Я родился и вырос во Львове, где много камня и мало воды. И теперь я живу в Киеве, где мощная водная артерия рассекает не только город, но и страну пополам, и, если верить Николаю Васильевичу, редкая птица долетит до середины этого природного чуда. Но в Киеве мало камня, — такого, что вобрал бы в себя талант и труд. Мало скульптуры, мало резьбы, не видать барельефов. Есть асфальт, и с бетоном все в порядке. То есть, с твердостью полный достаток, но проблемы с красотой.
Свести воду и камень в едином танце, смешать из них коктейль не всем удается. Не все, впрочем, такую задачу себе и ставят. Амстердам, Питер: раз-два, и обчелся.
Венецианцы никаких задач изначально не ставили, кроме одной — выжить. Оттого бежали от варваров в лагуны и болота, и лишь потом приноровились жить более морем, чем сушей; более веслом и сетью, чем плугом. А уже потом — денежными операциями, займом, торговлей в основном, не переставая воевать и выполнять функцию главных таможенников Средиземноморья.
Вся эта неказистая спираль раскручивалась столетиями, а не упала с неба в готовом виде. Но со временем пришла награда — навык и благословение. Так они научились строить крепкие дома и огромные храмы, торговать, воевать и контролировать морские пути. Теперь, когда их идейные полет и долготерпеливое мужество мало кто оценит, когда прошлое замылилось в сказку, а о будущем лучше не думать, милости просим в один из самых странных городов мира, в который невозможно не влюбиться без памяти. Даже не влюбиться, а провалиться, словно Алиса — в Зазеркалье.
Вода безучастна везде, и ее нельзя до конца приручить. В Венеции она весьма грязна (зелена) в каналах, что ни мало не убавляет городу обаяния. Камень же, уложенный в строения, безучастен менее воды. Его сюда свезли и приручили. Он здесь не дик, но верно обработан, уложен на места, превращен в статуи. Вода — свободная природа, камень — стреноженная цивилизация. В джунглях заброшенный камень дворцов быстро обвивают лианы. Здесь же, случись камню потерять подпитку человеческим теплом, мыслью и энергией, вода зальет его, размоет, растворит в себе, затопит. Вечное движение вод с прибавлением грациозной и местами гордой неподвижности камня дают городу обаяние старика. Старик силен в памяти (как вода), но стоит на месте веками (как камень). Это и есть история.
История в Венеции не просто тянулась столетиями, вяло, природно-циклично, повторяя саму себя: это языческое понимание истории отвратительно, Венеция же — христианская донельзя, для тех, у кого глаза его в голове его.
История здесь, — каждый Божий год, из множества которых состоят столетия, — была прожита интенсивно, жарко и энергично. Люди воевали и строили; молились и опять строили; писали книги и реставрировали уже построенное. Здесь мысль борола страсть, и страсть в ответ топтала мысль. Здесь и вера часто побеждала страсть, заставляя вместе с нею и мысль помолчать.
История, как приглядись да принюхайся, так же грязна, как вода в каналах, и также темна местами, как старый камень. Но это в деталях. А попробуйте сказать, что в целом она некрасива! Единство целого искупает многие огрехи в частностях, если, конечно, это относится к ландшафтам, а не к судьбам.
Сыны степей, как сказывают краснобаи, любят петь обо всем, что видят. При этом пейзаж у них традиционно не балует глаз, что требует от певца синхронной работы, как фантазии, так и голосовых связок. Там птица пролетит, там куст увял — и все. А он поет. Так вот, случись такому певцу степей оказаться у самого голенища итальянского сапога в венецианской лагуне, ему придется на некоторое время умолкнуть.
«Просто петь» о том, что видишь, никак не получится. Слишком много всего сразу видишь, и слишком все это видимое не просто. Кто, например, считал мосты в Венеции? Их сотни здесь, и все один другого краше. Или таинственней? Или грустней? Или миловидней? Это не Голиафы Стамбула или Сан-Франциско. Это, напротив, своеобразные Давиды, в юную и пастушескую пору последнего. (Мне почему-то страсть как хочется нырять с них в воду). Один, так полюбился больше всех — понто Джованни Хризостомо (мост Иоанна Златоуста). А рядом — мост святого Антония.
Здесь каждый человек сто раз на дню
Является понтификом, поскольку
Мосты кругом, и человек идет,
Соединяя берега шагами.
Первый храм моего посещения — храм святой Лючии. Мученица из Сиракуз 4-го века. Мощи были перевезены со временем в Константинополь (столица мира ревниво свозила под купола своих базилик отовсюду всевозможные святыни). Потом Республика, царящая на море, свозила уже к себе то, что ранее было свезено к другим. Одним словом, святая Вселенской Церкви, пострадавшая в Диоклетиановы времена, теперь здесь. Ее мощи — над центральным алтарем, где можно приклонить колени. Возле мощей много изделий в форме глаз (святая прославилась исцелениями глазных болезней). Само имя ее с латыни — «свет», и в молитве есть просьба «даровать нам свет веры, чтобы видеть со временем Господа». Мне здесь хорошо.
Отель нашли не без труда, а значит и не без нервишек. Номер еще не готов. Нужно гулять. В детстве плохо, когда хочешь гулять, а тебя не пускают. С появлением лысины плохо, когда хочешь заселиться в номер, а тебя просят три часа погулять. Ну что ж. «Учили меня отец мой и мать: гулять, так гулять».
Гуляем, гуляем. Что-то пожевываем, что-то попиваем, а указатели все чаще указывают направление к Сан-Марко, да и толпа становится гуще, плотнее. Нарастает ощущение встречи. Улицы уже, витрины призывней, запахи вкуснее, но все покрывает чувство неизбежной — вот-вот — встречи с говорящим Львом, умеющим читать книги.
У меня два слова, пока не рыкнул Лев, по поводу иностранной речи. Она, пока не знаешь лексики и правил, сплошь воспринимается в музыкальном смысле. Она или журчит, или гремит, или хрипит, или не поймешь, что делает, а голова твоя ничегошеньки не понимает. Зато сердце получает некий преизбыток ощущений. Петр Вяземский спрашивал как-то одного итальянца, который по-русски ни бум-бум (в дневниках Вяземского читал недавно), что бы, на его взгляд, значило слово «друг» или «брат». Итальянец отвечал, что слова эти грубые и, возможно, ругательные. «А вот слово «телятина»?», — был вопрос. А это, отвечал сын голубого неба, должно быть что-то нежное, возможно даже — эпитет любимой женщины.
Речь вообще формирует физиономию, отсюда и разные выражения лиц у разных народов. Различные мышцы задействованы, скажем, у араба и немца при говорении, оттого и черты лиц разнятся. Один говорит гортанью, другой — кончиками губ. Мандельштам говорил, что мышцами лица ощутил изучение итальянского: внимание ума сконцентрировалось ближе к губам, и заработали дотоле спавшие (при русской речи) мышцы. Я пытаюсь чуть-чуть parlare по-итальянски, и чувствую крепатуру в не работавших дотоле мышцах лица. «Скузи. Дове ля темпо ди сан Марко?» Да вот он, вот же! Вы что слепой? Два шага за угол из темного угла, и перед нами белый, как облако, и радостный, как плеск волны, храм святого апостола Марка. Радуйся, учениче Верховного Петра; радуйся кратчайшего, но глубочайшего Евангелия написателю; радуйся, Льва имеющий, яко образ царственной мысли во уме твоем.
Что вам сказать об этом храме? Я лучше ничего не скажу. Пусть говорят намокшие глаза при запертых устах. О, ты прекрасен, Сан Марко, с какой стороны на тебя не смотри! Нотрдам хмур, а София давно осквернена. И сотни великих храмов построены с тайной мыслью подавить человека входящего, или увековечить фундатора, или прославить идею, иногда — совсем не Евангельскую. А ты построен с мыслью окрылить человека. Окрылить и подарить радость. Так мне кажется, а может, я ничего не понимаю.
В домах два противоположных выхода: в канал и на улицу. К порогу, уходящему лестницей в воду, доныне подъезжают такси или «Emergence» — скорая помощь. Когда катер с больным при включенной сирене проносится по узким каналам в сторону центрального госпиталя (а это происходит довольно часто), волны, оставленные катером, бьют о стены пришвартованные лодки и заставляют волну плескать в окна. По водам же, а не по суше, здесь увозят и усопших в последний путь.
Что тянет меня в города, чьи имена окутаны дымкой? Ради чего я наношу им, если удается, визиты? Не ради распродаж и не ради громких спортивных состязаний. Этого да не будет! Я еду на кладбища ради дорогих имен. И здесь мой путь — на Сан-Микеле, сами знаете к кому.
Сплошным кладбищем остров Михаила Архангела сделал Наполеон. Он на все повлиял и все переиначил. Избирательное право, флаг с триколором, пожар Москвы, изменение карты Европы. А еще самое главное — изменение психологии маленького человека. Европеец навеки изменил взгляд на самого себя и на свою личную земную историю после искрометной трагедии гениального коротышки. Началась новая литература, обращенная к маленькому человеку, родилась новая живопись и прочее, прочее, что неминуемо приходит вслед за изменившимся мироощущением. Кстати, если вы женаты и расписывались в черном костюме, а ваша невеста была одета в белое платье, то знайте — эти цвета закрепились за свадебной церемонией именно с Наполеоновских времен. Так что на вашу жизнь он тоже повлиял, даже если вы об этом не знаете.
Плывешь на кладбище, и значит, первая мысль — о Хароне. Во рту монетки нет — одни «развалины, почище Парфенона». За перевоз платим билетом, купленным в табачной лавке. Вторая, после Харона, мысль — уже о святом Христофоре. Он по глубокой воде несет Христа на плечах. И надо же! Именно ему посвящен кладбищенский храм. Мои интуиции совпали с венецианскими. Приятно. На аналое в храме — текст литании. Все понятно и все вполне Православно.
Санта Триас, унус Деус, мизерере нобис! Кирие елейсон! Христе елейсон! Матер Кристи, ора про нобис! Седес сапиенти, ора про нобис! И так далее. И так далее. Длинное моление, уместное как нельзя больше в этом тихом месте, где птицы, и кипарисы, и яркие вспышки роз, и множество мертвых тел в земле посреди соленого и мокрого царства.
Эзру Паунда я не нашел, и Петра Вайля тоже. Искал, но не нашел. А к Иосифу Александровичу пришел как-то сам, и руку положил на гладкий камень, а потом увидел надпись — Иосиф Бродский. Сзади могилы надпись по латыни, которая, если я правильно понял, говорит, что «Не все уничтожается Летой». Здесь нужно помолчать.
Он так много значил в моей жизни. Душа спала дурацким сном, а он заиграл на дудочке, и я проснулся. С тех пор душа полюбила эти особые звуки. И даже когда били литавры или козлоногий Пан свистел в свои духовые или бренчал на струнных, а я в толпе подплясывал, иные песни все же роились в подкорке, и стоило прозвучать окончанию знакомой строки — я уходил. Такая прививка от стадности дорого стоит.
Я бы и не был сейчас в Венеции, не прочти я когда-то очень давно его стихи. Вы телом вообще приходите туда (начинаю я возноситься мыслью, стоя у могилы), куда прежде тела уходил ваш ум. Это важно! Готов поставить NB. В стихах, в науке, в молитве мы предпосылаем ум, как соглядатая Земли Обетованной, вперед, туда, куда не может сразу прийти основное войско. Потом, вслед за умом, хоть и не сразу, туда подтягивается вся жизнь: и тело, и занятия, и родственники. Если человек жалуется, что всю жизнь он пребывает в том, что начинается по-русски с той же буквы, что и слово «город» (и на букву «м» по-итальянски), то стоит задуматься. Это значит, что в этом подлом веществе всю жизнь пребывал его ум. Человек не плакал над стихом, не дерзал в учении и не усердствовал в молитве. Что остается? И если паровоз не движется, то не движутся и вагоны.
Ты помог моему паровозу сдвинуться с места, Иосиф Александрович. Не ты один, но ты — один из главных. Спасибо тебе, и мир твоему праху.
Наш отель расположен в парохии (парафии, парикии, то есть приходе) церкви пророка Иеремии.
Это как раз то, чего мне не хватает всюду. У нас не строят храмов в честь Исайи, Моисея, Даниила, словно их и в календаре нет. А они есть. Просто их в сознании нет, их книги редко читаются и вовсе не проповедуются. Жуткое упущение. Истинный провал. Здесь же есть приход в честь Моисея и других праведников Ветхого Завета. А какие храмы! Достойные стать подлинным кафедральным собором в столичном городе, они стоят, громадятся в сотне метров друг от друга, и исчисляются десятками. Когда-то все они были полны. Иначе их бы не было. Их десятки, но кажется, что сотни. Это — единый грандиозный памятник под открытым небом, памятник многовековому дерзновению веры. Все сделано с любовью и на века, а не на всякий случай. Знаю, что многие скажут: «Награбили много, вот и настроили красиво». Но вот что скажу я. Многие грабят, но не многие строят. Дай сотне человек по миллиону долларов, и что? Человек восемьдесят пропьют, прогуляют, потеряют, растратят полученное на чепуху, как Шура Балаганов. Человек десять — пятнадцать начнут во что-то вкладывать, вести дела, но прогорят, сойдут с ума от гордости, обанкротятся, начнут стрелять в виски себе и ближним. И только один-два, от силы три сделают что-то серьезное, что будет греть многие поколения после них. Венецианцы — представители «последних трех».
В старом городе много стариков, глядя на которых стареть не страшно. Страшно стареть, глядя на совсем других стариков, и в этом месте нам должно стать стыдно. Тут дедушки и бабушки мило болтают о чем-то (о чем можно болтать в согбенной старости?), сидят за столиками, медленно и сосредоточенно движутся по улицам. Здесь, кстати, очень толстые дневные газеты (откуда столько новостей в довольно маленьком городе?) Как раз с утра войдешь в тратторию, почитаешь обширные новости, что-то пожуешь, выйдешь медленно, а там и обед, после которого — краткий сон до ужина. Так и день пройдет для того, у кого жизнь прошла.
Поехали в храм к Захарии — отцу Предтечи — на водном такси (вапоретто). Зашли к нам под козырек на сиденья возле мотора двое русских мужиков старше средних лет. Злые, недовольные. Чем-то раздосадованные. Мат-перемат за каждым словом. Да и без матов слова ни о чем.
Краснею. Я узнаю тебя, печальное родство. Как говорит древняя индусская мудрость, увидев грех, скажи: «Это тоже я». Сколько раз и я был таким, за которого стыдились глядящие со стороны? Хотя бы и Ангелы. До чего же мы все-таки грубы и энергичны! Энергии вагон, а куда приложить силу — полное неведение. И ладно бы — на рыбалке с удочкой или на охоте с ружьем наперевес говорили гадости. Там никто манер не спросит. Но эта лагуна, одетая в камень, где церкви размером с Питерского Исаакия на каждом шагу, так контрастирует с нашей природной неотесанностью. Волна была со мной согласна. Она била в борт и говорила: «Не путайте простоту и невежество. Первое — от Бога. Второе — грех. Второе — грех. Причем — серьезный».
В храме Захарии (отца Предтечи) — его мощи. А выше — мощи Афанасия Александрийского. Это — исповедник, учитель Церкви, наименованный «тринадцатым апостолом». Друг монахов, носитель философского ума и апостольского исповедания, изъяснитель Писаний, сомолитвенник Антония Великого! Ты здесь! Александрия плачет по тебе. Копты, быть может, согласны украсть твое тело, как ранее итальянцы украли тело Николая. А ты здесь. Чудный Афанасий, бессмертный по имени и жизни, кланяюсь тебе. Почти полвека на кафедре, из которых половина срока — в бегстве и скитальчестве. Вся история арианских споров и Первого Вселенского собора — здесь, в гробе, расположенном в двух метрах от пола храма, перед моими глазами. И здесь так мало людей в сравнении с толпами на набережной. Оставалась бы наша цивилизация христианской, все было бы наоборот.
Как на зло, через пару часов того же дня, сразу после стояния у гроба Афанасия за столиком в кафе — невольное слушание громкого разговора двух русских баб. Тон болтовни столь важен, что мнится мне, они — о судьбах мира со знаньем дела завели беседу. Но, нет. О Лазареве и диагностике кармы толкуют на всю улицу. Еще — о защите от сглаза, об амулетах, о Кашпировском, et cetera. Думаю про себя: это сколько же нужно старанья и терпенья, ума и вдохновенья, чтоб эту многоголовую темную массу якобы верующих людей (крещены ведь) привести к пониманию предметов необходимых и спасительных? Мысль эта не имеет ответа, поскольку число людей, сочувствующих этой мысли, очень скромно.
Зато утешились изрядно в греческой церкви. До чего свято здесь и красиво одновременно! И чисто, и изысканно, и благодатно. Двадцать лет назад мы с женой венчались в храме святого Георгия во Львове. Две десятины лет, снятые со столетия, прожиты нами вместе, и вот мы сегодня — перед алтарем уже греческого, но опять Георгиевского храма на Адриатике. Служителю говорим: Христос анести! Он, угадав, что мы — «руссо туристо», ответил: «Воистину воскресе!» Можно вытереть слезу и прошептать «Аллилуйя».
В этом городе жил, слушал музыку и записывал ее в ноты Вивальди. Рыжего аббата здесь помнят, как в Вене — Моцарта. Моцарт, к слову, тоже здесь живал, и возле дома, где он живал, мы оказались, в очередной раз заблудившись. А кто здесь не живал? Вот и дом Петрарки пришлось увидеть ненароком. Тот хотел дышать и читать прекратить одновременно. Какое благородное желание образованного человека. Так, как он хотел, кажется, и случилось — умер над книгой.
А еще — Гольдони. Его милейшая, улыбчивая статуя стоит недалеко от храма Марка. Мы с ним знакомы по экранизации «Слуги двух господ». Советская власть с викторианской педантичностью экранизировала и ставила классику. Многое получилось на «ура». Вот этот фильм, к примеру. Но.
«О, Венеция. Город влюбленных! Ты подлунного мира венец», — так там поется. Я думаю, это не совсем так. Влюбленные, песенки у балконов, цветы, брошенные вниз — это все потом. Венеция — город аккуратных трудяг. Это город прорывов в новые технологии, город стеклодувов, оружейников и мореходов. Здесь — корни дерева. Потом идут ветви поэзии, драматургии и прочих искусств, изящных и прикладных. И уже когда дерево укоренилось и широко разбросало ветви, наступает время праздных гуляк, ловеласов и сладеньких воздыхателей. Нам нужно именно проникнуть в суть вопроса, а не слизывать крем с торта. У величия и красоты непременно есть глубокий генезис и предыстория. Отсутствие же внимания к корням свойственно, напротив, только паразитам и праздным потребителям.
У нас в Украине есть Вилково — деревянный город на воде с лодками и без машин. Но не только без машин, а и без храмов и без всякого великолепия. Естественно, без Гольдони и Вивальди. Венеция осталась бы таким Вилково, если бы не люди великой мысли, жившие здесь и украшавшие город.
Наш народ — народ одиноких гениев и отсутствия системной работы. А серьезные вещи творятся вовсе не пригвожденными Прометеями, а пчелками, хорошо делающими свою работу. Среди такого трудолюбивого многолюдства гений всегда найдет себе место и занятия. Тогда как среди безразличного или агрессивного хаоса ему придется вечно нести мешок изгнанника на сгорбленной спине. Правда, Иосиф Александрович? Как подтверждение моих мыслей — разгром русских американцами на ЧМ по хоккею. Наши — куча гениальных индивидуалистов. Остальные — командно сплочены, и тикают, как механизм. «Хочется плакать, но плакать нечего».
«Смерть в Венеции» — это немецкий роман, экранизированный Антониони. Это музыка Малера и подчеркнутое одиночество. А еще это — пляжи Лидо. Здесь не совсем Венеция, поскольку ездят автомобили, и совсем мало каналов. Это скорее какой-то Лазурный берег. Как сказал поэт другими словами и по другому поводу: «Песок и солнце, день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись.» и прочее. Адриатические волны. Теплый песок и вскоре, на контрасте, дождь в Венеции. Затяжной. К воде внизу добавилась вода с небес, и поначалу страшно. Потом — дождевик на плечи и вперед. Дождевик, какой ни какой, а — плащ. Можно представить отдаленно те времена, когда ходили здесь в плащах, прикрыв лицо, и по вечерам схлестывались на шпагах по дворянскому обычаю. А после один из бойцов плыл по каналу лицом вниз, а другой мыл шпагу в Бренте и становился беглецом. Дож не любил таких событий, преследуя виновных, и был абсолютно прав.
Какое еще кино просится, стучится в двери памяти? Не кино, но книга. «Венецианский купец». Ну да. Я уже видел здесь пару Шейлоков в шляпах и пейсах. Я и живу недалеко от нового Гетто.
Гетто Векьо — это где-то возле пушечных мастерских или Арсенала. Гетта по-итальянски — пушка. Тут выпросили евреи средневековья район для компактного проживания, и имя квартала распространилось по Европе, став именем нарицательным. Но хватит о них. Эта тема воронкой засасывает, да и не к месту сейчас.
Уже на второй день кажется, что здесь прожито много дней, лет, часов. И в номере (camera) сидеть не хочется. Но если сверху льет, а на ногах сандалии, то в «камере» посидеть придется. Сижу и думаю. Зачем путешествовать? Чтобы привозить новые мысли. Какую мысль привезу? Да вот какую: есть радость потребления, а есть радость созидания. Они друг друга уравновешивают, как права и обязанности, как мужское и женское в мире людей. И не будет перекоса ни в сторону тотального пожирания, ни в сторону постоянного рабского производства. Нужно нам всему учиться. Например: букетик на воротах в дом и надпись «У нас родился ребенок». Пройди мимо, помолившись и порадовавшись. Так же и со смертью. Везде надписи и фотографии: кто, где и на каком году жизни упокоился. Нам бы тоже эту традицию ввести в маленьких городах (в больших все быстро превращается в абсурд). Но мы живем так, что родился ли у тебя кто-то, умер ли кто в соседстве, всем — до лампочки, и это неправильно. Запад якобы индивидулистичен, а мы общинны. Доложу вам, что все не так однозначно. Иногда мы — скопище эгоистов. А они — живая община. Стыдно, но факт. Неправильно жить только собой и бурчать о том, что мир эгоистичен. Хорошо, что тоски здесь нет. Видно, вода смывает, как что-то куда-то. Печаль есть, а тоски нет. Брависсимо!
Возвращаемся к теме ученья. Учиться нужно, как некогда Петр I, с топором и рубанком в руках. Оттого он и строил дерзновенно первые корабли вдали от моря, под Воронежем, как новый Ной. И входил в незаселенные пределы шведов, указывая, где будет форт, где пристань, где «новый город заложен».
Энергия и дерзновение без навыка есть чистое варварство. А энергия с опытом и искусом есть цивилизационное напряжение, выпрямляющее спутанную историю. Петра ругают, но он поехал, и возвратился, и переиначил облик родины. Если бы турки вестернизировались раньше нас на пару десятков лет, ходить бы нам молиться в мечети, а не свои церкви. Интересно, что это понимают лучше те, кто не молится. А те, кто молятся, мечтают о Китеже и прячут голову в песок.
Кругом божницы — маленькие настенные алтарчики с образами. В основном — посвященные Деве Марии. Когда Иванов писал «Явление Христа» и безвыездно жил в Италии, он оставил много бытовых акварелей. Среди них часто изображение горожан, по вечерам собирающихся у таких божниц, чтобы петь гимны Богородице. Сегодня это сказка и «преданье старины глубокой» для самих итальянцев. Для нас же — просто фантастика. А ведь, казалось бы, чего проще, выйти из дома в сумерки, и с соседями вместе пропеть несколько церковных песен Матери Христа. Но. Простое смотрится, как сказка, а путаность залезла в жизнь. Хотя совершенно обычное дело — трансляция Богослужения с утра по многим каналам. И это было бы неплохо принять нашим либеральным антиклерикалам. Красота и порядок связаны с набожностью, неужели это не очевидно?
Дождь затянулся, а мы в городе. С непривычки становится страшно. Там, где утром шел посуху, в обед идешь по щиколотку в воде. А местами вовсе не пройдешь — потоп. Корабли на Гранд канале гонят волну на и без того залитые мостовые. Детские экскурсии забивают проходы, и детвора создает невыносимый гвалт. Мы в который раз заблудились, но уже без приятностей, а с паникой. Жалко стариков. Которые идут медленно от слабости и вынуждены брести по воде, что те евреи за Моисеем. Когда тыкаясь и заходя в тупики, путая след и бродя без компаса и ориентира, наконец, вышли к знакомому месту (мост Святого Хризостома), радости было, словно вышли из плена на волю. Так в нервном напряжении дожили день и спать легли под стук дождевых капель в металлические ставни.
Хотел бы я здесь жить? Не знаю. А умереть? Тем паче. Рад ли я, что побывал в этом городе? «Рад» — не то слово. Подпрыгивать явно не хочется. Сижу, как гриб и радуюсь по-стариковски. Вот уже и объявили посадку на самолет. Кланяюсь тебе, Марко святый и вам мокрые улицы; примите лобзание, мощи святых и старые камни. Буду читать Гольдони и слушать Вивальди. Но не буду всем говорить: «Я там был». Слишком пошло это для человека, которому грустно везде, а вот здесь не было грустно. Только печально. Видно грусть смывается водою, как что-то куда-то.