Речь пойдет не о растворителе, а о сэре Артуре Конан Дойле, умершем ровно 80 лет назад ― 7 июля 1930 года. С тех пор как в серии ЖЗЛ два года назад вышла наиболее полная биография Дойла работы Максима Чертанова, не уступающая по увлекательности творениям самого сэра, большинство его поклонников пытаются ответить на вопрос, который Чертанов оставляет открытым: он это серьезно насчет спиритизма?
То есть сам-то он, конечно, серьезно. Не стал бы человек его склада рисковать репутацией ради дешевого эпатажа, особенно в таком сомнительном случае, как дело о фотографии фей из Коттингли. Там две девочки увлеклись фотографией и в 1917 году (одной 9, другой 16) с помощью шляпных шпилек (ими дамские шляпки крепились к волосам) прикрепили бумажных фей к травам и кустам и сфотографировали. И весь цивилизованный мир сошел с ума, проверяя эти фотографии на подлинность. И самым пылким адептом этих фотографий стал Артур Конан Дойл, написавший о них книгу «Явление фей». Даром что феи были подозрительно похожи на картинки из детских книжек ― в туниках, с крылышками. Но Дойл утверждал, что детские фантазии с помощью некоего магнетизма принимают материальную форму, и даже рассмотрел на ручках фей крошечные перепоночки, доказывающие, что «маленький народец» все-таки не совсем как мы. (Девочки ― одной было 87, другой 80 ― впоследствии признались, что не сумели как следует вырезать ручки, отсюда перепоночки. Кстати, многие уверены, что врали они в старости, а в 1917 году феи были настоящими.) Британские таблоиды ― не чета нашим баблоидам, трогательные и романтичные издания,― были завалены письмами бывших детей, утверждавших, что и с ними играли феи и гномы, но после шести-семи лет это прекратилось.
И вот смотрите: с одной стороны, у нас ― изобретатель дедуктивного метода, сам восстановивший справедливость в десятках случаев, когда речь шла о репутации, а то и о жизни неправедно обвиненных англичан; сугубый материалист во всем, что касается мистических преступлений и викторианских мрачных легенд, человек, уверенный, что за всяким преступлением стоят конкретные злодеи, использующие туманные легенды и мрачные слухи исключительно для маскировки (об этом ― вся «Собака Баскервилей» со знаменитой цитатой про торфяные болота, на которых силы зла ― у-у-у!― царствуют безраздельно). Изобретатель Шерлока Холмса ― единственного сыщика, который пренебрегает всякими психоложествами и цепко присматривается к сугубо прозаическим уликам: характер почвы на сапогах, газетный шрифт, отметки собачьих зубов на трости, двести разновидностей сигарного пепла, отличия кандагарского загара от пешаварского. А с другой ― сторонник спиритизма, утверждающий, что в слюне медиума появляются «чуждые слюнные тельца». Муж выдающейся спиритки. Яростный пропагандист контактов с тонким миром, теоретик фейского бытия и гномской энергетики, фанатик, пообещавший перед смертью, что любой ценой подаст родным сигнал о загробном бытии (и родные утверждают, что подал!).
Я понимаю ― был бы это Честертон, чей патер Браун раскрывает преступления, полагаясь исключительно на духовную идентификацию со злодеем, парадоксальные метафизические догадки, библейские подсказки; с Честертона и взятки гладки ― убежденный католик, сказочник, чьи детективы больше похожи на сны, чем на теоремы. Но Дойл, умудрявшийся за самым сказочным и романтическим антуражем разглядеть банальную корысть; Дойл ― патриот, военный врач и историк, консервативный публицист, приятель Киплинга; Дойл ― велосипедист, автомобилист, спортсмен! Что заставило этого апологета «бремени белых», рационалиста, человека настолько здорового и прямого, что изломанным невротикам декадентской эпохи это казалось оскорбительным, доказывать существование «маленького народца» и возможности диалога с умершими?! Неужели гибель на войне брата, сына и двух племянников? Об этом ― и о роковой мистической подоплеке этих трагедий ― у Марии Галиной есть отличный рассказ «Сержант ее Величества». Но Чертанов ― вслед за Дойлом ― доказывает, что Артур увлекся спиритизмом в 1886 году, за тридцать без малого лет до Мировой войны.
Ответ мне подсказала недавняя сетевая дискуссия с убежденными дарвинистами, материалистами, позитивистами и иными технократами базаровского толка, презирающими все гуманитарное и всех, кто смеет усомниться в научной картине мира. Напоминания о том, что когда-то строгой наукой считалась алхимия, их не убеждают. Они полагают, что наука отбирает у овцы мечту о пастухе,― то есть мир, лишенный Бога, свободнее, гуманнее и чище. Правда, презрение редко (гораздо реже веры) совмещается с гуманностью, а в нешуточной ярости, с которой позитивисты громят все антинаучное, как-то не прослеживается ни свободы, ни чистоты. Сплошные стадность и подспудная уязвленность. Собственно, об этом Тургенев и написал «Отцов и детей» ― как гибнет человек, не верящий «во все такие штуки». И растет из Базарова в финале предсказанный им лопух, напоминая «о вечном примирении и о жизни бесконечной». Их, может быть, и нет ― ни вечной жизни, ни примирения. Но тот, кто их допускает, ведет себя как-то лучше, как-то человечней; а опыт подсказывает мне, что если какая-то вещь человечней ― то она и реалистичней…
Я спросил как-то философа Константина Крылова, чем, на его взгляд, отличается верующий от материалиста: ведь моральных различий нет ― мало ли мы знаем высокоморальных атеистов и агностиков, мало ли фарисеев и торгашей в храмах? На что Крылов мгновенно ответил: отличия религиозного сознания ― любопытство и благодарность. Благодарность ― желание обратиться к кому-то конкретному и сказать спасибо за все вот это. А любопытство ― категорическое несогласие мириться с тем, что все познаваемо; сознание относительности своих знаний, неокончательности. Я понимаю, что позитивизм предлагает человеку гораздо более гордую позицию ― почти сверхчеловечность: я все знаю или, по крайней мере, могу узнать. А все верующие ― трусы, бараны, нуждающиеся в пастыре, дети, мечтающие о розге… Знаем, плавали, слышали, наблюдали в действии. Не впечатляет.
И вот я думаю: Дойл ― с его абсолютной верой в мораль, с его добровольчеством 1914 года, с его прямотой, добротой, заботой о читателе ― элементарно не был бы возможен без этой его смешной и детской веры в высшие начала, незримые связи и «малые народцы»; иначе в его мире поселилось бы то позитивистское самодовольство, которое в конце концов разъедает и разлагает все тоталитарные утопии. Это так же необходимо в его системе ценностей, как вершина пирамиды, все ребра которой устремлены ввысь, в единую точку. Этой точки не видно, но она есть. Потому что без нее никакой Холмс никогда не догонит никакого Мориарти. Ведь детектив ― и тут уже прав Честертон со своим гениальным «Четвергом» ― всегда ищет не преступника, а Высшую Справедливость. По земным приметам ― небесную закономерность. И если находит ― то не конкретного мелкого беса, а того самого Бога, который в финале «Четверга» бросает преследующим его сыщикам смешные записочки.
Кстати, я не так уж уверен, что Дойл действительно верил в фей. Кто знает. Я просто знаю, что они есть, чего бы там на старости лет ни болтали девочки из Коттингли.
7 июля 2010 года