни. Как выглядит его берлога и как все устроено, чтобы в таком маленьком пространстве уживались четверо уголовников. Как плотно трамбуется в тюрьме время, как вечерами он сидит во дворе и смотрит на облака и пролетающих птиц, а в дождь тоже выходит, просто чтобы намокнуть и тем самым напомнить себе, что на свете еще есть природа. Пока они беседовали, она вроде бы отвлекалась. Была чем-то занята. Иногда прикрывала рукой динамик, кому-то что-то говорила, а потом бросала в трубку «м-м-м» или «ага», явно не понимая, о чем он ведет речь. Она в своей домашней вселенной отдавала распоряжения домработницам, шоферам, няням, занималась детьми, занималась ужином, занималась тысячей разных дел, а он сидел на койке и слушал ее. Он — в ледяных степях Аляски. Она — на лесистых равнинах Моравии.
Она въелась ему в самый гипофиз. Он так подвис, что начал писать ради нее и для нее. Раньше он писал, чтобы писать. Теперь он писал, чтобы она прочла. Она, и только она. На занятии он прочел свой «Манифест». Он хотел, чтобы она больше о нем узнала. Узнала, что существует глубинный жестокий мир, что под толстой коркой бурлит голод, преступность, отчаяние. Хотел показать ей кривые пути, ведущие за решетку, одним махом вскрыть у нее на глазах брюхо реальности и вывалить кишки, но в то же время поведать о человечности и солидарности заключенных. Хотел рассказать, что надзиратели и зэки, мучители и жертвы иногда становятся друзьями. Под слоем обид и недоразумений попадается осадок человечности, как в песке мутных рек остаются золотые самородки. В иле и тине скрываются преданность и прощение.
Тот, кто не сидел, не понимает ужаса заточения. Человек не заходит в тюрьму, она его поглощает. Гигантская змея распахивает черную пасть в ожидании добычи. Туда массой вливаются преступники, а также целые гурты невинных, которым не повезло оказаться не в том месте не в то время или в лапах не того адвоката. Страх тюрьмы сидит и в самом саблезубом капо, и в пацане, который свинчивает зеркала с машин. Тюрьма — она и есть тюрьма. Любого дрожь проберет, если ему светит присесть. Есть такие, кто понтуется, мол, им по фигу. Вранье. Это только поначалу так говорят, а какие-то дохлые две недели спустя даже самый крутой перец ломается. Все хотят бежать. Некоторые рисуют планы своих зон. Как только попадают внутрь, начинают запоминать детали: забор, столовая, медпункт, футбольное поле, мастерские, прачечная, кухня. Надзиратели знают, что по крайней мере каждый третий зэк нацарапывает себе карты каких-то там маршрутов для побега. Наивные. Знали бы они, как бесполезно исписывать салфетки или выбивать планы на кирпичных стенах. У того, кто хочет сбежать, три расклада: либо очень нормально платишь и охранники отводят глазки, а ты сливаешься через судебные залы; либо за тобой о-о-о-очень серьезные люди; либо у тебя охренительный инженерный талант и ты способен обнаружить слабые места в системе наблюдения и сливаешься вчистую, никого не убиваешь, никого не подкупаешь, никто тебе не нужен. Таких на тюремном жаргоне называют хирургами. Они шифруются, другим зэкам своих планов не выдают, охранников не подмазывают. Медицинский побег, по выражению экспертов.
Большую часть ловят в первые полгода после побега. Достаточно следить за друзьями и родственниками. Самые умные никому даже не сообщают, что рванули. Исчезают без следа. Не звонят по телефону, не заходят, на ночлег не просятся, все тишком. Молчат как рыбы. Отходят себе незаметно на пустырь, а потом, как только представится случай, переодеваются в гражданское. Таких редко метут. Но все меняется, когда в игре замешана женщина. Эх! Тут-то беглые и прокалываются. «Follow the rnoney», — говорят копы гринго. Ни хрена подобного, отвечают мексиканские: фоллоу за бабенкой. Беглые, все одно что зверушки, тут же бросаются к своей зазнобе самочке. Хосе Куаутемок, конечно, тоже о побеге подумывал. И схемки рисовал со своими собственными маршрутами. Hoco временем отказался от этой затеи. К чему весь этот гемор, если на воле его ничего не ждет? Пока не объявилась отличница по имени Марина.
Она была, слов нет, крутая, прямо опупенная. И ему повезло, что она на него запала. Он задумывался, а уж не поблядуш-ка ли она, часом. Вроде нет. Но по лицу не скажешь, а у пизды не спросишь. Вот что его гложет. Что она гуляет, как ветер, на воле и может спать сегодня с этим, а завтра с третьим. Стоило ему представить ее голую в чужих объятиях, как у него начинало крутить мозг, и сердце, и живот, и яйца, и желчный пузырь. Зря он себе нафантазировал, что у них что-то может быть, а вот нафантазировал же и сидит, на слюнки исходит.
Марина сказала, что позвонит, и не позвонила. Дура, подумал Хосе Куаутемок, хотя потом поправился: сам я дурак.
С какого перепою он вообще взял, что интересен ей? Что, взаправду поверил в эту сказочку, ты да я, да мы с тобой, долго и счастливо? Марина НЕ ПОЗВОНИЛА. Как удар под дых, не проблеваться бы. Вот почему зэк не должен никогда ничего ждать с воли. Никогда-никогдень.
Она не позвонила, и Хосе Куаутемок готов был кидаться на решетку. Двинул кулаком в стену. Разбил костяшки. Потом попытался успокоиться. Может, не могла, не успела, или звонила, а им сеть вырубили, или муж рядом вился, или просто не соизволила, стерва. Посмеяться над ним хотела, подколоть или так, из чистой вредности. «Слушай, дорогуша, ты, может, и возомнил себя королем джунглей, но я над своими пальчиками сама хозяйка, и только я решаю, набирать или не набирать. Так что, дражайший Хосе Куаутемок Уистлик, заключенный номер 29846-8, осужденный на пятьдесят лет лишения свободы за убийство, совершенное неоднократно, решаю тут я, и если моя головушка решила не набирать, то пальчики ее слушаются и не набирают, и засим покеда, муравьеда!»
Хосе Куаутемок сам дал ей доступ к клавишам «плей», «вперед», «назад», «пауза», «стоп». Вот она и играет: плей, назад, плей, стоп, вперед, пауза. И картинка по имени Хосе Куаутемок скачет по экрану туда-сюда. Сам виноват, нехрен было высовываться. Так что нечего нюнить. Он чуть не рванул рубашку. «Стреляй, Марина, стреляй, губительница, прямо в сэрдце». Успокойся уже, Хосе Куаутемок. Подожди, пускай сама расскажет, почему не позвонила. А если она больше не придет? Черт, черт, черт! Недолго думая, он уселся писать: «Время здесь студенистое. Пытаешься схватить его, а оно просачивается сквозь пальцы. В ладонях остается только пустота, воздух. Ничто не меняется. В воздухе разлиты тоска и смерть. Может, мы уже умерли? И вот однажды ты обнаруживаешь тоненькую ниточку. Она тянется снаружи. Ты внимательно разглядываешь ее. Она может оказаться ловушкой. Подходишь ближе. Ниточка золотая, платиновая, из какого-то неведомого сплава. Ты касаешься ее кончиками пальцев. Касаешься спешно, ведь скоро ее утянут обратно наружу. Она вернется туда, где ей суждено быть: в чистую землю свободы. Ты хватаешься за нее, как за веревку, которая должна вытащить тебя из этого масляного морока. Сжимаешь пальцы, но ниточка ускользает. Но и режет тебя до крови. И теряется за воротами. Ты смотришь на свои раны. В них мерцает золото, платина, драгоценный неведомый сплав. Ты садишься ждать ее возвращения. Ниточка не возвращается, но на расстоянии продолжает тебя резать».
«Ад — это правда, явившаяся слишком поздно», — изрек Эктор. Вчера он вдруг позвонил мне: «Нужно поговорить». И пригласил на ужин. Я думала, он хочет обсудить проект нового фильма. Как-то он рассказывал, что ему понадобится танцовщица, и я была уверена, что об этом и пойдет речь.
Я приехала в «Сан-Анхель Инн» на пятнадцать минут позже назначенного времени. Эктор не отличался пунктуальностью, и я не хотела дожидаться его в одиночестве. Но, к моему удивлению, он уже был на месте. Я села и заказала текилу, чтобы расслабиться. Он пристально смотрел на меня. «Что?» — спросила я с улыбкой. С Эктором никогда не знаешь. Он может повернуться к тебе своей конфликтной стороной, а может вести себя мило и благородно. Он по-прежнему сверлил меня взглядом. «Я не могу взять в толк, чего ты добиваешься», — сказал он. «Ты о чем?» — смутилась я. «Ты понимаешь о чем», — отрезал он. «К чему ты клонишь?» — «Иногда мне кажется, я тебя знаю. А иногда я в этом сомневаюсь». Я начинала нервничать. Теперь мне казалось, что он прослышал о моем коротком романе с Педро и решил меня попрекнуть. Или только подозревает и расставляет ловушки, чтобы вывести нас на чистую воду. «Ты меня знаешь как никто», — сказала я. «Я тоже так думал, — ответил он, — но вижу, что ошибался». Выражение лица у него было крайне серьезное. Что же это за игра такая? К счастью, появился официант. Не успел он поставить мою текилу на стол, как я ее опрокинула. «Принесите еще одну, пожалуйста. Или знаете что? Давайте сразу две». Если уж Эктор вознамерился меня четвертовать, пусть лучше я буду под мухой.
«Марина, мне кажется, ты совершаешь большую глупость». Снова ничего не понятно. «Ты про какую именно?» — спросила я. Он наклонился вперед: «Педро рассказал мне про твои амурные дела с этим уголовником». При всей своей якобы бунтарской натуре он иногда выражался как юноша из знатного семейства середины девятнадцатого века. «Амурные дела», не «шуры-муры». Я вздохнула с облегчением. Значит, речь не о нас с Педро. «Ты понимаешь, как можешь пошатнуть свой брак? Свою семью?» — вопросил он. «Думаешь, я не думала о последствиях?» Эктор покачал головой: «А хуже всего, что ты замараешь Педро, а значит, и меня своей дуростью». Как их касались мои отношения с Хосе Куаутемоком, отношения, у которых, кроме всего прочего, имелся срок годности? Пара супружеских свиданий утолит мою жажду, и вообще, я больше чем уверена, что нам придется заниматься этим в таком неприятном и угнетающем месте, что я не захочу повторять. «Это только на время», — сообщила я Эктору. Он ехидно улыбнулся и заметил: «Насколько я тебя знаю, ты не сможешь просто так порвать с ним». «Мы с ним ненадолго, и ему это известно», — заверила я. «Не очень-то можно доверять человеку, который заживо сжег собственного отца», — сказал Эктор. «Хосе Куаутемок дает мне то, что я ни от кого никогда не получала». Я сама удивилась, что произнесла его имя. «Ах, Хосе Куаутемок? Педро не говорил мне, как его зовут. Позволь тебе заметить, имечко у него как у автора книг по самопомощи. Уже одно это должно было бы тебя оттолкнуть». — «А ты разве не призываешь рвать с устоями? Ставить всю жизнь на кон страсти?» — вызывающе спросила я. «Мир сложнее, чем тебе кажется, деточка. Если Клаудио узнает, это его убьет». — «Да откуда он узнает?» — отмахнулась я. «Ад — это правда, явившаяся слишком поздно», — промолвил Эктор. Видимо, он услышал эту сентенцию когда-то в своей католической школе и так впечатлился, что теперь вворачивал ее в разговор с особым пафосом.
На прощание он предупредил меня: «Перед тобой сейчас множество дверей. Будь осторожна, открывая их. Никогда не знаешь, что тебя ждет по ту сторону». Я поблагодарила его за совет. Вообще-то, с его стороны довольно мило так искренне обо мне беспокоиться.
Я все время прокручивала это в голове: «Будь осторожна, открывая двери. Никогда не знаешь, что ждет тебя по ту сторону». Он прав: я должна быть начеку. Но и отступать я не собираюсь. Может, стоит подождать, прежде чем решиться на супружеское свидание. Скорее всего, Эктор имел в виду как раз эту дверь. Приближался переломный момент, целый букет решений, о последствиях которых следовало задуматься заранее. Нужно отложить полную близость с Хосе Куаутемоком и удостовериться, что открытые двери не заведут меня туда, откуда уже не будет возврата.
«Тебя начальник вызывает», — сказал надзиратель. Хосе Куаутемок удивился: «Зачем?» Надзиратель пожал плечами: «Шут его знает. Там скажут». Шестеро дюжих охранников препроводили его в кабинет замдиректора тюрьмы. «Здравствуй», — сказал тот. «И вам не хворать», — ответил Хосе Куаутемок. «Дружище Куау, — задушевно произнес замдиректора, — через пять минут тебе позвонит некая весьма важная персона». Хосе Куаутемока всего передернуло от «Куау». Да кем себя возомнил этот говнюк, чтобы куаутекать ему? «Что за персона?» — спросил он. Замдиректора улыбнулся. На зубах у него были брекеты. Прямо подросток, только что вышедший от ортодонта. «Полковник Харамильо, командир военного округа Акунья».
Ага, Харамильо, значит, повысили в звании. Ну молодец, чё. Заслужил. Хосе Куаутемоку он тогда понравился. «А про что ему со мной говорить?» Брекетир снова расплылся в лошадиной ухмылке: «Ох, дружище Куау! Ну а мне-то откуда знать?» Заманал уже со своим «Куау». Дать бы ему в сопелку, да неохота влезать в неприятности.
Конская морда указал на телефон за одним из столов. «Вот по этой линии будет звонить, дорогой мой Куау». Еще одно «Куау» — и точно правой в рожу получит. Но это полгода одиночки. Плюс пара лет к сроку и обязательное избиение. Зато какое удовольствие затолкать этому слизняку-замдиректора челюсть в самую глотку.
Через минуту зазвонил телефон. Ответил клоун: «Добрый день, полковник! Очень приятно, замдиректора Мартинес, к вашим услугам… Да, полковник… Да, он здесь, сейчас дам вам его… Чудненького вам дня!» Бля, да он безнадежен. Ну не говорят «чудненького дня» полковнику, который бог знает сколько раз чудом спасался от пуль и потерял множество товарищей под ливнем автоматных очередей. Хосе Куаутемок вообразил выражение лица полковника. Вот зе фак. «Жопа у тебя чуднень-кая, дебил». Он снял трубку: «Приветствую, полковник». «День добрый, — ответил Харамильо и, как истинный военный, перешел сразу к делу: — Ты был знаком с Марией Эсмеральдой Интериаль?» Судя по слову «был», Хосе Куаутемок прикинул, что среди живых ее больше нет. «Да, а что?» — «Мы обнаружили ее труп. Ее, голую, насадили на кол и отрубили голову». Каким бы тертым и прожженым мужиком ты ни был, такое описание, да еще без предисловия, без предупреждения типа лучше-присядь-я-тебе-сейчас-тот-еще-пипец-расскажу, ранит, бьет наотмашь, отзывается болью, сбивает с ног.
«Кто ее убил, полковник?» — спросил Хосе Куаутемок, стараясь держать лицо. Малахольный замдиректора смотрел на него и улыбался, как будто спрашивал: «Ну как болтается, дружище Куау?» «Мы не знаем, кто ее убил, тем более с такой жестокостью. Я потому тебе и звоню — узнать, нет ли у тебя на этот счет соображений». Нет, у Хосе Куаутемока не было никаких соображений. Со времен его отъезда все так поменялось, что Коауила, прежде один из самых опасных штатов страны, стала просто оазисом безопасности. «Нет, полковник, не знаю». — «Убийство Эсмеральды, — размеренно сказал полковник, — вещь в наши времена неслыханная. Много месяцев ничего такого не случалось». Они помолчали. «Ты знал, что вскоре после твоего отъезда ей отрезали язык?» Нет, и этого Хосе Куаутемок не знал. Он судорожно сглотнул. Ласковую красотку Эсмеральду сделали пугалом, посадили на жердь и оставили пугать ворон посреди равнины. «Полковник, можно попросить вас об одолжении?» — «Смотря о каком», — ответил Харамильо. «Если найдете убийцу, отрежьте ему яйца и запихайте в глотку». Харамильо долго молчал в трубку. «Правосудие свершится, Хосе Куаутемок. В этом можешь быть уверен», — уклончиво сказал он. Как-то неубедительно. Но одно прозвучало совершенно ясно: за убийцей будут гоняться, пока не найдут.
По выражению лица Хосе Куаутемока, когда тот положил трубку, малахольный понял, что дела хреново, и очередное «Куау» придержал. Приказал охранникам: «Отведите его обратно». Они доставили его ко входу в корпус. Как только охранники слились, Хосе Куаутемок сел, где стоял, на лестнице. Эсмеральда была последней женщиной, с которой он занимался любовью, и, если не выгорит с Мариной, так последней в его жизни и останется. Он вспомнил бархатистость ее кожи, ее запах, вкус ее сосков, ее улыбку, как она его обнимала, как вцепилась в него ногтями в момент оргазма. А теперь она — пузырящийся трупными газами куль на столе у патологоанатома. Эсмеральда сломленная. Эсмеральда униженная. Эсмеральда безъязыкая. Эсмеральда-прошлое. Эсмерапьда-труп. Воспоминание о ней не давало покоя. Кто ее убил и за что? Про Машину Хосе Куаутемок с тех самых пор, как его повязали, не слышал. Скорее всего, его убили где-нибудь в лесу. Бойня в эхидо наверняка зашла гораздо дальше. Зачистка, как выражались боссы. «Зачистим территорию от швали». Перевод: убьем всех, кто на стороне противника. Каждый четвертый из тех, кто попадал под раздачу, был невинным гражданином. Хотя для нарко невинных не бывает. Если в городе есть нарко из другого картеля, значит, народ их терпит. Боссы не задумывались о том, что у народа чаще всего просто нет выбора. Посопротивляешься, когда тебе прямо в тыкву берет-ту наставили. Перестрелки, похищения, трупы, подвешенные на пешеходных мостах, коррумпированные полицейские, вымогательство — никакой мало-мальски разумный гражданин лезть в бутылку в таких условиях не станет. На семь бед один ответ — улыбаемся и терпим. Но боссам эти подробности по фигу. На войне между картелями любой, кто ходит на двух ногах, — мишень. А Эсмеральда и подавно не была безвинной. Уже одно то, что она приходилась женой киллеру из «Кино-сов», делало ее врагиней, а врагов, как известно, казнят через обезглавливание.
Я неуклюже попыталась объяснить Хосе Куаутемоку, почему отказываюсь пока с ним спать. Рассказала всю эту тему про двери, которые открыть-то можно, а вот закрыть потом не получится. Он пристально смотрел на меня. Перед этим, как и на всех предыдущих свиданиях, мы долго целовались и трогали друг друга — не нарушая правил приличия, чтобы его не наказали за нарушение правил поведения. «Марина», — гулко произнес он и замолчал. Которую неделю мы уже тут сосемся, как подростки, а я все еще колеблюсь, вступать ли в половые отношения. Я ожидала, что сейчас он упрекнет меня в инфантильности. Но нет. Он огляделся и снова повернулся ко мне. «Ты, наверное, не поняла, с кем ты и где ты», — сказал он. «Почему не поняла? Я уже хорошо тебя знаю», — энергично ответила я. «Тогда, значит, ты понимаешь, что мы, возможно, видимся в последний раз?» Я пропустила эти слова сквозь узкую рамку своей реальности и решила, что он устал от моих страхов и сомнений и хочет со мной порвать. «Почему ты так говоришь?» — доверчиво спросила я. «Я живу в заключении. Мне кажется, ты об этом забываешь». Забудешь тут — я четырежды в неделю езжу к нему через всю Истапалапу. «Я всегда об этом помню», — заверила я. «Меня хотят убить, Марина», — спокойно сказал он. «Что?!» — удивилась я. «Рано или поздно всякого, кто сидит в тюрьме, пытаются убить. Сейчас очередь дошла до меня».
Когда он сказал это, воздух стал плотнее, звуки стали хуже через него прорываться, свет потускнел. «Ты уверен?» Он кивнул, не отводя от меня взгляда. «Откуда ты знаешь?» — «Тот, кто хочет меня убить, уже послал знак». Тут во мне опять включилось ограниченное видение девочки из католической школы. А если это просто шантаж, чтобы я с ним переспала? «А ты не заливаешь?» — нахально, едва ли не грубо сказала я. Мужчина моего круга обиделся бы, что его подозревают во лжи, встал бы из-за стола и направился прочь, ожидая, что я побегу за ним и стану извиняться за свою наглость. Хосе Куаутемок и бровью не повел. От его следующих слов меня бросило в дрожь: «Хочешь, можем больше не видеться. Если боишься, что и с тобой может что-то случиться». Об этом я как-то не подумала — что охота идет на него, а задеть может меня. Я обернулась (Хосе Куаутемок садился лицом к залу, а я к стенке — так и он мог следить, что происходит вокруг, и я был защищена от лишних взглядов). Все охранники и все преступники, сидевшие со своими посетителями, представились мне потенциальными убийцами. А вдруг кто-то начнет строчить в нас из автомата или на Хосе Куаутемока набросятся с ножами, а я попадусь под руку? Я могла бы сказать: «Извини, но мне дико страшно, и давай-ка не будем встречаться, пока ты не уладишь свои дела». Но вместо этого я вдохновенно выпалила: «Я тебя не брошу!» Он подался вперед и поцеловал меня. В этом поцелуе было еще больше глубины, больше близости, больше любви. Я закрыла глаза и выпала из пространства и времени. Гормон сильней нейрона, поцелуй сильней гормона.
Время посещений закончилось. Хосе Куаутемок проводил меня до выхода. Мы держались за руки, как пара юных влюбленных, планирующих медовый месяц. Не знаю уж, когда я успела превратиться в наивную девчонку, но в ту минуту я была счастлива шагать мимо преступников и тюремщиков рука об руку с мужчиной, которого, как ни странно, любила, невзирая на смертельную опасность, сгущавшуюся над ним, а вернее — над нами.
Эсмеральда вскоре стала невыносимым грузом. Есть покойники, которые весят больше других, и одна Эсмеральда давила, как сотня трупов. Столько смертей повидал Хосе Куаутемок, а сломила его именно эта. У него ведь не бывало депрессий; он, как трактор, всегда пер вперед. Прямо-таки комбайн в плане эмоций. И не из таких вонючих трясин выбирался: вина, голод, заключение, зной, холод, массовые убийства, пыль, солнце, смерть, раны. Ему все это и многое другое оказалось нипочем. Почему смерть одной-единственной бабенки, с которой он почти и знаком-то не был, не давала ему дышать, будто хук в солнечное сплетение.
Эмеральда являлась, как и полагается уважающему себя призраку, в самые неожиданные моменты. Являлась, когда Хосе Куаутемок сидел на параше. Являлась в клубах пара в душе. На дне тарелки с вермишелевым супом, в зыбких углах камеры, под одеялом. Эсмеральда-призрак без головы, насаженная на кол, трепещущая на нем, словно приспущенный стяг. Эсмералвда-призрак, проникающая в его кости, как вредная ядовитая сырость. Эсмеральда-воспоминание, шрам, трещина, пропасть: призрак.
В его воображении они с Мариной менялись телами и головами. В результате получалось что-то вроде скандинавской богини Хель, обитательницы темных пещер подземного мира, наполовину покойницы, наполовину живой. Так они обе представали ему в кошмарах. Улыбающаяся Эсмеральда, обезглавленная Марина. Эсмеральда говорила Марининым голосом, Марина смотрела Эсмеральдиными глазами. Призрачная Марина. Живая Эсмеральда. Марина. Марина. Где же Марина?
Марина снова пришла на мастерскую. Хосе Куаутемок сделал вид, что ему до звезды. Старался ее не замечать. Не тут-то было. Она ему засела в самый ути ва мгонго[18]. Ему хотелось оттащить ее в угол зала и сказать: «Слушай меня, дура, идиотка: мне тошно от того, как ты мне стала нужна. Я сожалею, что так нуждаюсь в тебе. Не успеваю подумать о тебе, как тут же раскаиваюсь. Если ты мне снишься, я стираю сон. Произношу твое имя и тут же замолкаю, чтобы случайно его не повторить. И все равно вот он я, зациклен на тебе. Одурманенный, тупой. Да, ты не первая женщина в моей жизни. Но ты будешь последней. После тебя — ничего. Я не хочу слов другой женщины, не твоих. Не хочу проливать свое семя в другое влагалище, не твое. Пока ты в тюрьме, оглядись вокруг. Посмотри на стены, на вышки, на колючую проволоку. Ты увидишь, что отсюда не выбраться. Пойми уже наконец: мне некуда идти, кроме как к тебе. Так что, Марина, если собираешься меня бросить, бросай давай или оставайся и никогда больше не уходи».
В то утро он был как айсберг. Ни словечка. Вышел из аудитории и быстренько слился. Но краем глаза приметил, что она на него смотрит, и мгновенно понял: больше она не отдалится. Просто прочел во взгляде. Теперь он был уверен, что Марина вернется.
Следующим вечером он обнаружил непринятый звонок. Этот номер был только у нее. Чары работали в обе стороны. Нить не порвалась. Крепкая и прочная, она была протянута между ними. Марина вернулась.
Мы похоронили тебя на кладбище Пантеон-Хардин. Мама хотела, чтобы поближе, собиралась часто навещать могилу. Сам понимаешь, как это не понравилось бабушке и дедушке. Они хотели отвезти тебя обратно, на малую родину, и схоронить на семейном кладбище прямо позади дома. Там покоились останки твоих прапрадедов, прадедов, дедов, дядьев, братьев. Каждую могилу обозначал просто холмик земли. Не было ни могильных плит, ни надписей с именами. Они были не нужны. В памяти твоих родичей четко сохранялся план: кто именно где похоронен. Ты первый упокоился не на этом кладбище. Твои родители переживали это как ампутацию.
В их гранитных лицах читалась скорбь. На своем куцем испанском они не смогли объяснить маме, как важно для них предать тебя земле на их погосте. Она не уступила. Она вдова, она решает. Для бабушки с дедушкой это было полной дикостью. Воля жен не выше воли родителей. Они привели тебя в мир, они тебя кормили и растили. Кто она такая, эта женщина, чтобы перечить им?
Бабушка предложила маме решение: они увезут с собой часть твоей одежды и других твоих вещей. «Вещи, — сказала она на смеси испанского и науатль, — хранят наши запахи, наши радости, наши печали, нашу жизнь». Мама согласилась. Бабушка и дедушка пришли к нам и попросили нас с сестрой помочь. Маму они выставили за дверь, пока выбирали вещи. Мы занимались этим много часов подряд. Вещь за вещью, предмет за предметом, они выспрашивали у нас, откуда они у тебя взялись, в каком возрасте ты был, когда они появились, часто ли ты ими пользовался.
Они упаковали в чемодан твою бритву, зубную щетку, расческу, лосьон после бритья, две пары ботинок, две пары брюк, три рубашки, три пары трусов, четыре пары носков, две майки, два ремня, две шляпы, два галстука, очки для чтения, одни наручные часы, кое-какие из твоих дипломов, копии твоих лекций и памятное кольцо выпускника педагогического училища.
Мы с Ситлалли сопровождали их на обратном пути. Взяли напрокат минивэн, чтобы все твои родственники поместились. И долго добирались в горы. Я спросил дедушку, почему они решили жить на такой высоте. Он ответил на науатль: он там родился, и дед его там родился, и дед его деда. «Думаю, мои предки хотели коснуться неба», — произнес он на сладком наречии твоего детства.
Мы ехали к вершине, и облака вскоре оказались под нами. Из их белой толщи то и дело возникал орел и снова исчезал. Священная птица ацтеков, которой мы обязаны были нашими именами: Куитлауак — «орел на воде», Куаутемок — «орел, летящий вниз». Начался дождь. Дорогу размыло, ехать стало опасно. Шины минивэна, не предназначенные для такой местности, буксовали в грязи, и несколько раз мы едва не сползли к самому краю пропасти. Мы с Ситлалли сидели ни живы ни мертвы, хотя дедушка с бабушкой, дяди и тети, двоюродные братья и сестры не теряли спокойствия.
Добрались мы только к полуночи — пятнадцать часов в общей сложности взбирались по склонам. Спали вповалку в хижине. Я не мог уснуть от стука дождя по цинковой крыше. Так и лежал, смотря в темноту, до четырех часов ночи, когда наконец распогодилось.
На следующее утро меня разбудил стук молотка. Я не выспался и плохо соображал. В доме никого не было. Я вышел. Дедушка сооружал из грубых сосновых досок ящик. Я спросил, что это. Он, не оборачиваясь, ответил на науатль: Гроб для твоего отца». Я не понял. Посмотрел в сторону кладбища. Братья и дядья копали могилу. Что они собирались там хоронить?
Они похоронили твои пожитки, Сеферино. Бабушка с большой любовью выложила твою одежду в импровизированном гробу так, чтобы было похоже на человеческую фигуру. Брюки, рубашка, пара ботинок. На месте головы положила очки, под правый рукав рубашки — кольцо. На закате вся семья собралась на прощание. Гроб опустили в яму и вознесли молитву на науатль. В Мехико, когда мы предавали земле твое тело, я сдержал слезы. А на этих символических похоронах разрыдался, как только в могилу упала первая лопата земли. На кладбище Пантеон-Хардин остался обгорелый ком из плоти, ткани и пластика. А на семейном — то, что человеку ближе всего. Одежда, наполненная тобой. Ты выбирал ее, она определяла тебя. Ты в ней дышал, потел, обитал.
В тот вечер дождя не было, и в следующий тоже, как будто природа решила проявить уважение к свежей могиле. На третий день мы уехали. Как раз в момент отъезда небо затянуло тучами. Начиналась гроза. На горизонте сверкали молнии. Я обнял бабушку и дедушку и на науатль сказал им, как я их люблю.
Некоторые зэки по стольку лет проводили за решеткой, что в большом мире шугались всего. На улице их начинало плющить просто оттого, что навстречу двигалась орда человеческих особей. В тюрьме-то все более или менее друг друга знают. А улица кишела незнакомцами. Каша из безымянных лиц. На то, чтобы начать общаться с людьми на воле, уходило долгое время. Психологи подсчитали, что на каждый год заключения нужно три месяца адаптации. Ну да, конечно. Иногда от одного дня и за три жизни не оправишься.
А бывает, что в человеке так пышно цветут преступные наклонности, что он в скором времени опять садится. Если сам таким не страдаешь, то и не поймешь. Проще всего сказать, мол, виновата отсидка: «Тюрьмы — школы преступности». Ни шиша подобного. Преступник — он по природе своей преступник, и таковым был еще до первого срока, и даже в финских тюрьмах подобных личностей исправить очень редко получается. Это всё в крови.
Хосе Куаутемок прекрасно знал это по себе. Никто его не учил по учебнику, как завалить Галисию. Ни на каких пальцах ему этого в тюряге не показывали. Сам сообразил — как. Убийца-самородок. Ну и добро пожаловать обратно в казенный дом. Чтоб ему пусто было, этому хренову вирусу, который побудил его спустить курок.
Зэков с большими сроками называли в тюрьме стационарными котлами. Так и говорили: «Ты стационарный или туда-сюда мотаешься?» Стационарные котлы: неисправимые, по-стоянка, дюраселл, вечные, кирпичи, завсегдатаи, хроники, неизлечимые, бессрочное попадалово, холодные копыта, корешки, домашние, мебель. Железное спокойствие нужно иметь, чтобы не повеситься, зная, что откинешься ты только в сторону кладбища.
Хосе Куаутемок перестал мечтать о воле. Заключение стерло идею свободы. «Единственный способ выдержать зону — жить сегодняшним днем», — сказал ему дон Чучо, когда он впервые туда попал, и посоветовал: «Найди себе какое-никакое занятие. Мозг — штука хлипкая, чуть что — подводить начнет, не обрадуешься». Дон Чучо знал, о чем говорит. От безделья зэки попадали в ловушку разума, начинали зацикливаться на чем угодно. Многие ударялись в ипохондрию. Когда у тебя вагон свободного времени, а сделать с ним ничего не сделаешь, поневоле начинаешь следить, где что кольнет, и воображать худшее. Колика — рак в конечной стадии. Кашель долго не проходит — СПИД. Мигрень — кровоизлияние в мозг.
Вот так накрутят себя, решат, что одной ногой в могиле стоят, и давай кричать: «Врача мне!» Надзиратели просто внимания не обращали. Короли драмы угрожали в суд подать по правам человека. «Да заглохни ты уже и спи», — добродушно отвечали надзиратели. Некоторые из ипохондриков такого не выдерживали: кто-то вешался, кого-то в тюремную дурку перевести приходилось, там и досиживали, что-то все бурча, как сурки. Но большинство исцелялись и с нетерпением начинали ждать следующего воображаемого смертельного недуга. «О, опять наш королек бузить начинает», — посмеивались надзиратели, а королек и вправду кидался на пол и бился в корчах в полной уверенности, что у него саркома.
У других от избытка времени развивалась паранойя. Им повсюду чудились враги. Они выстраивали уму непостижимые теории заговора и уверяли, что вокруг полно злокозненных личностей, мечтающих отправить их на тот свет. Так они жили в постоянном страхе убийства, а потом решали пришить вра-жину, пока вражина не пришила их. И сказано — сделано: параноик перерезал горло какому-нибудь бедняге, который даже не подозревал о его существовании. И успокаивался — на время, пока в воображении не нарисуется новый враг.
Дон Чучо дело говорил. Это Хосе Куаутемок сразу понял.
С самого начала стал искать себе занятия, чтобы не сидеть и не плевать в потолок, потому что с потолка-то дурные мыслишки и берутся. Ипохондрии и паранойи он избежал. А вот третью ловушку праздного мозга не учел. Третья — зацикленность на бабах. Точнее, в его случае — на ЖЕНЩИНЕ.
Ураган «Марина» вынес ему мозг. Чем она сейчас занята? Спит ли она с мужем? Есть ли у нее любовник? Думает ли она обо мне? К счастью, по какой-то удачной непонятной случайности она вроде бы тоже на него запала. Завертелось понемногу: все больше перезванивались, все больше переглядывались, дотрагивались, перегоняли друг дружке энергию. Повезло ему, что она играла в ту же игру. Повезло ему, что она решила прийти на мастерскую. Повезло, что ей нравилась его писанина. Несказанно повезло.
Вот так Хосе Куаутемок не попал в ловушку одержимости.
Чтобы попасть на супружеское свидание, нужно было пройти массу довольно неприятных вещей. Во-первых, я поняла смысл выражения «обращаться, как с марамойкой». Я раньше вообще не особо понимала, кто такая эта «марамойка». Но в тот день узнала, как с ними обращаются. Сначала мне устроили подробный допрос, и каждый мой ответ ставили под сомнение. У них были все мои данные, они знали, что я не раз бывала в тюрьме, видели меня с Хулианом, Педро и его телохранителями — и все равно подвергали одному унижению за другим. Культура у нас до сих пор мачистская — в этом не приходится сомневаться. Если женщина, пришедшая на супружеское свидание, не официальная жена или сожительница заключенного, тюремное начальство рассматривает ее буквально как ма-рамойку, дешевую шлюху. Над которой можно измываться и насмехаться.
У меня пытались вымогать деньги, мне угрожали. Пришлось улестить их всеми наличными, что были у меня с собой, и пожертвовать свои часы, чтобы меня пропустили без медицинского осмотра. Чтобы показать, какую власть он надо мной имеет, какой-то очередной идиот-чиновник шутливо передал привет Клаудио. Я поняла, насколько я уязвима. У них достаточно информации, чтобы выдать меня семье и друзьям. Так работает шантаж: или платишь, или мы тебя сливаем. Один неверный шаг — и Клаудио узнает о моих сексуальных похождениях с Хосе Куаутемоком. Я подумывала, не развернуться ли и уйти. Но не стала. Поздно уже давать задний ход. Пора разгребать последствия. Я старалась действовать скрытно и все равно рассыпала вокруг кучу улик своей измены. Одной больше, одной меньше — сделанного не воротишь. Для шантажа у них наверняка и без того полно записей, на которых я целуюсь с Хосе Куаутемоком в зоне посещений. Поэтому не имеет смысла сдаваться. Лучше не идти у них на поводу.
И я прошла внутрь. Охранница и надзиратель провели меня незнакомыми проходами в какой-то дальний флигель. Раньше я его никогда не видела: из аудиторий, где проходила мастерская, он не просматривался. Проходы наводили тоску. Дождя давно не было, а на асфальте стояли лужи. Потом я поняла, что вода туда попадает из слива прачечной. Поэтому лужи были мыльные и натекали в самые разные места. За большими окнами виднелись промышленные стиральные машины. Заключенные складывали робы и простыни и грузили на парусиновые тележки.
Мы дошли до зоны супружеских свиданий. На входе охранница снова меня ощупала, будто до этого мало успели поиздеваться. Провела рукой по моей промежности, по ягодицам, по груди. Похожа она была больше на добродушную старушку, а не на тюремщицу. Но все равно велела мне спустить штаны и раздвинуть ноги. «Зачем это?» — спросила я. «Наркотики, наличность в письке не прячешь?» Я замотала головой. «Точно?» Я кивнула. «Ну, смотри, красавица. Если найду, пеняй на себя». Разговаривала она грубовато, хотя внешне больше всего напоминала всемексиканскую кинобабушку Сару Гарсия. «Хочешь — ищи», — вызывающе ответила я. Она вроде бы разозлилась: «Ты мне не тыкай». Не на ту напала. «Мне тыкают — я тыкаю. Ты меня уважаешь — я тебя уважаю». Мне она больше ничего не сказала. Повернулась к надзирателю: «Она чистая, запускай».
Надзиратель повел меня по коридору мимо пронумерованных железных дверей. Открыл ключом дверь № 3. «Заходи, беляночка. Сейчас твой суженый явится». Я вошла и хотела закрыть дверь. Он не разрешил: «Нет, беляночка, пока хахаль не придет, нельзя. Для твоей же безопасности». — «Ладно», — сказала я.
На полу валялся матрас. С засиженного мухами потолка свисала голая лампочка. Маленькое окошко было закрыто ветхой тряпицей. На матрасе лежало два пледа, один со львами, второй с диснеевскими персонажами. Было холодно и сыро. Основательно же я отъехала башкой, если заявилась сюда. Полностью отъехала.
Я села на матрас и стала ждать. Не было даже телефона хоть пасьянс разложить пока, чтобы отвлечься. Телефон изъяли на входе. От холода я укуталась в плед. Странно, конечно, было, что на меня пялятся Микки и Минни. Следует признать, в комнате царила чистота. Получше, чем во многих мотелях, где мне довелось бывать. Пледы пахли кондиционером для белья и даже, вследствие какого-то изощренного заскока памяти, напоминали мне о детстве. Отличное сочетание: Дисней и кондиционер для белья за минуту до перепихона с закоренелым убийцей.
Привели еще двух женщин. Одна — низенькая, кругленькая, с крашеными рыжими волосами; вторая — высокая и мускулистая, настолько мускулистая, что я почти наверняка могла сказать — транссексуал. На ней была мини-юбка (бедняга — в таком-то холоде), а на ляжках просматривались довольно длинные волосы. Они вошли в две комнаты на другой стороне коридора и, как я, уселись на матрасы. Низенькая мне улыбнулась. Я улыбнулась в ответ. Мускулистая — или мускулистый — достала зеркальце и начала поправлять макияж. Движения у нее были очень женственные. Не манерные, а грациозные и мягкие.
От их присутствия мне стало спокойнее. Выходить мы будем, скорее всего, в одно и то же время. Супружеские свидания проводились с одиннадцати утра до двенадцати дня, хотя уже почти полчаса от этого времени прошло. По правде говоря, я даже испытывала приятное любопытство. Стоило попасть сюда, хотя бы ради того, чтобы увидеть задворки тюрьмы. Жизнь не готовила меня к матрасу на полу, веселеньким пледам и таким соседкам, как эти две.
Мускулистая спросила меня через коридор: «Кто твой кавалер?» Я сказала. Она аж рот открыла от изумления: «Ох, сестричка, сорвала же ты куш. Я прямо таю от твоего — без обид. Такой мачо, всё при нем». По разговору я окончательно убедилась, что она транс. Спросила, а кого она дожидается. Она назвала некоего Пако де ла Фуэнте. Я сказала, что не знаю такого. «Не такой красавчик, как твой, но тоже настоящий мужчина. Сильный, прямо как вепрь». Я улыбнулась. Интересно было бы взглянуть, кто с ней спит. «Меня Микаэла зовут, а тебя, сестричка?» Я назвалась. «Ага! Звезда морей! Вот это удача». Я посмеялась над таким умозаключением. От Микаэлы исходила естественная и заразительная симпатия. Росту в ней было не меньше метра восьмидесяти пяти. Пластичная. Мощные руки. Выдающаяся челюсть. Рельефные квадрицепсы. Кудри до плеч.
Послышались мужские голоса. Низенькая поднялась навстречу мужу, который шел первым. Тоже низкорослый и полноватый. Он зашел в комнату, и они закрылись. Следом шел Пако. Он и в самом деле был очень крупный. Платяной шкаф, как сказали бы наши бабушки. Чуть пониже Микаэлы. Смуглый, широкая спина, бычья шея. Позже я узнала, что Пако был одним из самых беспощадных киллеров на службе у картелей. Ходили видеозаписи, где он обезглавливал членов конкурирующих банд. А Микаэлу по документам звали Мигель Санти-баньес, и она тоже была киллером, только ее вины доказать не могли, и она никогда не сидела. Два киллера-гея предаются любви. Пако проследовал в комнату и с силой захлопнул дверь.
В коридоре гулко отдался грохот железа.
Хосе Куаутемок пришел чуть позже. Я вышла ему навстречу. Он улыбался. «Наконец-то», — сказал он и обнял меня. От этого объятия все мои тревоги и сомнения улеглись. Он взял меня за руку, провел в глубь комнаты и закрыл дверь.
Когда жизнь кажется тебе медом, когда дела идут как по маслу, подкрадывается сучья непруха, или как вам угодно ее называть — обстоятельства, плохие вибрации, гадство, карма, и засирает вам всю малину. Если на воле судьба подкладывает людям свинью, то зэкам она подсовывает мегахряка. За решеткой не бывает ничего, абсолютно ничего стабильного. Счастье — мимолетная иллюзия. Нельзя забывать, что большинство преступников все-таки отщепенцы, говнюки, сволочуги, больные, уроды, ублюдки, подонки, подранки и вообще сукины дети. Рано или поздно им от судьбы прилетает.
Может, тюрьмы и не школы преступности, но обмену опытом между злодеями разного масштаба все же способствуют. Во второстепенные учреждения общего режима вроде Восточной иногда попадали и субчики, которые досконально разбирались в большой движухе: кого похищать, в каких фирмах бабки отмывать, какие банки легче грабить, через какие прорехи на границе лучше переправлять товар, на каких ган-шоу в Техасе дешевле продают стволы, с какими колумбийцами или боливийцами можно по понятиям дела вести, кто рулит первоклассными русскими, словацкими и украинскими шлюхами, какой политик кого покрывает и так далее.
Поэтому многие из тех, кто выходил на свободу якобы с чистой совестью, немедленно обращались к благам рекрутинга в преступном мире, и было у них при этом огромное преимущество: на зоне оставались готовые к оказанию услуг кореша, а услуги по большей части состояли в том, чтобы убрать другого сидельца. «Слышь, бро, шефу нужно тут одного положить», и за сдельную плату всегда находился тот, кто с энтузиазмом выполнял поручение.
У Хосе Куаутемока все было заебись. Отношения с Мариной, прежде пробуксовывавшие, теперь развивались на отлично. Любовь-морковь. И с высоты своего гребня волны не заметил он тварей подколодных. Был бы повнимательнее — давно бы понял, что на него охотятся. День за днем, минута за минутой парочка утырков следила за ним, выжидала, когда бы засунуть ему под ребро. Они изучили его распорядок дня, выяснили, за каким столом он сидит в столовой, какие углы двора предпочитает, в каком душе моется. Действовали не по собственному почину. Они и знать-то Хосе Куаутемока особо не знали. Жили в другом корпусе, сидели по омерзительной статье изнасилование и убийство девочек — и подросткового возраста, и совсем малолетних. На тюремном жаргоне они были гиены, падальщики, червяки, стервятники, одним словом, хуже говна. В тюряге их встретили шваброй в жопу. «Чтоб понимали, каково тем девчушкам было». У преступников собственные категории морали. Убийцы малолетних, насильники малолетних отправляются прямиком в вонючий четвертый дивизион зоны. Они ничтожество. Но на этом зиждется и их смелость: кто способен изнасиловать, запытать и расчленить девятилетнюю девочку, способен вообще на все. Низкопробные душегубы, психопаты с зачатками чувства вины, они прут против каждого, кто попадется им на пути. Им на всех и на все насрать.
Оба типа: и Мясной, погоняло получивший по профессии — на воле был мясником, и Морковка, прозванный так за микроскопический детородный орган («Девушкам, которых он насиловал, вероятно, казалось, что он делает это мизинцем» — так выразился даже репортер, бравший интервью у оставшихся в живых жертв, ну а зэки убедились, что природа Морковку обделила, пока пихали ему швабру в задастан), шестерили и за мелкую мзду выполняли всякую бытовую работенку для влиятельных зэков. «Мясной, убери-ка блевотину. Ко мне вчера птица-перепил прилетала», «Морковка, метнись в ларек за куревом» — и они бросались выполнять приказы.
Все знали, какие они по нутру. Послушные, тупые, безжалостные, покорные, сволочные. Ролекс, кличку получивший за котлы из розового золота, которыми щеголял на воле, предложил Мясному и Морковке сделку: «Даю каждому по пять тыщ за голову Хосе Куаутемока Уистлика». Они такого не знали. «Сивый такой бугай, обросший», — описал Ролекс. А, теперь поняли: горилла бледнолицая. Такого так просто не завалишь, даже ножом. Больно здоровущий, еще отправит их в открытый космос. «Неинтересно поешь, — сказал Морковка, — мы здоровьем рискуем, а то и похуже». Ролекс посмеялся: «Ссыте, что ли?» — «Ссым — не ссым, а оцениваем трезво». — «По восемь тысяч на рыло — мое последнее слово». Сошлись. Не самое великое бабло, зато, если дело выгорит, они приобретут репутацию и будут лучше котироваться на тюремной бирже труда как убийцы внутреннего применения.
Взялись за дело. Сначала они вместе ходили по пятам за Хосе Куаутемоком. Ролекс поставил им на вид, что так их слишком заметно и лучше разделиться. «Ты по понедельникам и средам, ты по вторникам и четвергам, а не каждый божий день, а то слишком глаза колете». Расписание установили — и ждем. Каждый охотник желает знать. «А за что ты его убить-то хочешь?» — поинтересовался Мясной. Ролекс усмехнулся: «Это не я хочу. Кое-кто крупный его заказал». Мясной, как всякий порядочный лавочник, умел поддерживать разговор вследствие постоянного общения с покупательницами, а потому снова поинтересовался: «Акто этот крупный?» Ролекс сверкнул зубом: «А вот этого, уважаемый, ты никогда не узнаешь».
Грустно, что мозг не способен запоминать в подробностях каждую секунду нашей жизни. В памяти остаются только разрозненные кусочки. Да и особенности восприятия, бывает, играют с нами злую шутку. Действительно происходившие события накладываются на воображаемые, и то, что мы считали фактом, оказывается выдумкой. Воспоминания о прошлом лежат где-то посередине между вымыслом и истиной.
Я часто забываю лицо отца. Это меня печалит, я стараюсь восстановить его черты и не всегда могу. Его образ ускользает от меня, становится расплывчатым. Где у него было то родимое пятно? Чем он пах? Он был правша или левша? Какой у него был голос? Долгие годы рядом с ним свелись к молниеносным двадцати — тридцати мгновениям, да и те — зыбкие, смутные, из них не сложить пазл целиком. Первые воспоминания, связанные с папой, крутятся вокруг моего четвертого дня рождения. В памяти всплывают пиньяты, лица подружек, жуткий клоун. Папу я едва различаю во всей этой аморфной массе.
Следующий, более четкий момент — когда мне одиннадцать. Однажды он повел меня и моих подруг кататься на коньках. Вот он наклоняется и зашнуровывает мне коньки. Я его подгоняю. Остальные уже на катке, и мне хочется скорее к ним. Но он обстоятельно завязывает узел: «Подожди, а то как бы не разболтались. Упадешь ведь». Эти его слова я помню лучше сотен остальных слов, что он успел сказать мне за всю жизнь. Слова ласкового и заботливого отца. Как только узел готов, я выскакиваю на лед и лечу к подружкам. Он поднимается и смотрит на меня с улыбкой.
Его смерть подвигла меня собирать моменты. Я уже знала, что все утекает в воронку забвения, и старалась сохранять даже самые мелочи: запахи, цвета, текстуры, звуки, голоса, лица, места. Я обнаружила, что память работает лучше, если все подробности собрать в цепочку. Одно звено тянет за собой другое, а то — третье, и так, пока не выстроится более прозрачная картина. Впервые я применила эту технику как раз в день похорон папы. Я чувствовала себя виноватой, что в последние месяцы меня не было рядом, и хотела по возможности уловить каждую деталь его последнего пути. Я пыталась запомнить, как пахла земля, в котором часу начали зарывать могилу, в каких туфлях была мама, насколько часто я дышала, как косо падал свет в пять часов вечера. Если бы у меня был талант к живописи, я могла бы сверхточно изобразить те похороны на холсте.
Смерть отца разделила мою жизнь на «до» и «после», и я была уверена, что так же произойдет и с нашей первой близостью с Хосе Куаутемоком. Я не желала упустить ничего из того, что окружало меня в комнате. Отметила затхлость воздуха, далекий запах канализации, стоны в соседних комнатах, металлический скрип дверей, шум пролетавших самолетов, тусклозеленые стены, красно-синий плед с диснеевскими персонажами, еще один — кофейно-желтый со львами, серый пол.
Все перевернулось с ног на голову, когда появился он. Как только мы легли рядом, в мире не осталось ничего, кроме его запаха. Его проклятого дикого запаха. Я не помню, как и когда мы разделись. Раньше я щупала его торс и руки сквозь одежду, но не представляла себе, какой же он великан, когда голый. В его мощном теле я могла бы свободно заблудиться. Мне казалось, после стольких лет за решеткой он будет резким и неумелым. Но он был гораздо нежнее со мной, чем Педро. Он не торопился. Просто сжимал меня в объятиях, пока я не успокоилась. Потом неспешно пробежался пальцами по моей спине, поцеловал в губы, в шею, спустился к груди, к лобку. Это я, ослепнув от желания, не вытерпела и оседлала его. Не знаю, что там соответствует преждевременному семяизвержению у женщин, но через две минуты после того, как его член оказался внутри, у меня случился фантастический оргазм. Возбуждение не ушло, я хотела галопировать и дальше, но Хосе Куаутемок взял мою голову в свои руки и посмотрел мне в глаза. Мы замерли и замолчали. Он гладил меня по лицу. Никогда прежде, занимаясь любовью, я не глядела на партнера так пристально и прямо. «Медленно», — сказал он. Я начала медленно двигаться вперед-назад. Потом мне захотелось разогнаться, но он не дал, обездвижив меня руками. «Медленно», — повторил он. Я продолжала. Мы не отрывали друг от друга глаз. На грани оргазма он вдруг снял меня со своего члена и притянул к себе на грудь. «Тужься», — скомандовал он. Я вся содрогалась и не очень-то сообразила, о чем он, но как только попыталась тужиться, из меня струей полилось что-то горячее. Не знаю, моча или что-то другое, но оно не останавливалось. Я замочила ему всю грудь. Он взял меня за ягодицы и опять вошел. Новый оргазм. Хосе Куаутемок снова рывком снял меня с себя, и снова я залила его торс. С каждым разом наслаждение становилось ярче. Оргазм не прекращался, пока не стал уже болезненным. Я не выдержала. Рухнула на плед со львами, совершенно мокрый от моих жидкостей. На животе у Хосе Куаутемока образовалась лужа. Я понюхала пальцы. Нет, это не моча. Знаменитый миф о сквирте оказался не таким уж и мифом. Золотой нектар богинь, как называли его древние греки, излился в самом неожиданном месте в самое неожиданное время Почему теперь? Почему именно с ним?
Я легла и какое-то время не давала себя трогать. Чувстви тел ьность кожи обострилась до предела. Мало-помалу пришла в себя и поняла, что мы не воспользовались презервативом. Я принесла пару штук в заднем кармане джинсов, но от возбуждения забыла про них. У меня началась паника. Мое поколение выросло, испытывая ужас перед СПИДом и особенно ужасными вариациями гонореи и сифилиса, устойчивыми к антибиотикам. «Ты здоров?» — спросила я. Хосе Куаутемок не понял вопроса: «Ты о чем?» Я выразилась яснее: страдает ли он или страдал ли в прошлом венерическими заболеваниями? Он наплевал на мое беспокойство. Просто взял меня за талию и притянул к себе. Одним движением уложил меня на матрасе лицом вниз и, покусывая мне шею, вошел. Сначала он двигался мягко, но постепенно стал водить членом вперед и назад все интенсивнее и быстрее. Я уже чувствовала, что сейчас снова кончу, но тут он согнулся дугой, протолкнул член в самую глубину влагалища и замер. Я попыталась пошевелиться, но он крепко держал меня. От того, что он был внутри меня чуть ли не по самую матку, я возбудилась еще сильнее. По телу как бы проходил внутренний ток, с головы до пят. Я вцепилась зубами в плед, чтобы заглушить собственный крик (я всегда очень стеснялась, занимаясь любовью с Клаудио. Старалась не производить вообще никакого шума, чтобы дети не услышали. А здесь меня даже на улице, наверное, было слышно). Меня затрясло. Я никогда настолько не теряла контроль над своим телом. Хосе Куаутемок начал неистово биться тазом в мои ягодицы, пока не кончил. Он не стонал, как мои прежние мужчины. У него вырвался глубокий и хриплый рык, распаливший меня еще больше.
Под конец мы уже барахтались во влаге, в сперме, в поту.
В какой-то момент у меня и слезы непроизвольно полились. Хосе Куаутемок лежал на мне. Я едва могла дышать под его весом, но мне нравилось чувствовать себя маленькой подле его огромного тела. Мы полежали так несколько минут, а потом в металлическую дверь забарабанили. «Время вышло», — прокричали из-за двери. Хосе Куаутемок поднялся, а я лежа смотрела, как он одевается. «Ты такая красивая», — сказал он и улыбнулся. Надзиратель снова постучал: «На выход!» Хосе Куаутемок недовольно крикнул: «Да иду я, блин!» Он застегнул ширинку, наклонился и поцеловал меня. «Завернись. Не хочу, чтобы он видел тебя голой». Я послушно завернулсь в плед со львами. Он в последний раз поцеловал меня и пошел к двери. Открыл ее, обернулся, произнес: «Спасибо» — и закрыл за собой.
Я осталась одна, в полном ошеломлении. Запах Хосе Куаутемока пропитал меня насквозь. Я привстала. По правой ноге потекла его сперма. Я пальцем подцепила бегущую по ляжке каплю. Поднесла к носу. Его аромат, сосредоточенный в одной капле. Наши отношения — и есть эта капля. Я слизнула ее и долго смаковала. И, словно мантру, начала повторять: «Не вздумай влюбиться, не вздумай влюбиться…» Само собой, так говорит только тот, кто уже влюблен по уши.
Не успела я выйти из этой комнаты, как уже начала скучать по ней. И поняла, что сделаю все что угодно, лишь бы вернуться туда как можно скорее.
Смерть приходит не наскоком, она накапливается. Годами табак оседает в теле вредными веществами, пока одна клетка не говорит «хватит уже» и не ополчается против остальных клеток. Годами жирная пища медленно-медленно забивает артерии, пока они не становятся, как кольцевая дорога воскресным вечером в дождь. Годами спиртное раздувает печень, пока она не начинает напоминать мокрую швабру в ведре. Может, кто-то думает, что автомобильные аварии не есть результат накопления, но это ошибка: они результат накопления усталости — сбившая тебя фура десять часов ехала по шоссе. Мы днем и ночью таскаем за собой свою смерть. Она наша вторая кожа.
Смертный приговор Хосе Куаутемоку тоже был результатом накопления. Оно началось в ту минуту, когда он позвонил в дверь Эсмеральды. Посмотрел по сторонам, остерегаясь лишних глаз. Ни одного возможного свидетеля не было видно. Но он не заметил, что со второго этажа дома метрах в семидесяти за ним наблюдают. Будь он приземистым и чернявым, как большинство мужиков в тех краях, его бы не опознали. А высокого накачанного блондина вычислить — как два пальца.
Машина долгие месяцы бродил по пустыне. Высасывал сок из опунций, питался цветами юкки и корнями. Ставил силки; попадались мыши, пару раз — лягушки. Жрал он их сырыми, чтобы огонь не выдал его «Самым Другим», которые не оставляли надежд устроить ему курс лечения свинцепрофеном. С еще одним выжившим в бойне товарищем Машина бежал в горы. Но эти козлы и туда за ними полезли. Босс «Самых Других» отдал приказ: или доставляете их мертвыми, или привозите их трупы. Выбирайте. Ну они и выбрали.
Машина и второй мужик прятались в пещерах, заползали в логова койотов, делали себе плащ-палатки из веток акации, чтобы слиться с местностью. И все равно его только чудом не порешили. На воробьиную слюнку от смерти был. Однажды они заспались, не проснулись с рассветом. Преследователи заметили их издалека: солнечный луч сверкнул на пряжке ремня того второго мужика. Сразу поняли, что это они: в природе ничто такого блеска не дает. И начали палить. Машина и его приятель проснулись от свиста пуль. Машина откатился за груду камней и схоронился. А второму лузеру не повезло. Ему дважды всадили в живот. Он взялся вопить: «Помоги! Помоги!» Машина попробовал высунуться, но над головой снова засвистели пули. «Если я с места двинусь, меня тоже поимеют, кореш». И точно — выползи он из укрытия, было бы там два трупа. Он попытался рукой дотянуться до товарища и оттащить к камням, но того добили выстрелом в голову.
Машина стал отступать. Вокруг все так и кипело, пули чиркали по камням. Он углядел щель между утесами. Щель прямо-таки звала в нее просочиться. Но до нее было метров тридцать по открытому пространству. Делать нечего. Пополз меж кустами. Выстрелы становились все чаще, как барабанная дробь. Он понял, что дело совсем швах, и решил рискнуть. Вскочил на ноги и понесся, как безголовая курица. Добежал до утесов, юркнул в щель и рванул дальше, не останавливаясь, пока дыхалка не кончилась, но к тому времени он уже был далеко за третьей базой.
Несколько месяцев скитался по горам. Потом наступила зима, и стало совсем туго. Днем температура поднималась до двадцати восьми, ночью падала до минус семи. Разборка-то приключилась летом, когда днем случалось сорок четыре в тени, и одет Машина был в тот момент легче лодочника, катающего туристов в Акапулько. Для зимы явно неподходяще. У него началось воспаление легких. Они словно горели изнутри, будто туда залили дизель и подожгли. В лихорадке он стал бредить. Ему мерещились монстры, они гнались за ним по пятам. Он ходил во сне, метался по темной глуши, шарахался от них. По утрам очухивался весь расцарапанный, в изодранной одежде, как будто с ним пума брачные игры вела.
Он кашлял кровью. Забрызгивал опунции алыми каплями. Яркой свежей кровью. Кончалась пневмония — начинался понос. Брюшной тиф и дизентерия разом разъедали стенки его кишечника. Он испражнялся кровавыми медузами. Но не сдавался. Как же он иначе вернется к своей фэтилишес? Он припадет к ней на грудь, а она обласкает его и залечит его раны. Она его свет. Единственный смысл ногтями и зубами держаться за эту дрянь, которую принято называть жизнью.
Иногда он спускался с гор, делал вылазки в разные эхидо. Дожидался темноты. Крал еду у людей, которым самим почти нечего было есть. Пару тортилий, козий сыр, яйца. Хватал и, как зверь, возвращался в глушь и только там, давясь, пожирал добычу. Людям на глаза не показывался. Стоит «Самым Другим» засечь его, он, считай, не жилец. Они его, маслорожие, хорошо знали. Чего ему, дураку, на жопе ровно не сиделось, когда он работал с «Киносами». Нет же ж, блядь. Хотел быть на доверии у дона Хоакина, делать грязную работенку, прослыть бездушным убийцей и лучшим прокачивателем тачек. Он проклинал себя за былое стремление попасть на доску наркопочета. Не высовывался бы — сидел бы сейчас развалившись в кресле, с пивком и смотрел бы, как «Америка» играет. Куда там. Хорошо быть звездой картелей, когда бегать по кустам не надо. Если хоть одна живая душа заметит его в эхидо, на ранчо или просто где-нибудь на дороге и скажет кому надо, видал, мол, такого-то и такого-то типа, его преследователи тут же поймут: «Точно этот козел, Машина. Где его видели?» И все. «Самые Другие» не успокоятся, пока его не щелкнут.
Паскуды неблагодарные. Когда они на мойках да на перекрестках стеклышки в машинах протирали, «Киносы» им работу дали, из нищеты вывели. Все заебца шло. Военные населению с наводнениями помогали и не лезли куда не надо. Гринговская миграционка в унисон с картелем работала. Тишь, гладь, мегаблагодать. Но заявились эти ебанаты, «Самые Другие». Полицию купили, армию разбередили, бордер-патрулю вдвое больше на лапу давать стали, переманили. Сопляки немытые от «Киносов» отвернулись, перекинулись к этим новым пидорам. Боссы «Самых Других» им повыше классом работенку стали подкидывать. Ну им, малолеткам, глаза-то и залило отхваченной властью. Сами они были из низов, вот и решили воевать с «Киносами» как с верхами. Завидовали их внедорожникам, их автоматам, их баблу. Машина был не из последних в картеле, поэтому щенки на него взъелись. «Орал на нас, козел, еще и обзывался», — припоминали они. Не отстанут ведь, бло-хастые. Пока не набьют его свинцом и не повесят на меските, а потом сфоткают на телефон и по ватсапу боссам отправят с подписью: «Поимели мы свиноту».
Машина блуждал без цели. От любого шума полошился. Даже если перепелка ворковать начинала, кидался на землю. Кругом слышал и видел одних врагов. И до одури хотел поесть снова по-человечески, сидя за столом. Так он шлялся несколько месяцев, пока не вышел к Рио-Браво, в районе Бокильяс-дель-Кармен. Перешел реку, которая зимой превращалась в крохотный ручеек, и ушел в глубь Техаса. Ему удалось обойти стороной пограничников и толпы туристов в национальном парке Биг-Бенд. Закоченелый, голодный, в жутких лохмотьях, в сапогах почти что без подошв он ночами перебрался до Алпайна. Так привык к животной жизни, что питался только отбросами со свалок. Обкусанными тамалес, просроченной ветчиной, почерневшими бананами, лопнувшими помидорами, заплесневелыми шоколадками. Даже в гринговских краях держался тихо. Знал, что «Самые Другие» и здесь его могут достать. Расслабляться было рано.
Как-то ночью ему удалось забраться в товарняк, идущий на восток. По крышам он пропрыгал до вагона, в котором везли мешки с кукурузой. Под стук колес уснул и впервые за многие месяцы проспал двенадцать часов подряд. Проснулся, не понимая, где находится. Поезд тормозил. Машина прочел название станции: Рокспрингс. Знакомое местечко. Еще мальчишкой он нелегально ходил через границу, работал на ранчо Бейкера погонщиком лонгхорнов.
Как только поезд снизил скорость, Машина спрыгнул. Фа-кин козлы из миграционки, мексы, которых угораздило появиться на свет в какой-нибудь вонючей больничке по эту сторону границы и получить гринговское гражданство, знали, что в товарняках полно зайцев-нелегалов. Сволочи из бордер-патруля у картелей прикормлены — это он тоже знал, — и, если его загребут, он достанется «Самым Другим» как не хрен делать. Он откатился по насыпи в чапарраль. Затаился и увидел, как из других вагонов сыплются нелегалы. Не меньше десятка скатились в траву. Не знают, дураки, что бежать нужно следом за поездом. А они только колючек себе насажали и рванули в глушь. Это зря. Бордеры уже их там поджидают с собаками, машинами и всей петрушкой.
Машина пролежал в кустах до темноты. Когда стало ясно, что миграционщики слились, пошел в городок. Вспомнил, что там в одном магазине у него Друган работал. И точно, стоит за прилавком, только пузо отрастил и поседел весь. Признали друг дружку, обнялись. Тот ничего не знал про картельные похождения Машины. Когда они в последний раз виделись, Машина еще ковбоем подвизался. Друган, по имени Сехисмундо, вызвался найти ему работенку где-нибудь на ранчо в окрестностях. На ранчо мигра не совалась, можно было жить спокойно.
Машина попросил позвонить. Не терпелось ему узнать, как там его большая любовь Эсмеральда. Он опасался, что ее казнили ему в наказание. По телефону долго не отвечали, потом подошла какая-то тетка. Машина спросил, а где жена. Тетка объяснила, что Эсмеральде трудно говорить, ей же язык отрезали: «Вы ее и не поймете даже». Машина, как загнанный зверь, метался по магазинчику, пока слушал, что ему пытается сказать его сисястенькая. На том конце как будто обезьяна чего-то булькала. Он молча слушал и ни хрена не понимал. Каждый мык Эсмеральды закипал в нем яростью. Он живьем четвертует тех, кто ее так изувечил. «Я скоро к тебе приеду», — пообещал он. Рассказал, где был, и поклялся больше никогда не оставлять ее одну. Трубку повесили, и Машина, то ли от усталости, то ли от долгого озверения, впервые с детства заплакал навзрыд.