17

Детство Яшино проходило в селе Высоком в известном нам доме, рядом с дедом, бабушкой и матерью. Об отце мальчик знал только, что был он молодой офицер да убит на Кавказе. Но Яша никогда его не видел и не думал о нем много.

Жили безбедно, но почти что по-крестьянски. Якова Федоровича внук начал помнить, когда деду было лет пятьдесят пять. Был он совершенно крепок, хотя с сильной проседью, все зубы на месте, ходил прямо, бодро стуча деревяшкой. Состоя в отставке, он получал какую-то маленькую пенсию за выслугу лет да за кресты и не покладая рук столярничал, а лучшие свои поделки старательно расписывал. Работа у него не переводилась. Заказчики приезжали порой издалека, верст за тридцать — сорок, потому что изделия «подтягинские» славились добротностью. Доходами с этого мастерства, со скотины да с огорода и жили. Трудился дед летом в своем сарайчике, а зимой в доме, на маленьком верстачке наискось от русской печки. Яшины мать и бабушка не любили, когда много было мусора и несло клеем и краской, а мальчику этот дух вместе с запахом воска и сосновых стружек очень нравился. Да еще от всего существа Якова Федоровича, от одежды его, от бакенбард пахло всегда очень хорошо и вкусно — будто свежим воздухом и ржаным хлебом, — чисто и бодро. За работой дед любил напевать марши и солдатские песни. Так что первые выученные Яшей стихи были слова к Преображенскому маршу:

Хоть Москва в руках французов,

Это, право, не беда.

Наш фельдмаршал князь Кутузов

Их на смерть пустил туда…

Лет с семи мальчик стал своей охотой понемногу приучаться к столярному делу. «Что с им будет, то неизвестно, а в этаком понятии вреда нету», — говаривал дед, наставляя его, как держать стамеску или рубанок. Когда же внук начал ходить в школу, он со вниманием слушал склады или, вздевши очки, поглядывал, как на грифельной доске Яша складывает и вычитает числа. Конечно, рассказы дедовские про Бородино и Париж мальчик очень любил и готов был слушать без конца.

Лет до двенадцати дед представлялся ему человеком самым умным, самым бывалым и знающим. И навсегда остался самым добрым. Если, бывало, внук что сделает плохое, заленится или скажет грубо, дед только головой покачает да скажет: «Эх, брат тезка, не по-гренадерски…» Да еще был он для мальчика и самым искусным, потому что резал из дерева коньков, коров с рогами, собак с открытой пастью и даже солдат, таких бравых, каких ни у кого на селе не бывало.

А бабка Лизавета Матвеевна на Яшиной памяти выглядела, в противоположность деду, совсем старухой. В тот год, когда мать с дедом жили около Александра Дмитриевича в городе, она весной, полоща белье в проруби, крепко застудилась, запустила простуду, и сделался у нее ревматизм. Руки и ноги покрылись страшными твердыми волдырями, искривившими пальцы и мешавшими двигаться, да притом чувствительными к холоду. Так что держалась она в тепле, жалась к печке. Немало вздыхала бабка, что зимой болезнь мешала ей ходить в церковь, где пол был каменный и вообще холодно.

На добром, худом, востроносом лице ее лежала печать страданий, и часто, просыпаясь ночью, Яша слышал, как бабка за перегородкой вздыхает, охает и ворочается на печке. Не могла она ни стирать, ни хлебы месить, ни двигать ухватом в печи, а все только шила, вязала на спицах да горевала вполголоса, что, мол, вот от нее тягость одна, бог ни поправки, ни смерти не дает, а за грехи ее Настенька работает, она же сама дармоедкой сидит.

Раз как-то дед, рассердясь на такие слова, сказал, что в ближнюю субботу сам погонит в город корову, коз и овец да прихватит заодно и кур и всех там продаст, чтобы матери меньше дела осталось, а бабка реже плакалась бы на свои немощи.

— Так, что ли, не проживем? — сказал он. — Шерсти у вас запасено лет поди на сто, а я своим рубанком авось и на молоко настругаю. Маета, и верно, одна…

Бабка притихла. Яша хотел было распустить нюни, вообразив, что не будет больше ягнят и цыплят, но тут заговорила мать, слышавшая дедовы слова, да так резко и решительно, как он никогда не слыхивал:

— Нет, батюшка, вы такого не делайте… — И когда Яков Федорович к ней повернулся, продолжала: — Коли скотины не будет, чем я себя-то займу?.. Как весь день за делом, к ночи ног не слышишь, то и мыслей меньше, и засну сряду… Грешно так говорить, но только легче мне, что матушка не может, а я все одна. Без того бы, кажется… — Она не договорила и ушла поспешно к себе в комнатку. Дед и бабка переглянулись, покачали головами и молча взялись за свои дела.

И точно, Настасья Яковлевна как бы старалась замучить себя работой. Вставала первая, шла в хлев, на речку, топила печь, а там и пошло и пошло, без остановки и передышки, одно дело вплотную к другому, до самого вечера.

И при таком труде была красавица писаная. По сравнению с известным нам портретом, она в двадцать пять лет, когда начал ее помнить Яша, стала, пожалуй, еще лучше. Но только выражение лица всегда оставалось печальное, а лучше сказать — безрадостное. Именно радости жизни, столь свойственной здоровому и молодому существу, никогда не бывало в этом красивом и ярком лице. Даже когда она гладила по голове сына, рубашку новую ему мерила или, скажем, мыла в корытце, — одним словом, возилась с ним и улыбалась ласково, то и тогда не видел он: в ее чертах истинной веселости. Потухло в ней что-то навсегда, когда узнала про смерть Александра Дмитриевича и решилась на себя наложить руки.

Иногда по воскресеньям Анастасия Яковлевна читала какую-нибудь книгу, оставшуюся после Яшиного отца. Но, должно быть, не для развлеченья, а именно для горестных и вместе сладких воспоминаний. Читала она всегда про себя, и если Яша подвертывался близко, то не раз видел на глазах ее слезы и чувствовал, как прижимает к себе крепче обычного. Одна тетрадка, особенная, заветная, куда покойный поручик стихи любимые вписывал, много лет у нее под подушкой и днем и ночью лежала, и от частых перегибов сама открывалась на стихе Лермонтова «Памяти Одоевского». Как раз страница начиналась очень подходящими к судьбе Александра Дмитриевича строками:

Но он погиб далеко от друзей…

Мир сердцу твоему, мой милый Саша!

Покрытое землей чужих полей,

Пусть тихо спит оно, как дружба наша

В немом кладбище памяти моей…

Много лет спустя Яков Александрович понял, что почти все буквы в этих стихах расплылись от слез.

Никогда не ходила Яшина мать ни к кому в гости, хотя у себя принимала, если кто приходил, радушно. Одевалась просто, в неизменные домотканые сарафаны. Только по праздникам в церковь шла в шелковом, да не в тулупе, а в шубке. Но все было темное, по вдовьему положению.

Так и жили. На восьмом году мальчик стал ходить в школу на селе, для детей пахотных солдат. Учитель, старый унтер, исправно выучивал в две зимы читать, писать и счету до тысячи.

Летом 1854 года произошли два очень важных события.

Однажды, возвращаясь с ребятами с речки, Яша увидел у дедовского дома большую барскую коляску, запряженную тройкой. Обежав ее со всех сторон, поглядев на кучера в ярких рукавах из-под поддевки и на слугу в полувоенном сюртуке, он поспешил домой узнать, кто и зачем приехал.

В сенях и в проходной у печки никого не оказалось. Мальчик прошмыгнул в боковую комнатку, где спал с матерью, и неслышно, потому что был босиком, подошел к притворенной двери в большую переднюю комнату. Сквозь оставшуюся узкую щелку он ничего не увидел, кроме хорошо известных предметов, но тотчас услышал чей-то незнакомый, громкий мужской голос.

— Конечно, это дело ваше, — говорил он, как показалось Яше, сердясь и удивляясь. — Но я уверен, что, каких бы мыслей ни был покойный брат, однако ему не доставило бы радости, что сын его воспитывался мужиком…

Говоривший помедлил, как бы ожидая возражений, и продолжал:

— А какое же, согласитесь, можете вы дать ему другое воспитание? — Опять пауза с полминуты. — И наконец, уверены ли, что, когда это упрямство пройдет, не пожалеете, что так нелепо отказались от моей помощи?

— Зачем жалеть? — отозвался дед. — Я вашему превосходительству уже доложил, что ни нынче, ни после мы ничего от вас не попросим.

— Кроме чтоб оставили нас как мы есть… — не громко, но твердо добавила мать.

— О, об этом не тревожьтесь, не обеспокою больше, — ответил гость холодно. — Но еще хочу уж собственно вам… — он задержался на миг, как бы ища слово, — сударыня, вот что сказать. Ведь отец ваш не вечен, а вы легко можете вновь замуж выйти, — вон вы еще как молоды и, спору нет, красивы. И тогда судьба вашего сына еще более подвергнется разным деревенским случайностям и влияниям, в то время как я сейчас, и, поверьте, это не повторится, предлагаю сделать его счастье.

— Не надо нам вашего счастья, — резко оборвала мать.

— Это последнее слово?

— Как есть последнее, — ответил дед.

— Тогда говорить нечего. Пусть мальчик сам на вас в будущем пеняет. Жалею, что полагал в вас больше здравого смысла, чем оказалось… Прощайте.

Раздались быстрые шаги, звон шпор и стук двери в сенях. Яша устремился к окну. Его в этот момент вовсе не занимало, что приезжий предлагал деду и матери, хотя понимал, конечно, что речь шла о нем самом. Из рассказов деда мальчик знал, что только генералов величают «вашим превосходительством», и хотел скорее увидеть живого генерала.

А генерал прямо перед окошком садился в коляску. Красивый, с правильными чертами еще молодого лица и презрительно поджатыми губами, он белой рукой поправил прямо надетую фуражку, потом поставил между колен саблю в блестящих ножнах и расправил шнуры аксельбанта у борта вицмундира. Все это — глядя только перед собой, в спины кучера и слуги, сидевших рядом на козлах, не взглянув в сторону дома Якова Федоровича. Яша успел еще рассмотреть ярко-синее сукно рейтуз и лаковый сапог, упершийся в пестрое ковровое дно коляски. Лошади тронулись, генерал откинулся на подушку сиденья и скрылся из глаз.

Как Яша узнал значительно позже, это был его дядя Николай Дмитриевич. Приехав с инспекторскими целями в лагерь на Шелони, в сорока верстах от Высокого, он решил побывать у вдовы брата и увезти племянника навсегда в Петербург. Но ставил условием, чтобы Подтягин с дочерью не писали мальчику, не старались увидеть его до полного совершеннолетия, дали вжиться во все понятия, в обстановку нового круга. Дядина семья соглашалась признать Яшу родственником только с тем, чтобы он навсегда перешел в их, так сказать, «веру». Племяннику сулилась светская дрессировка и образование наравне с дядиными детьми, конечно, если он окажется «податлив и неиспорчен», как выразился Николай Дмитриевич.

Лишь через много лет Яков Александрович утратил иллюзию, что дядино предложение было следствием угрызений совести за судьбу его отца. Нет, просто генерал не мог забыть, что этот деревенский неуч носит одну с ним редкую фамилию. Впрочем, Николай Дмитриевич напрасно беспокоился — мать и дед так устроили, что Яша всегда именовался просто Вербов.

После этого происшествия мальчик заметил, что дед некоторое время ходил задумчивый, должно быть, все прикидывал, правильно ли они поступили. Но тут, кажется, недели всего через две или три случилось второе важное событие. Пришло известие, что Яша получил наследство. От кого? Да от того старого инженера, дяди Александра Дмитриевича. Умирая, он по завещанию оставил свои книги и модели мостов Институту путей сообщения, остальное же имущество поручил душеприказчикам продать и вырученную сумму переслать Анастасии Яковлевне на образование ее сына. Денег оказалось около двух тысяч.

— Видит бог сиротские слезы, — говорила бабка, утирая свои собственные концами головного платка и поглаживая внука по голове искривленной узловатой рукой.

— Не было у него слез, да, бог даст, и дале без них жить станет, — отозвался дед.

В ближайшее воскресенье позваны были гости. Или вернее — советчики для решения Яшиной дальнейшей судьбы. Сошлись отставной капитан, лет двадцать прослуживший в Высоком и доживавший тут же свой век, приходский священник и старший писарь из канцелярии округа. После настойки и пирога засели за самовар. Дед рассказал дело по порядку, хотя, конечно, все и так знали, о чем будет речь.

Яша был опять за перегородкой в горенке и все слышал.

— Что ж тут много-то толковать, — сказал капитан. — Сын дворянина, внук заслуженного воина, значит дорога прямая. Хлопотать надо о приеме в кадетский корпус, там все казенное. А деньги — на первое офицерское обзаведение, на поддержку в молодых чинах, пока жалованье мало.

Батюшка говорил обстоятельнее. Указал, что отрок принадлежит к благочестивой семье, что, несмотря на малый возраст и присущие ему шалости, оказывает успехи в науках и законе божием, что многие пастыри и даже святители церкви не были сыновьями церковнослужителей, а потому он охотно напишет в Новгородскую духовную семинарию, нельзя ли оставить за Яшей с осени место в младшем классе. Закончил же тем, что деньги всегда пригодятся, жизнь при них утрачивает немало терниев и всякая избранная отроком стезя углаживается и украшается.

Наконец, приглашенный высказаться писарь, ничего не советуя, пообещал только, что отпишет куда угодно прошение.

После ухода гостей дед с матерью и бабкой долго еще толковали. Их мнения тоже разделились. Дед хоть и не прямо от себя, но сказал, что как будто и точно военная служба Яше бы подошла, и «тем господам важно бы нос утерли», и вполне «по-гренадерски». Бабка, вздыхая, вставила, что хорошо бы иметь в семье своего молитвенника. Мать же решительно заявила, что о военной службе и слышать не хочет, раз у нее отец без ноги да муж убитый. А хотела бы, чтобы Яша стал, к примеру, лекарем порядочным, или лесничим, или учителем, да еще где-нибудь поближе место найти, где его к делу бы приготовили. Но потом все согласились, что мальчик мал, пусть еще год походит в школу на селе. Потом видно будет. С деньгами что-нибудь и придумается.

Яше исполнилось десять лет. В школе он твердил старое, но дома начал читать вслух деду и бабке. Во-первых, всякие известия о Крымской войне, о Севастополе. Деда они очень интересовали и тревожили. Мало что можно было понять из тогдашних газет, но и крохи ловились с жадностью. А из прочего они особенно полюбили «Конька-Горбунка» и так выучили, что с любого места с дедом взапуски наизусть говорили. Также сказки Пушкина. Да и почти все его сочинения, даже прозаические: «Повести Белкина», «Дубровский»…

А в следующую осень отвезли Яшу в Старосольск, в уездное училище. В программе значились и геометрия, и черчение, и история, и география, но учителями были два старика, которые задавали по допотопным, рваным книгам «отселева — доселева». В ходу были розги, линейка, в классах холодно и сыро. Хорошо еще, что квартира Яшина, то есть угол у вдовы-чиновницы, оказалась хороша — тепло, тихо, сытно. И тут он читал вовсю. Однако, по правде говоря, не менее увлекался и каруселью, которую впервые увидел на зимней Никольской ярмарке. Все на том же сером, в голубых яблоках, коне прокатился дня в три сорок (раз, пустив на ветер все свои капиталы — сорок копеек.

Едва ли не каждые две недели навещали мальчика то дед, то мать. Здесь бывала она так нежна, так ласкова, так заботлива, как никогда в Высоком. Видно, очень тосковала в разлуке. И ни мать, ни дед, оберегая Яшу, ничего не говорили о том, что пережил когда-то его отец и они сами в Старосольске. Так что очень равнодушно взирал он на гауптвахту и на дом с колоннами.

Конечно, на рождество, пасху и на все лето мальчик ездил к своим. А когда возвратился на вторую осень в училище, то там был новый учитель — Андрей Петрович. Человек еще молодой, лет двадцати пяти, бледный, сутулый, невзрачный. Но пылало в нем неугасимое стремление передать детям все, что знал.

Да и время подоспело особенное. После Крымской войны и смерти императора Николая будто свежим воздухом подуло. У многих появились надежды на реформы, которые сразу все преобразуют и поправят. Об уничтожении крепостного права рассуждали как о деле решенном. Между прочим, и в Высоком, да и вообще в уезде, была новость немалая — чудное сословие пахотных солдат уничтожили, переведя всех в государственных крестьян.

Андрей Петрович только что приехал из самого сердца всех этих новшеств — из Петербурга. Как в один год взбудоражил он уездное училище! Чего только не читал на уроках и не рассказывал! Услышали от него впервые мальчики о Белинском и Тургеневе, на картах появились вместо голубых и желтых красок настоящие моря и горы, реки и города, а в истории живые Мономах, Грозный и Петр Великий.

За толковые ответы Андрей Петрович заметил Яшу, стал давать свои книжки, хвалил за любознательность. А весной, встретив способного ученика, шедшего с дедом, на улице, тут же завел речь о дальнейшем образовании. Потом зашел к Яше на дом, когда узнал, что приехала мать, и опять заговорил о том же. При этом прямо советовал обоим определить мальчика туда, где сам воспитывался, — в Гатчинский сиротский институт. И учат, мол, добросовестно, и плата недорога — сто тридцать рублей в год на полном пансионе. После повторных разговоров Андрей Петрович добился согласия, заранее все письмами устроил и получил положительный ответ.

Лето прошло в играх, и вот уже Яшу с дедом собирают в дальнюю дорогу.

Долго ехали лошадьми и чугункой и наконец 14 августа 1857 года добрались до Гатчины. Институт с его огромными зданиями, с сотнями мальчиков в форме, высокими шкафами библиотеки и гулкими коридорами очень поразил Яшу, но не испугал. Яков Федорович пожил в Гатчине дней десяток, пока внука проэкзаменовали и назначили в четвертый класс.

В последний день перед его отъездом пошли погулять по дворцовому саду. Яков Александрович навсегда запомнил минуты, когда они сидели на скамейке, на Длинном острове. Смотрели, как сквозь зелень проглядывали дворцовые башни и отражались в изумрудной глади озера. Было жарко, солнце пекло, стрекотали в траве кузнечики, издали с лодок доносился чей-то смех, и дед говорил:

— Помни, брат тезка, в жизни надо так поступать, чтобы потом не краснеть, не каяться, не стыдиться того, что наделаешь… Теперь ты один остаешься и сам за себя отвечать начнешь. Так и приучись сряду же в каждом деле сомнительном — маленьком или большом — перво-наперво самого себя спрашивать: а коли я этак сделаю, как завтра на то погляжу? Не стыдно ль станет? И как оно опять же у близких людей отзовется — у товарищей всех, у матери, коли узнает, у Андрея Петровича, у нас с бабкой? И уж лучше пусть тебя иные дурачком назовут, только бы низким человеком никто назвать не мог…

Инвалид помолчал, глядя на желтый песок дорожки, на котором чуть колебалась узорная тень пронизанной солнцем листвы, и, вздохнув, продолжал:

— Крепко я надеюсь, Яшенька, что жизнь твоя легче нашей будет… Вспоминаю иногда разное, что было, и сам себе не верю — неужто выдержал этакое, битья сколько принял, ругани, обид всяких. А видел что — страсть! И многим еще солонее меня приходилось из товарищей моих. Прямо сказать, вроде каторги доля наша солдатская да мужицкая была… Неужто уж и дальше простой народ все мучить будут?.. Так и нашему терпению конец прийти может. — Старик вновь замолчал и потупился, потом сведенные брови его разошлись, он ободряюще улыбнулся внуку и закончил: — Так что ты, коли тяжело придется, не тужи, не вешай головы, — помни: деду-то и того много труднее бывало… Так-то, брат…

На другой день Яков Федорович уехал, и началась институтская жизнь. Для Яши она не была тяжелой. Держали мальчиков на полувоенный манер, однако не слишком строго. Взялся Вербов за занятия старательно, вел себя тихо, и товарищи к нему поначалу приглядывались, ожидая случая испытать. Такой случай представился скоро, недели через две после начала занятий.

В классе признанным заводилой и главарем был очень живой мальчишка Андрюшка Котин. О нем Яша в первые же дни узнал, что в конце прошлого учебного года за бесчисленные шалости педагогический совет решил было его исключить, но отстоял инспектор, уговоривший оставить до новой провинности. Поэтому в классе была установлена товарищеская порука — валить вину на любого ученика, но Котина не выдавать.

И вот однажды, перед большой переменой, когда учитель французского языка Дюфур, добрый, но сонный старик, только что вышел из класса, один из резвых мальчиков, Чернецов, подскочил к еще сидевшему за партой Котину и то ли сказал ему что-то обидное, то ли дал дружеского туза. Тот в ответ замахнулся подвернувшимся под руку учебником. Чернецов бросился наутек, и Котин пустил ему вдогонку увесистую книгу. Стоя уже в четырех-пяти шагах, Чернецов отбил ее кулаком, да так неудачно, что она, приобретя новую силу и направление, полетела прямехонько к входной двери. А в это время мосье Дюфур, забывший на кафедре карандаш или еще что-то, появился в дверях, и книга угодила ему в лицо, сбив очки, отлетевшие в сторону. Класс затих. Француз поник, схватился за косяк, потом закрыл лицо платком и вышел, пошатываясь.

Ученики присмирели, обсуждая, что будет дальше, и не расходились из класса.

А Яше как раз в это время неотложно понадобилось покинуть ненадолго класс, что он и сделал. Трусил по коридору и думал, что Котин совсем не виноват в происшедшем, а Чернецов хоть и виноват, да кто же мог знать, что француз подвернется?

И вдруг, когда почти поравнялся с дверью учительской, навстречу ему показался сам инспектор. Он шел быстро, с решительным и бледным лицом. Наверно, если бы Яша не попался ему на глаза, инспектор обратился бы к лучше известным ему ученикам. Но тут остановился.

— Скажите, Вербов, кто это сделал? — спросил он резко и быстро.

Переминаясь с ноги на ногу, Яша в смятении думал, что после экзамена это первый его разговор с инспектором и что тому не понравится, коли начать запираться. Но ведь и доносчиком стать нельзя…

Не зная, что ответить, мальчик молчал. А инспектор, заметив отразившееся на лице его волнение, продолжал:

— Вы, надеюсь, понимаете, что подобный поступок совершенно немыслим. Швырнуть книгой в лицо старику, да еще своему учителю, просто мерзко. А если бы разбились очки и осколок стекла ранил его в глаз?

— Даю вам честное слово, что это было сделано не нарочно! — выпалил Яша.

— То есть как это не нарочно?

— Книга была брошена в Чернецова, а он стоял недалеко от двери и отбил ее рукой… Она и полетела прямо в Генриха Генриховича, который нежданно вернулся и вдруг всунулся в дверь…

— Всунулся?! — иронически повторил инспектор и посмотрел на Яшу внимательно: — Честное слово так было?

— Честное слово! — горячо подтвердил тот, а сам только теперь сообразил, что уже назвал одного из товарищей да еще обнаружил роль второго, на участие которого никак нельзя было даже и намекать… И тут же увидел, что разговор его с инспектором слушают двое подошедших одноклассников, которые должны уже презирать его как доносчика.

Яша стоял ни жив ни мертв, совершенно растерявшись, даже забыв о том, куда бежал.

— Ну хорошо, — сказал инспектор. — Но кто же бросил в Чернецова книгой? От кого пришлось ему защищаться, отбивая ее? Наверное, от Котина?..

«Навел, прямиком навел», — подумал Яша, подавленный своей глупостью, которую товарищи неминуемо сочтут за подлость.

Не дождавшись ответа, инспектор повернулся к нему спиной и пошел к классу.

Яшу вдруг осенило.

— Константин Дмитриевич! Это я бросил книгу! — воскликнул он.

Высокая фигура стремительно обернулась.

— Вы? — недоверчиво переспросил инспектор и пытливо посмотрел мальчику прямо в глаза.

Но тот твердо встретил взгляд, уверенный, что поступил правильно, и радуясь, что не требуется вновь подтверждения честным словом.

— Хорошо же вы начинаете свое пребывание в институте! А еще рекомендованы мне Андреем Петровичем… — укоризненно качнув головой, сказал инспектор. — Ступайте ко мне в кабинет, я с вами после поговорю…

И вдруг Вербову показалось, что губы инспектора дрогнули, как бы готовые улыбнуться. Но он уже отвернулся и решительно пошел по коридору.

— Беги, передай Котину, чтобы не сознавался, — поспешно шепнул Яша одному из одноклассников. И, посмотрев, как в перспективе коридора его посланец ловко обогнал инспектора, двинулся по назначению, с волнением представляя себе, что произойдет в классе, и все же довольный собой.

В кабинете Вербов просидел один больше часу, ежеминутно ожидая, что войдет Константин Дмитриевич и примется отчитывать его за взведенный на себя проступок или за открывшуюся ложь. Потом представлял, что его могут исключить из института, и тогда вызовут за ним деда. Как будет старику неприятно!

Наконец инспектор вошел, не глядя на ученика встал за конторку и записал что-то, потом откинул назад свои длинные волосы, не торопясь заправил за уши боковые пряди и сказал:

— Я нахожу, что вам, как главному виновнику, — он сделал намеренное и заметное ударение на последних словах, — надобно прежде всего вместе с Чернецовым просить извинения у Генриха Генриховича, которому я уже объяснил, как все вышло. И пусть он решит, как вас следует наказать…

Яша почувствовал, как у него отлегло от сердца.

Между тем инспектор вышел из-за конторки, прошелся по комнате, остановился перед мальчиком и вдруг улыбнулся удивительно ясной, подкупающей улыбкой, вмиг преобразившей строгое, худощавое лицо.

— А все-таки вы ли это сделали? — спросил он, ласково потрепав Яшу по плечу. Но тут же отвернулся и добавил: — Ну, ладно, ладно, бог с вами, ничего больше не говорите…

Через несколько минут, в сопровождении Константина Дмитриевича, Яша вместе с приведенным Чернецовым отправился через двор в учительский флигель. Дюфур сидел в кресле, обложенный подушками, с холодным компрессом на глазу, и был очень жалок. Мальчики искренно просили у него прощения, согласно и гладко пересказав обстоятельства дела и раскаиваясь в нанесенном старику увечье. Француз милостиво простил их, произнеся длинную и нудную рацею, в которой особенно налегал на то, что если бы дети должным образом относились к памятникам человеческой мудрости — книгам, то ничего дурного бы не произошло. Инспектор поддержал старика и добавил несколько слов от себя, наложив на виновных взыскание в виде лишения прогулки на четыре воскресенья. Тем дело и окончилось.

После этого происшествия Яша сразу стал в классе своим человеком и первым приятелем Котина. В следующие дни некоторые учителя сочли нужным прочесть ему суровые нотации, которые он выслушал с покаянным лицом.

А через неделю, как-то вечером, когда мальчики учили уроки, инспектор вызвал Котина и увел его куда-то. Тотчас посланные «пластуны» донесли товарищам, что они рядком прогуливаются по пустому гимнастическому залу. И ребята тотчас отметили, что Константин Дмитриевич сделал это, когда все учителя разошлись уже по своим квартирам, — значит, хотел поговорить с Андрюшкой не начальственно, а «по душам».

Вернулся Котин серьезный, тихий и на вопросы товарищей отвечал:

— Догадался он, братцы, что я книгой-то в Чернецова запустил, и задал мне баню… Но обещался никому ничего не говорить и еще раз слово взял, что угомонюсь… — Он нашел глазами Вербова и протянул ему руку: — А тебе, Яшка, спасибо, все ж таки ты меня спас. Кабы тогда меня Константин Дмитриевич прямо спросил, я бы не запирался, а значит, и выгнали бы меня…

Таков был случай, впервые приблизивший Яшу к инспектору института Константину Дмитриевичу Ушинскому. А за следующие месяцы накопилось и еще немало впечатлений об этом замечательном человеке, успевшем, помимо преподавательской и воспитательской деятельности в институте, писать педагогические статьи, составлять проекты учительских семинарий, редактировать чужие работы. Имя его, сравнительно еще молодого человека, было уже широко известно. И ученики Гатчинского сиротского института гордились этой известностью. В старших классах читали его работы, а подростки со слов старших говорили друг другу:

«Слыхал? Наш-то опять замечательное что-то напечатал…» Или: «Вчера, говорят, наш в Питере лекцию всем учителям читал…»

Так и вали Ушинского гордо и фамильярно — «наш».


В первую весну, с приехавшим за ним дедом, Яша отправился в Высокое. Мать так ему обрадовалась, что стала на несколько дней какая-то светлая, праздничная, будто совсем другая. Скинув мундир и облачившись в прежнюю домотканую одежку, провел он среди родных и товарищей три месяца за рыбной ловлей, походами по грибы, игрой в рюхи да глазением на ученья расквартированной на селе роты солдат.

Под конец следующего учебного года Константина Дмитриевича перевели в Петербург. С уходом его началась для Яши невезучая полоса. Вскоре заболел скарлатиной, только стал поправляться — воспаление легких. К концу мая поднялся наконец на ноги, пропустив больше двух месяцев занятий. Приходилось либо оставаться на второй год, либо готовиться к экзаменам осенью. Решился на последнее — самолюбие заело, не хотел отставать от класса, да и лишние сто тридцать рублей из «капитала» представлялись не шуткой. Яков Федорович, как и в прошлый год, приехал в июне за внуком, но через неделю отправился обратно один, одобрив его решение.

Но вот и осенние экзамены прошли хорошо. Сдав последний, Яша весело бежал в столовую, когда его остановил дежурный воспитатель.

— Вербов, вас в приемной ожидает какая-то женщина, — сказал он.

Женщина?.. Женщина могла быть только одна — мать! Не помня себя, прыгая через три ступеньки, бросился Яша вниз, в приемную.

Высокая, стройная, в темном платье, шагнула к нему навстречу Анастасия Яковлевна.

— Яшенька, голубчик мой, родной!..

Дорогой, среди чужого мира, непохожего на привычное, деревенское, не раз думала она с тревогой, не застыдился бы сын полукрестьянского ее обличья, не сделался бы среди городских господских детей сам другим, чужим ей. И теперь, после первых минут радости, вспомнила свои опасения, оглядывая стройного, выросшего, почти юношу в нарядном мундирчике…

Десять дней, оставшихся до начала занятий, пронеслись незаметно. Анастасия Яковлевна сняла угол у отставного мелкого чиновника на Бомбардирской, недалеко от института. К ней ежедневно, после полудня, приходил сюда Яша. При домике был маленький садик, и они часами сидели в нем или ходили гулять в Приорат, в Зверинец. И все не могла мать насмотреться на сына, все гладила будто бархатную, коротко стриженную голову.

А он доверчиво открывал перед нею то, чем кипело его молодое сердце, чем жил и надеялся жить. Конечно, расспросил подробно о Высоком — о деде, бабке, соседях, сверстниках, но с настоящим жаром говорил только об институте, Ушинском, о своих планах. И каждый раз вечером, когда он уходил, она долго сидела одна в садике или ворочалась на постели, думая, как вырос, возмужал, развился он, тревожно гадая, что-то ждет его в жизни.


Начался новый институтский год. Помимо учебных занятий, Яша и его одноклассники много читали, преимущественно русских авторов: Тургенева, Писемского, Григоровича. Но самым любимым был Некрасов. В смелых, разом запоминающихся строках доносил он до подростков все, что занимало лучших русских людей, указывал на несправедливости окружающей жизни, требовал борьбы с ними. Немудрено, что институтское начальство не жаловало поэта; с тех пор как правительство запретило сборник его стихов, он считался настоящим крамольником. Любовь к Некрасову надо было скрывать, книги его прятать. И тем нетерпеливее ждали его новых стихов, их целиком выучивали наизусть, щеголяли цитатами из них, лучшие строфы делали жизненными девизами.

Не без влияния любимого поэта Яков Александрович стал задумываться о будущем. Гатчинский институт в эти годы был превращен в юридическое училище, в старших классах изучали законоведение, судопроизводство. Но стать судейским чиновником Вербову совсем не хотелось. Учитель, воспитатель — вот к чему влекли его собственные склонности и образы Андрея Петровича, Константина Дмитриевича и лучших институтских педагогов. После некоторого колебания Яша написал Ушинскому, прося совета. Тот ответил немедленно, рекомендуя продолжать учиться в Гатчине, потому что обсуждается открытие педагогического класса именно при их институте.

А весной от деда пришло письмо. Он сообщал, что Анастасия Яковлевна решила во второй раз выйти замуж.

О женихе говорилось кратко, что он военный фельдшер, вдовец с маленькой дочкой. Весть эта сильно взволновала Яшу, показалась почему-то обидной. Но, поразмыслив, он понял, что такое событие вполне естественно. Ведь ей было всего тридцать шесть лет.

Однако ехать на каникулы в Высокое Яше не захотелось. Думалось, что мать теперь уже не та, представлялся этот чужой человек в дедовском домике… Написал, как умел, поздравление, а в мае сообщил, что на каникулы опять останется в институте, потому что надо усиленно заниматься. И хоть скоро потом пожалел об этом письме и тосковал по своим, да делать было нечего.

Вот и еще зима минула. Во время экзаменов узнали, что действительно с будущего года в институте устраивается педагогическое отделение, из которого начнут выпускать учителей младших классов, Яша был зачислен в него одним из первых.

На лето поехал в Высокое, теперь уже передумав все заново и мечтая о встрече с матерью. Но ее не застал. Незадолго до этого ее мужа перевели в Нарву. Туда и она перебралась вместе с родившимся весной Яшиным братцем. Дед и бабка очень по ней грустили, и приезд внука оказался весьма кстати. Еще больше полюбил он своих милых стариков, и уже незадолго перед отъездом дед впервые рассказал ему историю родителей во всех подробностях, закончив ее так:

— Вот ты, брат тезка, какой большой вырос, науку скоро кончишь, на службу определишься… И, как в учителя выйдешь, от простого народа нос не вздумай воротить, за него крепко стой, а в бары не лезь, гляди… Много я разных господ на своем веку видывал, а правильный до конца человек, почитай что один из них, твой отец был… Да и того за правильность эту самую сгубили…

Загрузка...