Босс всех боссов не замедлил нарисоваться в жизни Хосе Куаутемока. Сам он видел себя этаким благожелательным и великодушным патроном. Никогда не выбивал долги. Наоборот, ссужал деньгами, раздаривал дома, тачки и даже донью Беля-ночку целыми килограммами. «Наш босс не такой мудак, как в остальных картелях. Без показухи вот этой, без шоу-офф. Что сказал, то и сделал», — отзывался о нем Машина. Но каким бы покорным слугой и прочей херней ни рисовался капо, брал-то он на самом деле куда больше, чем давал. «Не стоит благодарности, это ж я от чистого сердца. Друзья друзей для меня все равно как родня», — промурлыкал Хосе Куаутемоку босс боссов, когда навестил на следующий день после выписки. «Слушай сюда, король ацтеков, — сказал Машина, — главный босс хочет тебя видеть, а если он так хочет, значит, так оно и будет. Он не буллшитует, фигни не порет. Четкий чувак. Сам увидишь, какой крутой». И главный босс в самом деле проявил крутизну и вроде даже искренне беспокоился о здоровье Хосе Куаутемока и спрашивал, хорошо ли за ним ухаживали в больничке. «Я и доктора особо за тебя попросил, но больше всего, конечно, молился святому Мартину де Порресу[2]», — по-отечески ласково прожурчал главный босс. «Видал? — сказал потом Машина, — другой говнюк за тебя Святой Смерти[3] молился бы, а наш нет, наш тебя поручил не кому-то там, а, можно сказать, Обаме всех святых». Но Хосе Куаутемок от отца выучился никому не дове рять. «Не обольщайся, — предупреждал отец, — люди говорят одно, а думают другое». Так и главный босс: говорил одно и обмозговывал своим злодейским умом совсем другое. «Спасибо, сеньор», — ответил Хосе Куаутемок. «Не за что, братан. Сам понимаешь: сегодня я за тебя, завтра ты за меня». Оно скоро наступит, это самое завтра, подумал Хосе Куаутемок. Скоро Машина заявится к нему домой и скажет: «Главный босс просит тебя об одолженьице…», и одолженьице будет состоять не в убийстве какого-нибудь захудалого чижика, голодранца из серии метнись-мне-за-литром-пивка-а-заодно-замочи-копа. Ничего подобного. Ему поручат убрать главного капо другого картеля. Босс ему жизнь спас, хули. Не устрой он его в больницу имени профессора Марко Антонио Рамоса Фрайхо, лежал бы сейчас Хосе Куаутемок и червей кормил. «Вы чудом спаслись, сеньор Уистлик, — сказал врач, — острая инфекция, вызванная риккетсиями, осложненная лихорадкой и недостаточным питанием, едва не свела вас в могилу». Отчего это все врачи так мерзко выражаются? — подумал Хосе Куаутемок. Откуда такая хрень: «…свела вас в могилу»? Хотя он прав. Врачи его с того света достали. «Шит, белобрысина ты неместная.

Я уж думал, ты с безносой в футбол сыграешь, а нет — просто мега-Иисус Христос Суперзвезда, взял и воскрес».

Шли дни, недели, а босс об одолженьице все не просил. Хосе Куаутемок вернулся к обычной жизни. Собирал булыжник на реке, продавал Ошметку Медине, иногда ужинал с доктором Энрикесом и отправлялся домой, где его ждал контейнер от Эсмеральды, мясистой фэтилишес, любимой женщины его кореша Машины. Про полицию он и не подозревал — что за ним давно следят. Полиции было интересно, крупная ли он рыба. Если сам главный оплатил ему лечение, значит, довольно крупная. Может, даже акула, а может, и кит.

В один прекрасный день нарисовался-таки полицейский в черной форме. Федеральная то бишь полиция, они же смурфы, южане, уродцы, выжималки, очки, племяши. В дверь постучали около семи утра. Хосе Куаутемок осторожно выглянул из-за занавески в окно, увидел патрульную машину и двух полицейских, оба держали правую руку на кобуре. Открыл дверь. В конце концов, он чист перед законом. «Доброе», — поздоровался крупный мужик в форме и солнечных очках. «Доброе», — ответил Хосе Куаутемок. «Хосе Куаутемок Уистлик Рамирес?» Полное имя знают — значит, пробили по базе. «Да». Полицейский угрожающе придвинулся. Хосе Куаутемок смерил его взглядом. Если нужно будет вырубить такого, он справится затри секунды. С виду амбалистый, но рыхлый. А Хосе Куаутемок, благодаря спартанским тренировкам, которые в детстве навязал отец и сам он не оставлял в тюрьме, — чистые мышцы. «Откуда знаешь дона Хоакина?» — спросил полицейский. Очки его отсверкивали. «Я с ним лично не знаком», — сказал Хосе Куаутемок. Полицейский улыбнулся. Вытащил из заднего кармана сложенную бумажку, развернул и ткнул Хосе Куаутемоку под нос: «А как же этот счет из больницы Рамоса? Поговаривают, за тебя как раз дон Хоакин заплатил». Гребаные клещи, гребаная жара, гребаный наркобосс с его счетами, гребаный он сам, что оказался в долгу у того, у кого меньше всего хотел оказаться в долгу. «Сами знаете, какой он. Иногда помогает незнакомым людям». Это была правда. Машина ему рассказывал: босс ведрами зелененькие отстегивал народу. Этакий Санта-панк: ребятишкам на День ребенка — игрушки, мамашкам на Mother’s Day — стиралки. «Дон рулит в Синко-Манантьялес, Сабинасе, Нуэва-Росита и даже в Монклове. И он не такой, как остальные утырки, которые только вымогать и мочить могут. Дон Кино людей уважает, и они его уважают. Он, считай, как дон Корлеоне из кино, только весь в, Версаче“». Вот это точно сказано: босс был прямо турбоверсией Версаче. Не каждый день встретишь пузатого нарко при шляпе, одетого как попугай. «Одно дело — облагодетельствовать больного человека, и совсем другое — знаться лично, офицер». Хосе Куаутемока жизнь в тюрьме научила сохранять спокойствие в разговорах с «начальниками» и не давать себя запугивать. «Хорош заливать!» — рявкнул полицейский. «Один раз мельком видел, когда меня выписывали. С тех пор ни разу». Хосе Куаутемок не врал, но федерал отказывался верить. «Слушай внимательно. Я тебе объясню. Нам насрать, что творит картель. Пусть солдатики с морпехами его контролируют. Но доля в бизнесе нам положена. Понимаешь?» Хосе Куаутемок понимал, о чем он. Полицейский хотел вроде как удобрить поле, чтобы кукуруза лучше взошла. На простом криминальном: копы должны участвовать в дележке добычи. «Мы уверены, что ты работаешь на босса, так что пора тебе включаться», — сказал полицейский. «Простите, не понял», — сказал Хосе Куаутемок. «Меня зовут капитан Галисия, новый начальник здешних правоохранителей. Я пока почву тут у вас прощупываю. С доном Хоакином, к несчастью, незнаком, а потому не устроишь ли ты нам совместный пикничок? Познакомимся. Что-нибудь скромное, для друзей. Барбекю, пивко, телочки, музыка живая. Нуты понял». Нет, не понял. «Я вам повторяю, что лично дона Хоакина не знаю и представить его вам, боюсь, не смогу», — медленно выговорил Хосе Куаутемок. Капитан снова улыбнулся: «Принесешь мне в понедельник подробный отчет: что делаешь каждый день, во сколько и с кем. Если в восемь утра у меня на столе не будет отчета, приготовься загреметь еще на двадцать лет. Мы таких борзых, как ты, на раз усмиряем, чтоб ты понимал».

Потом он погрузился в тачку и уехал. Хосе Куаутемок долго смотрел вслед патрульной машине. Ну все, капец. Его размеренная, спокойная жизнь накрылась медным тазом. Вечера, когда можно спокойно читать у реки, пока кругом бродят дикие индейки, тишина, спокойствие, редкие ночи с молоденькими ласковыми шлюшками, независимость, благодушие — все это навсегда осталось в прошлом.

Хосе Куаутемок рассказал про наезд федерала Машине. «Мать его за ногу, заразу, — сказал Машина. — Муниципала мы бы уже давно утихомирили. Местные легавые все от нас кормятся. А федералов присылают из столицы, с ними сложнее. Их же постоянно переводят с место на место, вот они и норовят загрести побольше, пока зацепились. Обычно мы их не трогаем, если сами не нарываются». Не трогать, не запугивать, не бить, не мочить, не похищать, не дурить, пальцем не прикасаться. Даже наоборот: нужно было их поглаживать по шерстке, чтобы секли поляну и докладывали о готовящихся операциях военных против картеля. Давать им поиграть во взрослых, делиться куском пирога, но чтоб не борзели. Приголубить время от времени, всего и делов. Такие копы — не проблема. А вот неподкупные — заноза в заднице. Элиоты Нессы[4] мексиканской федеральной полиции. И с каждым днем таких все больше и больше, вот в чем подлость. Откуда они там понабирали столько совестливых, которые ни одного жалкого сентаво не возьмут? Ни одного. Предлагай им хоть что: ранчо, самолеты, чемоданы долларов, внедорожники, женщин, кокс, траву, черта лысого, все что угодно. Не берут. И еще политика их эта против бешенства: «Бешеных собак пристреливают». И вправду отстреливали ребят безжалостно. Махнул калашом в их сторону — прощайся с жизнью. «Таке no prisoners[5], — говорили они, — убиваем на месте». Кто попался, тот попал. Никакого суда, никаких прав человека и прочего соплежуйства. Свинцетерапия. Укол калибра 243. Три дырки в башке — приговор вынесен на месте. Такие вот неподкупные федералы — натуральная отрава. Из-за них в зонах влияния картелей никакого порядка. Шефов всех положат, а потом разные сосунки начинают бороться за контроль над территорией. Зеленые совсем, вообще не шарят, что к чему, халтурщики. Все беды в стране — от честных, прямодушных, квадратных федералов. Смертоубийства, разборки, беспредел. Совсем другое дело, если коп стучится и спрашивает: «Какой наш процент?» Спросит — и отлегло. С такими можно договориться, за кофейком, за домино. Такие как масло. Ими бизнес смазывается, чтобы легче шел. Одно плохо: тасуют их без предупреждения, пиарщики картелей не успевают новеньких обрабатывать. «Федералов баловать нужно, — говорил дон Хоакин, — гостинцами угощать, подарки дарить, хорошо им делать». Так что Галисии светит тринадцатая зарплата, и новогодняя премия, и оплаченный отпуск в Лас-Вегасе на двоих с женой. А личному составу в участок станут присылать горячих цыпочек, еженедельную порцию граммов снежка, да еще и шоколадную конфету на палочке каждому сунут и по спинке похлопают. «Ты за Галисию не кипишуй, кореш. Никакого, на хрен, отчета ему не носи, обойдется. Ты не местный, не знаешь еще, как мы тут дела улаживаем».


Как ты думаешь, Сеферино, вместе с обугленным куском мяса, в который ты превратился, мы схоронили и твою индейскую гордость? И дисциплину, что ты вбивал в нас? И твой план сделать из нас приличных людей путем непрерывных оскорблений? И твою безудержную жестокость?

Помнишь, как я однажды назвал тебя «папочка», а ты в ответ дал мне пощечину? «Я тебе отец, понял? Чтоб я больше не слышал „папочка". Это для голубых словечко». Помнишь, как запирал нас с Хосе Куаутемоком в клетках, подвешенных на дереве, в пяти метрах над землей? Мы там качались в дождь и в жару, холодные и голодные. «Я и не такое в детстве терпел, так что не нойте. Только так из вас мужики получатся». И не приведи господи перечить — схлопочешь еще больше побоев, еще больше суток в клетке. Ни мама, ни Ситлалли ничем не могли нам помочь. Ты им затыкал рты кулаком. Веемы четверо должны были молчать и слушаться. Якобы ради нашего же блага. Tbi делал из нас солдат, способных перенести будущие тяготы жизни.

«Учение любит розги», — говорил ты. Пичкал нас греческими классиками: Софоклом, Эсхилом, Платоном, Аристотелем. Заставлял зубрить историю майя, ацтеков и прочих народов, когда-либо населявших нашу страну, читать Хуареса, Сервантеса, Геродота, Шекспира, Ницше, Канта, Вольтера. Учить наизусть стихи Несауалькойотля[6]. Учить языки: науатль, майя и сапотекский. Заниматься спортом утром, днем и перед сном. Тысяча отжиманий, двести подтягиваний, тысяча на пресс. Бег полтора часа без остановки. Мудрецы-качки. Никто нас таких не унизит. Никто не прошипит: «Сраные индейцы». Мы будем бронзовой расой, победоносной, идеальной расой.

Ты отступился от католичества и презирал испанцев, наших врагов. Что не помешало тебе жениться на нашей матери Беатрис, внучке гачупинов[7], голубоглазой и белокурой. Прелестная фарфоровая куколка, только ростом повыше тебя. Брак с представительницей врагов ты объяснял тем, что он поможет продолжить твою древнюю расу, поскольку твои гены возобладают над признаками вырождения жены. Однажды, надравшись этим своим священным пульке, ты гордо заявил всем нам, троим детям, что женился на нашей матери, потому что тебе нравилось видеть, как твои медные пальцы входят в ее розовую вульву. Индеец обратил Конкисту вспять. Теперь не Кортес насиловал Малинче[8], а индеец бесчестил белую. Как же ты наслаждался, придумав свой личный способ перелицевать историю.

И как же ты радовался, увидев в роддоме меня, младенца с черным пухом на макушке и кожей землистого цвета. Как был счастлив, что Ситлалли пошла в твою бабушку: смуглая, раскосые глаза, гладкие волосы. А вот Хосе Куаутемок подкачал: родился светловолосым и голубоглазым, хоть и с индейскими чертами. По твоему мнению, именно на нем природа отдохнула. Поэтому ты терзал его больше всех нас. Хосе Куаутемок, нелюбимая белая ворона.

Надо отдать тебе должное, Сеферино: несмотря на вспыльчивый и трудный характер, ты старался поступать правильно и вложить в нас стремление восстановить достоинство, отобранное у нашего рода. «Вы не знаете, каково это, когда тебя выгоняют из ресторана, потому что ты индеец, не берут на работу в офис, потому что ты индеец, не принимают в шкалу, потому что ты индеец, считают уродом, потому что ты индеец, обзывают, потому что ты индеец, насмехаются, потому что ты индеец». Ты постоянно вспоминал, как тебя принижали, и таких случаев было бесконечное количество. «Нас, индейцев, заставляли молчать, ну так теперь мы скажем свое слово», — заявлял ты. Этим оправдывал то, как плохо с нами обращался, как смешивал нас с грязью. Твое маниакальное желание сделать из нас воинов-орлов сломало нам жизнь. Мне, по крайней мере, сломало. На что мне сдались физическая сила и огромный запас знаний, если я переломлен внутри?

Мы со Ситлалли капитулировали. Не вынесли напора твоих оскорблений и запретов. А Хосе Куаутемок не сдался. Он невозмутимо сносил твою ругань и битье. Вызывающе молчал в ответ. Хотя мог ответить на твоем родном языке. Мог спорить с тобой о диалогах Платона или «Критике чистого разума». Ты сделал из него блудного сына, вскормил собственного палача. Годами он копил в себе злость, а когда скопил, поджег тебя. На суде он сказал в свою защиту, что хотел спасти тебя от жалкого существования. Разумеется, он не упомянул, сколько раз лупил тебя, чахнущего в инвалидном кресле, по щекам, сколько раз вывозил на балкон во время грозы и оставлял на ночь, не обращая внимания на мать и сестру, умолявших его сжалиться. «Я не мучаю его, просто напоминаю о дисциплине, которую он нам привил. Воин должен все перетерпеть», — говорил он твоими словами, пока над тобой же измывался.

Адвокат ухватился за эту идею: мол, Хосе Куаутемоком двигали гуманистические соображения. «Глубоко понятное желание положить конец страданиям отца толкнуло моего подзащитного на странный поступок, и в своем намерении он переступил грань милосердия» — так витиевато выразился он на языке законников. Эта уловка сработала: судья проявил благосклонность к твоему сыну-отцеубийце и приговорил к пятнадцати годам тюрьмы за простое убийство, а не к более долгому сроку за совершенное с особой жестокостью убийство лица, заведомо для виновного находящегося в беспомощном состоянии.

Убийцу Хосе Куаутемока Уйстлика Рамиреса, названного в честь последнего императора ацтеков и твоего деда Хосе Девото, перевели в Восточную тюрьму города Мехико через месяц после того, как он тебя поджарил. Ох, Сеферино! Видел бы ты, в какую бесформенную массу превратился. Прокуратура рекомендовала тебя кремировать, и мы восприняли это как неуместную шутку. Поэтому мы похоронили тебя, папочка, вопреки твоему желанию быть развеянным над горами в Пуэблё, где ты вырос.

Мама молилась за тебя, так и знай. Просила Христа (которого ты называл лицемерным страдальцем, упивающимся собственным мазохизмом) упокоить тебя во царствии Его. Фактически она тебя предала. Точнее, предала твою душу Богу белых, именем которого прикрывались кровожадные конкистадоры, истребляя твой народ. Богу, враждебному твоей культуре и твоим соплеменникам. Ты блеванул бы в гробу, если бы узнал, что Ситлалли ходит в церковь вместе с ней. Обе часто исповедовались, словно хотели стереть копоть, очернившую наши души после твоей смерти.

Я пришел сюда, на кладбище, не за тем, чтобы призывать тебя к ответу, Сеферино. Я просто хочу выказать сыновнюю любовь. Я осуждаю подлый и преступный порыв моего брата и с высоты прожитых лет благодарю тебя за то, что воспитал во мне боевой дух. Никто никогда не называл меня сраным индейцем.


Я начала заниматься классическим танцем в семь лет. Заболела балетом по совершенно банальной причине. Бабушка подарила мне музыкальную шкатулку: когда я ее открывала, играла музыка и появлялась фарфоровая балерина, она кружилась над маленьким зеркальцем. Я мечтала танцевать, как она и рассказала об этом родителям. В конце концов так их достала, что они записали меня в хореографическую школу в Койо-акане. Уроки для начинающих вела молодая учительница Клариса. Она преподала нам основы. Первая, вторая, трети позиция, деми-плие, гран-плие, релеве. Высокий кудрявый зеленоглазый мужчина по имени Альберто Альмейда иногда заходил в класс и молча наблюдал за нами. Клариса относилась к нему с большим уважением. Мы тогда не знали, что Альберто — отсеиватель. Он и сам был знаменитым танцовщиком, но вышел на пенсию и теперь выбирал талантливых девочек, которые могли бы в будущем стать профессиональными балеринами.

Однажды Альберто остался после занятий и назвал имена пятерых из нас. «Подойдите поговорить со мной в главный зал». Раньше нас не допускали в легендарный главный зал. Там, при закрытых дверях, занималась только элита нашей школы. Под грозным взором Альмейды мы боязливо вступили в просторную комнату, где стены были сплошь зеркальными. Пахло потом и лопнувшими мозолями. Альмейда попросил нас сесть перед ним в кружок. «Я вас вызвал, потому что мы с вашей учительницей думаем, что вы лучшие в классе». Мы удивленно переглянулись. «Мы считаем, что у вас есть будущее в балете, но, прежде чем поговорить с вашими родителями, хотим узнать, готовы ли вы перейти на следующий уровень. Это значит, что приходить сюда нужно будет с понедельника по пятницу с четырех до семи и в субботу с десяти утра до часу. Уроки буду давать я. Кто готов?» Руку подняли только три девочки, я в том числе.

Мои родители приехали переговорить с Альберто. Они волновались, что я стану так уставать от танцев, что запущу учебу в школе. Альмейда объяснил им, что от ежедневных тренировок только польза: «Это прививает дисциплину и воспитывает характер, то есть в любом случае пригодится в жизни, даже если она не будет заниматься танцем». К моей безграничной радости, родители согласились.

Альмейда оказался очень строгим наставником. Он заставлял нас повторять движение по сто раз, пока не получится как надо. Если мы давали слабину, он становился перед нами и смотрел прямо в глаза. «Скажите: „Я могу“». «Я могу», — мямлили мы. «Громче!» — требовал он. Приходилось кричать: «Я могу, я могу, я могу!», чтобы Альмейда остался доволен. «Так, а теперь еще раз вращения».

Не знаю, как ему это удавалось, но сначала он два часа пятьдесят минут вынимал из нас душу, а в последние десять минут давал нам понять, что мы лучшие балерины на свете. Мы выпархивали из класса, полные адреналина и уверенности в себе, и на следующий день наш педагог-перфекционист заново выжимал нас до последнего.

Альмейда тренировал меня до тринадцати лет, потом я перешла к Габине. Она была главной из совладельцев школы и самым суровым педагогом. Мания совершенства Альмейды и в подметки не годилась ее мании. Ее методы граничили с садизмом. Мы для нее были просто оравой посредственных неумех: «Во Франции и России самая последняя ученица в тысячу раз лучше вас. Если хотите сделать карьеру в балете, терпите».

Я стоически переносила кошмарные занятия с Габиной. К несчастью, генетика оказалась не на моей стороне. В четырнадцать лет я начала быстро расти. За два года вытянулась с метра шестидесяти до метра семидесяти шести. В довершение всего у меня появилась пышная грудь. Мое новое длинное тело с соблазнительными формами перестало быть инструментом танца. Мои партнеры, даже двадцатилетние, не могли меня поднять в па-де-де. Габина теряла терпение. «Еще раз, Марина. Еще раз. Еще. Еще». Однажды она при всех сказала мне: «Ты больше похожа на профессора Жирафа, чем на Алисию Алонсо». Алисия Алонсо, великая кубинская балерина, долгое время была педагогом Габины. И я походила не на нее, а на долговязого и неуклюжего профессора Жирафа из старого сериала. Я не заплакала и не опустила голову. Стояла и молчала, а внутри меня клокотала ярость.

Эта история дошла до ушей Альмейды. На следующий день он вызвал меня к себе в кабинет. «Послушай, Марина, твоя преподавательница — неплохой человек. Ее учили на Кубе, а там все особенно жестко. Она выдерживала невероятную нагрузку и потому считает, что и вы должны выдерживать». Я сказала, что несправедливо сбрасывать меня со счетов из-за роста. «Это называется „стандарт Камарго"», — ответил Альберто. Мари Камарго была самой знаменитой балериной XVIII века, в эпоху, когда балет начинал набирать силу. Современники вспоминали ее как великолепную исполнительницу, обладавшую безупречной техникой как раз благодаря пропорциям тела. Ее рост — метр шестьдесят четыре сантиметра — стал эталонным для балерин. Это меня не убедило. В свои шестнадцать я была усердной, строгой к себе танцовщицей с прекрасной техникой. Рост — еще не повод меня исключать.

Когда я закончила жаловаться, Альмейда подбодрил меня — это он отлично умел. Он подошел к видеомагнитофону и вставил кассету. «Видела когда-нибудь работы Уильяма Форсайта или Матса Эка?» Я покачала головой. Впервые слышу. Он нажал кнопку, и на экране стали сменяться кадры, навсегда изменившие мое представление о танце. «Артефакт-сюита» Форсайта и «Путешествие» Эка ошеломили меня. И то, и другое представляло собой переосмысление танца в более выразительных, более интенсивных движениях. А балерины были похожи на меня. Высокие грудастые немки и шведки в обычной одежде, а не в пачках и трико. Я ткнула пальцем в экран: «Я тоже так хочу».

В выходные Альмейда привел меня в большой особняк в районе Сан-Анхель. На двери значилось: «Танцедеи». Внутри оказался огромный зал с паркетным полом. Четыре танцовщицы и четыре танцовщика выполняли упражнение лежа. Педагог давала указания: «Раз, два, три, раскрытие». Восемь человек в унисон сели на шпагат. «Поползли». Каждый прямо в шпагате откатился в свою сторону. Ничему такому меня не учили. Я пришла в восторг.

В конце занятия представил мне Сесилию Росарио, директора труппы и владелицу школы современного танца «Танце-деи». Сесилия пожала мне руку и с чистейшим пуэрториканским акцентом сказала: «Добро пожаловать в наш бедлам».

Во мне заново родилось желание танцевать. В «Танцедеях» царил теплый дух сотрудничества в сочетании с нерушимой дисциплиной и строгостью. Сесилия наполняла хореографию элементами повседневности. Вот пара ждет автобуса на остановке, а вот двое парней нападают посреди улицы на человека, а прохожие равнодушно идут мимо. Мы изучали не только Форсайта и Эка, но и Пину Бауш, Мориса Бежара, Джона Ноймайера. Жизнерадостная пуэрториканка Сесилия побуждала нас искать собственный стиль, импровизировать, обновлять наши движения.

Мне все больше становилась интересна работа хореографа. Я хотела не просто исполнять, я хотела выражать. Сесилия направляла меня и разрешала испытывать какие-то находки на моих однокашниках. В девятнадцать лет я с гордостью представила свою постановку на Национальном молодежном смотре танца. Отзывы были превосходные, критики прочили мне долгую карьеры балерины и хореографа.

Сесилия и Альмейда добились для меня стипендии в бельгийской школе Люсьена Ремо, едва ли не самого именитого и смелого мастера современного танца в мире. Ремо открыл мне новую гамму возможностей тела. «Нюхайте, смакуйте, чувствуйте. Танец должен апеллировать ко всем чувствам. Спотыкайтесь, промахивайтесь, будьте неуклюжими. Возражайте, сталкивайтесь». Если я ошибалась в каком-нибудь па, Люсьен не исправлял меня, не заставлял повторять движение, пока оно не станет совершенным. «Открывай новое в ошибке. Экспериментируй. Доводи движения до пределов, о которых ты не подозревала». Танец Люсьена являл собой течение жизни с ее неудачами, парадоксами, радостями.

Я влюбилась в Густава, товарища по школе, очень стройного бородатого шведа со светло-каштановой шевелюрой. До того у меня была всего пара мимолетных романов с одноклассниками в старшей школе — я боялась загубить свою танцевальную карьеру всякими сентиментальными глупостями. А Густав разделял не только мою любовь к танцу, которым мы оба были одержимы, но и вкусы в еде (оба душу продали бы за тартар из говядины), литературе (книги скандинавских и латиноамериканских авторов), искусстве. Через две недели после того, как мы начали встречаться, я переехала к нему. Я думала, что нашла любовь всей моей жизни, и фантазировала, сколько у нас будет детей.

И как только мне стало казаться, что я на верном пути к профессиональному успеху и стабильной личной жизни, раздался международный звонок. Звонила моя мама: «Марина, мы только что от врача. Опухоль в руке у твоего отца оказалась злокачественной. Думаю, тебе нужно возвращаться, дорогая».

Визит Галисии выбил Хосе Куаутемока из колеи. Когда на рассвете к тебе стучится полицейский и начинает быковать, это, знаете ли, вредно для печени. Ладно бы за ним не было багажа. Но он знаменитый отцеубийца из Истапалапы, ни больше ни меньше. Заголовки желтых газет рисовали его хладнокровным садистом: «Поджарил собственного отца»; «Сжег заживо беспомощного родителя»; «Устроил отцу ад на земле». Галисия не поленился изучить дело Хосе Куаутемока. Стоило только заглянуть в Национальный реестр правонарушителей, и он практически напал на алмазное месторождение. Отцеубийца отсидел пятнадцать лет, а теперь наркобарон оплачивает его больничные счета. Чем не дойная корова?

Хосе Куаутемок не хотел уезжать из Акуньи. Непросто найти работу в другом городе с судимостью и без связей. Непросто найти новых друзей, спокойное место, такую синекуру, как у него сейчас. Да блин. Ему ведь так нравилось на речке. Таскай себе камни, грузи в тачку, толкай тачку до машины, огибая кусты, а потом складывай в кузов — вообще ни о чем после отцовских тренировок с гирями. Он отлично проводил время с Ошметком Мединой и доктором Энрикесом. Какие обжираловки они устраивали на закате с Лало, Серхио, Сантьяго, Хорхе, Марко и остальными! Так нет же, приперся этот Галисия и лишил его счастья и покоя. Да еще должок боссу на нем висит.

Он попросил кореша найти ему новое жилье, где капитан его не достанет. Машина нашел хибарку в эхидо, то бишь сельскохозяйственной коммуне, Ла-Провиденсия, в тридцати километрах от Эль-Ремолино. Хотя бесплодная, выжженная солнцем Ла-Провиденсия находилась точнехонько у черта на рогах, Хосе Куаутемок все равно предпочел не общаться с односельчанами. Там, где заправляют нарко, ты всегда на виду, и лучше помалкивать. Местные понимали, что от хорошей жизни в развалюху у них в эхидо жить не переедешь. Если и появлялся чужак, так явно скрывался от кого-то. В эхидо Ла-Провиденсия не происходило ровным счетом ничего. Вот в Эль-Ремолино, да, что ни день, то движуха. Там есть дорога в горы, а в горах есть путь к границе, поэтому нарко шастали туда-сюда постоянно, а за ними следом солдаты и морпехи. Иногда по восемь — десять трупов в кузовах военных грузовиков провозили. В основном малолетки по четырнадцать-пятнадцать, которые возомнили себя супергероями и вписались в картель адреналина ради. Скакали, как бэтмены, по горам с автоматами. Таких первыми клали в разборках. «Live fast, die fast» — лозунг наркомолодежи.

Но это только в Эль-Ремолино. В Ла-Провиденсии — тишь да гладь. Чтобы туда попасть, нужно было съехать влево с асфальтированной дороги на раздолбанную в хлам просеку, выбоина на выбоине. Тридцать километров глотаешь пыль — и добро пожаловать в деревню-призрак, Лувину штата Коауила, не хуже, чем в рассказе Рульфо. Здесь ничего не росло. Ничегошеньки. Ни кукуруза, ни сорго, ни фасоль. Люди питались, чем могли: выращивали коз и кур, охотились на горлиц с рогатками, ставили силки на полевых мышей, ели яичную болтушку с цветками юкки или пресные плоды опунции. Поэтому Ла-Провиденсию стали называть Ла-Помирансией. Каждый четвертый ребенок не доживал до пяти лет.

Хосе Куаутемоку эти ебеня не понравились, прямо скажем. Тридцать или сорок местных жителей бродили по улицам в полном молчании. Не разговаривали, козам не свистели, никогда не кричали. Такие пыльные и тихие, что можно было их спутать с сухостоем. Ходячие кусты, которые еще дышат и срут. «Я же тебе говорил, это место — просто кинг-суперлюкс, если надо затихариться», — подбодрил его Машина, в очередной раз привезя ему обеды на неделю вперед. Эсмеральде не с руки было самой доставлять сюда еду. Да и Машина не позволял: а то еще положит его пухлокиска глаз на кореша, а если не глаз, то пуссипуши свою. «Я тебя в этот зомбиленд привез, потому что здешние чуваки ни котам, ни уродам не насвистят». Свистеть — стучать, сливать, капать, фискалить, сдавать с потрохами. Коты — федералы, легавые, гниды, полицаи, полирасты, копы, архангелы. Уроды — нарко, лиходеи, бандиты, господа хорошие, дружки, эти, неназываемые, шефы, крысы, когти, утырки, ушлая братва. «Киносы», картель дона Хоакина, держал всю округу и всех местных ястребов. Хосе Куаутемок мог жить спокойно, никто бы к нему не сунулся.

Имелось у Ла-Провиденсии и преимущество: оттуда до ранчо Санта-Крус ехать было ближе, чем из Сьюдад-Акуньи. Хосе Куаутемок вернулся в обычный режим. Доезжаешь до грунтовки у границы ранчо, открываешь ворота, заводишь туда машину, едешь к реке, собираешь камни, подтаскиваешь к кузову, складываешь, потом заплыв, чтоб освежиться, обед, часик почитал, вздремнул, снова собираешь, подтаскиваешь, грузишь, еще один заплыв, чтобы смыть пот и грязь, пока комары не налетели, везешь груз Ошметку Медине в Морелос, выпиваешь с ним пива, возвращаешься в эхидо, тако на ужин, теплой кока-колой запил, зубы почистил и баиньки.

Но недолго длилось это счастье. Хосе Куаутемок как знал, что «сделай паузу, и пусть весь мир подождет» — такого ему не светит. Сидя однажды в воскресенье перед домом и наслаждаясь тенечком, он увидел, как вдали поднимается мощный столб пыли. Видно, подъезжало сразу несколько машин. Судя по тому, что обитатели эхидо при виде пыльной завесы молча, но быстро потянулись в горы, ничего хорошего она не предвещала. Может, это федералы, может, южане, или «Киносы», или уроды из другого картеля, или морпехи, или муниципалы, или сельский патруль. Хосе Куаутемок подумал было тоже отступить в заросли, к горным ручьям, где жили только кабаны-пекари. «Если будет погоня, глушись», — советовал Машина. «Глушиться» — «залечь в кусты и лежать неподвижно. Одеваться, учил Машина, в кричащие цвета нельзя. Красный, оранжевый, желтый, ярко-зеленый под запретом. «Только коричневый, бежевый, буро-зеленый» — вдруг придется в буераки отходить. Но для боссов эта схема не работала. На то они и боссы, на то им и «Версаче».

Хосе Куаутемок глушиться не стал. Никуда он не побежит. Он никому ничего не сделал. Поводов за ним охотиться нет. Вымогать у него нечего, надавить на него можно только этим драным больничным счетом. Эхидо опустел. Тишина стала еще тише. Остались только кое-какие козы за частоколами да куры с собаками на улицах.

Тут Хосе Куаутемок увидел автомобили. «Субурбаны», «чероки», «хаммеры», «эскалады». Точно нарко. Надо только понять, из какого картеля. Увидев в караване «форд» Машины, он успокоился. А когда вся вереница пронеслась, не снижая скорости, через эхидо, снова забеспокоился. Были — и нету. Остались только расшуганные куры и пыль. С той же стороны показалась еще одна колонна машин. Был бы это вестерн, получилось бы, что вроде как кавалерию преследуют индейцы.

В свои двадцать я вернулась из Антверпена прямо навстречу смерти. Всего за три недели рак показал зубы. Злокачественные клетки распространялись по телу моего отца быстрее, чем действовала химиотерапия. Меланома на руке, маленькая припухлость, которую врачи рассчитывали легко удалить, протянула щупальца почти ко всем органам. Консилиум онкологов пришел к заключению, что помочь ничем нельзя. Папа умер. Умер как раз в тот момент, когда медсестры попросили нас выйти, пока они будут перестилать койку. Как всегда, постарался нас не беспокоить.

Густав, в котором я видела главную опору, повел себя неожиданно холодно. Как будто я уехала в Мексику на каникулы, а не к умирающему отцу. По телефону он болтал о какой-то ерунде, рассказывал про Люсьена, про новые поставленные танцы. Ни разу не спросил о здоровье папы. Когда я обиделась, он выдал нечто идиотское: «К чему вспоминать о грустном? Лучше уж я буду стараться тебя развеселить». В Мексику он ехать отказался, ссылаясь на нехватку денег (вранье: у его родителей был многомиллионный мебельный бизнес, процветавший за счет престижа шведского дизайна). Я сказала, что могу оплатить ему билет. Тогда он сказал, что репетирует новую хореографию. «Вернешься и все мне расскажешь», — отмахнулся он от меня и снова завел речь про свою счастливую жизнь, пока я на другом конце мира задыхалась от горя по отцу. Я порвала с Густавом. На что мне сдался такой равнодушный спутник жизни?

Мама решила, что я, как совершеннолетняя, должна получить долю наследства. Я стала обладательницей внушительного банковского счета, десяти квартир, четырех домов и нескольких складских помещений. Одной только прибыли от сдачи в аренду всей это недвижимости хватало, чтобы жить безбедно, не прикасаясь к банковским вкладам и не думая о прочих инвестициях.

Полгода спустя я решила вернуться в Антверпен. Но пока я собиралась, болезнь снова смешала мои планы. Мама Сесилии, заядлая курильщица, заработала эмфизему легких. Прикованная к кислородному баллону, она не могла сама даже выйти из комнаты. Сесилия с мужем решили вернуться обратно в Пуэрто-Рико, в Майягуэс, чтобы за ней ухаживать.

Сесилия объявила труппе, что уезжает и закрывает «Танцедеи». Когда всему, казалось бы, пришел конец, я выступила с предложением: я куплю школу, особняк в Сан-Анхеле и права на бренд. Сесилия согласилась. Так я стала главным акционером (у моей мамы тоже было небольшое количество акций) и художественным руководителем труппы. Я написала Люсьену, почему вынуждена отказаться от стипендии. Он совсем не расстроился, а наоборот, так воодушевился, что мы стали филиалом Академии «Ремо» — это было мое первое достижение в качестве хозяйки школы.

Альберто Альмейду я сделала начальником учебной программы, а еще в пику Габине переманила пять ее лучших педагогов. «Танцедеи» стали считаться лучшей школой современного танца: за нас говорило и безупречное качество образования, и бесчисленное количество выпускниц, с успехом работавших на профессиональном рынке. Я старалась избегать рисков, и труппа жила за счет продажи билетов, выступлений для частных клиентов и государственных субсидий. Эктору и Педро, согласившимся нас спонсировать, я была страшно благодарна. В наших финансовых делах комар бы носа не подточил, и нам даже удалось отремонтировать помещение.


Перестрелку было слышно трое суток кряду. Без перерыва. Стрекот автоматов. Вспышки. Взрывы. У уродов были гранаты и даже гранатометы. По склонам вверх-вниз ездили внедорожники. Жители Ла-Помирансии носу не казали домой. Так и сидели в кустах, тихонько съежившись под листвой. Самым мелким ребятишкам вставляли кляпы, чтобы не плакали. Во время таких разборок стреляют туда, откуда идет шум. Сперва тебя мочат, а потом уже выясняют, кто ты есть Чего нарываться на дыру в башке? Хосе Куаутемок не убежал. Сидел дома, свет не зажигал. Снаружи слышалось только, как визжат тормоза, когда внедорожники проносятся через деревню. Понять, кто берет верх — «Киносы» или другие, было невозможно.

В последнюю ночь выстрелы стали звучать ближе. Хосе Куаутемок выглянул через щель: по темной улице пробегали люди и прятались за домами, за хлевами, за машинами. Крики, грохот, блеяние коз, жалобные стоны. Раненые ползли по дороге. Подстреленные мулы сучили ногами в пыли.

Пара пуль влетела в окна. Одна попала в кувшин с водой, другая — в рекламный календарь мясной лавки над койкой. Хосе Куаутемок рухнул на пол и укрылся за плитой — самым крупным предметом в хибаре. Пока стрельба не кончилась, лежал неподвижно.

На рассвете одна колонна машин уехала. Хосе Куаутемок ясно слышал, как шины стучат о камни, когда внедорожник пересекает ручей, и как взревывают движки на подъемах. Он приподнялся и увидел, что тачки, около двадцати, уезжают по грунтовке. Когда точно все улеглось, вышел на улицу и обнаружил кучу трупов. Штук двадцать пять или тридцать. Дома снесены сплошным огнем. Козы в испуге разбежались. Он сделал несколько шагов и почувствовал чей-то взгляд. Обернулся. Из-за обломка стены на него пристально уставилась олениха. Она, похоже, была в шоке. Дрожала. Хосе Куаутемок шикнул на нее. Олениха не пошевелилась. Он заметил рядом с ней мертвого олененка. Они, наверное, сбежали от грохота в горах и попали к домам. Шальная пуля задела олененка, разворотила ему живот. Хосе Куаутемок решил попозже за ним вернуться. Нельзя бросать такое вкусное нежное мясо.

Он начал искать среди убитых Машину. Переворачивал только низкорослых и крепких, как его кореш. Над некоторыми уже вились мухи. Некоторым черви выедали глаза. В глазницах все так и кипело белым. Машину он не нашел. Оставалось проверить тех, кого положили в горах.

Он прошелся по деревне и на углу уловил движение. Кто-то из лежащих шевельнул рукой. Хосе Куаутемок подобрал рядом с одним трупом автомат и подошел посмотреть поближе. Целясь в голову, приблизился. Пацан, не старше пятнадцати, валялся, вроде придавленный трупом толстяка. Наверняка притворился мертвым, как опоссум, чтобы не добили. «Эй, ты!» — крикнул Хосе Куаутемок. Парень не дернулся. Хосе Куаутемок уставил дуло ему в переносицу: «Открывай глаза, или мозги вышибу». Глаза тут же открылись. «Вылезай оттуда, если жизнь дорога». Пацан выпростался из-под объемистого мертвого тела. Голубая футболка пропиталась кровью. «Ранен?» Пацан кивнул и показал на дыру в лодыжке. «Жить будешь. Сядь там». Сел. Жить будет, но ногу, скорее всего, отрежут. Мышца и кость в хлам. «Что тут было?» — спросил Хосе Куаутемок. «Обложили нас», — сказал пацан. «Кто обложил?» Тот помолчал. «Другие». У нарко всегда так: есть «наши» и «другие». «А ты за кого был?» Снова молчание. Ответ вполне мог отправить пацана прямиком на тот свет. «А вы за кого?» — «Я ни за кого. Я местный, из деревни», — сказал Хосе Куаутемок. Парень был похож на ученика вечерней школы. Тощенький, смуглый, в картель пошел, надо думать, по приколу: покрасоваться в опупенных тачках да попялиться на жопы в стрип-клубах. А теперь он не знает, замочит его этот любопытный мужик или нет. «Я из Сарагосы», — сказал он. «И что?» — «Кто из Сарагосы — заодно со здешними». Тактика выживания — двусмысленность. Не следует называть имен членов своей банды, когда тебя держат на прицеле. «Здешние — это кто?» — спросил Хосе Куаутемок. «Сеньор, вы меня убьете?» — спросил пацан. Не исключено. Да уж, вполне возможно. Хосе Куаутемок был на адреналине. На жаре и в трупной вони руки так и чешутся убивать. «Убью, если не скажешь сейчас же, за кого ты был», — предупредил Хосе Куаутемок. Следующий шаг, согласно тактике выживания, — назвать кличку мелкого посыльного, шестерки, но никак не одного из боссов. «Со Стекляшкой». Хосе Куаутемок начал терять терпение. «А Стекляшка за кого был?» Молчание. Парень совсем потек. Жгучее солнце, пылища, кости из ноги торчат, трупаки смердят, мухи жужжат, да еще и темное дуло автомата на тебя наставлено. Он заплакал. «Убьете ведь?» Гребаный сопляк, подумал Хосе Куаутемок. Пристрелить бы его за дурость, за то, что возомнил себя героем комиксов. И за плаксивость. И, почти уже нажав на спуск, Хосе Куаутемок сам спас пацану жизнь, задал нужный вопрос: «Машину знаешь?» Будущий хромой перестал хныкать и поднял глаза. «Да, — сказал он, утирая слезы, — он из наших». Но Хосе Куаутемок не сразу клюнул: «Опиши». Пацан сглотнул, собираясь с силами: «Низенький такой. Упитанный, но спортивный». Да, точно знает. Хосе Куаутемок опустил автомат: «Где он?» Сопляк вытянул руку и махнул в сторону гор: «Там».

Загрузка...