Экспортная Россия

21 июня 1935 года в Париже, в Palais de Mutualite, открылся так называемый международный Антифашистский конгресс писателей в защиту культуры ― одно из самых пафосных и провальных советских мероприятий в области внешней культурной политики. Инициатором и главным организатором этого писательского съезда был Илья Эренбург (в Париже), а куратором ― Михаил Кольцов (в Москве). В 1999 г. в «Новом мире» опубликована их переписка по этому поводу, в целом ― паническая: по Парижу ползли слухи о московском финансировании, крупные литераторы не желали участвовать в откровенно просоветском мероприятии, состав делегации в отсутствие Горького всех разочаровал, а в разгар конгресса пробравшиеся туда троцкисты подняли вопрос о свободе печати в СССР, и вместо антифашизма и привлечения сердец получилось оправдывание, переходящее в хамство.

Но вспоминают это разве что историки, обычный читатель помнит только, что там чуть не сошел с ума и без того пребывавший в кризисе Пастернак, которого вместе с Бабелем отправили выступать в последний момент. В недавней остроумной статье Иван Толстой выводит это решение из скандала, случившегося между Эренбургом и Бретоном за неделю до конгресса: Бретон попытался ударить Эренбурга за оскорбительную статью «Сюрреалисты», вышедшую двумя годами раньше. Думаю, это натяжка ― делать международную проблему из каждой эскапады Бретона, которого и свои-то считали безбашенным, несколько неэкономно. По Толстому, Эренбург дал в Москву паническую телеграмму, сводившуюся по смыслу к «наших бьют!» Но слать Пастернака и Бабеля для защиты Эренбурга от драчливого сюрреалиста, воля ваша, бессмысленно: чай, не боксерский турнир. Решение об отправке Пастернака на конгресс было принято потому, что стал очевиден громкий международный провал всей затеи. А вот о причинах провала и стоит подумать 75 лет спустя, хотя надежды на исправление хронических отечественных ошибок нет, признаться, ни малейшей. Просто история очень уж показательна.

На первый взгляд расклад беспроигрышен: фашизм набирает силу, единственной альтернативой ему выглядит коммунизм ― ибо старая либеральная Европа деморализована; о мере личной порядочности Эренбурга и Кольцова можно спорить, но талант и профессионализм обоих не оспаривается, кажется, даже врагами; необходимость культурного антифашистского фронта в мире ощущается с небывалой остротой; московских процессов еще не было, террор не разгулялся в полную силу, симпатизировать СССР модно, симпатии высказывают Жид (еще к нам не съездивший), Мальро, братья Манны! И между тем СССР умудряется все испортить: конгресс переходит в скандал, последствий ноль, и даже наметившиеся было массовые либеральные симпатии к «Союзу Советов», как называл его Горький, постепенно развеиваются. Добавим: такова участь почти всех российских мероприятий, направленных на «культурное сближение», в диапазоне от международных фестивалей до совместных литературных экспрессов, от культурных десантов до тематических декад; и главная причина этих провалов ― роковая двойственность нашего имиджа, желание одновременно задобрить и напугать.

То, что на антифашистском конгрессе неожиданно принялись обсуждать преследования инакомыслящих в СССР, вещь глубоко логичная: раз заходит речь об одном тоталитаризме, нельзя не упомянуть другой. Но то, что никто из участников советской делегации не сумел сказать в ответ ничего внятного, как раз следствие двойственности: надо любой ценой соблюсти баланс между гневной отповедью и дружеским диалогом, а этого ведь не бывает. И послать на конгресс надо бы настоящих и лояльных, испытанных и боевых ― но вот проблема, их на Западе никто не знает и слушать всерьез не станет. Можно послать не таких лояльных, зато известных в мире,― но ведь черт его знает что они скажут! Вдобавок сами нелояльные, как Пастернак в 1935 году, пребывают уже в таком состоянии, что способны лишь произносить отрывистые и непонятные речи («Не организуйтесь!» ― как передавал он потом Исайе Берлину пафос своего выступления) или беспричинно рыдать в ответ на любое человеческое слово.

Главная же проблема, думаю, в том, что наш человек за границей (или дома при встрече с иностранным гостем) не ощущает себя независимой личностью: при любом контакте с заграницей самостоятельность мигом утрачивается, и мы уже не мы, а представители державы. Американец, француз, даже австралийский абориген может приехать в Россию как частное лицо ― но мы в столкновении с внешним миром всегда не за себя, а за того парня, в ответе за всю нашу историю и современность. Главное ― не ударить в грязь лицом. Любой, кто с нами не согласен (бармен в баре или таксист), оскорбил не конкретно нас, а Невского, Гагарина, Кутузова, негромкую прелесть и васильковую чистоту. Мы выражаем не личное, а государственное мнение, а потому никак не можем быть ни убедительны, ни искренни. Совершенно как Киршон, Тихонов или Караваева за границей.

Мир нас не то чтобы не любит ― мы ему забавны; и потому он с неприятной ухмылкой иронизирует над нашими потугами обязательно выглядеть самыми успешными и богатыми, любой ценой затушевывая свои истинные проблемы. Не только парижский конгресс 1935 г., но любое мероприятие, особенно культурное (вспомним «Русский дом» на олимпиадах или «Русскую палатку» в Канне), проводится у нас с демонстративной расточительностью, с попыткой привлечь случайных и не слишком авторитетных людей. Почему так? А потому что авторитетные не готовы делать все стопроцентно по-нашему. И парад наших зарубежных друзей ― обычно тот еще паноптикум, прикрывающий прорусской демагогией собственное людоедство и жажду подзаработать на нашей готовности вербовать сторонников. Парижский конгресс был показателен и в этом отношении: главным другом СССР за рубежом был в то время Анри Барбюс, человек непомерного тщеславия, на чью деятельность Эренбург не переставал жаловаться. Покажите мне сегодня человека, который бы читал и перечитывал Барбюса.

Что до нашей истинной гордости, которую в конце концов приходится муштровать и предъявлять, как Пастернака в Париже,― она этой двойственной роли не выносит вовсе и отделывается общими словами или рыданиями. Она вообще не понимает, как вести себя за рубежом, и в результате всякое честное слово ― даже в разговоре с другом ― представляется ей предательством. И Пастернаку не о чем разговаривать с Цветаевой и ее семьей, ориентированной на возвращение, и вместо простого и ясного: «сидите тут»,― он говорит нечто совершенно невменяемое вроде «ты полюбишь колхозы».

Нет, мы не умеем заставить себя любить. Ни наши конгрессы, ни наши ярмарки, ни наши попытки честной защиты насквозь фальшивых тезисов не обеспечивают нам любви за рубежом. В мирное время мир предпочитает держаться от нас подальше. Называть в нашу честь улицы, а также носить нас на руках начинают только после Сталинграда, а это уже совсем другое дело.

22 июня 2010 года

Загрузка...