«Человек рождается не просто так, а зачем-то, — говорил мой дед. — И в жизни нужно знать, зачем ты родился». Он, к примеру, с детства знал, что родился быть столяром. Прям видно было, как он свою работу любит. Рассуждал, что работает с живым материалом, потому что деревья не умирают. Вечерами велел мне прислушиваться: «Замечаешь, как дышит, как шевелится?» Деревянная мебель и вправду потрескивала и пощелкивала.
А я вот не родился быть столяром. Ну не мог я часами простаивать с ножовкой и молотком. Хотя дед пытался меня к делу приспособить: «Учись, внучек, тебе мастерскую оставлю. А то ведь разбазарят». Да, грустно было представлять, что инструменты, станки, тиски достанутся кому-то другому. Но мне столярное дело не давалось. Я себе молотком пальцы отбивал, пилить мне лень было, занозы все время сажал. А бабушка волновалась: она считала, что занозы остаются внутри, доходят до сердца, колют его и человек истекает кровью. И божилась, что ее двоюродный брат, тоже столяр, умер от занозы. Но дед говорил, брехня это, от язвы он помер. Я на всякий случай все равно быть столяром передумал. Кто знает, еще дойдет заноза до мозгов и продырявит, вот тебе и конец.
«Сам Христос был плотником, — говорил дед, — надо следовать Его примеру». Но Христос недолго на этой работе продержался, переквалифицировался в Сына Божьего. Сыном Божьим и я бы поработал, но вслух такого не говорил, чтобы в дурку не забрали. Нельзя такие вещи говорить. Христу можно, а всем остальным нельзя.
В общем, не хотел я быть столяром. «Как бы никчемным не стал, как мама твоя», — сказал дед. Моя мама, по его словам, родилась быть вертихвосткой: «С детских лет все кокетничала с мужиками». Видимо, так оно и было, потому что меня она родила в тринадцать. Дед говорил, что мой папаша был его другом и ровесником: «Дурной совсем, ни к чему не пригодный». Я с ним знаком не был. Его нашли на улице с проломленной башкой. Ему так наподдали, что аж глаза, говорят, наружу вылезли, как будто кто их изнутри толкал. Я так думаю, это дед его и порешил, хотя сам он такого не говорил.
И вот я родился, но мамина легкомысленная, точнее, блядская натура от этого не поменялась. Любила она шуры-муры. Мне еще и трех месяцев не было, когда ее снова обрюхатили. На сей раз не сорокалетний мужик, а сопляк ее же возраста. Дед хотел их поженить, хотя обоим было по четырнадцать. Он говорил, честь надо блюсти, а какая уж тут честь, если мама уже от стольких молочка напилась. В общем, свадьбы не было, потому что женишок к грингам свалил.
Раз уж мама замуж не вышла, бабушка стала давать ей отвары для исторжения. Они так и назывались: «для исторжения». Но мама, говорят, от них только резями маялась и ничего не исторгала. А потом, где-то через неделю, — это мне тетка рассказывала — заорала, села орлом и вытолкала что-то, больше похожее на лягуху, чем на человека. Так тетка говорила: «Он еще шевелился. Ручками перебирал, как лягушка». Мама, говорят, расплакалась и лягушку положила в морозилку, только бабушка ее потом выкинула.
Но и тогда мама не успокоилась. Бе двоюродные сестры говорят, она была такая горячая, что даже палку от швабры туда себе совала. Минсоманка, тетка говорила, или как там это называется, больная на передок. И отучать без толку было. Все время беременела. Когда у нее женские дни не начинались, она хлестала эти отвары для исторжения, один за другим, а потом бежала в уборную, и там из нее выходили плоды греха, как говорил падре. По тетиным рассказам, некоторые тоже были похожи на лягушек, некоторые — на головастиков, а некоторые — просто на сгустки крови. А пять раз отвары не срабатывали и брюхо у нее росло, и тогда она себе длинный крючок засовывала, подцепляла и следующий плод вытаскивала.
Бабушка сказала деду, мол, раз уж она блядью родилась, то пусть хоть денег на этом подзаработает, чем забесплатно манду-то всем раздавать. Маме эта мысль понравилась, и стала она профессиональной проституткой. Зарабатывала в шесть раз больше деда. Я думаю, потому он ее из дома и попер — взбесился. Хотя сказал, что ему обидно, что его дочку каждый встречный и поперечный имеет во все дырки. Как и отца, маму нашли однажды поутру, шарахнутую по голове. Дед опять промолчал. Но я-то знал, что это он ее убил. Дед вообще-то был хороший, спокойный, но уж если злился, то тут на него управы не было. Бабка рассказывала, что он аж фыркать начинал, за это его и прозвали Бизоном.
Я спрашивал у тетки, расследовала ли полиция смерть моих родителей. Она сказала — нет. «Папаша твой был пьянь и голь перекатная, а мамаша — сам знаешь. Некогда полиции дохлыми алкашами да шлюхами заниматься».
Подросши, я понял, что родился быть умным. Я кучу разных штук придумывал, только вредных. Я говорил своим пацанам: «Давайте с той тачки колеса снимем». Они обалдевали, но я-то знал, как это делается. Мы домкратом машину подымали, ставили на кирпичи, а болты крестовым ключом снимали. Через две минуты у нас уже были новые покрышки. Еще я научился отмычками двери открывать. Кореша поверить не могли, как это я за десять секунд внутри дома оказывался. Называли меня Спорым. Крали нин-тендо, компьютеры, айпады, мобильники. Электронику всякую — она лучше всего продается. Потом поднялись, стали по хорошим районам в дома залезать. Там брали электронику, наличность и цацки. Я был самый башковитый, поэтому меня сделали главным и уважали.
Дед увидел, что я то в новых кроссах, то с новым телефоном с вот такенным экраном, и начал подозревать: «Откуда у тебя вся эта хренотень?» — «Друзья дарят», — ответил я. Он сказал, мол, если узнает, что я худым промышляю, самолично полицию вызовет. Потому что вором он отродясь не был. Может, людей и убивал, как родителей моих убил, но это так, когда накатит, а не от подлости. И чужого ему тоже даром не надо было.
Ну и начал меня пилить. А я, хоть и всем сердцем его любил, начал обижаться. Пусть своими делами занимается, а в мои не лезет. Однажды он не выдержал. Проследил за нами и увидел, как мы в чужой дом залезаем. И ведь вызвал, козел старый, полицию. Мы едва утекли — по крышам.
Этого я стерпеть не мог. А вспыльчивость, видимо, мне от него досталась. И вот однажды огрел я его со злости по голове лопатой. Хорошо так огрел, но он не упал. Обернулся, в кровище весь, и начал со мной драться, а сам орет, как бес: <Так-то ты платишь? Так-то ты со мной за все добро, которое я тебе сделал, да?» На крики соседи сбежались. Пытались нас разнять, но мы так сцепились, что куда там. Дед ловкий был, такого с ходу не одолеешь. Он меня душить стал. Ну, думаю, каюк мне. И вдруг вижу — на столе зубило лежит. Я, как мог, дотянулся и схватил его. Сначала в ляжку ему всадил. Тогда он меня отпустил, и тут я ему в шею. Он медленно согнулся, из раны кровь хлещет, и упал замертво. Бабушка и соседи на меня как на ирода смотрели. Я тоже в кровище — не отнекаешься, мол, не я его. Соседи меня окружили, один пистолет вытащил, говорит, ни с места, а то застрелю. Я его не послушал. Попробовал сбежать, ну он, козлина, и всадил мне пулю в ногу. Вот тогда точно каюк настал.
Если спросите, то да: я раскаиваюсь, что деда убил. Это потому, что я его характер унаследовал. Так что отчасти я виноват, а отчасти он. Но я родился быть умным, поэтому однажды придумаю, как мне свалить из этой долбаной душегубки.
Луис Милорд Уэска Мартинес
Заключенный № 45938-9
Мера наказания: тридцать лет лишения свободы за убийство
Возможно, с моей стороны это было легкомысленно или бесчувственно, но после того, как мы выбрались из переделки, я попросила Рокко свезти меня в «Танцедеи». По дороге обзвонила всю труппу и собрала на репетицию. Некоторые пытались сказать, что у них дела. Я отвечала категорично: «Сегодня обязательная репетиция. Не нравится — можешь увольняться». Я знала, что не должна так поступать. «Impossible with such short notice»[29], — сказала мне одна балерина. Но за последнее время я поняла, что диктаторский стиль имеет свои преимущества и приятные стороны.
Пришла вся труппа. Пара человек еще поныли перед началом, и мне пришлось сказать речь: «С сегодняшнего дня вы переходите на круглосуточный ненормированный график. Как только вы мне нужны — должны немедленно явиться. Оправданий я не принимаю. Кому не нравится — может быть свободен. Кто согласен — удваиваю зарплату. Я принимаю только тех, кто готов дышать и потеть танцем, есть и пить танец. Репетиции будут, когда моя левая нога захочет, в том часу, в котором моя левая нога захочет. Не нравится — ваша проблема, не моя. Нанимайте нянь, шоферов, сиделок, пусть занимаются вашими детьми, родителями, домами. Для этого я удваиваю вам зарплату. А если вы не готовы сюда всю душу вложить, лучше уходите. С сегодняшнего дня все будет по-новому. Даю пять минут на размышление». Я сама удивилась своим словам. У меня зашкаливал адреналин. А на совести лежал роман, который я одним махом загубила из-за собственной трусости.
Никто не ушел. Пока они разошлись переодеваться, на меня напустился Альберто: «Ты с ума сошла?» — «Нет, я не сошла с ума, — ответила я, — но я сыта по горло нашей посредственностью. Или мы делаем крутой поворот, или наша труппа развалится». Альберто с упреком покачал головой: «Ты ошибаешься, мы на правильном пути. Новая постановка отлично получается». Мне этого было мало. Если уж я потеряла любимого мужчину, я хотя бы заменю его работой, ради которой готова буду убить.
Альберто заметил, что мое импульсивное обещание удвоить всем зарплату плачевно отразится на финансах «Танцедеев». Да, у нас была отчасти серая бухгалтерия, но большая часть доходов происходила из платы за школу и грантов фонда «Встреча». Удвоение зарплаты противоречило моей политике здоровых финансов. Но это меня не остановило. Клаудио купался в деньгах, наши счета росли день ото дня. К тому же, возразила я Альберто, если новая постановка позволит выйти на международный уровень, наши акции подскочат и нам станут предлагать более выгодные контракты. «Это был безответственный поступок, Марина», — не соглашался он. «Неважно. Я так решила. Не о чем больше разговаривать», — сухо ответила я.
Репетиция продолжалась семь часов. Раньше такого никогда не было. Я выжала танцоров до последней капли. Вложила в хореографию все недавно пережитое: страх, ярость, раскаяние, желание бороться, смелость, решительность, разочарование. Я не хотела упускать момент, человеческую трагедию, развернувшуюся внутри и вне меня.
Танцоры едва не падали. Я заставляла их повторять снова и снова. У одной девочки начали кровоточить ступни. «Я больше не могу», — пожаловалась она. «Не можешь — уходи», — велела я. Она, превозмогая боль, продолжала танцевать.
В конце я предупредила, что отныне все репетиции будут такими же марафонскими и все более требовательными. Никто и не пикнул. В зале пахло потом, сорванными мозолями, кровавыми выделениями. «Бокс на пуантах», — так называла балет Марго Фонтейн. Так теперь будет и у нас. Борьба не на жизнь, а на смерть с посредственностью и малодушием. Я была готова на все.
«Следует признать, что твоя стратегия сработала, — сказал Альберто. — Постановка совершила качественный скачок. Не знаю, что там у тебя в голове, а тем более в сердце, но эта твоя ярость делает тебя гораздо лучшим хореографом. Правда, гораздо худшим человеком». Я улыбнулась его иронии: «Я много лет сдуру пыталась всем понравиться, и это меня никуда не привело. Посмотрим, может, так я чего-то добьюсь». — «Добьешься, в этом нет сомнений. Неизвестно, какой ценой, но добьешься точно», — подытожил Альберто.
Я позвонила домой. Тереса так и не появлялась. И на телефон не отвечала, сказала Аурора. Я снова разволновалась, особенно когда заглянула в интернет и обнаружила неутешительные новости. Федеральная полиция пыталась взять тюрьму под контроль, но после долгой перестрелки оказалась отброшена назад. На окрестных улицах находили погибших. Я надеялась, что Тересы среди них нет.
По приказу Педро Рокко и его люди ждали, пока я закончу репетицию. Они даже обедать не ходили, чтобы в любой момент отвезти меня домой. Мне стало стыдно, и я предложила угостить их ужином. Они сначала отказывались, но я так уговаривала, что в конце концов они сдались. Пока мы ели, я спросила, не узнали ли они что-нибудь про Тересу. Они сказали, нет. Когда начался хаос, ее оттеснило толпой. Она маленького роста, поэтому разглядеть ее в гуще людей было невозможно, и они переключили внимание на спасение меня.
Большинство телохранителей Педро и Эктора были когда-то военными. Родриго, самого высокого и сильного из всех, военная разведка внедряла в среду нарко. Благодаря ему поймали одного известного капо в девяностые годы. Он дорого за это поплатился. На его дом напали и убили его молодую жену. Родриго на собственной шкуре испытал величайшую подлость, которую прогнившая система может сотворить: убийство близкого человека. Годы в разведке научили его читать между строк. Этот бунт казался ему подстроенным: «Ставлю что угодно, сеньора: большую часть людей, которых мы видели утром, туда специально согнали». Я не могла себе даже представить, что все эти женщины с маленькими детьми, плачущие старики, разъяренные подростки на самом деле не родственники заключенных, а люди, нанятые для массовки. Да, я знала, что иногда политики просто подкупают простой народ сэндвичами или футболками и сгоняют на свои предвыборные мероприятия. Но это одно дело, и совсем другое — сделать из них пушечное мясо во время протестов. Рокко и остальные были согласны с Родриго: этим людям заплатили, чтобы они мутили воду.
С тех пор, как я проникла в тюремную вселенную, мое представление о жизни менялось от часа к часу. Параллельная страна жила на совсем другой скорости. Она управлялась другими законами и двигалась в совершенно непонятном для меня направлении. Я едва коснулась пределов этой страны, и вся моя жизнь необратимо изменилась. На меня накатывали события, про которые я в прежние времена только читала в криминальной хронике. В моем эмбриональном мирке не бывало вымогательства, угроз, убийств, подавления, слезоточивого газа, метущихся толп и мертвецов, брошенных на тротуарах. Ни мои подруги, ни Клаудио, ни весь круг его финансистов-выпускников Мексиканского автономного технологического института, ни балерины из «Танцедеев», ни учительницы моих детей не подозревали о существовании этой необузданной и суровой страны. Общенациональная шизофрения. Мексику ошибочно называли сюрреалистической страной. Ничего подобного. Это гиперреалистическая страна, где самые мелкие подробности становятся необычайно важными. Страна, склонная к крайностям. Пока большинство боролось за выживание, мои дети и их приятели посещали занятия музыкой, английским, французским и занимались элитными видами спорта. Они росли в таком же неведении, как я сама, в пузыре, надутом, чтобы мы не заразились этой параллельной страной, полной нищеты, безнаказанности, коррупции и произвола.
Хосе Куаутемок знал, что любовь с Мариной дорого ему обойдется. Роман с женой крупного финансиста и матерью троих детей безнаказанно не проходит. Он ожидал, когда его огреет. Да и Кармона уже предупреждал: «Шефы хотят твою бабу об-ратать, кореш. И тебе тоже прилетит». И случилось это даже несколько позже, чем он думал.
Хосе Куаутемок подготовился к смертельному удару под кодовым названием «тебе тоже прилетит». Теперь за ним гонялся не только Машина, но и эти туманные существа, называемые шефами. Он начал мешать, а на зоне те, кто мешает, быстро отправляются на свалку. Prison trash[30]. Он думал, что смертный час настал, когда Кармона явился с кучей надзирателей забирать его из камеры: «Пошли с нами». Он послушался. Чего зря рыпаться? Если будут убивать, пусть уж лучше раньше. Но он был уверен, что сам Кармона этого делать не станет. Не такой он человек. Скорее всего, какой-нибудь бугай, который сидит за убийство и спит и видит, как бы снова кого-нибудь укокошить, выполнит работу.
Его повели в самый дальний угол тюремной территории. Точно пиздец. Он ожидал выстрела в затылок. Но ошибался: ему приготовили кое-что похуже — апандо. Ходили слухи, будто несколько человек там померло чисто от сердечного приступа, вызванного клаустрофобией. От такого и самый крутой окочурится: сидеть в темноте, согнувшись в три погибели, ходить под себя, питаться объедками других зэков, и выпускают только на час раз в двое суток.
Хосе Куаутемок думал, что апандо — это такая городская легенда, пережиток времен, когда слова «права человека» еще не перекатывались сладкими конфетками в устах политиков. Ошибка. Вот она перед ним, проклятая дыра. Он смотрел в черное пространство, где его вот-вот должны были запереть на несколько дней, если не недель или месяцев. Кармона прошептал ему: «Постараюсь тебя отсюда вытащить, как только смогу.
Ты, главное, держись». Он даже оставил ему половинку гнилого банана и дал отпить пару глотков из бутылки.
Хосе Куаутемок забрался в темную землянку. Пахло плесенью, дерьмом, покойником. Устроился, как мог, и Кармона закрыл стальную дверь. Металлический звук заскакал по стенкам. Полная темнота. Он не видел даже своих ладоней. Попробовал вытянуть ноги. Не получилось. Его засунули в бетонный ящик размером с детский гроб. Вот оно, главное доказательство его любви к Марине.
Сучьи власти устроили апандо посреди пустыря в северном крыле тюрьмы. Подальше от всего остального, чтобы проныры из Комиссии по правам человека не прознали. Использовали эту камеру, чтобы сбить гонор с самых неукротимых или пригасить тех, что совершил запредельно жуткие преступления, такие, что и гиены обоссались бы со страху от одного рассказа. Выбирали, впрочем, по своим понятиям. Говнюков вроде Мясного и Морковки, насильников и убийц маленьких девочек, даже не рассматривали в качестве кандидатов на попадание в этот зал славы. А Хосе Куаутемока сцапали чисто за любовные куры.
Ночью (по крайней мере, Хосе Куаутемок подсчитал, что вроде должна была уже наступить ночь) началась гроза. По двери забарабанили капли. Глухой, едва различимый шум напоминал, что снаружи — небо, солнце, тучи, свет, дождь, ветер, жизнь и любовь. По стенкам стекали капли. Он прижался губами, чтобы смочить их. Но пить не стал, хотя жажда мучила. Ему не хватало только кишечной инфекции и вонючего поноса. Дождь перестал барабанить по металлической крышке, и в бетонное ведро просочилась сырая и резкая стужа. Как в промышленном холодильнике, только еще хуже из-за влажности. А когда сидишь в консервной банке, даже не размяться, чтобы согреться.
Утром в двери приоткрылось окошечко. В него полился свет. Хосе Куаутемок зажмурился. Надзиратель протянул ему бутылку воды и тарелку риса с волокнистым мясом: «Ты как тут?» Глупый вопрос, зато заданный с искренним сочувствием. Ослепнув от белизны, Хосе Куаутемок на ощупь взял тарелку и бутылку. Окошечко захлопнулось. Он залпом выпил воду и за секунду разделался с мясом и рисом. Когда теперь удастся поесть — неизвестно.
Чтобы не сойти с ума, он начал выдумывать истории. Воображение — единственное спасение. Словно слепой Борхес, стал писать в голове романы и рассказы. Запоминал их наизусть и шлифовал строчку за строчкой. Когда он выйдет, останется только сесть за машинку и напечатать этот поток скопившихся страниц. Он ни на минуту не остановится. И в этом будет состоять его месть. Шедевр, созданный в черной дыре. Памятник любви, сотканный из слов. Здание из ничего, возведенное по планам, написанным на воображаемом брайле. Литература — спасительный плот в необъятном темном океане метр на метр тридцать.
Он сосредоточился на повествовании. Боль, вонь, неудобные позы, голод, жажда подстегнули его творческую силу. Перед глазами рисовалась целая вселенная. Персонажи, места, ситуации, диалоги. Во сне ему тоже виделись истории; подсознательное подбрасывало то одну деталь, то другую. Истории, истории, истории. Жизнь, обращенная в слова.
Через двое суток его выпустили на прогулку. Хосе Куаутемок разозлился, что его прерывают. Если сорок восемь часов назад он только и мечтал вернуться на поверхность планеты Земля, то теперь желал остаться во вселенной Историй. Он даже хотел отказаться, но если совсем не двигаться, кровь застоится, может случиться тромб, а ему совсем неохота превращаться в живой труп из-за какой-нибудь закупорки сосудов мозга.
Он вылез из вонючей ямы и потянулся. Его отвели в отдельный пустой двор, подальше от любопытных взглядов, и обдали ледяным молчанием. Ни единого слова. С детьми подземелья разговаривать было запрещено под страхом недельного помещения в апандо. Так что тс-с-с, скромность украшает девушку, то есть надзирателя. «У тебя есть час», — только и сказал один из них.
Хосе Куаутемок начал пробежку по периметру. Скорость менял. Сто метров на полной, триста — трусцой. И так много раз. Нужно насытить кровь кислородом, разогнать ее. Поот-жимался, поприседал. Нельзя допустить, чтобы мышцы атрофировались. Надзиратели пялились на него, как бы говоря уотсземэттеруизюмазерфакер. Другие, вылезая из апандо, охреневали от дневного света, или у них крыша начинала ехать — психика не выдерживала смены обстановки. А кто-то пытался слиться, вопя, но так ослабевал в живопырке, что надзиратели его легко отлавливали и прописывали люлей: «Куда собрался, игуана ты сраная?» И отводили их, синюшных, обратно в райский порт Теменьленд. Но сивый по-другому держался. Прямо Брюс Дженнер, когда тот еще был Брюсом Дженнером. Образец выносливости, топовый атлет.
Его снова заперли. Перед этим Хосе Куаутемок всмотрелся в их лица — хотел запомнить и придать такую внешность некоторым персонажам. Ни один не выдержал взгляда. Он внушал страх. Хосе Куаутемок улыбнулся: боятся, значит, уважают. Это хорошо.
Тереса появилась поздно вечером — в состоянии нервного срыва. «Сеньора, — рыдала она, — я думала, нас убьют». Спецназ стрелял резиновыми пулями и распылил слезоточивый газ по толпе, пытавшейся прорваться к воротам тюрьмы. Бегущие сбили ее с ног. Она упала — вот почему телохранители перестали ее видеть, — и толпа пошла прямо по ней. В ту минуту Рокко прикрыл меня и оттащил к машине. Двое из людей Педро потом вернулись за ней, но не смогли найти.
Это ее не остановило. Твердо решив получить хоть какие-то известия об Элеутерио, она с другими, столь же решительными родственниками снова двинулась навстречу полицейским. Те сопротивлялись, достали дубинки. Несколько мужчин из толпы полезли на них, завязалась драка. В самый разгар боя, рассказывала Тереса, зазвучали выстрелы. На сей раз пули были уже не резиновые. «Рядом со мной упал один сеньор, его ранили в голову, сеньора. Сущий кошмар творился. Мы даже забрать его не смогли, полицейские наседали».
От описания этой сцены у меня волосы дыбом стали. Если бы не Рокко, который просто вынес меня оттуда, я тоже могла бы погибнуть. Я никак не ожидала, что полиция станет стрелять в народ. Резиновыми пулями — допустим. Применять методы насилия — допустим. Но не убивать же безоружных людей.
Тереса подтвердила то, что говорили в новостях: федеральной полиции не удалось взять тюрьму под контроль. Мятежники, вооруженные автоматами и винтовками, огнем встретили первый пытавшийся прорваться батальон. Перестрелка была такой интенсивной, что силам правопорядка пришлось отступить. Они не могли занять укрепленные позиции, не рискуя многочисленными потерями. «Не знаю, откуда у них оружие, но его точно не меньше, чем у федералов», — сказала Тереса. Репортеры говорили, что полицейские собираются перекрыть поступление в тюрьму продуктов и воды. Заключенных будут изматывать осадой, поджидая удобного случая для неожиданного штурма.
В новостях передавали, что погибших трое, но Тереса была не согласна: «Неправда это. Я сама видела, как четверо полегли. Да плюс полицейские, да плюс заключенные, которых подстрелили. Откуда это взяли, что трое?» Вряд ли Тереса преувеличивала. Видно было, в каком она ошеломлении. Ее рассказ расстроил и меня. Примкнул ли Хосе Куаутемок к восставшим? Или остался в стороне? Был ли он среди тех, кто стрелял в полицейских? И думал ли обо мне в этом хаосе? Скучал ли?
Если случай с Мариано вернул меня к благоразумной семейной жизни, то одна мысль о возможной гибели Хосе Куаутемока вновь пробудила безумную страсть и тягу к нему. «Завтра опять пойдешь?» — спросила я Тересу. Она удивленно посмотрела на меня: «А можно?» Я кивнула. «Тогда дайте мне разрешение каждый день ходить туда, пока не уладится». Тересу не пугали ни пули, ни трупы, ни полиция. Она собиралась вернуться к тюрьме и получить известия о своем мужчине. Мне стало стыдно за себя. Я поджала хвост, как напуганная мышка, а эта львица ростом метр сорок три когтями и зубами бьется против произвола власти. «Я пойду с тобой», — сказала я.
Я позвонила Педро и снова попросила прислать Рокко и компанию. Он расхохотался: «Что же ты все никак не успокоишься?» — «Я буду ездить туда каждый день, пока не буду уверена, что с Хосе Куаутемоком все в порядке», — уточнила я. «А какие гарантии, что ты что-то узнаешь, если прилипнешь там к забору, как служанка?» — спросил он саркастически. Я ненавидела слово «служанка» — почти так же, как «обслуга». «Не надо говорить „служанка", — упрекнула я его, — это ужасно звучит». Точнее, звучит, как из уст расиста и классиста. С другой стороны, это же я в данную минуту прошу его об одолжении. Не мне его поучать. «Да забудь ты про свою политкорректность, девочка из хорошей семьи с комплексом классовой вины. Завтра в восемь Рокко с парнями заедут за тобой».
Педро был прав. Чего я добьюсь, если даже прорвусь ко входу в тюрьму? Там ведь снова будет толпа огорченных — и разъяренных — родственников, и спецназ снова может пойти в атаку. Риск высок. Стоит ли оно того, чтобы соваться под тычки, удары дубинками, резиновые пули, перечный газ, избиение ногами и, весьма возможно, выстрелы? На этот вопрос ответила Тереса, когда попросила разрешения отправиться туда снова. Да, оно того стоит. Давить, настаивать на переговорах с восставшими. Полиция может смести толпу однажды, дважды. На третий раз разразится грандиозный скандал.
Я набрала номер Кармоны. Не ответил. Ему выпал худший кризис исправительной системы за многие десятилетия, его за одну минуту не разрешишь. Я оставила голосовое сообщение: спросила про Хосе Куаутемока и из вежливости справилась, как у него самого дела. Во всей этой передряге обо мне он станет думать в последнюю очередь, конечно. Пожары, трупы, взрывы, автоматные очереди — идеальный момент, чтобы ответить влюбленной женщине, желающей узнать о судьбе своего мужчины. Я даже не знала, не убили ли Кармону, не в заложниках ли он, не сидит ли в эту минуту на жестких переговорах. А может, успел сбежать из тюрьмы и теперь за километры оттуда дает указания по телефону.
Клаудио и дети пришли ко мне в кабинет, когда я рыскала в интернете в поисках последних новостей. Как обычно, я заперлась, чтобы они не застали меня врасплох и не напугали. Они начали стучаться — будто играли на бонго. Я открыла. Все четверо заливались смехом. Клаудио прокричал: «Рыбы!» Дети прыснули. Видимо, это какая-то шутка, известная им одним. «Что значит „рыбы"?» — простодушно спросила я. Они снова расхохотались. «Ну, рыбы, мам!» — выкрикнул Мариано под общий смех. Мне следовало порадоваться их веселью и дружбе, но я пребывала в таком состоянии, что только и смогла пролепетать: «Хватит вам уже паясничать». Это их совершенно не проняло. Тыкая друг дружку под ребра и вопя: «Рыбы!», они побежали мыть руки. «Я потом тебе объясню, о чем это они», — сказал Клаудио и отправился переодеваться. Он терпеть не мог ужинать в костюме. Его бросало в дрожь от одной мысли, что он может капнуть соусом на рубашку или пиджак. Вечное совершенство. Все на своих местах. Порядок превыше всего.
Хулиан позвонил мне за несколько минут до ужина. «Можно я приеду к тебе поговорить?» — «Зачем?» — «Ты знаешь зачем». — «Я сейчас не могу говорить дома на эту тему», — со значением сказала я. Он помолчал. «А если в кафе?» — «Мы ужинать садимся». Опять молчание. «Есть кто-то, кто стоит за происходящим в тюрьме, — наконец выговорил он, — но по телефону говорить об этом небезопасно». Теперь уже у меня не хватило слов. «В каком смысле — небезопасно?» — нервно спросила я. «Птички на проводе», — ответил он. У меня начинала развиваться паранойя. Мне раньше не приходило в голову, что телефон могут прослушивать. «Поговорим в кафе. Через час». Если я уйду после ужина, это вы зовет подозрения у Клау дио. Я так ловко избегала их, что теперь будет жалко снова оказаться в луже. «Я не могу, Хулиан. Увидимся завтра». — «Не вздумай ездить к тюрьме. Я знаю, что говорю», — сказал он на прощание.
На следующее утро Хулиан появился одновременно с Рокко и телохранителями. «Я приехал тебя переубеждать», — сказал он. Накануне я встала в позу и заявила, что все равно отправлюсь в тюрьму, что бы там ни происходило. Клаудио уехал на деловой завтрак, а детей увез в школу водитель. «Какая муха тебя укусила, что ты так рано поднялся?» — шутливо спросила я, когда мы с Хулианом зашли в мой кабинет. По лицу я поняла, что ему совсем не смешно. «Думаешь, мне делать нечего, кроме как тебя в шесть утра навещать?» Да, правда, нужно признать, что ему это далось нелегко. Он писал ночами, часов до пяти. «Я знаю, извини». — «Марина, я уже не понимаю, ты такая инфантильная, дурочка или просто сумасшедшая? Тебе что, вчерашнего не хватило? Там погибшие были, или ты не слышала?» Я обиделась. Вообще-то я сама там была, когда началась стычка с полицией. «Послушай, Марина, я в курсе, как это делается. Зэки — идеальные пешки для политических шахмат. Из десяти бунтов по истинным причинам возникает от силы один. Остальные девять — результат науськивания со стороны власть имущих, которые пользуются этим, чтобы отхватить кусок пожирнее».
Хулиан считал, что за мятежом стоит Моралес: «Только тип, который нажился на этой системе и годами руководил мексиканской разведкой, может устроить беспредел такого масштаба разом в двадцати тюрьмах». По версии Хулиана, Моралес, взбешенный тем, что он считал предательством со стороны людей из правительства, а может, и самого президента, решил отомстить обидчикам. Мне это все казалось какой-то научной фантастикой. Массы оборванцев согнаны к тюрьме по приказу Моралеса и идут под пули полиции. Зэки восстают под эгидой зловещего бывшего начальника разведки. Крайняя мерзость. Партия, разыгранная на доске смерти и отчаяния. А Хосе Куаутемок вляпался во всю эту грязь.
Хулиан волновался, что Моралес захочет причинить мне вред: «Он может догадаться, что его падение связано с тобой и что тебе помог могущественный союзник». Это он, наверное, про загадочного друга Педро. Кто-то с контактами такого уровня, что добился обличительной статьи в «Гаарец». Невероятно, конечно, что издание подобного масштаба согласилось участвовать в вендеттах мексиканских политиканов. Но, как показал мне только что преподанный Хулианом экспресс-курс по интригам (да и сама реальность), возможно все.
Я спросила, точно ли ему известно, что мятеж организовал Моралес, или это просто догадки. «Информация у меня не из первых рук, но могу тебя заверить, что я не ошибаюсь». Впрочем, его теории не хватило, чтобы отговорить меня от моих планов. «Сдается мне, ты спятила, — недовольно сказал он. — Моралес — опасный противник. Притормози, Марина».
Притормозить? Другими словами, струсить, пойти на попятный, вести себя как разумная и покорная женщина? Нет, не стану я притормаживать. Мне нужно убедиться, что с Хосе Куаутемоком все хорошо. Попытаться с ним увидеться и сказать, что я люблю его, я без него задыхаюсь. Так что пусть Моралес со своими шавками катится к чертовой матери.
Я направилась к двери и обернулась на Хулиана: «Мы с Тересой едем в тюрьму. Хочешь с нами?»
На фентаниле он потерял значительную часть своих сбережений. Неудачный бизнес, чего уж там. Он мог бы догадаться, что «Тамошние» связаны с «Теми Самыми». «Те Самые» де-факто управляют страной. По крайней мере, изнанкой, где на самом деле и принимаются все политические решения. За исключением «Самых-Самых Других», все картели склонили голову перед «Теми Самыми».
Возомнил себя невесть кем. Думал: «Щас смотаюсь, фентанила с хлоридом ртути прикуплю, вернусь, Хосе Куаутемока завалю, и в дамках». А теперь он в бегах. И не только «Те Самые» рыщут за ним по всей стране, но и у вояк с копами есть его словесный портрет. Обезумевший Отелло — все равно что слон в посудной лавке, только вот «Те Самые» не дадут ему ни стаканчика разбить.
Машина не собирается сдаваться. Выставляйте ему сколько угодно мышеловок. Он свершит месть, и никто его не остановит. Он умеет читать знаки. Поэтому и послал за фентанилом таксистов — так в прежние времена люди заставляли своих слуг пробовать грибы, чтобы узнать, ядовитые они или нет. На сей раз гриб оказался ядовитым. Точнее, его шоферов накормили свинцовыми шампиньонами.
С грузом хлорида ртути он прибывает в столицу. Решает каждый день ночевать в новом месте. Захудалых гостиниц на окраинах избегает — там обычно и останавливаются бандиты, и туда за ними являются другие бандиты. Выбирает безликие бизнес-отели американских сетей: дрянные завтраки и номера, пахнущие дезинфекцией. Постояльцы там скучные: менеджеры по продажам, мелкие чиновники, представители фармацевтических компаний, продавцы мебели да европейские туристы, которые не заработали на что получше и плохо себе представляли, где находятся эти отели, а находятся они обычно в промышленных зонах.
Справил себе фальшивые документы. Три удостоверения личности на разные имена и адреса. И слепому ясно, что они поддельные, но скучающим на ресепшенах сотрудникам отелей наплевать, кто к ним приехал — королева английская или Пабло Эскобар; главное — плати да сваливай не позже одиннадцати. Записывают имя, делают нечитаемую копию удостоверения личности, и пожалуйста, — ваш номер 718 или 502.
Первым делом, поднимаясь в номер, Машина всегда ищет эвакуационный выход. Составляет маршрут отступления, подсчитывает шаги и секунды возможного побега. По ночам выкладывает на тумбочку узи и два браунинга, а под подушку прячет обрез двенадцатого калибра.
В заведениях он не ест. Питается исключительно готовыми буррито и сэндвичами из «Оксо». Запивает кока-колой, ни в коем случае не пивом. Спиртного избегает. Пьяных всегда первыми пристреливают: они слишком медленно за пушки хватаются. Поэтому в той бойне столько «Киносов» полегло. В этиловом тумане они все еще спрашивали себя, уотс зе мэттер, а сами уже валились на пол с простреленной башкой и выражением лица «Зачем же я, дурак, столько пива усосал?».
Через несколько дней он решает, что страсти поулеглись и можно начать действовать. Ночью едет к тюряге. На нем оранжевый комбинезон — униформа столичных дворников. Паркуется возле водопроводных люков и лезет вниз с контейнерами хлорида ртути. Он наизусть помнит, где основная труба, а где второстепенные. Надевает латексные перчатки и противогаз. Тут достаточно вдохнуть или уронить на себя пару капель, и на счет десять космический рефери объявит тебе нокаут. И прости-прощай жизнь-жестянка.
Он идет к главной трубе, плоскогубцами закрывает вентиль. Вода перестает течь. Потом идет к второстепенным. Открывает заглушки. Уже собирается высыпать в трубу отраву, когда слабый проблеск совести заставляет его остановиться. Он ведь не знает наверняка, ведет ли эта труба прямо в тюрьму, или у нее где-то есть ответвление к соседним домам. Так можно и кучу невинных загубить. Он представляет себе, каку детей идет пена изо рта, как беременные выкидывают и одновременно зычно орут ругательства, словно кабацкие попугаи, как старушки падают и рассыпаются, подобно китайским вазам. Но одновременно он думает об Эсмеральде, как она стоит раком и кричит: «Еще, еще, еще!» Представляет, как Хосе Куаутемок сосет ее сиськи, трахает ее пальцем, а она кричит: «Еще, еще, еще!» Представляет, как они голые стоят в душе и она наклоняется и показывает ему зад, чтобы он вставил ей, а он намыливает ей дырочку, чтобы легче входил, а она кричит: «Еще, еще, еще!» Он представляет, как они оскверняют его чистую и непорочную любовь к ней. К горлу подкатывает рвота. Какая ему разница, сто человек помрет или сто тысяч, если вместе с ними отправится в ад сучий сын Хосе Куаутемок?
Он больше не раздумывает. Вскрывает все четыре контейнера и высыпает содержимое в разные трубы. Потом открывает основной вентиль, и вода начинает бежать по трубам. Вот его отвлекающий препарат от ревности, священная манна мести.
Он завинчивает болты и вылезает из люка. Поднимается на ноги, снимает противогаз и смотрит в сторону тюрьмы. Завтра будет новый день.