14

Проснувшись утром и узнав о том, что случилось, смотритель всполошился. Особенно обеспокоило его известие о вспоротом при всех набрюшнике с деньгами.

— Ведь он не в себе играл, — говорил он жене. — Надо по начальству донесть, — пусть разберут, верно, деньги-то казенные… Хорошо, никто не выехал еще…

— А твое какое дело? — возражала смотрительша. — Хочешь, чтоб следствие тут у нас неделю пило да ело? Дай ему первую тройку, да и пусть едет сам расхлебывать. Не маленький, чай. А коли свернул с ума, то все одно взять с него нечего.

Перед полуднем Егор Герасимович выехал из Чудова на курьерской тройке и на другой день к ночи был уже в Старосольске. Приехав прямо к генералу, поднял его с постели, доложил о проигрыше и был взят под караул. В следующее утро дом его был опечатан. Началось следствие.

От известия о случившемся весь городок пришел в движение. Толкам и пересудам не было конца.

«Казне-то убытку не станет. Как имущество его с торгов пойдет да кубышку растрясут — денег не меньше очистится», — говорили почти все знавшие майора.

Но у зависти глаза велики, и счет в чужом кармане редко бывает верен. Когда дом, обстановка и все, что нашлось к продаже, было примерно оценено и денежный капитал в железной шкатулке, найденной в спальне Жаркого, подсчитан, — набралось всего тысяч до двадцати, никак не более. Общество было разочаровано и вознегодовало пуще прежнего, как будто и впрямь ожидало, что злосчастный майор мог проиграть лишь ту сумму, которую, став арестантом, оплатит своим имуществом.

И с точки зрения городских моралистов, а главное, по юридическим нормам, положение Жаркого крайне отягчалось тем, что большая часть проигранных им денег предназначалась на ремонт богадельни и госпиталя. А это каралось законом особенно строго, как растрата сумм, принадлежащих больным, раненым и престарелым воинам.

Однако кое-что для смягчения участи майора можно бы еще сделать искусным ведением дела, и аудитор Макар Петрович, памятуя прежнюю хлеб-соль и рассчитывая, что не останется без благодарности, на второй же день заключения Жаркого отправился на гауптвахту.

Но арестованный, лежа на диване, в той самой камере, где полтора года назад помещался покойный Александр Дмитриевич, едва взглянул на вошедшего и сказал только:

— Ступай к генералу, он все знает.

А на настойчивые предложения аудитора помочь ему отвечал:

— Уйди, не буду с тобой говорить. Пиши что хочешь.

Только Акличеев мог бы еще помочь майору своим влиянием и деньгами, если бы захотел, разумеется. Но, как и во время несчастья с поручиком, его не случилось в городе. По своим и дворянским делам он, теперь уездный предводитель, был в Петербурге.

Возвратившись в Старосольск недели через две после событий и узнав обо всем, полковник тотчас поехал к начальнику уезда и предложил внести недостающие двадцать с лишним тысяч для покрытия растраченной майором суммы, а арестованного взять до суда на поруки.

Хотя Платон Павлович по-прежнему чувствовал к Жаркому неприязнь и брезгливость, но самый проступок майора представлялся ему сущим пустяком. По личному опыту Акличеев хорошо знал, как легко случаются карточные проигрыши. Поэтому все фарисейские разглагольствования городской публики только раздражали его. Кроме того, после известия о случившемся полковнику положительно стало казаться, будто все старосольские знакомые, которым он когда-то расхваливал напропалую своего спасителя, поглядывают на него теперь иронически, — что, мол, забыл небось, как о вечной благодарности болтал? Да еще как раз случилось, что Платон Павлович только что получил в Петербурге порядочные деньги под заклад последних своих деревень, и они, как говорится, жгли ему карман. Хотелось хоть часть пустить на ветер, как-нибудь особенно всем на удивление, как делывал в былые годы. А внести выкуп за человека, которого, вызволив, он и знать-то не захочет, — представлялось Акличееву вполне подходящим, настоящим барским поступком.

Но оказалось, что он опоздал. Дело не только вполне разгласилось, так что замять его было бы невозможно, но и обиженный приемом Жаркого аудитор, закончив короткие формальности, уже отправил все производство в Петербург.

Акличеев решил было немедленно снова ехать туда хлопотать, но все же почел нужным поговорить до отъезда с майором. Так же, как аудитор, он застал арестованного лежащим на диване, застланном смятой, нечистой постелью. И когда после нескольких сочувственных и дружественных фраз посетителя Егор Герасимович наконец повернулся к нему и сел, Акличеев был поражен, как изменился этот недавно еще такой бравый и самоуверенный человек. На желтые ввалившиеся щеки легли глубокие морщины, давно небритая борода торчала ровной седой щетиной, запавшие и потухшие глаза смотрели невидяще-пусто и прямо.

На все расспросы предводителя он отвечал односложно и безучастно. Услышав, что тот хочет ехать в Петербург, сказал:

— Не надо, пусть так будет… Все равно мне конец…

— Да полно, вот отхлопочем, и выправишься… Ну в отставку уволят, так место найдем тебе какое-нибудь, хотя бы управлять чьим имением.

— Нет, не надо… Пусть так будет, — повторил майор.

— Вот заладил, — подумаешь, преступление — растрата! А с кем промашки быть не может? Выпил, верно, лишнее, а тут шулеришки и воспользовались. Ведь выпил? Да?

— Не то… — качнул головой Егор Герасимович. — Я и напился и ставить стал оттого, что жгло меня… разговор я там на станции услышал, брат Александра Денисовича проезжал…

— Ну?

— Так он другому проезжему рассказывал, что Александр-то убит… а Настя с горя повесилась.

— Вот так история! — воскликнул Акличеев.

— И кругом мой грех… — добавил глухо майор.

— М-м-да… Однако и судьба, — слабо промямлил Платон Павлович.

— Оставь ты меня, — сказал Жаркий и лег по-прежнему.

Предводитель встал и взялся за фуражку.

— Не прислать ли тебе чего? Вина, может? — спросил он, стоя уже у двери.

— Пришли водки… — послышалось в ответ.

«Забыться хочет, — подумал Акличеев. — Что ж, пожалуй, верно, другого лекарства не сыщется…»

В тот же день он распорядился отправить арестованному корзину водки, вина и закусок, а сам поехал к себе в деревню.

Но через несколько дней он вновь был в Старосольске и опять зашел на гауптвахту. Знакомый офицер пропустил его без затруднений.

Жаркий по-прежнему лежал на диване. На полу в головах стояла полупустая бутылка, а обернувшееся к вошедшему лицо майора стало еще желтее и старее.

Выслушав обнадеживания Акличеева, он сказал:

— Брось ты все это. А коли хочешь долг свой отдать, — он криво усмехнулся, — не так, как я Якову… то пошли к нему передать, чтобы ко мне побывал. Прошу, мол, в последний раз… А не захочет, то пусть посланный твой разузнает в подробности, как все случилось, — с Настей-то… дите живо ли…

— Нынче нарочного отправлю, — сказал Платон Павлович.


Не прошло и суток, как голос предводителя опять раздался в коридоре около камеры.

— Скорей, братец, — торопил он отворявшего дверь солдата, — экий ты копуша! — И еще с порога закричал: — Егор, вставай! Ведь Настя-то живехонька!..

Майор вскочил с дивана, но зашатался и сел.

— Как же? — спросил он упавшим голосом. — Тот-то на станции?..

— Ну да, повесилась было, да полотенце с балки соскользнуло, — видно, завязала плохо, — она и упала… Тут шум услыхали, кинулись, закричали, девчонка за фельдшером и бросилась… А Настю тут же оттерли. Ей-богу, человек мой сам видел — жива, и мальчонка на руках…

Егор Герасимович закрыл своей единственной действующей рукой глаза и заплакал. При этом Акличеев увидел, как под мятой, засалившейся рубахой двигались острые лопатки, резко вздымались и опадали ребра.

«Эк иссушило его», — думал Платон Павлович.

Он не рассказал Жаркому, как утром этого дня в Высоком, на просьбу навестить арестованного, Яков отвечал нарочному:

— Не поеду я к душегубцу… Поделом вору и мука.

Не спросил о судьбе своей просьбы и Егор Герасимович. Только когда Акличеев собрался уходить, он сказал:

— А про Якова-то что сказывал? Сильно подался?

— Поседел будто, — ответил полковник. — Кружится кругом день по хозяйству. Да еще дочку с глаз не спускает. Напугались больно со старухой в тот-то раз.

С этого дня Жаркий переменился. Он начисто перестал пить, выбрился, попросил Акличеева прислать белья, — имущество его все было описано. Вместо прежнего лежания на диване он по многу часов подряд ходил теперь из угла в угол. Иногда останавливался у окна и смотрел на огород и начинавшие краснеть и желтеть деревья ближних садов. От старого солдата, служившего при гауптвахте, узнал он, что именно в этой камере содержался Александр Дмитриевич, услышал рассказ, как ежедневно к этому окну приходили Настя с Яковом. По внешности Егор Герасимович стал спокоен и сосредоточен; очевидно, пришел к каким-то решениям о своем будущем. Он стал теперь есть, но как-то механически, без вкуса и удовольствия, притом только казенную пищу, хотя Акличеев часто присылал ему прежде любимые блюда. И оставался все так же худ и бледен. Железное здоровье его надломилось.

Наконец уже в октябре пришло решение аудиториата с царской конфирмацией: «Майора Егора Герасимова сына, Жаркого, за содеянное преступление лишить чинов, орденов, дворянского достоинства и сослать в каторжную работу на десять лет, обратив после того на поселение. Но, снисходя к увечию, последовавшему от раны, и к долгой беспорочной доселе службе, заменить каторгу бессрочной ссылкой в Восточную Сибирь».

В дождливый и мозглый день на городской площади возвели дощатый — помост. Зеваки глазели на спорую работу плотников из острожных арестантов и заговаривали с конвойными солдатами.

Ранним утром две роты окружили эшафот с четырех сторон. Толпа, в которой почти все знали майора и меньше полугода назад низко ему кланялись, тесно сгрудилась за солдатскими спинами.

На помост взошли чиновник и офицер. На дрожках с конвоирами, стоявшими на подножках, привезли преступника. Ропот прошел по толпе, головы задвигались, высматривая, глаза близстоящих впились в него. Худой и бледный майор держался по-прежнему прямо. Твердой поступью прошел он к эшафоту, поднялся по трем ступеням и остановился, хорошо видный теперь всему собравшемуся народу. Лицо его было недвижно и спокойно. На заношенном сюртуке, единственной оставленной ему одежде, странно сверкали густые штаб-офицерские эполеты, глубоко надвинутая фуражка низко сидела над резко выступавшими скулами. Когда чиновник громко начал читать приговор, Жаркий обнажил голову, — она была совершенно седая. Голос чтеца смолк. Ударили барабаны. Офицер шагнул к осужденному, сорвал с плеч эполеты и сказал громко: «Стань на колени». Ему подали шпагу, и он сломал заранее подпиленный клинок над головой преступника. Этот обряд символизировал лишение чина и дворянского достоинства.

Офицер и чиновник отошли на угол помоста. По ступенькам взбежали два солдата, подняли с колен Егора Герасимовича и, быстро расстегнув пуговицы, стащили с него сюртук. Показались тощие плечи под сорочкой, одно ровное и прямое, другое впалое, искалеченное пражской гранатой. Те же солдаты набросили на осужденного арестантский халат с черным бубновым тузом на спине. Потом кто-то подал на помост табуретку. Жаркий сел на нее, и один из солдат, взяв стоявший тут же на краю эшафота котелок с жидким мылом, взбил его кистью и в несколько широких мазков смочил седую понуренную голову. Тускло блеснула бритва, и через три минуты половина волос была снята начисто. Другой солдат надел на эту странную голову серую шапку блином, подхватил за локоть Егора Герасимовича, поднял его и повел с лестницы.

Те же конвоиры, что давеча ехали на подножках экипажа, встали по бокам арестанта. Строй разомкнулся, они вышли в отхлынувшую толпу и зашагали по улице, но не к гауптвахте, а в другую сторону, за город, к острогу.

Раздалась команда, роты перестроились и, звучно отбивая шаг, двинулись по казармам. Толпа начала расходиться.

— Шкелет шкелетом, а был-то — чисто орел, — сказал кто-то.

— Легко ли этакий срам принять… — отозвалась пожилая женщина в салопе.

— Вот редкий случай, когда за полтора года одному прохвосту дважды эполеты срывали, — заметил, усмехаясь, один из присутствующих господ.

— Его бы при народе и заковать следовало — для поучительности, — отвечал его спутник.

Загрузка...