Дни становились все теплее, для этой поры года было необычайно тепло. При встречах в коридорах, в столовой или у лифта все отпускали забавные замечания о глобальном потеплении.
— Мы в Брюсселе однозначно в выигрыше от такого развития!
— Нас и в этом упрекнут: новая привилегия для брюссельских чиновников!
— Теплой погодой вы обязаны мне, я всегда пользовался дезодорантами с фреоном!
— Климатической директивой мы сами себя режем!
— Все равно никто ее не соблюдает — вот увидите, скоро у нас в Брюсселе вырастут пальмы!
Но тут ведь именно Ковчег, а не гендиректорат «Климатическая политика», и на самом деле смеялись не над банальными шуточками, а просто потому, что в этом дождливом городе в обычно холодное время года уже который день светило солнце. Солнце отражалось от сияющих лиц людей, сияло в их глазах, сверкало в оконных стеклах, блестело на железных кузовах уличного транспорта.
После разговора с Ксено Мартин Зусман подготовил документ насчет юбилея, она написала своя замечания, и теперь ему приходилось дорабатывать и расширять документ, чтобы он стал основой межслужебного совещания. Это будет следующий шаг. Он обещал сдать материал в конце недели, но пока что оставалось несколько открытых вопросов, по крайней мере один большой неотвеченный вопрос. Надо срочно прояснить его с Богумилом, которому этот вопрос был поручен. Мартин зашел к нему, спросил, не хочет ли он перекусить.
— В такую погоду не грех прогуляться до площади Журдан. Например, в пивную «Эспри». Думаю, там можно даже на воздухе посидеть.
— Хорошая мысль! Мне позвонить и заказать столик?
— Да, пожалуйста, а я пока сбегаю за курткой!
По улице Иосифа II катили трактора.
— Что это — демонстрация крестьян?
— Что?
Мартин крикнул:
— Демонстрация крестьян?
Богумил пожал плечами.
Длинная колонна тракторов. Некоторые с прицепами, где стояли люди и что-то кричали, но крики тонули в реве моторов, воплях клаксонов и свистков.
Боковые улицы были перекрыты полицейскими машинами.
Мартин и Богумил шли в сторону площади Шуман, разговаривать было невозможно. Они видели, что по улице Архимед и проспекту Де-Кортенберг тоже громыхают трактора, трактора с грузом навоза, а меж ними идут кучки людей с вилами и косами. Зрелище грозное и как бы выпавшее из времени, ярость в фольклорных костюмах. На круговой развязке площади Шуман, между зданиями Комиссии и Совета ЕС и далеко по улице Луа стояли трактора, крестьяне сгружали навоз, разворачивали транспаранты, воняло мазутом, черные тучи выхлопных газов парили в лучах солнца, на одном из грузовых прицепов стояла молодая женщина с обнаженной грудью и размахивала триколором, Мартин приостановился, глядя на все это, полицейские делали ему знаки идти дальше, continue s’il vous plaît, doorlopen alstublieft[124], направляли прохожих в проемы между ограждениями; они выбрались на улицу Фруассар, где было поспокойнее, но, пока шли к площади Журдан, оба все равно молчали.
В пивной — точнее, перед пивной, ведь там действительно можно было посидеть на воздухе — Мартин и Богумил закурили, глянули в меню, заказали блюдо дня, waterzooi de la mer[125], по бокалу белого вина и воду; Богумил выпустил в воздух завиток дыма и сказал:
— Прямо как в отпуске, правда? Я уже боюсь возвращения домой.
— Возвращения домой? Ты о чем?
— В пятницу мне надо домой в Прагу. У сестры в субботу свадьба.
Официантка принесла вино, Богумил пригубил бокал, сказал:
— И это кошмар. Она выходит за Кветослава Ганку… Тебе это имя ничего не говорит, но в Праге он хорошо известен, более того, у него дурная слава. Он, не знаю, как будет по-английски, у нас таких называют kfikloun. Ну да, хулиган. Весьма радикальный депутат от Усвита, от партии националистов, и конечно же радикальный противник ЕС. Ситуация совершенно безумная, верно? Я работаю в Еврокомиссии, а мой зять работает нал уничтожением ЕС.
— Ты серьезно? Только не говори теперь, что ты свидетель на свадьбе.
— Нет, разумеется, нет. Для этого сестре хватает чуткости. Пока что. Ясно, что она даже не подумала спросить у меня. Я ее отругал, когда она рассказала мне про свою любовь. А узнал обо всем по телевизору. Иногда смотрю в интернете чешские новости. Вот и увидел его в информации о каком-то благотворительном мероприятии. Благотворительность! Эти убийцы организуют благотворительные мероприятия в пользу бедных преступников! В общем, я увидел господина депутата, и чей-то голос сказал: «В сопровождении очаровательной новой подруги» — и что я вижу? Свою сестру! Я сразу же ей позвонил и призвал к ответу. Она только сказала: «Мужчины!»
— Мужчины?
— Да, она имеет в виду, что политические разногласия — это мужской каприз. Женщины предназначены для любви, а мужчины — для идиотских драк.
— Твоя сестра?
В эту минуту принесли заказ. Богумил сунул ложку в тарелку и помешал, словно желая поднять гущу со дна, покачал головой, сказал:
— Можешь представить себе эту свадьбу? Свадебное торжество! Все пражские фашисты соберутся, а права на фотосъемку Кветослав продал «Блеску»…
— Кому?
— «Блеску». Это газета. В переводе: «Lightning», «Молния». Бульварный листок.
— Lightning? Очевидно, в противоположность Enlightenment, Просвещению.
Богумил состроил мученическую мину.
— Я бы не поехал, — сказал Мартин.
— Она моя сестра. А наша мать сказала, если я не приеду, она покончит с собой.
— Я бы не поехал, — повторил Мартин. Он удивился. Богумил ему нравился, и он думал, что знает его. Даже не предполагал, что у беззаботного коллеги, который секундой раньше весело щурился на солнце, есть такая серьезная проблема. Он-то думал…
Богумил что-то сказал, Мартин понял только: «Довоенные времена». Он правда сказал «довоенные времена»? Тут у Мартина зазвонил мобильник, он ответил:
— Перезвоню, я на совещании, — и спросил у Богумила: — Извини, что ты сказал?
Богумил ел бульон, потом вдруг отодвинул тарелку:
— Вообще-то мне это не по вкусу!
— Что?
— Я не историк, — сказал он, — но для меня это всегда была история, давняя история, понимаешь, каменный век, и эта глава каменного века называлась довоенным временем: радикальные политические противоречия в семьях, один идет к фашистам, другой — к коммунистам и так далее. Я невнимательно слушал в школе? Но ведь помню, рассказывали вот так: раньше, в мрачные времена, политическая ненависть разрушала семьи. Что же это за кошмар? Почему сейчас, сегодня, эти мрачные времена наступили в моей семье? Кстати, отец на свадьбу не приедет.
— И это для твоей матери не причина кончать с собой?
— Нет, наоборот. Она бы не возражала, если б он наложил на себя руки. Они разошлись и судятся.
Мартин хотел обсудить с Богумилом кое-что важное, насчет Jubilee Project, однако отложил на потом, когда они вернутся в контору, сейчас ему казалось, что он, именно он, должен как-нибудь развеселить именно его, именно Богумила. Он поднял бокал, сказал:
— Могу тебя утешить. Вспомни Хермана ван Ромпёя!
Богумил вопросительно посмотрел на него.
— Ты только представь себе: ван Ромпёй был председателем Европейского совета, то есть президентом Евросоюза, его сестра — председатель у бельгийских маоистов, а брат — полномочный представитель бельгийских националистов, закоренелый фламандский сепаратист. Я сам читал в газете: семейство встречается всего один раз в год — на Рождество!
Богумил, который как раз отпил глоток вина, поперхнулся:
— На Рождество! Президент Европы, националист и маоистка!
— И поют «Тихую ночь»!
— «Тихую ночь»! Ха-ха-ха! Неужели правда?
— Да. Вроде. Я читал. В «Морген» была большая статья.
Богумил рассмеялся:
— Давай еще по бокальчику!
Когда они возвращались в контору, демонстрация уже кончилась, они шли через Шуман между заградительными решетками мимо куч навоза, которые лопатами грузили в муниципальные мусороуборочные машины. Кругом вонища. Солнце смеялось.
На обратном пути Богумил был молчалив и задумчив. В лифте он сказал:
— Я отменю пятничный перелет. Не поеду на свадьбу, не хочу быть рядом с Кветославом Ганкой на фото, которое потом напечатают в «Блеске».
— А твоя мамаша?
— Скажу ей, что приеду на Рождество. — Он легонько ткнул Мартина кулаком в плечо и ухмыльнулся: — «Тихая ночь»!
Спустя полчаса Мартин, Богумил и Кассандра сидели в комнате для совещаний, вносили коррективы в подготовительную работу над Jubilee Project. В замечаниях по документу Мартина Ксено указала, что надо выяснить, сколько преследовавшихся и жертв Холокоста ныне еще живы. Существует ли централизованная база данных по уцелевшим в концентрационных лагерях и лагерях смерти? Сколько их проживает в Европе, сколько в Израиле, США или где-то еще? Есть ли учреждение, которое как официальное представительство уцелевших может стать партнером по сотрудничеству в организации торжества?
— Это нужно знать, чтобы решить, в самом ли деле можно пригласить в Брюссель всех уцелевших в Холокосте или хотя бы реально представительную группу?
— Мы очень удивились, — сказал Богумил. — Ожидали, конечно, что существует централизованная база данных об уцелевших в Холокосте. Но мы ее не нашли.
Кассандра:
— Учреждения, куда мы обращались за информацией, нам не ответили. Например, Яд Вашем[126]. Молчок. На повторный запрос ответ в конце концов пришел, но, по сути, опять-таки не ответ, вот, прошу вас: ваш мейл направлен ответственному сотруднику. Дальше снова несколько дней никакой реакции. Я написала еще раз, с просьбой сообщить мне имя и электронный адрес означенного сотрудника, чтобы я могла установить с ним прямой контакт. Молчок. До сих пор. Затем Центр Визенталя[127] в Лос-Анджелесе — тоже безуспешно. На повторный запрос нам сообщили, что документация касательно жертв Шоа, то есть Холокоста, не входит в компетенцию Центра Визенталя. У них есть только список еще живущих нацистских преступников, он опубликован на их сайте, но списком живых жертв Шоа они не располагают. Нам следует обратиться в Яд Вашем. Мы переслали этот мейл в Яд Вашем, с повторной просьбой об информации — ответа нет. Написали во все мемориалы, в Освенцим, Берген-Бельзен, Бухенвальд, Маутхаузен и так далее, но ответ пришел только из Маутхаузена.
— И что написали из Маутхаузена?
— Вот: у них есть только список уцелевших в Маутхаузене, да и то неполный, что объясняется хаосом после освобождения в мае сорок пятого. Уцелевшие, которые могли немедля покинуть лагерь, обращались за помощью и за документами в разные ведомства и учреждения, иначе говоря, все происходило децентрализованно. А из неполной базы данных, какой располагает мемориал Маутхаузен, визуализирована лишь малая часть, да и тут полной уверенности нет. Людей, адреса которых у них имеются, они каждый год приглашают на Праздник освобождения. Те, что годами не откликаются на приглашение, вероятно, скончались или же просто переехали. Директор мемориала Маутхаузен опять же направил нас — удивительное дело! — в Яд Вашем, но еще и в Фонд Шоа Стивена Спилберга. Любопытный отсыл! А в приложении они прислали текст маутхаузенской клятвы, напоминая нам, Комиссии, что на нее ссылается Римский договор. Директор написал… секунду, ага, нашел: Лозунг «Освенцим не повторится никогда!» сомнителен, потому что ставит во главу угла один лагерь, то есть, по сути, вводит иерархию лагерей, а клятва Маутхаузена универсальна, потому-то она и стоит у истоков проекта европейского единения, хотя сегодня об этом уже не услышишь.
Мартин кивнул:
— Так ведь именно по этой причине мы… — Он осекся, потом продолжил: — Мы используем Освенцим как шифр, но, в сущности, он правильно понял нашу идею. Кстати, Спилбергу ты написал?
— Да.
— Ответа нет?
— Есть. Короткий и четкий. Существует только список уцелевших, которые изъявили готовность рассказать историю своей жизни перед камерой. Но им неизвестно ни сколько всего жертв Шоа еще живы, ни даже число поныне живущих свидетелей-информантов. И снимали они тех, кто добровольно согласился. Архив находится в свободном доступе. Подробности можно узнать в…
— Яд Вашем.
— Точно. Иными словами, нам так ничего и не известно.
— В самом деле странно, — сказал Мартин. — С ума сойти. Нацисты заносили каждого депортированного в концлагерь в списки, с именами, личными данными, датой рождения, профессией, последним адресом проживания, нумеровали их, постоянно пересчитывали, убитых аккуратно вычеркивали из списков… а после освобождения все растворяется в воздухе…
— Нацистская бюрократия!
— Но вся бюрократия вообще? Надо было всех переписать, чтобы…
— Нет, — сказал Богумил. — Многие не хотели или не могли вернуться в те страны, откуда их изгнали или депортировали. Никого не интересовал еще один перечень «displaced persons», перемещенных лиц. Им оказали первую помощь и отпустили; кто мог идти, ушел.
— Поверить не могу, — сказал Мартин. — Яд Вашем восстанавливает имена всех убитых в лагерях, но не интересуется теми, кто уцелел? Поверить не могу. Такой список должен существовать, но, как видно, кому-то важно держать его в тайне.
— Come on[128], Мартин, — сказала Кассандра, — нет тут никакого заговора. Какой смысл его устраивать? Есть множество причин, по которым мы не знаем числа уцелевших. Они не могли оставить адрес, когда уходили после освобождения. Ведь его просто не было. А когда позднее начали где-нибудь заново строить свою жизнь, не писали в прежний концлагерь, не сообщали, где их теперь найти… пожалуйста, Мартин, пойми ты наконец, уцелевшие лагерники вовсе не гимназисты! О’кей, некоторые сообщали о себе в мемориалы, выступали как свидетели эпохи, рассказывая о пережитом, одни ездили на торжества в честь освобождения, другие приезжали спустя десятилетия, с внуками, таков был их триумф над Гитлером, третьи вообще не желали более иметь к этому касательства, четвертые скончались вскоре после освобождения, они хотя и уцелели, но после войны внезапно умерли своей смертью, а иные стыдились и не хотели снова попасть в картотеку или молчали, видели, что никому неохота слушать их историю, даже в Израиле их не слушали, надоедливых евреев с бойни, — так как же все это соберешь и систематизируешь?
— У нас есть проблема, — сказал Богумил. — Списком, который хотела получить Ксено, мы не располагаем. Докапываться до причин нет смысла. А вообще-то нашу проблему решить несложно. О чем, собственно, идет речь? Об истории Европейской комиссии. Ты говоришь, она возникла как ответ на Холокост, который никогда больше не должен повториться, мы гарантируем мир и право. О’кей, но, чтобы это подтвердить, нам вовсе не нужен полный список еще живых жертв. Ты что, намерен построить их на поверку на улице Луа? И пересчитать?
— Прекрати! Угомонись, наконец!
— Некоторые уцелевшие в Шоа известны, — сказала Кассандра, — давайте составим список и посмотрим, кто из них может выступить с обращением на нашем торжестве…
— А Евростат вы запрашивали?
— Зачем?
— Ну, Богумил, как это зачем, — сказал Мартин. — У нас есть Европейское статистическое ведомство. Они располагают статистическими данными обо всем. Знают все. Знают, сколько сегодня в Европе отложено куриных яиц. И наверняка им известно, сколько жертв Холокоста до сих пор проживает в Европе. Кассандра, пожалуйста, сделай запрос, и мы продолжим разговор, когда придет ответ.
Кассандра записала в блокнот «Евростат», посмотрела на Мартина:
— Я ничего не хочу сказать, но почему тебе нужна именно статистика, именно число людей, которых однажды уже делали номерами?
Она расстегнула кнопку на манжете блузки, закатала рукав, написала ручкой на предплечье 171 185, протянула руку к Мартину.
— Что… Что это?
— Дата моего рождения, — ответила Кассандра.
Мартин Зусман часто работал до семи, до половины восьмого. И его не мучила совесть, когда в этот день он ушел из конторы в половине пятого. Ничего спешного не было, а обычные дела, которые, возможно, поступят в ближайший час, подождут и до завтрашнего утра. Дома шаром покати, ни крошки съестного, да он и не проголодался. Решил по дороге к метро выпить пива, в пабе «Джеймс Джойс» на улице Архимед. Там катили бронемашины. Он прошел немного дальше, к бульвару Шарлемань, там и по улице Луа тоже громыхали военные машины, чья коричневато-зеленая лакированная сталь словно бы поглощала свет вечернего солнца. Кругом солдатские патрули, полиция направляла автомобили в объезд и указывала прохожим узкие коридоры меж решетками ограждения, ведущие к станции метро, причем прямой спуск возле здания Совета был перекрыт.
Ситуация напомнила Мартину виденные когда-то фильмы, то ли «Зет», то ли «Пропавшего без вести»[129], и документальные ленты по телевизору. Телевизор он смотрел редко. Но когда бессонными ночами пробегал по каналам, останавливался всегда на исторических документальных фильмах, история интересовала его больше, чем беллетристика, особенно его увлекали исторические кинодокументы, старая кинохроника, а также любительские съемки, где-то найденные и вмонтированные в документальные ленты, меж тем как звучный голос многозначительно рассказывал об ушедших временах. Сейчас у него в голове мельтешили такие вот кадры: танки на Вацлавской площади после подавления Пражской весны, бронемашины на улицах чилийского Сантьяго после путча Пиночета, военные на улицах Афин после путча полковников, дрожащие кадры любительских фильмов на восьмимиллиметровой пленке и черно-белые эпизоды давних теленовостей, Мартин не мог отделаться от впечатления, что этот исторический материал проецировался сейчас на улицу, где он шел, и создавал виртуальную реальность, для которой ему’ недоставало только игровой консоли. Точно большие жуки, бронированные машины ползли по очищенной от транспорта дороге, немногочисленные прохожие жались к домам и решеткам, а потом исчезали, спускаясь в метро.
Мартин не боялся, помнил, что сейчас проходит консультативная встреча глав европейских государств и правительств. И это — сопутствующие защитные меры. Он зашел в паб «Джеймс Джойс», у стойки толпились, разговаривая, люди в костюмах, ослабившие галстуки. Happy hour[130].
По дороге домой в магазинчике на углу улицы Сент-Катрин он купил упаковку из шести бутылок «Жюпиле».
— Goedenavond.
— Bonsoir, Monsieur.
— Au revoir!
— Tot ziens[131].
Дома он снял брюки, тесноваты стали, он располнел, презирал себя за это, но ничего не предпринимал, в Брюсселе время измеряли не в годах, а в килограммах. Выкурил в рубашке и в трусах сигарету у открытого окна, пвтом сел в кресло перед камином, где стояли старые книги, зажег свечу, зачем? Затем что она была. Пил пиво, смотрел, кая в открытое окно залетали насекомые, искали пламя свечи, устремлялись туда и сгорали.
Для него это доказывало, что нет ни Бога, им смысла в творении, а значит, и самого творения. Ведь какой смысл создавать вид, активный только ночью, но в темноте ищущий свет — только затем, чтобы в нем сгореть? Какая польза от этих существ, какой вклад вносят они в утвердившуюся или желательную гармонию природы? Вероятно, прежде они еще успели размножиться, принесли потомство, и потомство это, как и они сами, весь белый день где-то дремлет, а с наступлением темноты выползает и ищет свет, который проспало, ищет лишь для того, чтобы из нелепого стремления к смерти тотчас закончить жизнь. В сумерках начинается полет в смерть. Они липнут к освещенным окнам, будто находят там пищу, будто так близко к свету находят не ослепление, а что-то другое, ну а если обнаруживают свечу или иной открытый огонь, то исполняют свое предназначение, устремляются в мгновенную смерть, то есть во тьму, из которой явились.
Комиссар Брюнфо решительно вышел на станции «Шуман», до «Мерод» не поехал. Между этими двумя станциями располагался Парк-дю-Сенкантене́р, то бишь парк Пятидесятилетия, в просторечии Юбилейный, и в этот лучезарный день он вознамерился совершить там полезную прогулку. Назначил себе этот пеший поход, потому что в метро им овладел гнетущий холодный страх — страх перед трубой, куда его задвинут в больнице. Времени достаточно, от нервозности он вышел из дома слишком рано.
Выход на улицу Юстус-Липсиус был закрыт, толпа понесла его дальше, к выходу «Берлемон», где возникла давка, потому’ что эскалатор, ведущий наверх, не работал. Люди устремились на лестницу, но там поминутно останавливались и жались вбок, пропуская тех, кто спускался в метро. Одновременно на них напирали идущие сзади, толкали чемоданами и рюкзаками. Брюнфо прижимал к себе маленькую дорожную сумку, слышал доносившиеся сверху крики, пронзительные свистки, несколько человек, поднимавшиеся по лестнице, повернули обратно, все больше людей спускались теперь вниз, Брюнфо понятия не имел, что происходит, но дал увлечь себя назад, и толпа снова вынесла его на платформу. Подошел поезд, Брюнфо вошел в вагон и проехал одну остановку, до «Мерод».
Прямо у выхода из метро на авеню Сельт находилась пивная «Терраса». И он решил до назначенного времени посидеть там за пивом. Посетителей в «Террасе» было много, но свободный столик нашелся, и, хотя пивная располагалась прямо на большой и шумной улице, Эмилю Брюнфо казалось, будто он сидит за стеной зеленых растений в оазисе спокойствия. Спокойствие. Спокойно поразмыслить. Как? О чем? Ему надо принять жизненно важное решение. Он действительно патетически подумал — жизненно важное решение. И в тот же миг понял, что ему это не по силам. Хотя он уже некоторое время жил с сознанием, что уволен, не формально, но все-таки: уволен из своей жизни, он по-прежнему ощущал «внезапность» случившегося, странно, как долго может длиться «внезапность».
Одновременно он спрашивал себя, какой смысл принимать жизненно важное решение только оттого, что эти три слова засели в голове, а ведь он даже не знал…
Официант. Брюнфо заказал стакан пива.
— Что-нибудь из закусок?
Он отказался. Только пиво.
…даже не знал, есть ли у него вообще время жить.
Официант иринес пиво, заодно положил на столик счет и табличку, которая сообщала: «Забронировано на 12:30». И попросил сразу расплатиться. 12:30 — то бишь через десять минут. Официанту явно хотелось побыстрее освободить столик, на случай, если придет другой посетитель, который пожелает и закусить.
Брюнфо всегда внушал окружающим почтение, чисто физически, своим большим, солидным телом. Но сейчас он был как в дурмане и, глядя на официанта, чувствовал себя маленьким и обрюзглым.
Он встал. Глубоко вдохнул, расправил плечи.
— Вам нужно было сразу сказать, что столик заказан! У меня нет ни малейшего желания пить пиво в спешке! А вы швыряете мне под нос табличку «Столик забронирован», после того как я уже сделал заказ, по-моему, это цинично и унизительно. До свидания!
— Но… месье! Подождите, вы можете… Подождите! Нельзя же так просто уйти! Вы должны заплатить за пиво!
— Почему? Я его не пил.
— Тогда мне придется вызвать полицию.
— Вот мое удостоверение! Я здесь, как по заказу!
— О! Извините, господин комиссар! Вы, разумеется, можете сидеть здесь сколько угодно, табличку я, разумеется, перенесу на другой столик, господин комиссар!
— Мне уже не хочется!
Короткая фантазия, которая при всей ее ребячливости лишь еще больше его унизила. На самом деле он расплатился, сказал:
— Нет проблем, через десять минут я так и так ухожу. У меня встреча и…
Что «и»? Вдобавок и чаевых он дал слишком много.
Несколько минут он смотрел прямо перед собой, на пиво… как он мог забыть, что… Встал и ушел, даже не пригубив стакан.
Эмиль Брюнфо пересек авеню Сельт, пошел вверх по улице Ленту. Номер дома он забыл, но шел все дальше, думая, что наверняка узнает больницу, хоть и не помнит номер дома.
Он ее не узнал. Прошел слишком далеко. В конце концов сообразил и повернул обратно. Хотел прийти пораньше, а сам едва не опоздал. Вспотел. В регистратуре и при первом разговоре с врачом наверняка произведет прескверное впечатление.
Вот! Вот же она! Европейская больница. Снаружи выглядит как неоготический собор. Потому он и прошел мимо. Кому придет в голову, что больница выглядит как историческая церковь?
Он вошел внутрь — и неожиданно очутился на космической станции. Белые пластиковые поверхности, серебристый алюминий, голубой свет, разноцветные световые полосы на полу, система указателей, ведущих в разные отделения, Брюнфо удивлялся, что люди, которые ходили здесь и сидели, не парят невесомо в воздухе. С другой стороны, это же банальный больничный вестибюль. Все легко моется, клинически сверкает. Кулисой научно-фантастического фильма вестибюль казался только потому, что человек входил в это помещение через портал этакого готического собора.
Брюнфо остановился перед табло с перечнем отделений. Первое, что он воспринял осознанно, было «Психиатрия». Только затем увидел — «Терапия». И последовал за синей линией на полу.
Регистратура, приемное отделение, палата, первый разговор с врачом по поводу анамнеза. Затем доктор Дрюмон объяснил, какие обследования считает необходимыми и что вполне возможно провести их все за два дня. Он составит соответствующее расписание. После этого, он уверен, они смогут поставить Брюнфо диагноз. Трезв ли господин комиссар? Брюнфо ответил «да». Сегодня он ничего не ел и не пил.
— Отлично, — сказал главврач, — тогда можно прямо сейчас взять кровь. Этим займется сестра Анна. Она зайдет к вам в палату. И я распоряжусь, чтобы после этого вас сразу же накормили.
Сестра, которая взяла кровь, а затем принесла чай с вафлями и немного клубники, заодно спросила Брюнфо о его пожеланиях насчет ужина.
— Судя по вашей карте, вы не… — Она посмотрела на него. — Вы пока не на диете. Стало быть, общий стол. Так что можете выбрать — мясо или что-нибудь вегетарианское.
Брюнфо взглянул на тарелку с двумя вафлями и тремя клубничинами и сказал:
— Пожалуйста, то и другое, мадам.
— Как — то и другое?
— Я полагаю, к мясу полагается и гарнир?
— Сегодня у нас тефтели по-валлонски, с соусом.
— А к ним?
— Картофельное пюре и морковка.
— Ну вот, это же вегетарианское. В общем, тефтели, значит, будет то и другое.
Брюнфо обуревал страх. Причем такой сильный, какого он никогда не испытывал. Но что-то в нем восставало, прямо-таки вынуждало его делать вид, будто он не принимает все это всерьез. На койке бестелесным трупом лежала его пижама. На крючке возле койки вяло висел халат: вот это он и есть, после исчезновения. Он не разделся, в постель пока что не лег. Сестра ушла. Он съел вафлю, отхлебнул глоток чаю, улыбнулся, поймав себя на том, что, затаив дыхание, прислушался, а потом, открыв дверь и глянув направо и налево, выяснил, все ли спокойно. Вышел из палаты, спустился на лифте в вестибюль, чтобы выпить в столовой пива.
Алкогольных напитков в больничной столовой не держали. И он покинул космический мир, через неоготический портал выбрался на волю, прошел несколько шагов в потоке людей, которые не думали о смерти, нашел уличное кафе, заказал пиво.
— Маленькую кружку, месье?
— Большую, пожалуйста.
Со своего места Брюнфо видел аптеку.
Он вспотел, носовым платком утер мокрый лоб. Температура? Нет, просто день жаркий. Сквозь щель между двумя зонтами солнце падало ему на затылок и на спину. Он чуть передвинул стул, снял пиджак.
Тут зазвонил мобильник. Филипп.
— Слушай, — сказал он, — могу кое-что рассказать. Не по телефону. Картина пока не вполне ясна, но просматриваются, как бы это сказать… весьма любопытные симптомы. Не знаю, сумею ли продолжить, очень уж рискованно. Надо потолковать. Завтра сможем встретиться?
— Я в больнице, — сказал Брюнфо. — Ты же знаешь, на обследовании. Завтра предстоит целый ряд процедур, но…
— Как ты себя чувствуешь? Что говорит врач?
— То же, что и ты: любопытные симптомы, но картина пока не вполне ясна. Как насчет завтрашнего вечера?
— Идет. В полседьмого, в семь.
— Хорошо. Тогда навести меня в Европейской больнице, улица Ленту. Если поедешь на метро, станция «Мерод».
— D’accord. До завтра.
Эмиля Брюнфо определили в двухместную палату, но вторая койка, к счастью, пустовала. И вечером ему удалось сделать несколько звонков, не нервируя соседа и не чувствуя необходимости выходить в коридор, кроме того, он мог включить телевизор, закрепленный на стене напротив коек, над обеденным столом, и снова выключить, ни у кого не спрашивая согласия, посмотрел вечерний выпуск новостей, в программе было интервью с начальником полиции, который отмел упрек в бездействии, заявил, что вообще-то очень трудно отловить свинью, если не знаешь, когда и где она долбанет в следующий раз. Он что, вправду сказал «долбанет»? — спросил себя Брюнфо. Тут как раз и журналистка спросила: Что он подразумевает под «долбанет»? А вот что — внезапно появится и перепугает прохожих, причем… Брюнфо в сердцах выключил телевизор, смог выключить, потому что был в палате один. Позднее этой очень тревожной ночью он мог метаться в постели, снова и снова вставать, пить в ванной воду, ходить в туалет, спускать воду, которая так шумела, что он и в одиночестве испугался, мог чертыхнуться, когда на обратном пути ушибся о край кровати, мог храпеть и выпускать газы, не задумываясь о соблюдении приличий.
Однако на следующий день «счастью» пришел конец. Рано утром его увели на ЭКГ, а когда он вернулся в палату, вторая койка уже была занята. Изголовье койки соседа было приподнято, он полулежал, очень хрупкий, очень бледный, почти прозрачный, редкие светлые волосы аккуратно зачесаны на пробор. Пижама в елочку! Синий шелк, тонкие оранжевые полоски. Ноги он подобрал, на коленях пристроил ноутбук.
В голове у Брюнфо еще звучало понятие «желудочковые экстрасистолы», как бы уложенное в вату успокаивающих слов кардиолога. А здесь, в его палате, теперь этот мужчина, который поздоровался так радостно, будто он в восторге, что уже не один. Брюнфо тоже поздоровался, стоя между койками, еще раз кивнул соседу и заметил, что на груди его пижамы нашит герб, голубая змея — что-что?.. Мужчина протянул Брюнфо руку и сказал:
— Морис Жеронне.
— Очень рад. — Брюнфо назвался и отвесил поклон, в общем-то наклонился, чтобы лучше рассмотреть герб, змея оказалась стилизованной буквой «S», рядом стояло «Solvay», а ниже — «Brussels School of Economics»[132]. Брюнфо изумился. У него самого были шарф и футболка КСК «Андерлехт», и своей крестнице Жоэль он на крестины в шутку купил в болельщицком магазине ползунки в цветах «Андерлехта», но никогда не видел и не слышал, чтобы кто-нибудь носил пижаму в цветах университета.
Месье Жеронне, конечно, захотелось незамедлительно обменяться историями болезни, Брюнфо коротко сообщил, что он здесь просто на обследовании, из чистой предосторожности.
— Н-да, — сказал Жеронне, — наверняка что-нибудь найдут, они всегда находят, после пятидесяти можно не сомневаться, что-нибудь да найдут, а если у человека старше пятидесяти врачи ничего не находят, я спрашиваю себя, чему они вообще учились. Тогда надо менять больницу. Но не бойтесь, здесь вы в хороших руках, Европейская — прекрасная больница, они тут всегда что-нибудь находят. У меня вот селезенка. Не странно ли? Как назло, селезенка. Вы спросите, почему странно. А скажите-ка: чем занимается селезенка, в чем ее задача? Вот видите! Не знаете. Никто не знает, спросите у своих друзей, у знакомых, у прохожих на улице. Печень, да! Сердце, само собой! Легкие, почки, необязательно изучать медицину, чтобы знать, чем заняты эти органы, какова их функция. Но селезенка… ну скажите: в чем задача селезенки? Вот то-то и странно! Селезенка ведет теневое существование. При этом все прочие органы, о которых мы якобы все знаем и считаем их очень важными, по большому счету вообще не смогут работать, не будь селезенки. Селезенка контролирует все прочие органы, всё знает, непрерывно их проверяет. Она предотвращает болезни других органов, удаляет из крови вредные частицы, накапливает белые кровяные тельца, которые в случае чего выпускает, так сказать, высылает как оперативную группу. Сердце не замечает, когда у печени проблемы, или наоборот, почки стараются выполнять свою работу независимо от того, ограничена легочная функция или нет, а вот селезенка, она замечает все и вся и реагирует на них на всех. И остальные органы чувствуют все, что делает селезенка. Она великий коммуникатор и одновременно секретная служба, на которую никто не обращает внимания. Почему же никто не обращает на селезенку внимания? Почему никто не знает, чем селезенка занимается? А как раз потому, что она, как правило, не бросается в глаза. Селезенка — орган, крайне редко создающий проблемы. Она решает проблемы других органов, по возможности предотвращает их болезни, но сама практически не хворает. Знаете, что я думаю? Я думаю, в теории психосоматики действительно что-то есть. Таково мое подозрение. Вы можете питаться сколь угодно правильно — и зарабатываете болезнь желудка, если вам в переносном смысле постоянно приходится что-то проглатывать, понимаете, о чем я?
— Да, это не новость.
— Вот видите. А у меня непорядок с селезенкой. Неслучайно. Я по профессии, так сказать, селезенка, и вот некоторое время назад я заметил, что больше не могу, не могу больше принять то, что входило в мою задачу, и…
— Вы по профессии… кто? В смысле, селезенка — это ведь не профессия. — Брюнфо застонал.
— Я работаю в Еврокомиссии, — сказал Жеронне, — в ГД «ЭФ», то есть в гендиректорате «Экономика и финансы». Отвечаю за связь. Я, так сказать, связной между различными органами, и нахожусь в тени. Я должен соединять и координировать наработки отдельных сотрудников, все обрабатывать и не в последнюю очередь писать речи, с какими официально выступает комиссар. Ну вот, а теперь представьте себе организм, где легкие тяжко страдают от постоянного курения, печень — от неумеренного потребления алкоголя, желудок — от химии в продуктах питания, и вам нужно все это обезвредить… да еще и писать речи, какими рот провозглашает, что все пока в наилучшем порядке, меж тем как предпринимаются величайшие усилия по обеспечению мало-мальски нормального функционирования организма — например, чтобы не тратить время на стрижку ногтей, ампутируются все пальцы. Мне стало невмоготу, месье Брюнфо. Три года назад у меня возникли сложности, потому что я больше не мог функционировать. В ту пору мне на стол подкинули исследование, проделанное Вебстерским и Портсмутским университетами сообща с Венским экономическим университетом… погодите! — Он застучал по клавишам ноутбука. — Вит! Я его сохранил. «The Impact of Fiscal Austerity on Suiside Mortality»[133]. Кошмар, долгосрочное исследование взаимосвязи между программами экономим для Греции, Ирландии, Португалии и Испании и развитием показателей самоубийств в этих странах. Не стану утомлять вас статистикой и цифрами, процитирую только вот что: с началом программы экономии в Греции показатель самоубийств вырос за первый год на 1,4 процента, вроде бы немного, цифра незначительная, но, простите, это ведь люди… а дальше так: на третий год эта кривая резко идет вверх, и мы получаем цифру, которая позволяет говорить об эпидемии, причем 91,2 процента суицидов отмечены среди людей старше шестидесяти, чьи пенсии и медицинские страховки были сокращены, а то и вообще отменены, на четвертый год в статистике самоубийств растет доля людей старше сорока, преимущественно одиноких и долгое время безработных. На пятый год сокращение числа безработных при маргинальной разнице в о,8 процента соответствует годовому количеству суицидов. А теперь наоборот, погодите… — Он пробежался по клавиатуре. — Вот, Ирландия. Любимый пример моего комиссара. Здесь снова начался экономический рост! Образцовые ученики! Но что показывает это исследование: показатель самоубийств, прежде резко возросший, не снизился. Исследование показывает, что подъем конъюнктуры имел место не там, где ранее была разрушена социальная сеть. Понимаете?
Тонкие ноздри соседа подрагивали.
— Признаться, я пришел в негодование, когда читал все это. Написал докладную записку комиссару, для назначенного на среду заседания Комиссии, помню, первая фраза была такая: «Мы — убийцы», и дал несколько подсказок насчет того, что он, комиссар, должен предложить, чтобы Комиссия справилась со своей задачей, а именно защитой европейских граждан. Копию я направил гендиректору, ведь он как-никак в ответе за экономику стран-членов, и вот с тех пор у меня нелады со здоровьем. Селезенка больше не справляется с очисткой и…
В эту минуту вошла медсестра.
— Месье Брюнфо? Идемте, я провожу вас на сонографию.
Брюнфо извинился и пошел следом за сестрой. Спичрайтер, который говорил не закрывая рта, это уж слишком. Хотя он поневоле признал: в сущности, этот человек — собрат по оружию.
Кровоподтек на предплечье профессора Эрхарта, полученный в гостинице при ушибе о батарею, превратился в большое темно-синее пятно, похожее на скверную татуировку, изображающую европейский континент.
После заседания креативной группы профессор Эрхарт не пошел на совместный ужин, а сразу поехал на метро обратно в Сент-Катрин. Сейчас он сидел на веранде пивной «Ван Гог», прямо рядом с церковью, — мимоходом, по дороге от метро в гостиницу, заметил разложенных в витрине на льду устриц, омаров и крабов и решительно сел за столик, намереваясь полакомиться. Он буквально так и подумал: полакомиться. В утешение. Наперекор всему. После случившегося на заседании унизительного скандала.
Вечер, но по-прежнему так жарко, что профессор Эрхарт снял пиджак и повесил его на спинку стула. Тут он увидел сам недобровольное тату. И испугался. Осторожно ощупал его кончиками пальцев, тихонько застонал, но не от боли, во всяком случае не от физической боли, а от душевной, от отчаяния.
Он повел себя как один из тех студентов, которые не считаются с авторитетами и с которыми сам много лет назад сталкивался как преподаватель. Он ладил с ними лучше большинства коллег, поскольку умел разглядеть талант и принять всерьез идеи, какими они увлекались, но все же прекрасно понимал, что ему самому такое поведение не к лицу. Он профессор, а повел себя не по-профессорски. Может, надо назвать его нетрадиционным профессором? Не в нынешние времена, когда все нетрадиционное признавали, только если оно сразу же одерживало верх. Его поведение было просто глупым и скандальным. Лучше бы ему на заседании мозгового центра как можно дольше помалкивать, потом взять слово и выступить с предельной дипломатичностью. Но все, что пришлось слушать, было до невозможности глупо. Ну и что? На глупость тоже можно ответить совершенно спокойно и по-деловому. Если, например, эксперт выдвигает тезис, что, фигурально говоря, наша проблема — это избыточный вес, а лучший способ борьбы с избыточным весом — есть еще больше, чтобы заставить организм усилить выделение, ведь усиленное выделение приведет к снижению веса, нельзя же кричать и обзывать эксперта идиотом. Куда легче поступить иначе. Правда? То-то и оно, что нет. Как ни странно, в этом кругу изначально царил консенсус, что европейский кризис можно разрешить лишь теми же самыми методами, какие и привели к кризису. More of the same[134]. Та или иная стратегия не действовала? Значит, ее применяли недостаточно последовательно! Продолжать последовательно! More of the same! To или иное решение только увеличило проблемы? Лишь на время! Продолжать усилия! More of the same! Его это взбесило.
Он заказал дюжину устриц, затем половину лангуста. И бокал шабли.
— Шабли подается исключительно бутылками, месье. Бокалами только совиньон.
— Тогда бутылочку шабли.
Кончиками пальцев он снова и снова осторожно ощупывал синяк.
Устрицы. Высасывая одну за другой, он спрашивал себя, почему вообразил, что может полакомиться. Поесть устриц. Вкус устриц не напомнил ему былых счастливых минут. Поэтому они и не доставили ему удовольствия. Лангуст был хорош тем, что с ним не надо особо возиться. На клешни ему бы недостало терпения. Ведь есть не хотелось. Он просто хотел полакомиться. Полбутылки вина уже выпил. На площади какой-то мужчина играл на гармонике немецкие шлягеры тридцатых годов. Эрхарт их знал, у родителей были такие пластинки. Теперь он все-таки получил удовольствие: облизал пальцы, прежде чем окунул их в полоскательницу с теплой водой и ломтиками лимона.
И ведь надо же: посреди жарких дебатов, которые велись по-английски, как раз единственный экономист-немец бросил Эрхарту по-немецки: «Уймитесь!» Уняться! Именно ему предлагали уняться в этой глупейшей дискуссии. Греческий финансовый эксперт скрупулезно описал, как возник бюджетный долг Греции, и с авторитетом человека, благополучно укрывшегося в Оксфорде, заявил, что без дальнейших глубоких изменений в греческой социальной системе ничего не получится. И не кто-нибудь, но политолог-итальянец тотчас его поддержал и призвал к необходимости соблюдать критерии стабильности. При этом он жестикулировал, указательными пальцами выводя в воздухе восьмерки, словно дирижировал детским хором. Француз-философ — поначалу Эрхарт счел весьма любопытным, что на этот мозговой штурм приглашен и философ, — настаивал на новом усилении немецко-французской оси, с чем согласилась даже румынская коллега. Небольшое разногласие возникло лишь между двумя немцами, которые никак не могли прийти к единому мнению, каким образом Германии надлежит выполнять в Европе ведущую роль — «с бо́льшим самосознанием» или «с бо́льшим смирением». Так оно и шло, и Эрхарт спрашивал себя, что случилось с этими людьми, если после долгих лет учебы и борьбы за кафедры и ответственные посты они не придумали ничего иного, кроме как предлагать в качестве необходимой будущей политики то, что применялось на практике уже многие и многие годы. «Мне для этого никакой мозговой центр не нужен, — вскричал Эрхарт, — для этого достаточно бульварной газетенки!»
Тут вспыхнула бурная полемика, пока тот немец, совершенно неизвестный за пределами объединения «Экономика» Аахенского университета, не крикнул Эрхарту по-немецки: «Уймитесь!»
Британский профессор культурологии из Кембриджского университета сказал, что фундаментом европейской общности является христианство и сейчас мы видим, что эта единственная общность утрачивается как в целом социально-политически, так и в нашем индивидуальном поведении.
После чего профессор Эрхарт вскочил и…
— Нет, — сказал он, — десерта не надо. — Допил свою бутылку, расплатился и ушел. Да, он ожидал чего угодно, только не такой карикатуры на все и вся. Он знал коллег в разных странах, поддерживай с ними контакт, с теми, с кем можно было плодотворно дискутировать, ведь существовало множество инициативных комитетов, фондов, неправительственных организаций, которые, по всей вероятности, понимали, о чем идет дело в Европе. Он переписывался с ними, следил за их блогами. Только вот широкая общественность знала о таких вещах слишком мало. Оттого он и возлагал большие надежды на этот мозговой центр, непосредственно связанный с председателем Еврокомиссии. Так близко к власти. Но очевидно, так близко к власти существовал лишь пузырь, пустой, вроде мыльного, и все же неистребимый: ткнешь в него иголкой, а он не лопается, лишь упруго поднимается еще выше. Профессор Эрхарт споткнулся. Чуть не упал. Но устоял на ногах. Брюссельская мостовая. Люди сидели в уличных кафе, щурились на закатное солнце. Какой-то жонглер подбрасывал в воздух — четыре, шесть, восемь, восемь! — мячиков. Гармонист. Эрхарт бросил ему в шляпу монетку, тот заиграл «Парень, снова приходи!». Туристы, прицепив смартфоны к палкам, снимали селфи на фоне церкви. Эрхарт пересек площадь, но к гостинице не пошел, свернул на улицу Сент-Катрин. Шел без цели, временами поглядывал на витрины, но видел только свое бледное лицо с большими черными очками и седыми волосами, которые, словно наэлектризованные, стояли дыбом. Добрался до улицы Пуассонье, приметил на углу кофейню, кафе «Кафка», решил, что это знак, и зашел выпить бокальчик вина. Хотя уже был изрядно навеселе. Он всегда любил выпить, но, как правило, по торжественным случаям, а не от разочарования. И бутылку шабли заказал только потому, что знал: устрицы положено запивать шабли. Его жена разбиралась в таких вещах. Будь она жива, он бы позвонил ей, и она бы сказала: «Завтра тебе надо все исправить. У тебя же есть свое ви́дение. Не ругай остальных! Просто постарайся разъяснить им свои идеи».
Он расплатился, пошел дальше. Пересек бульвар Анспах, увидел по левую руку красивый старинный торговый фасад, вроде бы модный ювелирный магазин, направился туда, почему? Украшения ему не нужны. Труди умерла. Да она никогда и не интересовалась драгоценностями. Все дело в фасаде. На вывеске над магазином стояло — «Mystical Bodies»[135]. Он взглянул на витрину. Иглы и штифты, с камешками на одном конце, рисунки — что это? И в конце концов сообразил: здесь предлагали татуировки и пирсинг.
Он вошел. Молодой человек, сидевший за большим пустым письменным столом, вполне подошедшим бы для кабинета президента страны, посмотрел на него.
Эрхарт сказал, что хочет сделать тату. Ситуация казалась ему совершенно нереальной и одновременно объемной, как яркий сон. Он думал, что сами татуировщики всегда с ног до головы в накалках, но у этого молодого человека тату не было, по крайней мере он их не видел.
— Вы желаете…
— Да, — сказал Эрхарт, снял пиджак, вытянул руку: — Я хочу двенадцать пятиконечных звезд вот здесь, вокруг этого… на этом синяке.
— Это гематома.
— Да.
— И я должен татуировать на ней звезды?
— Да, пожалуйста.
— Но зачем?
— Разве она выглядит не как Европа?
— Простите?
— Ну, смотрите! Вот Иберийский полуостров, а вот тут однозначно Сапожок, а?
— Италия?
— Да. А там — Греция. Это же очевидно.
— О’кей, если сильно напрячь фантазию. Но пропорции нарушены, это… нет, это не Европа, это карикатура. Так или иначе, синяк пройдет… по крайней мере, я надеюсь.
— Я вижу в этом пятне Европу. И вдобавок хочу звезды. Сколько это будет стоить?
— Нет. Я ничего делать не стану. У вас повреждены кровеносные сосуды, капилляры полопались, чистого рисунка не выйдет, тут я бессилен. Я бы не трогал это место. А через несколько недель «Европа» так и так пропадет. Звезды останутся, но основа исчезнет, и зачем тогда…
— То есть никаких звезд для исчезающей Европы?
— Простите, делать тэту я не стану.
Никто в Ковчеге представить себе не мог, какую неистовую бурю вызовет в Комиссии Jubilee Project. А ведь эта буря предупреждала о себе точно так же, как обыкновенно предупреждают о себе все мощные бури, — прямо-таки жутковатым затишьем.
Сперва бодро отозвался Евростат. Ответ был подробный, нашпигованный цифрами, но бесполезный.
— Статисты! — пожав плечами, по-немецки сказал Богумил Мартину.
— Ты имеешь в виду: статистики!
— Да.
Если отбросить числовые таблицы, формулы и графики, Евростат сообщил нечто такое, что заставило ошеломленного Мартина трижды перечитать справку, а потом еще целый час недоверчиво смотреть на нее. По сути, референт Евростата писал, что во всех основанных на статистике расчетах индивид представляет собой возмущающий фактор, думал Мартин. Можно прочесть информацию и так: в конечном счете Бог с Его неисповедимой волей превращает все имеющиеся статистические данные о людях в макулатуру.
Известно, сколько девяностолетних женщин и мужчин сегодня живет в Европе. Известно и что с повышением возраста разрыв в вероятной продолжительности жизни между женщинами и мужчинами сокращается все больше. По статистике, сейчас девяностолетние женщины могут в среднем рассчитывать на еще четыре года жизни, а мужчины — на три и три четверти года. Число выживших в Шоа в 1945 году можно только оценить. Данные о соотношении мужчин и женщин вообще отсутствуют. Но если исходить из того, что разница в ожидаемой продолжительности жизни между мужчинами и женщинами с повышением возраста и без того выравнивается, и произвести приблизительный расчет ожидаемой продолжительности жизни уцелевших в Шоа без половой дифференциации, чтобы таким образом установить, сколько их, по всей вероятности, живы до сих пор, то такая попытка обречена на неудачу, ибо ожидаемая продолжительность жизни в разных странах неодинакова, а распределение уцелевших по этим странам неизвестно. Ведь когда речь идет об уцелевшем в Шоа, совсем не одно и то же, живет ли он в Германии, в Польше, в России, в Израиле или в США. Кроме того, необходимо учитывать, состоятельный ли это человек или живущий за чертой бедности. Согласно оценке, сделанной неким израильским демографом в 2005 году (см. примечание), 40 процентов уцелевших в Холокосте живут на грани или за чертой бедности. Этим людям, безусловно, выпали наихудшие карты, и есть соблазн предположить, что к настоящему времени никого из них в живых уже не осталось, однако подтвердить такое предположение невозможно, ибо против этого свидетельствует другая статистика: люди, в юности подолгу голодавшие, имеют большую ожидаемую продолжительность жизни и в преклонном возрасте тоже скорее приспосабливаются к лишениям, нежели те, кто никогда не испытывал физиологической необходимости приспособиться. Однако, как известно, от эпидемического голода страдали не только уцелевшие в Шоа, но и значительные доли гражданского населения в затронутых войной или оккупированных областях, потому-то и не существует формулы, посредством которой можно было бы отдельно рассчитать ожидаемую продолжительность жизни и вероятное число поныне живущих людей, которые уцелели в Шоа.
Затем референт Евростата вернулся к вышеупомянутой ожидаемой продолжительности жизни нынешних девяностолетних. «Если исходить из того, — писал он, — что самые молодые из еще живых сейчас людей, уцелевших в Шоа, родились в 1929 году (ведь в концлагерь они должны были попасть минимум в 16 лет, всех, кто моложе, немедля отправляли в газовые камеры), тогда на основе статистики ожидаемой продолжительности жизни нам известно только одно: определенное число уцелевших, должно быть, еще живы. Но даже знай мы точное их количество, мы не могли бы сказать, справедлива ли применительно к ним означенная статистика, то есть отвечают ли они среднестатистическому показателю. Всем им должно быть за девяносто, а значит, теоретически они могут в среднем прожить еще три и три четверти или четыре года. Однако возможно, что уже в течение года сто процентов неизвестного нам числа умрут или же все сто процентов по-прежнему будут живы. То и другое лежит в пределах вариаций». А дальше шла фраза, которая сейчас плясала перед глазами Мартина, словно напечатанная заглавными буквами: «ЭТО БОЛЕЕ НЕ СТАТИСТИКА. ЭТО СУДЬБА!»
Мартин переслал эту справку Ксено, снабдив ее комментарием. Предложил до поры до времени оставить открытым вопрос, помещать ли в центр юбилейного торжества как можно больше уцелевших в Шоа (коль скоро удастся их собрать), или небольшую, репрезентативную группу (делегатов разных стран), или, к примеру, одного представителя. Сейчас самое главное — заручиться поддержкой идеи вообще: юбилей должен быть воспринят как возможность показать широкой европейской общественности, что Комиссия не просто «блюстительница союзных договоров» (как гласит сайт Комиссии), но в первую очередь блюстительница много более серьезной и важной клятвы, что провал европейской цивилизации, подобный Освенциму, никогда более не случится. Эту «вечную клаузулу», писал Мартин, надлежит представить как подлинное сердце Комиссии, ибо именно она делает Комиссию не абстрактной «бюрократией», а «нравственной инстанцией», причем благодаря приглашению последних свидетелей Шоа можно установить нужную эмоциональную связь общественности с работой Комиссии. Плохой имидж Комиссии в конечном счете коренится в том, что ее рассматривают как аппарат чисто экономического сообщества, которое проводит экономическую политику, отвергаемую все большим количеством людей. Пришла пора решительно напомнить о главной идее, словами Жана Монне: «Все наши усилия суть урок нашего исторического опыта: национализм ведет к расизму и войне, радикальный результат — Освенцим».
По этой причине первый председатель Еврокомиссии, немец Вальтер Хальштейн[136], держал свою речь по случаю вступления в должность именно в Освенциме. Позднее эту идею подхватили председатели Комиссии Жак Делор и Романо Проди[137]. И новый председатель тоже выступил 27 января на торжестве по случаю годовщины освобождения Освенцима, заявив, что «экономическое переплетение наций есть не самоцель, рассчитанная просто на генерацию экономического роста», но «необходимая предпосылка для более глубокого понимания европейского проекта, а именно предотвратить в будущем национальное упрямство, то есть в конечном счете национализм, который ведет к ресентиментам и агрессиям против других, к расколу Европы, расизму и в итоге к Освенциму».
Далее Мартин в своем мейле Ксено написал, что настоятельно рекомендует финансировать проект не из бюджета ЕС, а исключительно из бюджета Комиссии. Таким образом, не понадобится согласований с Советом и Парламентом (то бишь явно долгих переговоров и непродуктивных компромиссов), и от улучшения имиджа в конце концов целиком выиграет Комиссия.
Ксено поставила миссис Аткинсон в известность и попросила согласия на финансирование проекта исключительно из бюджета Комиссии. Правда, у миссис Аткинсон были сейчас другие заботы.
Несколько дней назад в социальных сетях возник слух, что Комиссия, подкупленная лоббистами крупных фармацевтических концернов, планирует запрет гомеопатии. В течение одного дня со всей Европы поступило полтора миллиона протестных мейлов, что едва не обрушило сервер Комиссии. Немецкая «Бильд» поместила фальшивку на первой полосе огромными буквами, хотя я со знаком вопроса: «Брюссельские чиновники проворовались?». «Сан», «Кроненцайтунг», «Блеск», «А ола», даже «Паис», «Франс суар» и, хотя и не на первой полосе, «Либерасьон» тоже опубликовали сообщения. И все эти крикливые публикации заканчивались призывом протестовать против концернов и их лоббистов в Комиссии. Миссис Аткинсон, ломая руки, сидела за столом. Длинные нежные пальцы замерзли и посинели. Она разминала их, растирала и массировала, размышляя о том, как бы ей аргументированно выступить против этой чепухи. Пресс-релиз с четким опровержением напечатала только «Нойе цюрхер цайтунг», что привело, однако, к новому всплеску грязи в социальных сетях: мол, знаем мы эти концерны, засевшие аккурат в Швейцарии. Аткинсон спрашивала себя, почему СМИ, которые, пожалуй, вряд ли можно назвать антикапиталистическими боевыми листками, с таким наслаждением призывали к борьбе против концернов, причем мальчиком для битья делали прежде всего Еврокомиссию, которая сама боролась против бесконтрольной власти концернов. Разве Комиссия не предъявила недавно миллиардные штрафы «Майкрософту» и «Амазону»?
Миссис Аткинсон была профессиональным экономистом, а не экспертом по информации, хотя теперь работала именно в этой области. Ей надлежало улучшить имидж Комиссии, она запланировала наступление, но пока что лишь оборонялась. Из-за истории с гомеопатией председатель Комиссии вызвал ее на ковер и спросил, есть ли у нее план, как положить конец ущербу репутации и улучшить распространение информации о достижениях Комиссии.
— Да. Разумеется.
— И когда мы увидим реальные результаты вашего плана?
— В данный момент трудно сказать.
— Я — мягко говоря — назвал бы план планом, только если он в самом деле принесет желаемые плоды, которые поддаются контролю.
— Yes, Sir.
Она разминала руки. Идея Фении Ксенопулу сейчас ничем ей не поможет. Но она была благодарна Фении за старания. Она могла помочь — средне- или долгосрочно. И миссис Аткинсон написала в ответ: «Я согласна на финансирование из бюджета Комиссии, но прошу точную смету с перечнем необходимых ресурсов, в том числе персонала. Go ahead![138]»
Ксено дала Мартину добро. Пожалуйста, завтра представь «note»[139] для Inter-Service-Consultation[140]. С указанием приблизительного объема необходимых финансовых средств, календарного плана, потребных ресурсов и персонала, а также желаемого вклада других гендиректоратов.
Затем она добросовестно принялась искать среди бумаг на письменном столе, на дополнительном столе и в шкафу роман, который уже недели три не брала в руки, любимый роман председателя. Из его секретариата наконец-то сообщили дату встречи. Удачно. Теперь у нее есть что показать, проект, которым она поставит «Культуру», эту Золушку Комиссии, в центр внимания общественности. Тот, кто этого добился — председатель не может не понимать, — заслуживает в Комиссии более важной должности. Лучше всего в гендиректорате «Торговля», где она могла бы работать вместе с Фридшем. С другой стороны, хорошо ли работать совсем рядом с мужчиной, которого она… что? Она робела даже мысленно произнести слово «любить». Вдобавок ей казалось, что и ему сперва надо научиться преодолевать некоторую профессиональную дистанцию. Недавно, за ужином в итальянском ресторане, он держался так же вежливо и дружелюбно, как с добрыми знакомыми или уважаемыми сотрудниками, но потом, уже в постели, под конец расплакался. Просто пот, сказал он, когда она утерла ему слезы, но она была совершенно уверена: то были слезы счастья и растроганности.
Вот и роман, нашла. Она, конечно, знала, что именно хочет обсудить с председателем, но думала, что наверняка невредно почитать его любимую книгу и получше настроиться на его волну.
Она листала туда-сюда, наконец начала с какого-то места читать — и потрясенная замерла, прочитав фразу: «Однажды она пригласила косметичку, чтобы опробовать варианты макияжа на случай, когда будет лежать в гробу, оплакиваемая своим возлюбленным». Потрясло ее то, что она мгновенно увидела самое себя в этой ситуации: лежащей в гробу, превосходно подкрашенной, с улыбкой, какую на пороге вечности может наколдовать на лице только мысль о любимом. А Фридш…