Ровно 255 лет назад, 26 января 1756 года, в Москве состоялся первый публичный спектакль, которым открылся старейший в столице театр при Московском университете (ныне студенческий театр «Мост»). Давали пьесу Марка-Антуана Леграна «Новоприезжие», или, как уместней звучало бы в новейшем переводе, «Понаехавшие».
До этого театр был привилегией двора, и то недолго: с 1672 года в подмосковном Преображенском давались спектакли в Комедиальной хоромине, снесенной уже четыре года спустя, сразу после смерти Алексея Михайловича («Артаксерксово действо» пастыря Грегори игралось по-немецки в течение 10 часов). Университетский театр обеспечил московскую публику регулярными и сравнительно доступными представлениями. И символично, что для первого светского и демократического представления выбран был одноактный водевиль «LES NOUVEAUX DEBARQUES», содержание которого, видимо, для Москвы — и для любой столицы — неизменно актуально.
Отдельное издание «Новоприезжих» в переводе русского комедиографа Аполлона Волкова выходило в Москве дважды (по нему и цитирую), а спектакль шел с аншлагами и после того, как студенческая труппа в 1760 г. получила название Российского театра. «Новоприезжие» (1725) — история, которую марксистское литературоведение назвало бы ярким свидетельством первоначального накопления. Париж стонет под натиском разбогатевших провинциалов. В их числе — бывший кузнечный мастер Багенодьер и сын его Барон. «Они продали свою кузницу для того, чтоб сделаться благородными; есть ли еще больше об них знать хочешь, они таковы, что под веселый стих и червонные бросают за окошко» (в подлиннике резче — цитирую по четвертому тому леграновского собрания 1770 года: «Эти люди проматывают целые состояния, когда речь идет о грубых удовольствиях»; не знаю, как сейчас, а в 1992 году аплодисменты в зале были бы обеспечены).
Багенодьеры свели в Париже выгодные знакомства и, ради легализации в качестве аристократов, порешили жениться на юных парижанках, кузинах благородного Доримонта. Однако у Доримонта есть сказочно хорошенькая жена Доримена, и кузнец с кузнечонком влюбились в нее. Они по-прежнему хотят жениться на кузинах, но домогаются Доримены, скрывая это друг от друга. Подкупив слугу-интригана Левеля, забрасывают ее любовными письмами. «Милостивая государыня, буде вы имеете сердце так твердо, как наковальню, то и тогда б оно было смяхчено в горну моей любви». Это папа. «Я не знаю, на что употреблять мои деньги, берите их, оные все к вашим услугам отдаю, надеясь получить по справедливости награждение» — это сын (в подлиннике опять-таки резче: «Надеюсь получить с этого вложения добрую ренту»). Горничная Доримены по имени Зербина в оные времена уже потерпела от семейства Багенодьер, которые задолжали ее родителю, откупщику Гильому, три тысячи. «Ответствуй им сама именем барыни твоей, — советует Левель. — Они твоей, как и ее, руки не знают». Они, стало быть, начнут посылать барыне деньги и подарки, а Зербина их присвоит, чем компенсирует отнятое состояние.
Легран — аристократ, придворный комедиант, а потому пьеса его дышит аристократической ненавистью к забогатевшим простолюдинам: Багенодьеры вероломны, жадны, развратны и вдобавок неисправимые дураки. «Я никогда не помышлял, чтоб могли в одном месте со мною родиться такие уроды!» — замечает Левель, вытягивая из них деньги якобы для передачи Доримене. Делает он это не особенно хитро: показывает, скажем, порознь отцу и сыну новые алмазные серьги, которые Доримонт подарил жене: вот, предлагают хозяюшке такую дорогую вещь, да у мужа, «молодова и простинькова», нет «двух тысяч рублев». И провинциалы с готовностью дают по две тысячи. Левель однако ж не забывает о социальной справедливости. «Говорят, — относится он к кузнецу, — что покойному откупщику Гильому батюшка ваш при смерти своей приказал отдать тысячи с три долгу». «Что до того нужды? — сердится Багенодьер. — Долг когда-нибудь да будет заплачен». Ему гораздо важней обольстить Доримену, а судьба семьи покойного Гильома не заботит его вовсе; экие же скоты эти нувориши!
На маскараде по случаю помолвки кузин Доримена выходит в серьгах. «Они хоть и не из лучших, но я их люблю не для того, что они стоят, а для того, что милым человеком подарены». И Багенодьер, и тупой сынок его подпрыгивают от счастья. Между ними происходит ссора, сын изгоняется, кузнец признается в любви, Доримена зовет мужа. «Но вы ж ко мне писали!» — визжит кузнец. «Письмо довольно меня уверяет, что не моею женою писано», — холодно констатирует Доримонт, просмотрев записку. Зовут Левеля. Обман раскрывается. «Куда ты девал мои деньги, непотребной?!» — негодует Багенодьер. «Не должен ли ты был откупщику Гильому тремя тысячами рублей? Я заплатил, против воли вашей, наследнице его Зербине». Доримена принимается бранить кузнецов, Доримонт ее успокаивает: «Не почитаешь ли досадой нахальство этих господ? Плюнь на них, смейся их глупости!» Конец и дивертисмент, автор просит зрителей не сердиться и не драться с артистами, так как масок не бьют.
Пафос немудрящей этой пьесы был более чем понятен московскому зрителю 1756 года, когда русские купцы, промышленники, горнозаводчики начали теснить аристократию; нужен был Островский, чтобы изобразить этот процесс во всей красе. Москва всегда боится, что понаедут какие-нибудь «Новоприезжие» и упразднят здешний дух. То есть она, конечно, рада и «вечным французам» на Кузнецком мосту, и даже собственный театр начинает с французского водевиля за отсутствием русского репертуара — но ее вечно томит страх перед своими, русскими, но нестоличными. Ведь они грубы, глупы, обращения не знают, ведь они нас захватят — и потому надо их как можно скорее выставить дураками! Тот факт, что они кузнецы (или купцы, или в конце концов гастарбайтеры, то есть их руками все это благолепие и созидается), Москву никогда не заботит. Она ведь не для тех, кто работает, — она для тех, кто красиво тратит; и в этом смысле, воля ваша, за 255 лет ничего не изменилось. Легран не рассказывает нам, как сколотил свои денежки Доримонт; они у него есть — и все. Но к тем, кто заработал их своими руками, Москва традиционно сурова; им надо еще долго доказывать свою московскость. Чем же? Прежде всего умением презирать понаехавших; но это приобретается только во втором поколении. Будь в этой пьесе второй акт — он был бы о том, как сынок Барон, набравшись столичного лоску, третирует офицеров, разбогатевших во французских колониях — допустим, в Квебеке.
Нравится ли мне эта столичная матрица? Нет, конечно. Но она такова, и никогда другой не станет; вот почему из всего обширного наследия Леграна первый московский театр выбрал для своего открытия именно «Новоприезжих». Впрочем, столичный снобизм и ксенофобия — вещь одинаково естественная что для Парижа, что для Москвы. Разница в том, что Парижу есть чем гордиться помимо столичности. Что осталось в этом смысле у Москвы — честно сказать, не знаю.
26 января 2011 года