9

Чернее тучи возвращался в город майор Жаркий. Крепкой занозой ныла мысль, что не будет Настя его женой, что не для него цветет ее краса, не для него ласковым словом звучит ее голос… А лишь отвлекался — тотчас вспоминал оскорбительный отказ недавнего подчиненного, которому предложением своим сделал великую честь. Бесило, наконец, что, схлопотав чин Якову, тем самым открыл Насте возможность в будущем «выскочить» за «благородного».

«Тестюшке угодить старался, — злобно бурчал себе под нос Егор Герасимович. — Ну и получите-ка шиш, а мы теперь и сами чиновники… Однако погоди еще, голубчик, вот дожду случая да и прижму тебя за неблагодарность-то…»

Он не думал, что никто не просил его ходатайства, и не сомневался, что Яков без памяти рад своему новому званию.

Въезжая в город, он вспомнил еще свою экономку, которая, бывало, встречала его приветом, почтением и готовым изобильным столом. Вспомнил ее черные брови и пышные плечи, вспомнил две с половиной тысячи, совсем зря выкинутые, и вовсе потемнел.

Плохо, верно, пришлось бы денщикам и стряпухе, если бы у самого дома, когда уже вылезал из саней, не окликнул Жаркого по имени-отчеству высокий барин в шинели с большими бобрами и в военной фуражке.

— Неужто не узнаете? — воскликнул он, в ответ на мрачный взгляд Егора Герасимовича расцветая добродушной улыбкой на краснощеком, одутловатом, но благообразном лице.

— Нет, не помню, — отвечал тот.

— Да вы вглядитесь хорошенько, — продолжал барин, протягивая майору обе руки. — Вспомните славный день бородинский и прапорщика Акличеева, коего столь самоотверженно спасали в сей день… А, припомнили?! Так обнимите же его через тридцать лет!!

И Егор Герасимович почувствовал хлынувшую на него волну винного перегара, духов, порывистого дыхания и целую стаю влажных поцелуев. Бывший прапорщик, так и не нащупав безжизненно висевшей руки майора, чтобы пожать ее, тормошил и трепал по плечам и бокам его дорожную шубу.

— Прошу пожаловать в дом, — сказал Жаркий, ощутив наконец возможность двинуться с места.

А в следующие полчаса, ожидая обеда, за принесенной из майорского погреба бутылкой, Акличеев успел рассказать свою жизнь во все долгие годы, что они не видались.

Выходило, что с восемнадцати до сорока восьми лет занимался он только двумя важными дворянскими делами. Служил в гвардейском полку, куда перешел тотчас после заграничного похода, а в свободное от караулов, учений и лагерей время — тратил деньги. И в столицу перевелся потому, что после умершей матери осталось порядочное состояние. Чем же и блеснуть молодому человеку, как не нарядным мундиром, который есть чем достойно поддержать?

Лет через пять как-то незаметно покончил с матушкиным наследством и влез, по привычке щедро тратить, в такие долги, что подумывал — не пора ли проситься на Кавказ. Но вдруг умер дядюшка, человек богатый, бездетный, и опять пошло то же, только уж с настоящим вкусом и размахом по двадцатипятилетнему возрасту. Кутежи, цыганки, беговые лошади, карты, открытый стол для приятелей, отсидки на гауптвахте за дикие «молодецкие» выходки, две-три благополучно сошедшие дуэли, на которых умеренно пустили ему кровь, подарки балеринам, увоз какой-то итальянки от мужа-тирана, а потом дорогой откуп от нее же, оказавшейся алчной и ревнивой. Наконец, когда за десяток лет начисто «разобрался», как выразился рассказчик, с дядиными деревнями, каменным домом и каким-то неизвестным ему заводом на Урале, тогда-то счастливо женился на богатой девушке. Тут было совсем остепенился, бросил прежние привычки, стал даже мечтать о детях, но через год жена умерла от холеры. И тогда, уже с горя, пустился по старому пути…

Очень живо, с широкими жестами человека, привыкшего, что его слушают, рассказывал Акличеев. По-домашнему развалясь на диване против Егора Герасимовича и расстегнув гвардейский сюртук без эполет, он поглаживал рукой с двумя дорогими перстнями заметный животик под белоснежным пикейным жилетом. И закончил свое повествование так:

— Бывает, душа моя, немало и весьма порядочных людей, которым, при умеренности да расчетах самых точных, все бог не дает концы с концами свести. То у них семья велика, то неурожай, то тяжба… Может, зато они в чем ином взысканы? А мне вот всю жизнь — своя фортуна. Ведь и в службе особенно не блеснул, и с семьей, как видишь, не повезло… Но зато — на тебе средства, проживай! Ну, я и пользовался, чем удавалось…

— А теперь как же? Почему к нам пожаловали? На службу? — спросил Жаркий, соображавший, какое же место может занять этакий человек в Старосольске.

— Нет, брат Егор Герасимович, кончил я свою службу, довольно. Отдыхать решил и хозяйством заняться, — отвечал Акличеев. — Из полка вышел по размолвке с начальством. Не сошлись по части довольствия нижних чинов. Во многих грехах Платон Акличеев повинен, а солдат никогда не обворовывал. Да и надоело, признаться, носки тянуть. Вышел в отставку полковником с мундиром. И как подсчитал, что от жены покойной осталось, — глядь, село одно только, правда порядочное, в триста душ, здесь поблизости, да деревенек пяток в Норовичском уезде, — во всех еще столько же будет… Зачем, думаю, дольше судьбу искушать? Родственников богаче да старше меня нет никаких, жениться из одного расчета совесть не велит, надо, значит, остепениться наконец… Да уж и не тот стал — брюхо вот, одышка. Решил ехать помещиком зажить, а если обществу дворян приглянусь, может и в уездные предводители баллотироваться. Побывал уже в своем новом углу, — ничего себе, и дом не плох; сделал распоряжение приказчику о перевозе кого да чего следует из Питера, а сам вчера приехал сюда. Кое с кем познакомился, и от барона — начальника уезда, старого знакомца по гвардии, слышу вдруг, душа моя, твою фамилию и разные похвалы. Такой сюрприз! Расспрашиваю про то, про это, про шрам, про ухо — он! Я к тебе, — в отъезде, но ждут. Другой раз нынче зашел наобум — и вот встреча! Однако теперь слушаю твою историю…

В это время доложили, что кушать подано, и Егор Герасимович, перейдя с гостем за другой стол, в череде с кушаньями и рюмками вкратце рассказал о своей службе. Акличеев слушал, расспрашивал, ел за двоих, пил за троих, похваливал и дом, и стол, и видно было — вполне доволен своим собеседником.

Жаркому тоже нравился вновь обретенный знакомец. Прикинул уже, как появление такого приятеля будет полезно для поднятия пошатнувшегося престижа в уездном обществе. «Вот ведь и гвардии полковник, и барин богатый, а не забыл моего добра», — думал он, с горечью и злобой вспоминая Якова. Покоробило было майора, что Акличеев с первых же слов стал звать его на «ты», но и тут скоро увидел, что это от добродушия. Полковник к концу обеда предложил по всей форме выпить на брудершафт и с чувством расцеловал Егора Герасимовича.

— Я, знаешь ли, Егорушка, теперь вот как мечтаю, — говорил пуще прежнего раскрасневшийся гость, перешедши после обеда опять на диван и расстегнув все пуговки на жилете. — Устроюсь у себя на новоселье, как следует. Буду жить, людей в гости звать, тебя например. Охотиться станем. И выпишу из Питера художника, закажу твой портрет в рост, у себя повешу… Платон Акличеев никогда своего спасителя не забывал! Нет, в этом меня не обвинишь… У меня, знаешь ли, и сейчас там, в Питере, в кабинете картина висит, еще поручиком заказал — ты меня по полю раненого несешь. А кругом золоченой рамы оружия разные развешены. Оно, конечно, заглазно рисованное не больно схоже. Но теперь дело иное… Да, такой, брат, сюрприз — тебя найти!.. Жаль, жена, бедная, не дожила, я ей ведь про тебя рассказывал… Однако отчего же ты до сих пор не женат? Экий молодец! Но ты не монах — я по лицу вижу… Не скромничай со старым товарищем!.. И вот теперь-то мы тебя, знаешь ли, и женим. Ей-богу, женим! У меня на этот счет рука самая легкая…

«Да, как же, женишь… — мрачно подумал Жаркий. — Разве рассказать ему про Яшкину подлость? Да нет, не стоит. Вон он как набрался уже… И болтун, — всем разнесет…»

Акличеев остался ночевать у майора, и поутру они расстались очень довольные друг другом, уговорившись постоянно видеться.


А в Высоком события шли своим чередом. Особенно радостными и значительными стали для поручика дни с тех пор, как фельдшер позволил ему через две недели после перелома одеваться, присаживаться и даже перескакивать несколько шагов на здоровой ноге. Поручик не злоупотреблял этим разрешением. Он хорошо помнил первый ночной разговор с Яковом Федоровичем и отнюдь не хотел прежде времени показаться совсем здоровым, чтобы его не попросили подыскать ДРУГУЮ квартиру. Впрочем, он решил при первом же подобном намеке прямо заговорить о своих чувствах к Настеньке, в которых больше не сомневался. Чтобы отдалить возможное объяснение и менее стеснить квартирных хозяев, особенно в наступавшие на днях рождественские праздники, он убедил их перевести его в соседнюю маленькую горницу, из которой недавно доносился до него памятный разговор Якова с Жарким.

Перебравшись на новое место, Александр Дмитриевич чутко прислушивался к предпраздничной уборке, в которой Настенька, весело напевая, принимала деятельное участие. В сочельник, с темна еще хозяйки хлопотали около печки, а вечером все отправились в церковь. Утром в праздник, только поспел побриться и одеться по-парадному, пришли поздравить его Яков в новом регистраторском мундире и Лизавета в шелковом сарафане, тут же пригласившие «пожаловать нынче откушать». Вскоре навестили поручика сослуживцы, потом был обед, накрытый празднично в большой горнице. За стол сели вчетвером. Александр Дмитриевич, увидев в этом как бы предзнаменование своего семейного будущего, сумел сделать беседу веселой и оживленной. Сам вспоминал смешные происшествия из институтской жизни, вызывал Якова на рассказы и шутки. Видел, что Настя смеется не меньше родителей и почти уже не дичится его.

Вечером этого счастливого дня поручик, у которого от непривычного движения разболелась нога, лежал у себя, мечтал, вспоминал оживленное лицо девушки и слушал, как весело болтали за стеной собравшиеся Настины подруги, громко щелкали орехи, смеялись да шептались, может быть, и о нем.

На другой день хозяева всей семьей ушли куда-то в гости, на третий опять ушла, но ненадолго, одна Настя. На четвертый же, когда Яков, как в будни, побывал в должности, все трое вечером собрались в соседней комнате, и часа три поручик, лежа у себя, слушал чтение знакомых страниц «Муллы-Нура». А на следующий вечер он, заранее одевшись, дождался, когда все сошлись, тихо доковылял до двери и на вопросительные взгляды обернувшихся к нему хозяев попросил разрешения присесть послушать. Его пригласили к столу, но он остался на стуле у своей двери. Отсюда удобнее было смотреть на Настю. Сначала она заробела, несколько раз, краснея, запнулась на незнакомых словах, но потом справилась, продолжала чтение и благополучно окончила повесть Марлинского. Александр Дмитриевич тотчас предложил заранее приготовленные томики «Стрельцов» Массальского.

В следующий вечер, еще до начала чтения, поручик занял свое место у двери. А в перерыве между главами любознательный Яков обратился к нему с каким-то вопросом о времени Софьи, и Александр Дмитриевич пустился в рассказы о детстве Петра, о начале его правления, о стрелецких бунтах. Говорил, вспоминая все, что читал об этом в детские годы и в институте. Его одушевляло присутствие Насти. Она лишь изредка взглядывала на рассказчика, но слушала очень внимательно. Назавтра повторилось то же. Приключения сироты Наташи и влюбленного в нее стрелецкого сотника Бурмистрова сменились новой беседой из русской истории, после которой Александр Дмитриевич подвинулся ближе к столу и взялся за карандаш. В этот и два еще вечера нарисовал он лицо Якова с натуры, помолодил немного, приделал к нему фигуру, на двух цельных ногах, одел в полную тамбурмажорскую форму, прописал днем акварелью и подарил оригиналу. Потом стал набрасывать Настю, жадно вглядываясь в ее нежное лицо, ловя минуты, когда поднимала она от книги ласковые, зелено-голубые глаза. Прорисовав голову, занялся остальным уже в одиночестве при дневном свете. На его портрете девушка не читала, а задумчиво сидела у того самого окна, где впервые ее увидел. В том же шугае, только не с клубком, а опершись на руку, как над книгой. Верно, любовь водила его карандашом и кистью, ни один портрет из сотни прежних так не удавался ему. Очень уж похожа да хороша вышла. Начиная рисовать, Александр Дмитриевич думал и это изображение подарить Якову или Настеньке, но, окончив, положительно не мог с ним расстаться. По двадцать раз на дню смотрел он на дорогое лицо. И утро начинал с того, что, только проснувшись, тихонько тянулся за папкой, открывал ее и шепотом здоровался с нарисованной Настей.

В таком-то положении и застала его однажды Лизавета, вошедшая в валенках, неся утренний чай. Она явно рассмотрела, чем любовался Александр Дмитриевич, как поспешно захлопнул папку и как сконфузился. Но сделала вид, будто ничего не заметила.

Еще с разговора о сватовстве Лизавета стала подозревать чувства поручика, а уж тут подумала — не пора ли поговорить с Яковом Федоровичем. Вечером того же дня перед чтением она услышала через стенку, как постоялец подсел в горнице к вышивавшей что-то Насте. Нехорошо подслушивать, а вот иногда как же иначе поступить? Поручик расспрашивал Настеньку про ее детство, с кем да во что играла, что ей больше нравилось из прочитанного, хотела бы путешествовать? Девушка отвечала доверчиво и охотно. И по тому, как она отвечала, а он спрашивал о самых, казалось, никому-то не нужных мелочах, Лизавета поняла, что и верно пришло время сказать отцу о своих наблюдениях. Услышав доношение жены, герой Бородина и Праги растерялся совершенно.

— Неужто? — сказал он, испуганно глядя на Лизавету. — Что же делать-то станем?

— А вы-то как же ничего не заметили, Яков Федорович? — укоризненно сказала она, забывая, что только нынче сама дошла до этих мыслей.

— Ей-богу, не видел… Да и где же? Вот притча какая… Делать-то что же, ты скажи? — растерянно переминался он с ноги на деревяшку.

— Да лучше всего бы ему от нас съехать… — отвечала обдумавшая нужные меры Лизавета. — Надо пожар тушить, покамест и ее не забрало.

— А не забрало? — спросил Яков с сомнением. — Тебе-то виднее…

— Будто, что нет еще, да ведь кто знает? Тесто и то поначалу не заметишь, как в квашне здымается…

На другой день, выбрав время, когда Настя ушла со двора, а Лизавета возилась по хозяйству, Яков вошел к поручику и сказал, что как он получил известие от жениной родни из города, что скоро будет в гости недели на две, а у Александра Дмитриевича, слава богу, дело на поправку пошло, то не могли бы его благородие куда переехать. Вот хоть к господину инженер-капитану, у них на одного три горницы.

От такого предложения поручик взволновался. Он раньше не раз слышал, что родни у Подтягиных никакой нигде нету, и по учащенному морганию век при сбивчивой речи инвалида понял, что дело тут неспроста. Но тотчас пообещал послать капитану записку и, как бы тот ни ответил, съехать при надобности немедля.

У Якова отлегло от сердца. «Вот как легко соглашается… Как же, думает он об ней очень… Невесть что бабы наврут…»— рассудил он. Попросил еще раз прощения за беспокойство и повернул было уходить, как постоялец сказал:

— Яков Федорович!

— Я, ваше благородие.

— А вы не насчет ли Настасьи Яковлевны?

Подтягин опустил глаза и взволнованно засопел. «Ох, права Лизавета-то, что я ему скажу?»

Но Якову и рта раскрыть не пришлось. Заговорил опять Александр Дмитриевич. Начал как бы чужими губами, с натугой выговаривая первую фразу:

— С тех самых пор, как я ее впервые на дворе вашем увидел, так и… полюбил… — И вслед за этим, таким трудным словом его как прорвало. Понеслось все, что думал в эти дни, вперемежку с тем, что тут же впервые приходило на ум и язык. Тут было и то, что Настя душой и лицом лучше всех девушек, которых он встречал, что она много умнее самых светских барышень, что, видно, сама судьба привела его в их дом и что оба они будут несчастны и даже, наверное, погибнут, если ее не отдадут ему.

Этот последний оборот показался Якову уж вовсе несообразным. Было, впрочем, и много еще вроде этого. Однако удивляться было некогда. Поручик стоял уже вплотную и, крепко держа его заскорузлую ладонь в своих горячих руках, закончил:

— Так отдайте же ее за меня замуж… Конечно, ежели она пойдет, согласится навек меня осчастливить…

— Да что вы, батюшка, да помилуйте… — лепетал Яков, весь вспотев от волнения, не зная, как собраться с мыслями, и прежде всего жалея, что вместо него нету здесь Лизаветы. Она-то, верно, знала бы, как отвечать.

И вдруг, слава богу, она оказалась тут как тут… На голоса подошла к двери, все слышала и, как резерв из укрытия, выступила на поле брани.

Начала с того, что степенно поблагодарила Александра Дмитриевича за честь, сказала, что, может, он и точно сейчас так думает, но, не в обиду будет ему сказано, все оттого, что оченно молод, да по неопытности еще. А придет в возраст, то и поймет, что этакий брак дело нестаточное, и сам станет жалеть и удивляться, как это женился на простой, необразованной. Браниться даже будет, что никто его не остановил. И еще столичные его родственники никак до того не допустят, как они с Настей и точно неровня. А без согласия родительского уж и совсем ничего путного выйти не может.

Хорошо говорила. Яков, слушая, только головой кивал да глаза прижмуривал от согласия. Однако не поспела еще и окончить все, что хотела, как неизменно дотоле тихий и смирный поручик на полуслове перебил ее, горячее прежнего уверяя, что жалеть не станет никогда, что без Насти жить никак не может, что из родни важна ему только мать. И как станет немного на ногу, то тотчас поедет в Петербург и, наверное, получит ее разрешение. Что, наконец, он совершеннолетний, он офицер, вольный жениться на ком сам выберет. Что богатства и карьеры ему никогда не было надобно, а теперь и подавно. И так далее, и так далее. Не перебить, не остановить. Откуда прыть взялась!

На том они и разошлись, одинаково смущенные и взволнованные.

Но горячность Александра Дмитриевича не изменила мыслей Якова и Лизаветы. Вечером, посовещавшись, они решили подойти к делу с иного конца — услать куда-нибудь дочку. Авось поручик-то без нее одумается, а потом куда и переедет.

На другой день решено было Лизавете и Насте ехать в Новгород недели на две, а то и больше, к чудотворным мощам и прочим святителям на поклон. Посчитали даже расходы, обдумали, где пристать и что с собой возьмут нужное в зимнюю дорогу.

Но случилось, что в разгар сборов Яков, спеша домой из магазина, поскользнулся на своей деревяшке, упал и сильно зашиб спину. Дошел сам кое-как, но наутро не мог разогнуться, кряхтел, лежа на печи, а Лизавета натирала его медвежьим салом с дегтем. Поездку приходилось отложить по крайности на неделю.

Между тем поручик ежедневно разговаривал подолгу с Настей, читал ей из тетрадки свои любимые, списанные туда стихи или молча наблюдал, как она шила и вязала, сам делая вид, что рисует. Он украдкой смотрел в ее бесконечно милое ему лицо, слушал голос, смех и был совершенно счастлив. Александр Дмитриевич ни словом не намекал девушке на свое объяснение с родителями. Ему представлялось, что использовать время болезни Якова для признания было бы неблагородным действием, как бы предпринятым за его спиной. Но эти мысли не мешали поручику продолжать сближаться с Настей и как бы забыть о просьбе съехать с квартиры. В оправдание он говорил себе, что только ждет случая еще раз объясниться с Яковом, убедить его и получить согласие.

А Лизавета незаметно, но внимательно следила за молодой парой. Несмотря на кажущуюся ровность и спокойствие их разговоров, она не могла не чувствовать, каким ярким пламенем горит Александр Дмитриевич. Не могла не видеть, как весело, легко и интересно с ним Насте. Недавние убежденные слова поручика о судьбе разбудили романтические представления Лизаветы. Не раз за эти дни она думала, что и вправду все как будто нечаянно, а складно вышло. Зашел полку заказать — ее увидел, потом на пироги нежданно попал, а особенно пожар этот… Так и вправду, справедливо ли разлучать суженых? Да и поручик-то такой простой да скромный, совсем не похож на многих господ, которых раньше видывала.

На третий день к вечеру, когда жена натерла Якову спину, он, перед тем как лезть на печку, мотнул головой в сторону горницы и спросил:

— Ну что? Больше ничего не сказывал?

— Нет покудова.

— А с Настей?

— И с ней, должно, речи не было… Все по-прежнему, книжки читают аль говорят про разное да смеются. Смирно так, вроде как ребята. Только светются оба, ровно свечки внутри горят…

Она помолчала, пока он влез на печь, потом добавила:

— А еще, Федрыч, я что думаю…

— Что же? — отозвался он.

— Бывало ведь, и не только что офицеры, а графы да князья на простых женивались. Может, такое…

Но Яков не дал ей кончить.

— Где бывало-то? — спросил он сурово. — Разве в сказках бабьих. — Однако, повозившись с минуту, сказал раздумчиво: — Хоть бы постарее был… А то… не обстоятельно…

В это время в передней горнице происходило следующее.

— Вот вы и хорошо ходить стали, — сказала Настенька, глядя, как Александр Дмитриевич проковылял к себе в комнату и тотчас вернулся с рисовальным альбомом и карандашом.

— Да, фельдшер вчера сказал, что через дня три и на улицу можно, — отвечал он, садясь возле нее.

— Не упадите только, глядите, как папенька, — сказала она. А сама думала в это время, останется ли он тогда жить у них или куда переедет? Но прямо спросить не решилась и повернула вопрос иначе: — Вам, что же, надо будет теперь на реку ездить? Или больше где чертят? Тут хоть дойти недалеко.

— Нет, — отвечал поручик. — Я собираюсь, Настасья Яковлевна, в Петербург ехать.

— В Петербург?! — ахнула она и, не поспев одуматься, добавила почти испуганно: — Совсем?

Да тотчас же спохватилась, смешалась и, краснея, потупилась.

От этих восклицаний лицо поручика засияло.

— Нет, — сказал он, глядя на нее пристально. — То есть не знаю еще… Это от вас зависеть будет да от Якова Федоровича… Вы двое все мое счастье будущее решите.

Он ждал ответа, но Настя молчала. Совсем потерялась, не смела даже глаз поднять.

Так и застала их вошедшая в горницу Лизавета. Настя поспешно встала и ушла, почти убежала, едва не погасив оплывшую свечу, а поручик склонился к альбому и зачертил быстро карандашом.

«Кажись, не по-детски что-то… — подумала Лизавета. — Видать, дошло-таки…»

Через полчаса Настя пересказала ей все слово в слово и расплакалась в колени мачехе. А на вопрос, люб ли ей Александр Дмитриевич, проговорила, всхлипывая: «Будто что люб… Да как вы с папенькой…»

На другое утро Вербо-Денисович отослал к своему инженер-капитану написанный в ночь рапорт об отпуске в Петербург для совета со столичными медиками и лечения сломанной ноги. Капитан приложил от себя ходатайство, обосновав его тем, что хотя поручик и не выслужил еще положенных по закону сроков для увольнения в отпуск, но к службе быть сейчас по болезни употреблен не может впредь до совершенного выздоровления. С почтой в тот же день рапорт пошел в Старосольск, оттуда в инженерную дистанцию в Новгород, и через неделю получено было согласованное с уездным начальством разрешение Александру Дмитриевичу отбыть в столицу на двадцать шесть дней. К официальной бумаге приложена была любезная записка от нового начальника уезда, просившего поручика при проезде через город заехать к нему познакомиться, так как он знает брата его — адъютанта, а недавно в Петербурге был представлен их почтенной матушке.

В день получения разрешения на отпуск Яков слез с печи и вместе с Лизаветой вновь был атакован поручиком. Упрямый постоялец, выслушав от них те же возражения, опять повторил, что, кроме Насти, ничего ему не надо, что сам он помимо жалованья ничем не располагает, следственно вовсе не богат, что из-за связей да денег ему жениться мерзко, значит, с их дочкой он почти ровня, что лучших тестя и тещи себе не желает, и, наконец, как они, мол, хотят, а он через два дня едет в Петербург просить благословения матери.

С Настей Александр Дмитриевич вел себя по-прежнему. Читал ей, слушал ее, смотрел на нее и ничего не говорил о будущем.

Однако, когда пришел час отъезда и подряженные до города лошади должны были вот-вот подъехать, поручик выбрал минутку с глазу на глаз, взял в первый раз с той памятной ночи обе руки девушки в свои, сжал их крепко и спросил:

— А вы, Настенька, очень будете ждать меня?

— Очень, — ответила она, не задумываясь.

— И пойдете за меня?

— Пойду, — прошептала она. И не отвернулась, когда он привлек ее к себе, чтобы осторожно поцеловать.


Через день после отъезда Александра Дмитриевича в Высокое приехал майор Жаркий. За прошедший месяц он успокоился и все обдумал. Положение его в городском обществе и на службе вновь утвердилось благодаря полковнику Акличееву. Перезнакомившись со всеми в городе, этот веселый и общительный барин, ставший местным богатым помещиком, везде и всем рассказывал о своем спасении и теперешней дружбе с Егором Герасимовичем. Новому начальнику уезда он рекомендовал майора с наилучшей стороны, а Жаркий постарался поддержать такое представление, удвоив рвение к службе и внешнее почтение к генералу.

В то же время и дома, и в управлении, и в гостях майора не покидали мысли о Насте. Он упрекал себя, что погорячился, требуя скорого ответа. Лучше бы повыждать, пока Яков как следует разберет всю выгоду такого брака, а тем временем не скупиться на подарки ему, невесте и Лизавете да на ласковые слова. Еще в Высоком мельком услышал Егор Герасимович, что поручик Денисович как-то пострадал на пожаре, а в городе уже через недели две с лишком от приехавшего к нему по делам начальника округа узнал, что офицер этот, оказывается, весь месяц лежит у Якова в доме.

«Значит, он постоянно видит Настю, может, влюбился, может, и она по нем сохнет… — думал майор. И ревность сжимала сердце и мутила душу. — Ну и черт с ними, пускай любятся», — говорил он себе. Но через час-два те же мысли приходили снова и не давали покоя.

Наконец однажды в канцелярии Жаркому, шедшему на доклад к генералу, подали среди других бумаг отношение инженерной дистанции, сообщавшей начальнику уезда об отпуске поручика.

«Что ж, генеральским-то сынкам и служба легче, — злобно усмехнулся майор, прочтя строки о невыслуженном сроке отпуска. — Или, может, испортил уже девку-то да и бежать?..»

В своей обиде на Якова Егор Герасимович на мгновение даже будто пожелал, чтобы последнее предположение было правдой. Но потом плюнул и выругал себя, что бывало с ним до чрезвычайности редко. Наконец решил, что надо не откладывая съездить самому поглядеть — не раскаялся ли Яков, не станет ли бить «отбой», да подлинно понять, как и что.

Узнав, что поручик проехал через город, Жаркий взял лошадей и отправился в Высокое. По приезде занялся час-другой делами с начальником округа, потом вышел из канцелярии и направился в «магазею».

Яков Федорович работал в маленькой комнатушке об одном окне, отгороженной для письменных занятий в углу просторного здания. В кирпичной беленой печке исправно потрескивали дрова. Инвалид, сидя за конторкой, бодро щелкал счетами, мусолил карандаш и выводил на клочке бумаги столбцы цифр. На стенах стройными рядами висели косы, серпы, грабли, топоры и вилы, хранившиеся также в магазине.

— Здоров, старина! — приветствовал с порога майор.

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие! — отозвался, вставая, Яков. — Милости просим, — приветливо улыбаясь, он снял очки.

Весь прошедший месяц Подтягин постоянно вспоминал о сватовстве Егора Герасимовича. И хоть всегда говорил себе, что никак иначе поступить не мог, но все же жалел, что отказом, поди, вот как обидел старого товарища и крестового брата. Поэтому приходу майора он очень обрадовался. «Видно, не больно сердит, все-таки прошлое помнит, да и годы свои, должно, счел», — подумал он. И после нескольких незначительных слов собрался с духом и вымолвил:

— Слава богу, вы, видать, не гневаетесь на меня, Егор Герасимович?

— Ну, чего там… — криво усмехнулся Жаркий. — Раз не по душе пришелся — что сделаешь…

— К чему этак и говорить-то, — укоризненно покачал головой Яков. — Сами знаете, не было у меня дружка дороже, как вы… в те-то, давние годы…

— Так чего же закинулся тогда? — спросил майор. — Или нынче одумался? Говори, не осерчаю…

— Не закинулся я тогда и нынче одуматься не могу, — сказал понявший свою ошибку инвалид. — Потому, как прикину, что мы-то с вашим высокоблагородием на тридцать годов ее старе, то и вижу отчетисто, что не след…

— Дело твое… — Жаркий всмотрелся в открытое лицо собеседника и добавил: — А теперь за молодого, что ли, ладишь?

«Сказать? Не сказать? — подумал Яков. — Будто что не след… Может, уж пронюхал как, а то сам Александр Дмитрич капитану своему или в городе кому сболтнул… Никак сказать надо…» — и промолвил:

— Не то чтоб ладить, а сватал тут один офицер.

— Не постоялец ли?

— Он.

— А родня его как? Они ведь господа благородные, не нам с тобой чета.

— Поехал к матери благословение просить. Получит, так уж и перечить не стану, — отвечал простодушный Подтягин.

— Так, так… Ну, совет да любовь… — по-волчьи оскалился Егор Герасимович и поднялся уходить.

Поздно вечером, уже въехав в город, майор вдруг приказал ямщику везти его не домой, а к Акличееву.

Собираясь баллотироваться в уездные предводители, полковник снял квартиру в одном из лучших городских домов и поговаривал, как вскоре ее заново отделает и какой даст в ней обед дворянству. Пока же проводил здесь дня два в неделю «для рассеяния от деревни».

Жаркий застал приятеля дома, в одиночестве раскладывающим перед сном пасьянс.

— А, здорово, брат… — сказал полковник, мельком взглянув на вошедшего, подставил ему круглую щеку для поцелуя и вновь обратил глаза к картам. — Откуда бог несет?

— Прямо из округа. Замучила служба проклятая.

— Закусить не хочешь ли? Эй! Кто там есть?!

— Нет, спасибо, домой сейчас поеду, устал… Но у меня к тебе дело, просьба даже.

— Слушаю с превеликим вниманием, — проговорил Акличеев, все не поднимая глаз от неподвижных карт в «заевшем» пасьянсе.

— Скажи, не знавал ли ты в Питере семью генерала Вербо-Денисовича? — спросил майор.

— Денисович… Денисович… — повторил Акличеев, перекладывая карты. — Денисовича, говоришь, не знавал ли? — Он с видимым сожалением оторвался наконец от пасьянса. — Как же, знаю одного, кутили как-то вместе, даже на «ты», кажется… Но тот, помнится, в Варшаве служит, адъютант чей-то… Хлыщеват, знаешь ли, и без размаха — души русской не видать. Впрочем, говорят, человек ничего себе. Так что же с ним?

— С ним-то ничего пока, но как ты полагаешь, понравится ему, если брат его родной на солдатской дочке женится?

— Нет, натурально, не понравится, — сказал полковник, не задумываясь.

— А ты не мог бы ему от себя написать, чтобы этакое дело предупредить? — продолжал майор.

— Да где же это? Ты толком разъясни. Что за брат? — спросил Акличеев.

Он в последний раз взглянул на пасьянс и решительно отодвинулся от него, чтобы внимательно слушать.

И Егор Герасимович рассказал, что у его ближнего друга и старого боевого товарища, который так и остался в нижних чинах, есть дочка-невеста, которую он, майор, знает с малых лет. Что товарищ его служит поблизости в округе, в дочке души не чает и вот нынче просил совета да помощи по такому делу. Стал к нему на квартиру поручик Вербо-Денисович, из инженеров, начал за дочкой увиваться, недавно же и жениться обещал. Между тем родители, люди простые, очень опасаются, что выйдет из этого для девушки одна срамота, а если и женится поручик по молодости да с жару, то потом от чиновной его родни неприятностей не оберешься, и сам он, обдумавшись, никакого счастья дочке их не доставит, а верно, бросит ее так или этак, и останется она ни при чем. А потому отец с матерью будто и просили майора, как старого друга, нельзя ли придумать такие меры, чтобы перевести поскорее поручика в иное место или хоть задержать его подольше в Петербурге, куда он сейчас поехал на три недели. Они же за это время дочку образумят и тем предотвратят неминуемое для нее несчастье.

— Гм… Дело действительно глупое, — сказал Акличеев раздумчиво, выслушав всю историю. — Но коли этот поручик на брата похож, то навряд он на девушке простой женится, не таковский… Тогда, выходит, мне и писать этому-то варшавскому нечего… Разве только Стариков твоих пожалеть…

— Вот именно, — поддержал Жаркий. — Ты только напиши, что, мол, слышал стороной, но от верных людей, что братец ваш сбирается на простой девке, солдатской дочке, жениться, так чтобы ваша семья свои меры взяла, подольше его в Питере задержала, пока не одумается… Больше ведь ничего и не надобно.

— Что ж, это можно, — согласился Акличеев. — Завтра же и напишу.

Егор Герасимович стал прощаться, приятели расцеловались.

— Вот я и говорю, Егорушка, что у тебя душа самая благородная, — прочувственно сказал Акличеев. — Видишь, и в штаб-офицеры вышел, и обществом почитаем, и имуществом порядочным владеешь, а все старых товарищей не забыл… Одно тебе посоветую, для полного совершенства выучись-ка пасьянс раскладывать. Не поверишь, как это успокаивает… И для пищеварения отменно хорошо…

«Ладно, — усмехнулся про себя майор, выходя на улицу. — Мне мой-то пасьянс поважнее, и ты в нем, того не подозревая, сам не больно-то за важную карту нынче пошел… Авось коли мать генеральский сынок умолит, то уж братец да сестрица семейного бесчестья не попустят… А я, выждавши, чтоб он на попятный пошел или вовсе сгинул, снова свое дело поведу, да уж поумнее теперь, с подарками да ласковыми словами… Будет моя Настя-то…»

Загрузка...