2

В середине августа пошли дожди, и мы уехали в город, а к началу сентября коклюш мой прошел окончательно.

Еще одну зиму я, как говорится, «бил баклуши», хоть и занимался ежедневно арифметикой и письмом с бабушкой, которая была построже матери. А следующей весной поступил в приготовительный класс гимназии. Приятель мой Юрка Грызунов выдержал экзамены в один день со мной, и с середины августа мы вместе начали бегать в класс, путаясь в полах длинных, шитых «на рост» шинелей и не без труда неся в ранцах и в головах выраставший груз премудрости. Новый мир тревог и обязанностей открылся перед нами. Свободные минуты поглощали Майн Рид и Купер. В индейцев играли на дворе, несмотря на неподходящие к прериям морозы и сугробы. Но весной перья, луки и томагавки сменило новое увлечение. Шел 1912 год, и Россия готовилась праздновать сотую годовщину победы над Наполеоном. Календари, многочисленные юбилейные издания, открытки, обертки конфет, папиросные коробки и даже выставленные в магазинах духи, мыла, бабьи головные платки и ситцы пестрели изображениями Кутузова, Наполеона, пожара Москвы, Бородинского боя. Мы с Юркой были патриотами. Багратион и Платов, Ермолов и Раевский скоро стали нам хорошо известны, так же как имена наполеоновских маршалов и названия мест, где разбили их русские полководцы. В играх «краснокожих братьев» сменили бесстрашные Давыдов и Сеславин. Так прошло лето.

В последние дни каникул, когда как-то особенно весело и жадно играется, на нашем дворе разгласилась новость. В верхний этаж большого дома въезжали жильцы. Квартира там пустовала все лето, и теперь ее нанял вновь назначенный в наш город товарищ прокурора. По слухам, чиновник этот, приехав уже с неделю, жил в гостинице у станции, ожидая прибытия обстановки из Петербурга.

И вот однажды утром к дому подъехало два нагруженных воза, и с них стали снимать укупоренные в ящики, рогожи или холсты предметы разнообразной формы и тяжести. Несколько соседских ребят и мы с Юркой, собравшись у ворот, наблюдали, как ставили на землю рояль, диваны, столы, зеркала, очертания которых мы угадывали под скрывавшими их покровами. Распоряжался всем маленький старичок с седыми бакенами, как мы узнали позже, камердинер товарища прокурора.

Первые возы разгрузили, и сразу внесли вещи в дом по широкой парадной лестнице, а когда часа через три приехали новые, то старичок велел перенести поклажу на двор под навес сарая и тотчас ехать снова, чтобы поспеть вывезти все до закрытия пакгауза.

Теперь мы с Юркой сели на крылечко нашего флигеля и не спеша все рассматривали. Должен сознаться, что немало было предметов, в назначении которых мы сомневались. Таковы были арфа в чехле и сверх того в массивной дощатой клетке, мольберт с массой винтов и дырок, и, наконец, комнатный домик-будка, обитая бархатом с бахромой и обернутая поперек ковровой дорожкой. О ней мы долго спорили, для детей она или для кого другого.

— А может, для белок или для медвежонка, — предположил Юрка.

— Болонкин дом, то есть собачий, — снисходительно пояснил старичок, стоявший неподалеку.

Потом появились штук десять картин, их поставили у стенки сарая.

Наконец ломовики с дворником уехали, а старичок, вежливо приподняв плюшевую шляпу и назвав нас «любезными молодыми людьми», попросил приглянуть за багажом. После чего, покряхтывая и позванивая связкой ключей, скрылся на черной лестнице большого дома.

Мы, конечно, тотчас начали «приглядывать», то есть подошли к картинам. Они стояли двумя стопами, и сквозь редкие планки клеток хорошо были видны холсты передних. На одной изображался босой мальчик, одетый в мохнатую шкурку и обнимающий барана, а на другой — более чем по пояс виднелся генерал с массой орденов и двумя звездами на темном с золотым шитьем мундире. Локтем левой руки он опирался на колонку, по мрамору которой пролегала надпись: «8 кампаний, 100 сражений». А в правой руке держал обнаженную шпагу. Непокрытая голова с взлохмаченными волосами и бакенбардами смотрела грозно и внушительно. Красные губы большого рта решительно сжаты, брови над темными глазами насуплены. Синеватый, выставленный вперед подбородок опирался на расшитый воротник.

Я весь отдался созерцанию этого очень живого лица, а Юрка, присев на корточки, рассматривал в это время что-то в нижней части холста.

— А на шашке у него что-то написано, — сказал он. — Отступи-ка, мешаешь…

Я присел с ним рядом и вдруг увидел те же лавровые венки и надписи, что на шпаге Якова Александровича.

— А ведь я видел эту самую шпагу, — заявил я, пораженный.

— Ну, врешь! Где? — усомнился Юрка.

Я рассказал ему, и мы долго обсуждали, так ли это. Но под конец решили, что, наверное, таких шпаг после войны с Наполеоном делали не одну.

К нашему сожалению, когда приехали новые возы, нас кликнули по домам.

Целую неделю наверху распаковывались и устраивались. Старичок с дворником понемногу таскали в сарай доски, рогожи и ящики. Им помогала кухарка новых жильцов. Потом приехали хозяева. Их было трое: «сам», его жена и дочка, и при них бонна-девица, горничная и белая собачка в попонке.

Товарища прокурора мы наблюдали мало. Случалось, когда возвращались из гимназии, он ехал в суд после завтрака. Или, рассматривая ожидавшую его у подъезда ямскую тройку, мы мельком видели, как он выходил из парадной, отправляясь в уезд. Жена его, высокая дама, всегда почему-то в вуали и пышных мехах, редко показывалась на улице, так же как и собачка, боявшаяся холода. Но часто мы встречали девочку лет пяти, которая ежедневно прогуливалась в сопровождении бонны-немки с голубыми кукольными глазами. Девочка была живая, болтливая, как воробей. Все время порывалась она пробежаться, схватить листок, прутик, а зимой сосульку или снежок. И бонна непрерывно не то шипела, не то жужжала на нее, тряся головой и тараща глаза:

— О Lise, Schande!.. О Lise!

Так мы с Юркой и прозвали девочку: «Олизшанде».

Из разговоров бабушки, Юркиной матери, дворника и почтальона мы постепенно узнали, что товарищ прокурора — петербургский аристократ, сын сенатора, держится гордо, ни с кем почти в городе не познакомился, что с женой он говорит по-французски, много получает газет и писем, курит только сигары.

Наконец я услышал, как отец говорил матери: — Встретился нынче у больного следователя Стрелковского с нашим соседом. Очень красивый господин, держится любезно. Стрелковскому принес какие-то журналы для развлечения. Но в десятиминутном разговоре обмолвился, что владеет хорошими имениями, мог бы не служить, если бы не семейная традиция; что здесь ужасно скучает и пребывание в нашем городе трактует как случайный эпизод на служебном пути. Какая-то неумная уверенность в своем высшем назначении и в то же время несерьезное отношение к этому назначению…


Однажды, — это было совсем незадолго до святок, — вечером, часов в десять, когда я уже укладывался спать, в прихожей раздался резкий звонок. Мать пошла отворять, и из передней донесся чей-то неясный голос.

— Это не папа? — спросил я, когда она вернулась. Отец был еще у пациентов.

— Нет, приходили звать его из каменного дома. Там девочка заболела.

Потом я заснул и сквозь сон слышал два или три звонка, скрип дверей, тихие шаги в кабинете, в столовой, раз на несколько минут даже проснулся от стука поспешно открываемого отцовского инструментального шкафа.

Утром за чаем бабушка сказала мне, что отцу удалось горячей ванной в самую критическую минуту спасти девочку от острой и, казалось, безнадежной формы крупа.

Днем, когда я был в гимназии, к нам заходил товарищ прокурора и, узнав, что отец в больнице, оставил визитную карточку.

Нас распустили на каникулы. До святок оставалось четыре дня. Было воскресенье, и отец против обыкновения долго спал. Я пошел к Юрке, потом мы вместе бегали на базарную площадь смотреть елки, а когда вернулся домой, то бабушка на кухне сказала:

— Не кричи, не шуми, а сейчас же мой руки и обдерни куртку…

— А что случилось? — спросил я.

— Ничего не случилось, а у папы сидит прокурор, — пояснила внушительно бабушка. — Вдруг отец тебя позовет, а ты этаким чучелом. Пояс-то поправь…

Я тотчас «навел красоту» и, едва отерев красные, «как у гуся», по бабкиному выражению, руки, прямиком отправился в кабинет. Там напротив папы сидел отец Олизшанде, и они о чем-то разговаривали. Между небольшой, очень скромной комнатой, с дешевым письменным столом, с клеенчатым диваном отца, и этим господином положительно был какой-то контраст.

Представьте себе крупного барина с аккуратно причесанной головой и золотистой, слегка раздвоенной бородой, правильным лицом и небольшими белыми руками. От его визитки, белья, переливчатого галстука, полосатых штанов исходил легкий аромат духов, довольства, самоуверенности. Все было самое дорогое, свежее, лучшее.

— А, молодой человек, здравствуйте! — радушно приветствовал меня гость. Я шаркнул ногой, как меня учили, и подал ему свою «гусиную лапу», после чего отретировался на другую сторону стола, где, прислонившись к отцу, продолжал наблюдать.

«Да ведь он похож на генерала с портрета, тот, верно, его предок», — вдруг сообразил я.

А прокурор между тем продолжал что-то рассказывать и засмеялся раскатисто, заразительно. При этом открылись ровные белые зубы. Он показался мне очень красив, и я смотрел на него во все глаза.

Однако вскоре я заметил, что папа в ответ только сдержанно улыбался.

Через несколько минут визитер стал прощаться. Крепко пожимая отцовскую руку, он говорил:

— Верьте, доктор, мы никогда не забудем этой страшной ночи и вашей удивительной отзывчивости и искусства. Право, вы великолепно всем командовали. Если бы я мог быть вам полезен… Может быть, в Петербурге?.. По вашему ведомству, через отца или старшего брата. Уверяю вас — это не слова… Если вы только позволите и укажете, куда хотели бы, например, перевода…

Но отец перебил его:

— Полноте, я делал только то, что мог и должен был сделать любой врач на моем месте… — И опять в его голосе, в котором столько раз я слышал ноты доброты и ласки к пациентам, прозвучали сухость и сдержанность.

Когда товарищ прокурора ушел, мы стали обедать. Сначала папа ел молча и хмурился, но, заметив вопросительный взгляд матери, заговорил:

— Вот ведь только двое суток прошло — успокоился человек и опять прежним стал. А в ту-то ночь, когда девочка умирала, вся спесь мигом с него соскочила. И говорил, и метался, и радовался естественно. А нынче опять и грассирует слегка, и мизинец с полированным ногтем оттопыривает, и пошлости радостно говорит… Даже обидно как-то, ведь не глуп, кажется… Или это воспитание такое…

— Опять скучает? — спросила мать.

— Нет, но, по мне, лучше бы уж скучал. А то вздумал делиться впечатлениями, которые накопил здесь за три месяца. Заметил, например, что у письмоводителя судебного съезда Сорина ноги длинные и тощие, а нос красен и тоже длинен, и называл его аистом, благо у того детей куча. Вот и вся острота. А что Сорин честен и с детьми бьется в бедности, — об этом с удивлением от меня только что узнал… Или говорит, что судья Балторович косноязычен, как Демосфен, и, по точному подсчету, шестнадцати букв не произносит… Ей-богу, сам, говорит, на заседаниях считать не ленился… А что Балторович алкоголик и невежда — об этом ни слова… Но ведь это чиновники его ведомства… Что же он способен вообще-то в жизни рассмотреть?..

— А ты не обратил внимания, что он на кого-то из знакомых похож?.. Или показалось мне? Я ведь его только мельком видела… — спросила мать.

— Нет… А впрочем, действительно что-то мелькает как будто знакомое…

— Он похож на своего дедушку — генерала Отечественной войны, — выпалил я.

Отец, мать и бабка посмотрели на меня, как на помешанного.

— А ты почему знаешь его дедушку? — высоко поднял брови папа.

Я рассказал ему про портрет.

— Это, конечно, возможно, — согласился он. — Только ведь мама-то никогда портрета этого не видала, а сходство заметила. Да и я тоже.

— Ты-то, наверно, его видел ночью, когда у них был, — пытался я обосновать свою гипотезу.

— Ну, брат, мне там не до портретов было, — засмеялся отец.

Я стал в тупик. И вдруг меня осенило. Шпага! Вот где был ключ.

— А я знаю на кого! — возгласил я почти торжественно. И на вопросительные взгляды отвечал: — На учителя Якова Александровича!

Наступила пауза. Взрослые переглянулись. Потом отец сказал:

— А ведь, ей-богу, верно, молодец Володька… — И, помолчав, добавил: — Да, похожи несомненно и лицом и чем-то в движениях, хоть и совсем разные. Совсем как родственники похожи… — Он подумал и спросил: — А как товарища прокурора полная фамилия? У него ведь двойная?

— Денисович обычно зовут, — отвечала бабушка. — Там, правда, и еще что-то есть.

Мать встала и через минуту принесла визитную карточку.

— «Павел Дмитриевич Вербо-Денисович», — прочла она.

— Вот так история, — сказал отец. — Похоже, что и верно родственники… Этот Вербо, а тот Вербов, — одной буквы недостает, да ударение не там. Навряд ли это случайное совпадение.

— Но такое различие общественных положений, — заметила мать. — Лицеист, сын сановника, аристократ, а Яков Александрович наш — скромный сельский учитель.

— Да, но между тем… — отец покачал головой. — «Есть много, друг Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам». А коли они и в родстве, то мне Яков Александрович во сто раз милее… — И он встал из-за стола.

А я схитрил, ничего не сказал про шпагу. Будто бы просто так догадался, по наблюдательности. Но в несомненность родства верил, должно быть, крепче всех.


Прошел еще один день, наступило 23 декабря.

Ежемесячно около 20 числа бабушка получала пенсию от Петербургского Литературного фонда. Давно умерший мамин отец был небольшой журналист шестидесятых-восьмидесятых годов, и потому вдова его пользовалась пожизненной поддержкой рублей в двадцать в месяц. Когда почтальон приносил эти деньги, я тотчас получал из них свой узаконенный процент в размере двугривенного, который так же незамедлительно переносился мною через двор на прилавок пряничной лавки.

Только два раза за год, перед рождеством и перед пасхой, случалось, что бабушка несколько задерживала выплату моего дохода. Несмотря на молодость ярой шестидесятницы, она к старости стала религиозна и сомневалась, хорошо ли давать мне сладости в рождественский и великий посты. Но всякий раз, поразмыслив над этим вопросом, решала его положительно и только наказывала покупать не какие-нибудь другие пряники, а мятные. Я торопливо облачался и летел в пряничную.

Это было удивительное заведение. В лавку вела низенькая дверь, по сторонам которой стояли, сложенные из узких дощечек, ярко-зеленые створки ночных ставен. Справа от двери было квадратное окошко, за зеленоватыми стеклами которого, широко расставив ноги, стойл гипсовый гном с желтоватой бородой и красным носом. Перед круглым животом он держал подносик, и на нем лежало по экземпляру всего, что производилось пекарней: миндальные, шоколадные и мятные круглые пряники, фигурные — коньки и рыбки и тут же карамели грушевые и «гадательные», с пророческими стихами и изображениями карт. Наконец, у ног гнома, блистая полосками золотой бумаги и зигзагами застывшего разноцветного сахара, неподвижно ехал пряничный всадник на богато изукрашенном коне.

Такова была выставка. А внутри… Во-первых, запах — теплый, мучной, мятный, ванильный, пригорело-сахарный. Что может быть приветливее? О вступлении покупателя в лавку возвещал дверной колокольчик, звонко брякавший над вашей головой, и не успевал он еще смолкнуть, а вы полной грудью вдохнуть ароматы, хлынувшие вам навстречу, как из двери в задней стенке низкой сводчатой лавки показывался хозяин, он же пекарь Порохов.

Это был бодрый старичок в белом фартуке. Весь он, от седого бобрика волос над розовым лбом до присыпанных мучной пылью мягких туфель, был похож на в меру подрумяненный мятный пряник.

Вот сюда-то ясным предрождественским днем и двинулся я, зажав в кулаке двугривенный, предвкушая, как мы с Юркой будем есть пряники, а главное, обдумывая на ходу важный вопрос: мятные или миндальные…

Я не решился еще ни на что, когда, открывая заветную дверь, понял, что мне придется подождать. Высокий человек в романовском полушубке и валенках, стоя ко мне спиной, укладывал в мешок пакеты с пряниками и конфетами, которые подавал ему стоявший за прилавком Порохов.

— А, оптовый покупатель! — приветствовал меня пряничник.

Человек в полушубке обернулся, и я узнал Якова Александровича. Он ласково со мной поздоровался. А я не сводил глаз с его лица, вспоминая недавний разговор. Да, сходство с прокурором было!

— Сейчас, Яков Александрович, я шпагат принесу мешок перевязать, — сказал Порохов и ушел в заднее помещение.

— Что ты меня так рассматриваешь? — спросил учитель. — Уж не поморозился ли я? — И он поспешно ощупал нос, щеки и уши.

— Нет, — отвечал я. — А хочу вас спросить, не брат ли вам прокурор Вербо-Денисович или не родственник ли?

— Как? — медленно выговорил старый учитель, застыв с поднятой к лицу рукой. — Как ты сказал?

Я, хотя и менее уверенно, повторил вопрос.

— Да где же ты слыхал про такого? — спросил он, и я заметил, как лицо его заливает краска.

— А вот тут же, в этом доме он и живет наверху. Папа недавно его девочку от смерти вылечил, — сказал я.

— Неужто тут? — как-то странно глянул вокруг и вверх Яков Александрович. — В этом самом доме?

Вернулся Порохов с веревкой.

— Подойдет ли? — спросил он. — Настоящий английский.

Но учитель едва взглянул на шпагат.

— Завяжи, пожалуйста, сам, Николай Федорович, — сказал он поспешно и опять обратился ко мне: — А ты, Володя, купи что надо, а потом я хотел бы к вам зайти, и ты мне толком все расскажешь.

Отца не было дома, бабушка возилась на кухне, мама тоже. Она вышла на минутку, поздоровалась, обещала скоро прийти и просила гостя остаться обедать.

Мы сели с Яковом Александровичем у окна в столовой, и я рассказал все. И, опять покачивая головой, он сказал:

— Да, странное совпадение… В этом самом доме…

Я только хотел спросить разъяснения этих слов, как пришел отец. Мне кажется, он тотчас понял все, строго посмотрел на меня и, уведя Якова Александровича в кабинет, плотно запер за собой двери.

Я был несколько обижен таким оборотом дела, но, прикинув, нет ли за мной каких грехов, и не найдя ничего особенного, решил подождать, что будет дальше. А пока, отделив по-братски Юркину долю, стал помаленьку уничтожать пряники, — благо ни мать, ни бабка не обращали на меня внимания.

Говорили в кабинете не менее часу. Но когда мама сказала через дверь, что обед готов, отец тотчас отозвался:

— Подавайте, сейчас идем…

Выйдя, они молча сели за стол. Есть мне после пряников решительно не хотелось, и я внимательно вглядывался в обоих. Лицо отца было грустно-задумчивое, а учителя — спокойное и ясное.

В конце обеда разговор приобрел общий характер и оживился. Потом Яков Александрович стал собираться на вечерний поезд и, хотя родители уговаривали его переночевать, сказал, что обещал нынче вернуться и Арефьевна обеспокоится.

— Но ведь зимой у вас так глухо, — сказала мать. — И дорога-то от станции все лесом, может, даже волки есть…

— Э, Надежда Владимировна, — засмеялся учитель, — да там и звери мне все знакомы, авось помилуют ради святок.

Проводив гостя, отец возвратился в столовую.

— Где встретился с Яковом Александровичем? — спросил он меня.

— У Порохова в лавке, — сказал я. — Этот весь мешок, что он понес, — все конфеты и пряники…

Отец прошелся по комнате. Потом обратился к матери:

— Ты знаешь, он из своего грошового жалованья целый год откладывает, чтобы к рождеству сделать елку с угощением. Говорят, кроме школьников, чуть не сто человек набивается — и бородатые мужики, и бабы с младенцами — все его бывшие ученики. Ведь он лет двадцать пять все в тех же стенах.

Тут отец вдруг как бы что-то вспомнил, остановился и, взглянув на меня, сказал:

— Пойдем-ка, мне надо с тобой поговорить.

Сердце у меня сжалось. Отец никогда не драл меня. Даже не бранил крепко, но так умел объяснить какое-нибудь мое непослушание или хулиганство, что уж лучше наказал бы… Я поплелся за ним.

Войдя в кабинет, он указал мне на стул у стола против своего места, сел сам и на мгновение как бы задумался, верно подбирая выражения.

— Видишь ли, я хочу поговорить с тобой как со взрослым мужчиной, — начал он. — Ты, конечно, уже догадался, что речь будет о Якове Александровиче и о том господине, — он кивнул в сторону каменного дома. — Да, мы, и в частности ты, были правы — они родственники, и притом не дальние. И как я узнал сейчас, Яков Александрович имеет особые основания с этим родством не считаться. Не то чтобы он желал его скрывать, но вспоминать о нем не хочет, а равно не хочет, чтобы вспоминали другие и, прежде всего, сам этот барин… А раз так, то мы, случайно догадавшиеся, обязаны забыть то, что нам известно. Ты меня понял?

— Понял, — отозвался я.

— И никому не будешь об этом говорить, даже Юрке твоему. Хорошо?

— Хорошо.

— Так дай мне, пожалуйста, честное слово, что это исполнишь.

— Даю.

— Ну, спасибо. А теперь иди и попроси маму зайти ко мне.

С матерью разговор шел много дольше. Ей отец пересказал, должно быть, все, что узнал от Якова Александровича и не почел возможным сообщить мне.

Сознаюсь, несколько дней я сгорал от любопытства. Еще бы! Тут была настоящая тайна, да притом связанная с 1812 годом, генералом, шпагой, прокурором…

Но слово я сдержал, никому ничего не говорил и ни о чем не спрашивал.

А в начале лета товарища прокурора перевели в какой-то большой город. Опять вытаскивали из сарая ящики, дощатые клетки, рогожи. В доме стучали молотки и яростно лаяла собачка. Потом господин Вербо-Денисович заходил к отцу с прощальным визитом, и через день мы видели, как он с женой и Олизшанде сели в одну извозчичью пролетку, бонна с болонкой и горничной в другую, а в третью кухарка с узлами и картонками. Старичок еще целый день распоряжался погрузкой и отправкой вещей и наконец, побрякивая связкой ключей и вежливо раскланявшись со зрителями, засеменил к вокзалу.

Но так интересовавшую меня историю я все же услышал. Только не скоро — через семь лет.

Загрузка...