Ровно 180 лет назад, 10 декабря 1830 года, в Амхерсте (Массачусетс) родилась Эмили Дикинсон ― самый издаваемый, изучаемый, переводимый и цитируемый американский поэт, далеко обгоняющий по этой части Уитмена, Т.С. Элиота и даже Джима Моррисона. Она прожила 55 лет и умерла от водянки, опубликовав при жизни ― анонимно и в грубо отредактированном виде ― около десятка стихов. После ее смерти сестра Лавиния ― такая же старая дева, как и сама Дикинсон,― нашла в ее бумагах 1800 стихотворений, полное собрание которых вышло лишь в 1955 году. До этого они печатались небольшими порциями ― первый томик, насчитывавший всего 115 текстов, вышел в 1890 году, спустя четыре года после смерти автора, и в течение двух лет выдержал 11 изданий, став любимой книгой романтически настроенных американок.
Как и большинство советских читателей, я узнал о Дикинсон из довольно представительной подборки в «Иностранной литературе», и еще был такой журнал «Америка», издававшийся в Штатах по-русски под началом Ильи Суслова, эмигрировавшего в начале семидесятых создателя «Клуба 12 стульев» при «Литгазете». Суслов не пожалел десяти страниц одного из номеров под пьесу Уильяма Люса «Прелестница Амхерста» ― монтаж из стихов и писем Дикинсон. Этот номер «Америки» попал к нам в дом ― вообще ее было не достать, славный журнал, посейчас помню многие статьи и картинки оттуда,― и стихи из этой пьесы я запомнил на всю жизнь, ибо детская память крепка. «Для того чтобы сделать Прерию, нужны лишь Пчелка да цветок Клевера. Пчелка и Клевер ― их красота ― да еще Мечта. А если нет пчел и редки цветы, то довольно одной мечты».
Сохранились три ее изображения: детский рисованный портрет, достоверный дагерротип конца 1846 года и недостоверный, выуженный исследователями на e-bay, примерно 1850-го (его нашли всего десять лет назад). Что сказать? ― волевая девушка, с лицом одновременно сонным и нервным, неподвижная внешне, но всегда готовая к внутренней буре. И в стихах ее, столь мирных в смысле тематическом и столь бешеных, экспрессивных, трагических, безнадежно вопрошающих, вызывающе неортодоксальных, то же сочетание. И жизнь ее была бессобытийной, если не считать смертей ближней и дальней родни, которые она переживала крайне тяжело и не могла оправиться годами («Не успею я прийти в себя после одной смерти, как меня подкашивает новая»,― скупое признание в позднем письме). Лет до сорока она собирала свои стихи в самодельные книжечки, после складывала в шкатулку. Были какие-то влюбленности, почти всегда заочные, и несколько долгих эпистолярных романов. Почерк летящий, немного похожий на пастернаковский, резко наклонный, с годами все менее разборчивый. Она почти не выезжала из Амхерста, а в последние годы не выходила из дома, общаясь лишь с соседскими детьми. Собирала гербарий. Работала в саду, изучала ботанику, обменивалась советами и семенами с другими садоводами. Ходила всегда в белом. Относительно ее душевного здоровья в Амхерсте были единодушны ― мирная, но чокнутая.
Дикинсон не очень повезло с русскими переводами, лучше других получилось, кажется, у Ольги Седаковой. В принципе ― невзирая на огромное количество разноязычных переводов ― она не очень-то разлучима с родной языковой стихией. Как вы это переведете ― «There are the days when birds come back»,― о ясных днях ранней осени, когда одна или две птицы возвращаются, чтобы бросить прощальный взгляд? Как переведешь эту «лазурно-золотую ошибку» сентябрьских небес, вдруг напоминающих июньские? Как переводить эти короткие строчки, чаще всего две-три строфы,― чтобы отрывистость, нервность, нежность не превратились в небрежность?
Нет, она все-таки очень американское явление, где уж нам уж. Кто назовет ее поэзию и судьбу вызывающе нетипичными для американской матрицы, тот мало понимает в Америке: ей вовсе не присущ культ стремительного прижизненного успеха, это вы ее с чем-то перепутали. Наоборот, героями американской культуры чаще всего становятся затворники, печальные одиночки, безнадежные чужаки, у которых не хватает наглости и уверенности жить в мире людей, но зато есть железная воля, которая и заставляет их в круглом одиночестве созидать спасительные, сияющие, аутичные миры. Таким американским мифом стал Генри Дарджер, грязный и забитый больничный санитар, сочинявший и роскошно иллюстрировавший в своей каморке 15000-страничную сагу «В царстве небывалого», о сестрах-волшебницах, восставших против угнетения детей; акварели Дарджера уходят на аукционах за рекордные суммы, книги переиздаются, а биография предстает символом героического сопротивления нищете и обыденности. От него, как и от Эмили Дикинсон, осталась гора рукописей да две фотографии. Впрочем, и Маргарет Митчелл, в затворничестве неудачного брака отстучавшая на машинке необъятную и неопрятную гору «Унесенных ветром», из того же ряда. А столетняя фермерша Бабушка Мозес, чьи примитивные многофигурные акварели стали символом настоящей, глубинной Америки,― бабушка Мозес с ее девизом: «Жизнь ― это то, что ты из нее сделаешь»? Американцы обожествляют не успех, а волю к преображению мира ― пусть это даже будет ваш персональный ад отверженности и отшельничества, дарджеровский убогий пансион, дикинсоновский разрушающийся дом и зарастающий цветник.
Как я буду отмечать ее день рождения? Да примерно так же, как и вы: с утра дам три урока литературы детям, не очень понимающим, кому и зачем нужна литература. Потом поеду собирать гору никому не нужных справок для никому не нужной формальности, буду два часа стоять в пробке среди спального района. Понятное дело, на дороге и в очередной бессмысленной конторе мне несколько раз нахамят. Потом поеду делать интервью со скучным и лживым человеком, потом проведу на радио несколько эфиров с невыносимо самовлюбленными певичками, навязанными пиар-службой, потом буду писать колонку в деловой журнал, который никто не читает, но в котором платят ― именно за то, что не читают. Такая же форма откупа, как взятка гаишнику. И ближе к ночи, может быть, у меня будет полчаса написать что-то свое ― те полчаса, для обеспечения которых я и проживаю остальной день; и у меня не будет ровно никакого стимула ― ни морального, ни материального ― писать то единственное, что и станет в конце концов оправданием моей жизни среди ее тотальной бессмыслицы в стране, где никому ничего не надо.
И когда меня спрашивают, что, собственно, делать в этой стране, где действительно никто давно не нужен,― я вспоминаю Эмили Дикинсон и отвечаю: вот это. Только это. Ничего другого, в сущности, нет.
10 декабря 2010 года