Мартину Зусману хотелось, чтобы командировка в Польшу прошла по возможности без ущерба для тела и души. Он и представить себе не мог, что именно эта поездка подаст ему идею — причем прямо-таки навязчивую — насчет «Big Jubilee Project» и в итоге перевернет его жизнь едва ли не с ног на голову.
Но пока что его доставали приготовления к поездке.
Он удивился, когда продавщица быстро прервала его маловразумительное бормотание: Bien sûr, разумеется, она прекрасно знает немецкое белье, она назвала фирму, и, разумеется, у них есть в продаже этот — она улыбнулась — высококачественный немецкий товар.
Мартин заранее спросил у Кассандры Меркури, не знает ли она какой-нибудь специализированный магазин белья, и Касссандра посоветовала ему съездить в Иксель, в галерею «Золотое руно», там есть магазинчик с богатым ассортиментом, под названием «Крик», или нет, «Шик», да, точно: «Шик». Во всяком случае, там на вывеске крупными буквами написано «Нижнее белье», «Underwear», сказала она, вдобавок он сразу узнает магазин по витрине. У них есть все. Она сама покупает белье только там.
Когда Мартин отыскал магазин — «Шик. Белье» — и посмотрел на витрину, заботливая Кассандра вдруг предстала перед ним в совсем другом свете. Она покупала здесь нижнее белье? Кассандра? Он подумал, что, видимо, выразился недостаточно ясно, вот и вышло недоразумение. Он увидел невероятно красивое, н-да, белье, изящное, вправду восхитительное dessous[44], но для него? И — для Освенцима?
Он огляделся по сторонам, увидел напротив «Adventure Shop»[45], где есть все необходимое для восхождения на Эверест… может, там и поискать противоморозную экипировку, он что, в самом деле так подумал: противоморозная экипировка? Смешно. Никак он не мог решить, что сейчас напрягало его сильнее: перетащить свое оплывшее, дряблое тело к дубленым мачо, к любителям приключений, или… Нет, Кассандра рекомендовала магазинчик «Шик», и Мартин решительно вошел внутрь.
Пытаясь объяснить продавщице, что ему нужно, он чувствовал себя как семнадцатилетний мальчишка-провинциал, который на дискотеке в большом городе впервые заводит разговор с девушкой. Когда говорил: «Немецкое нижнее белье… в смысле, такое особенно теплое нижнее белье, кажется, какой-то немецкой фирмы, не знаю, понимаете ли вы, о чем я толкую, ну, в общем, особенно теплое…», он закрыл глаза, словно боялся, как бы эта женщина не прочла по его глазам, что он мысленно видит ее в том самом dessous, как на манекенах в витрине.
Bien sûr! Продавщица подошла к шкафу с множеством ящиков, как в аптеке, выдвинула один, снова задвинула, открыла другой, достала несколько целлофановых пакетов и разложила перед ним на прилавке.
— Прошу, — сказала она, — вы это имели в виду? Нижняя фуфайка, длинные кальсоны, носки, а еще напульсники. Стопроцентная ангорская шерсть. Вот взгляните, так и написано: немецкое качество. Эти вещи жарче преисподней, вот что я вам скажу. — Она засмеялась. — Или скажем так: жарче сауны! Путешествовать уезжаете?
— Да, — сказал он, — в… Польшу.
— О-о. Польшу я не знаю. Но могу себе представить, там это может пригодиться, ведь почти что Сибирь. — Она рассмеялась, вскрыла упаковку, разложила перед ним кальсоны, погладила рукой. — Прошу вас! Потрогайте! Чувствуете, какой мягкий и теплый материал? Шерсть кроликов, ангорских кроликов, понимаете? Но из Германии, иными словами, животных никто не мучил. А вот и сертификат: белье также соответствует новой директиве ЕС касательно нижнего белья.
— Простите?
— Да, месье. Я тоже удивлялась. Недавно заходил представитель, он нам все разъяснил. Речь идет о воспламеняемости белья, теперь она нормирована.
— То есть вы имеете в виду, — Мартин делано рассмеялся, — белье настолько жаркое, что существует опасность самовоспламенения?
Девушка улыбнулась:
— Нет, дело вот в чем: оно не должно быть горючим. Я тоже не знаю почему. А ангора ведь действительно кроличья шерсть. И, естественно, воспламеняется крайне легко. Но теперь уже нет. Теперь ее чем-то пропитывают. ЕС, понимаете? Можег, потому, что такое белье покупают прежде всего курильщики, им же приходится вечно торчать на улице, на холоде. Вот ЕС и разработал рекомендацию, чтобы курильщики не самовозгорались! — Она рассмеялась. — Или в постели.
— В постели?
— Да, если курильщики ложатся в постель с сигаретой и засыпают…
— Тогда может загореться постель.
— Да, но не такое нижнее белье. С ним все будет в порядке! Вот видите, здесь: «Воспламеняемость нижнего белья согласно директиве ЕС…»
— Не верю, мадемуазель.
— Я тоже, — ответила она.
В этот понедельник Кай-Уве Фригге первым делом пробежал глазами список «Valise Voyage à Doha»[46], который Мадлен, секретарь, положила ему на подпись. Фригге сам завел такой порядок: по понедельникам Мадлен клала ему на стол список, где на каждый день, со вторника до понедельника, в соответствии с назначенными встречами и обязанностями, был указан дресс-код. Как правило, Фригге подписывал список, который Мадлен затем пересылала по электронной почте Дубравке, его экономке. Дубравка в свою очередь ежедневно рано утром по списку выкладывала ему одежду или перед поездками паковала в чемодан.
Об этом знали все сотрудники, кое-кто посмеивался или отпускал иронические замечания, но репутации Фригге это не вредило, напротив: подобное чудачество доказывало, что он до мозга костей железный прагматик, обладающий талантом находить оригинальные решения, чтобы на бегу поменьше потеть или, плавая, поменьше намокать.
В бюрократическом обществе такая слава равнозначна высочайшему аристократическому титулу.
Весьма знаменателен анекдот из студенческих лет Фригге, который рассказывала Фрауке Дистель из гендиректората «Энергетика». В свое время она вместе с Фригге училась в Гамбургском университете и некоторое время проживала с ним в одном общежитии. Кай-Уве, рассказывала она, однажды раздарил все свои цветные и узорчатые рубашки и на распродаже в торговом центре «Гамбургская миля» приобрел со скидкой десять одинаковых белых сорочек. Объяснил он свой поступок так: теперь он ежедневно экономит утром время, потому что более нет нужды раздумывать, какую рубашку надеть к какому пиджаку или пуловеру, белая рубашка всегда годится, что ни надень. Теперь можно без долгих размышлений взять утром из стопки в шкафу самую верхнюю рубашку и надеть ее, когда же он берет восьмую рубашку, то знает, что пора нести грязные в прачечную, а заберет он их, надев десятую рубашку, и на следующий день может снова начать с первой. Объяснение слегка безумное, рассказывала Фрауке, но не лишенное логики. Белые рубашки продавались со скидкой, потому что вышли из моды и сбыта не находили, в их воротнички надо было вставлять особые планочки, чтобы уголки не сминались. Но Кай-Уве пришел в восторг; вот это культура! — так он сказал. Рукава оказались длинноваты, однако он отыскал на блошином рынке допотопные резинки и нацеплял их выше локтя, чтобы регулировать длину рукава. Для него и это тоже была «давняя культура». Любил он мужские аксессуары. В ту пору в кинотеатрах начали крутить американские фильмы про гангстеров и мафию, где все мужчины носили такие штуковины для рукавов, они вошли в моду, и Кай-Уве с его чудаковатым прагматизмом и полным отсутствием интереса к безумствам моды вдруг стал чуть ли не ее законодателем! Если даже Кая-Уве поймут превратно, говорила Фрауке, можно не сомневаться, его репутации это пойдет только на пользу.
Просмотрев список, Кай-Уве Фригге разозлился. Опять Мадлен забыла о том, что он ей не раз уже твердил: при поездке в жаркую страну ему не требуется тонкое и воздушное белье, наоборот, именно в жарких странах он должен иметь при себе теплые вещи, легкую, но тем не менее теплую одежду, например жилеты из тонкого кашемира и, по крайней мере, нижние рубашки. На переговорах и заседаниях постоянно сидишь в климатизированных, переохлажденных помещениях и нигде не мерзнешь сильнее, чем у этих пустынных шейхов, где холод считается роскошью, а роскошь — сутью жизни. Если в Дохе не гуляешь по улице — но кто будет гулять по городу, да и с какой стати? — то там холоднее, чем на парковой скамейке в северной Финляндии.
Он вызвал Мадлен к себе, приказал переделать список:
— Забудьте про льняные и шелковые вещи, они годятся на лето в Страсбурге, но не в Дохе. Шерсть, кашемир, так? Жилеты и нижние рубашки. И шейный платок, шарф. А в пункте «разное» будьте добры указать также зарядку для телефона и планшет, а еще крем для обуви. Чтобы Дубра упаковала и это.
Мадлен кивнула, пошла к двери.
— Мадлен!
— Да, месье?
— Еще кое-что. Включите в список также голубой шеш[47].
— Нет.
— Да. Кто знает. Вдруг нам все-таки… — ом кашлянул, — придется выйти на улицу.
Кай-Уве Фригге посмотрел на часы. Теперь пора заняться «свинством», как он говорил.
Перед отлетом Матеуш Освецкий хотел помолиться. Надо собраться с мыслями. Его мучило, что он устранил не того человека.
У прохода к проверке безопасности он заметил активистов, раздававших листовки, — добрый десяток девушек и парней в одинаковых желтых майках, со слоганом на груди, который он, правда, прочесть не сумел. Трое полицейских растерянно стояли сбоку, четвертый беседовал с одним из активистов, а пятый что-то говорил в рацию.
Матеуш замедлил шаг, чтобы сориентироваться в обстановке, потом опять пошел быстрее, как торопливый пассажир, который не хочет опоздать на рейс, с демонстративным нетерпением попытался проскользнуть к турникету контроля. И почти добрался, когда дорогу ему заступила активистка:
— Excuse me, Sir, may I…[48]
Он не реагировал, попробовал пройти дальше.
— Do you speak English, Sir? Sir?[49]
He глядя на нее, он провез мимо свой чемодан.
— Parlez-vous français? Volez-vous vers la Pologne? Are you going to Poland? Sir? It is important… Een vraag, mijnheer…[50]
Он наклонил голову, краем глаза увидел, что один из полицейских смотрит на него, и ощутил уверенность. Прямо-таки смешно: он улизнет с помощью полицейского, который должен вмешаться, если к пассажиру кто-то пристает. Но Матеушу было не до этого, он не хотел ввязываться в инцидент, из-за которого здесь присутствовала полиция. Женщина протянула ему листовку, он увидел, что на ней изображен мужчина, с виду вроде как разыскное фото. Здесь кого-то ищут? Матеуш приложил билет к дисплею турникета, лампочка вспыхнула красным — что случилось?
— Sir, please, вы летите Польскими авиалиниями? Рейс LO 236? У нас важная информация…
Он знал, это бессмысленно, все только усложнится, если он сейчас скажет: Извините, я тороплюсь! Ведь тогда начнется разговор, она скажет, что отнимет у него совсем немного времени, ему придется ответить… Нет, он еще раз молча приложил билет к дисплею, опять красный, провел билетом так и этак, какого черта турникет не срабатывает? Наконец-то зеленый, стеклянные дверки открылись, он прошел. Стал в очередь, которая медленно продвигалась к контролю безопасности. Заметил, что несколько пассажиров читают листовку. Пройдя через сканер, поискал указатель к помещениям для молитвы. До посадки еще час с лишним. Везя за собой чемодан, он шел мимо магазинов, шел все быстрее, вот уже и выходы на посадку — где же часовня? Вернулся назад, но снова не нашел указателей. А помолиться необходимо. Он застрелил не того человека. Последние инструкции окончательно это подтвердили. Продолжив поиски, он все-таки разыскал табличку с пиктограммой, изображавшей коленопреклоненного человека, стрелка рядом указывала в боковой коридор. Там опять молящиеся фигурки со стрелкой, указывающей на лестницу.
Он шел, руководствуясь стрелками, и невольно думал о святом Себастьяне, о его груди, пронзенной стрелами. Еще несколько дней назад, 20 января, в день этого святого, покровителя солдат и борцов с врагами церкви, он молил святого о защите и об удачном выполнении брюссельского задания, но что-то пошло не так, и он не мог себе объяснить, что именно. Стрелки привели в оснащенный видеокамерами коридор. Он пошел дальше, склонив голову, утер носовым платком лоб, словно промахивая пот, чтобы камеры не зафиксировали его лицо, хотя и знал, что это излишняя предосторожность: здешние камеры устарели. Разве в коридоре шел снег? Конечно, нет. Но в течение 48 часов эти камеры копили кадры настолько грубого разрешения, что на них можно будет разглядеть лишь этакое привидение, шагающее как бы сквозь метель. Справа и слева растения в горшках. Пластиковые. Конопля. Без сомнения, конопля из пластика. Кто додумался расставить в коридоре к часовням пластиковую коноплю? И о чем только этот кто-то думал? Ну вот и часовни. Для каждого крупного религиозного сообщества собственное помещение. Для католиков, протестантов, иудеев, мусульман, православных. Везде пусто, более того: настолько пусто, будто здесь никто и никогда не бывал.
Войдя в католическую часовню, Матеуш ощутил сильную боль. Помещение было невероятно уродливо. Невероятно — опять-таки гротескное слово в месте веры. Ниже пупка жгло огнем, на лбу выступил холодный пот, он сделал несколько шагов вперед, отпустил ручку чемодана, достал из брючного кармана платок, утер пот, прижимая другую руку к животу. Чемодан вдруг упал, с жутким грохотом, как раз когда Матеуш с платком в руке стоял перед Иисусом Христом. Фасадная стена помещения была обшита деревянными планками, на них висел Распятый, но без креста. Будто Сына Божия распяли на не кресте, а на заборе. С потолка свисал точечный светильник, бросавший яркий белый луч на Иисуса, словно Он, прибитый к забору, еще и подвергался последнему допросу. Перед Распятым — маленький деревянный алтарь, похожий скорее на музыкальный центр, в конце семидесятых годов минувшего века многие поляки привозили такие из поездок на Запад, и затем они до самого Поворота стояли в польских гостиных как вечный символ вожделенной современности. На боковой стене висел триптих (масло на холсте), странно колеблющийся меж абстракцией и предметностью. На левой картине узнавалось закатное солнце, по меньшей мере красный шар, не то падающий на толпу людей, не то парящий над нею, люди, возможно, были кардиналами в пурпуре, но, возможно, вовсе и не кардиналами, а лишь отблесками красного закатного солнца, или пламенем, или растениями. Средняя часть походила на НЛО, насаженный на острие, хотя, возможно, изображала всего-навсего мусоросжигательную фабрику. Наиболее ясной была правая картина триптиха: лужа крови под слепяще белым светом, из которого поднимался белый крест. Рядом с крестом надпись: «UBI LUX IBI BLUT»[51]. Он знал латынь, ведь конечно же учил ее в семинарии, но не понял, что значит «BLUT». Что это за слово? «Где свет, там и…» Подошел ближе, присмотрелся, правильно ли прочитал, попробовал расшифровать загадочное слово, «BLUT» — он не знал этой вокабулы. И только теперь догадался, что там, вероятно, нет, наверняка написано «DEUS»[52], но так нетвердо и нечетко, словно буквы старались отступить в тень живописного грунта. Подле триптиха стояли две большие резные деревянные фигуры, напоминавшие пастухов из рождественских яслей, а еще больше — воспитанников духовной семинарии в ночных рубашках.
Матеуш в ночной рубашке стоял босиком на холодном каменном полу; называлось это «сосредоточенность» — после вечерней молитвы воспитанника посылали в крестовую галерею, где он навытяжку стоял возле назначенного ему святого, смотрел то вниз, во внутренний двор, то ввысь, на звездное небо, и размышлял о «трех вопросах», пока отец-настоятель не призывал к себе, чтобы он дал ответы, иногда через два или три часа, а иногда лишь на следующий день перед утренней молитвой. Как велико сомнение в крепости твоей веры? Насколько ты уверен, что победишь сомнение? Какими делами ты докажешь крепость своей веры?
Матеуша охватывало тогда совершенно особенное возбуждение, не просто обычное волнение или страх, но буквально сексуальное или эротическое возбуждение, он чувствовал под ногами гладкость и холод камня, холод, поднимавшийся от ног вверх, туго напрягал все его мышцы, всю плоть, меж тем как гладкая поверхность камня одновременно ощущалась словно телесный покров, мраморная кожа, кожа святого, кожа Богородицы, которой он касался, к которой приникал, с которой сплавлялся. Ему довелось стоять под ле статуи святого Себастьяна, и он не знал, волею ли случая или решением отца-настоятеля был послан для сосредоточенности именно сюда.
Матеуш искал разговора с настоятелем не потому, что сомневался в своей вере, он сомневался в том, как ему жить своей верой. Он был готов сражаться, но хотел оставить в мире сына, как его отец и дед, прежде чем вступили в борьбу.
Ты хочешь, чтобы продолжало жить твое имя? Твоя кровь? Что-то от тебя? Ты будешь жить вечно, когда умрешь, но тебе хочется жить дальше здесь, на земле?
Матеуш снова стал Рышардом и не сумел ответить.
Сосредоточенность. Перед утренней молитвой его нашли распростертым на каменных плитах галереи, словно он стремился соприкоснуться с камнем буквально всей своей кожей. Он сильно переохладился и не один день хворал. А потом ответил на те три вопроса. Вполне убедительно и к удовольствию настоятеля. Но в семинарии остаться не мог.
Жгучая боль. Матеуш отвел взгляд от ясельных фигур, глянул по сторонам. Он хотел помолиться. Но здесь не мог. Прижал ладонь к диафрагме, застонал, смахнул пот со лба. Времени оставалось уже немного.
Он глубоко вздохнул, покинул аэродромную часовню и зашагал на посадку.
Первоначально предполагалось, что по выполнении задания он вернется самолетом в Варшаву. Однако утром администратор вручил ему конверт, доставленный ночью на его имя. Там он нашел билет на рейс в Стамбул, а также подтверждение брони в стамбульском отеле. Матеуш знал, это не новое задание, такого не может быть. Каждое новое задание начиналось с досье на заказанное лицо и с детального планирования и подготовки. И никогда еще солдат, выполнив одно задание, не получал нового на другой же день. С точки зрения надежности каждой акции последующий отходный этап имел не меньшее значение, чем предшествующее ей точное планирование. Он нашел единственное объяснение: заказанный выехал в Стамбул, но это означало и что он ликвидировал не того человека. Или же ему расставили ловушку. Если от него хотят отделаться, то так проще всего, ведь он дал клятву в безусловном повиновении. Зверя в ловушку надо заманивать. А солдату надо просто отдать приказ идти в нее.
Что-то здесь нечисто. Для операций за пределами шенгенской зоны у них были другие специалисты. Матеуш, конечно, доверял своему паспорту, который, спору нет, сделан превосходно, однако на шенгенской границе контроль все-таки строже, и он вовсе не хотел рисковать, предъявляя этот паспорт.
Он поехал в аэропорт, попробовал зарегистрироваться на варшавский рейс по первоначальному билету. И услышал от женщины за стойкой, что он, мол, сам аннулировал билет.
— Нет-нет.
— Да. Вас уже нет в списках пассажиров, месье. Вчера вечером вы отказались.
— Недоразумение! Мне нужно на этот рейс.
— Сожалею, я не могу выдать вам посадочный талон. У вас больше нет билета на этот рейс.
— Но я заплатил!
Пальцы женщины пробежались по клавиатуре, взгляд скользнул по монитору, она снова застучала по клавишам, снова посмотрела и сказала:
— Стоимость билета за вычетом пени на отмену возвращена на вашу кредитную карту.
— На мою кредитную карту? У меня нет… Ладно! Тогда я хочу новый билет. Куплю новый билет.
— Очень жаль, месье, на этот рейс все билеты проданы. Мест нет.
— Но мне надо в Польшу. Сегодня.
— Вы поляк, месье? Да? Мы можем говорить по-польски, drogi panie[53]. У меня отец поляк, он приехал в Брюссель как сантехник, plombier. И здесь познакомился с моей мамой. Мы что-нибудь придумаем. Gdy zaleje woda, trzeba wymienić rurę[54].
Свободное место нашлось на рейс до Кракова, вылетающий через два часа. Или часом позже до Франкфурта, с пересадкой на Варшаву. Он выбрал краковский рейс. Хотел как можно скорее вернуться в Польшу.
Вот так и вышло, что в конце концов он оказался в одном самолете с Мартином Зусманом. Впрочем, какое значение имеют взаимосвязи и переплетения, когда их участники об этом знать не знают?
Мартин Зусман злился на свою дурацкую идею надеть теплое белье прямо в дорогу. Чтобы не мерзнуть, когда прибудет в Краков. Уже в такси по дороге в аэропорт он вспотел как свинья. В такси, конечно, было тепло, вероятно даже слишком, и в своем кроличьем белье он чувствовал себя так, будто у него жар. Почему по-немецки говорят «потеть как свинья»? Сын свиновода, он прекрасно знал, что свиньи не потеют, не могут они выводить жидкость через кожу. Ребенком он как-то раз прибег к этому выражению — почему? Просто потому, что так говорят. Отец его одернул: «Свиньи не потеют. И незачем во всем подражать другим; если другие порют чушь, незачем повторять за ними!»
«Но почему так говорят?»
«Потому что у многих людей проблемы из-за крови. Раньше, когда свиней забивали на дому, они видели, сколько крови вытекает из свиньи, и называли кровь „пот“. Описательно, понимаешь? Звучит не так жутко. И охотники до сих пор тоже называют кровь животных потом, а вот легавых собак, которые ищут и находят подранка, называют кровавыми».
«Но мы же говорим кровяная колбаса, а не потная».
«Довольно, — сказал отец, — ступай в дом, помоги матери!»
С тех пор он не пользовался этим выражением, но сейчас, в такси по дороге в аэропорт, оно вдруг снова всплыло в мозгу, вместе с воспоминанием, что вообще-то имеется в виду кровь, кровопролитие, потоки кроки, кровавая резня.
Пока добрался до аэропорта, Мартин Зусман израсходовал целую пачку бумажных платков и, вылезая из такси, сжимал в руке мокрый ком бумаги, а теперь вот и платки кончились, он утер лицо рукавом, без толку, пот лил градом. Надо купить новую пачку платков — он метался туда-сюда, отчего только еще сильнее вспотел. В конце концов решил идти прямо к выходу на посадку, как можно медленнее, и сесть там, может, перестанет потеть, если не будет двигаться. Он злился на себя: неужели трудно было сообразить, что надевать теплое белье сейчас, когда и без того не замерзнешь, — полный абсурд. В Кракове его встретят, в теплом такси отвезут в теплую гостиницу, где будет возможность переодеться, вот тогда-то, перед поездкой в лагерь, и надо бы одеться потеплее, теперь же весьма сомнительно, что в гостинице насквозь промокшее от пота белье успеет высохнуть, вероятно, оно так и будет сохнуть в номере, меж тем как он без теплого белья будет замерзать в лагере от жуткого холода.
Мартин кипел. Ненавистью к себе. Тридцать восемь лет — и по-прежнему не в состоянии самостоятельно одеться в соответствии с обстановкой и ее требованиями. В голове мелькнуло выражение «приспособленный к жизни» — как часто он слышал: «Этот ребенок совершенно не приспособлен к жизни! Совершенно не приспособлен! Но к счастью, у нас есть Флориан!»
От «приспособленности к жизни» и до «воли к жизни» недалеко. Мартин знал или думал, что знает, насколько все это взаимосвязано. Неразрывно. Поднимает вверх или сообща тянет вниз. У индивидов, семей, общественных групп, целых сообществ. Ему повезло: неприспособленность к жизни не привела его жизнь к скорому концу, воля к жизни у него могла надломиться, но он все равно мог еще долго идти по жизни надломленным. Но ему становилось страшно, когда в СМИ раз за разом объявлялись советчики «по вопросам жизни» и начинали мелькать их идеологические фразы: «Надо уметь отпускать», «Надо научиться падать»… Они понятия не имели, о чем говорят. Все это можно исследовать на раскопках, на четырех археологических слоях, там всегда можно очень точно датировать, когда что началось: отпущение, падение, смерть, которую проповедовали советчики. Третий слой.
Прямо у выхода к контролю безопасности перед ним предстала на удивление странная картина. Ему показалось, будто в гуще пассажирских потоков противостоят друг другу две команды, одна в желтом, другая в синем. Там что, какая-то игра, какое-то состязание? Нет, не игра, но состязание, в некотором смысле. Молодая женщина в желтом заговорила с ним:
— Извините, сударь, вы летите в Польшу?
— Да, — сказал он.
Она посмотрела на него, он смутился — что она подумает, глядя на его потное лицо, на воспаленные глаза? Она улыбнулась и быстро продолжила: она активистка правозащитной организации «Stop Deportation»[55] и…
— Как вы сказали?
— Stop Deportation, — повторила она и показала на слоган на майке:
— Дело в том, что тут пытаются депортировать человека, который…
Теперь подошел парень из синей команды, полицейский, сказал:
— Вас беспокоят, сударь? Для информации: речь здесь идет о разрешенном митинге, но, если пассажиры недовольны, мы можем этот митинг разогнать.
— Нет-нет, — сказал Мартин Зусман, — все о’кей, о’кей. Меня никто не беспокоит.
Он несколько раз утер пот со лба. Полицейский кивнул, отошел, заговорил с другим пассажиром, к которому обращался активист.
Зусман узнал, что выдворяют чеченца, которого на родине подвергали политическим преследованиям и пыткам. В ЕС он приехал через Польшу. И теперь его высылают в Польшу, а оттуда передадут в Россию. Власти считают Россию для чеченцев надежным местом. Чистейший цинизм. Ведь неоднократно доказывали, что высланные в Россию чеченцы исчезают в застенках. Женщина дала ему листовку.
— Вот он, — сказала она. — Аслан Ахматов. Он травмирован, ему грозят новые пытки и смерть. Это скандал с правами человека, месье. Вы со мной согласны? Здесь написано, каким образом вы, пассажир, можете воспрепятствовать высылке, если увидите в самолете этого человека. Потребуйте разговора с пилотом и предложите ему отказаться от участия в высылке — по гуманитарным причинам или по причинам безопасности полета. Он обладает на борту властью, он может отказаться перевозить пассажиров, которые летят недобровольно.
Она говорила все быстрее, а он тем временем читал листовку.
— Там все написано! Откажитесь занять свое место и пристегнуть ремни, обратите внимание других пассажиров, что речь идет не об обычной перевозке, а об акте насилия и…
— Извините, — сказал Мартин, — но здесь написано: рейс LO 236 на Варшаву. А я лечу в Краков!
— Ой! Простите! Я… ну конечно. Спасибо. Спасибо за терпение, за понимание. Сохраните листовку, пожалуйста! Ради общей информации. Депортаций все больше и… спасибо! Хорошего дня!
Она отвернулась, секунду он провожал ее взглядом, она заговорила с другим пассажиром, на спине ее футболки красовалась надпись: «Resistance is possible»[57].
Когда все пассажиры заняли свои места и посадка закончилась, одна из женщин встала и пошла по проходу, заглядывая то налево, то направо в ряды кресел. У перехода в бизнес-класс дорогу ей заступила стюардесса:
— Вы ищете туалет, мадам? Он в хвосте самолета. Но сейчас туалетом пользоваться нельзя, мадам. Будьте добры, вернитесь на свое место и пристегните ремни.
— Я не хочу в туалет, — сказала женщина и громко добавила: — Я хочу поговорить с капитаном! В этом самолете должен находиться человек, который летит недобровольно. И я хочу знать…
— Прошу вас! Вы должны…
— Мы должны знать, вправду ли он находится в самолете против своей воли. Будьте добры, вызовите капитана! — Она обернулась, пошла назад по проходу. — Медам, месье, в самолете находится человек, которого хотят выдворить из страны. Пожалуйста, помогите, чтобы этот человек…
— Прошу вас, мадам! Вернитесь на место и…
Женщина упрямо шла дальше, миновала ряд, где сидел Зусман.
— …мы должны дать ему возможность покинуть самолет.
Сосед Мартина Зусмана смотрел в газету, женщина в кресле возле прохода закрыла глаза, мужчина рядом с ней, у окна, тщательно протирал смартфон.
Мартин Зусман встал, чтобы лучше видеть происходящее. Рядом тотчас выросла стюардесса, предложившая ему сию минуту сесть и пристегнуть ремни.
— Да, — сказал он, — минутку! Я только хотел…
Он открыл крышку багажного отделения, чтобы достать из сумки пачку никотиновой жвачки, женщина остановилась, повернулась к одному из пассажиров и спросила:
— Вы господин Ахматов?
Мужчина не реагировал. Надвинул на лоб капюшон, прижал подбородок к груди.
— Вы говорите по-английски, сэр? Вы мистер Ахматов?
Матеуш Освецкий поднял взгляд, покачал головой. Женщина помедлила, в первую минуту она не была уверена, отрицал ли он, что говорит по-английски, или же отрицал, что он искомое лицо. Они смотрели друг на друга. Матеуш не понял в точности, о чем речь, но сообразил, что женщина затягивала отлет, и ненавидел ее за это. Смотрел ей в лицо, их взгляды встретились и…
В этот миг с ним что-то произошло. В диафрагме, где гнездилась боль. Казалось, там лопнул сосуд, и теперь в животе горячо и приятно растекается кровь. Мыслей не было, в голове не возникло ни фразы. Веки вдруг отяжелели, он с трудом держал глаза открытыми, чтобы видеть, как эта женщина смотрит на него, ему хотелось побыть в этом взгляде, вкусить тоску, которой он не знал, и чувство защищенности, которое знал, но забыл, однако теперь оно возникло в памяти: вот он ребенком, в сильном жару, словно сквозь туман видит лицо матери, она с улыбкой склонилась над постелью больного. Этот образ матери, явившийся будто в тумане, унял тогда весь страх, в том числе и страх умереть, если он таки уступит и закроет глаза. Дешевка, китч. Он уже не ребенок, поневоле стал жестким, презирал сантименты. То, что он сейчас ощущал, было смутно, расплывчато, как это воспоминание. Тоску по защищенному детству, оттого что оно было или оттого что его не было, разделяют все — и террористы, и пацифисты. Он хотел только… ее взгляд… но женщина уже шла дальше. Просила прощения за задержку вылета, просила помочь в предотвращении депортации. Мартин Зусман смотрел ей вслед, пассажиры молчали, сидели не шевелясь, по некоторым взглядам он заключил, что они симпатизировали женщине, другие закрывали глаза, наклоняли голову, и тут рядом с ним возник стюард:
— Вы должны незамедлительно занять свое место, сядьте, пожалуйста, и пристегните ремни! — Стюард мягко нажал Мартину на плечо, потом надавил сильнее. Рухнув в кресло, Мартин услышал мужской голос:
— Заткни варежку и сядь, наконец!
Другой голос:
— Прекратите задерживать вылет! Вы не в том самолете! Чеченец находится в самолете, который летит в Варшаву! В листовке же написано!
Женщина:
— Его пересадили на этот рейс. Из-за протестов против его депортации. Я получила СМС, что он в этом самолете. Хотят втихаря отправить его в Польшу.
Молодой парень, сидевший прямо перед Мартином Зусманом, встал и воскликнул:
— No deportation![58]
Далеко впереди женский голос:
— Solidarité![59]
Мартин Зусман высунулся в проход, глянул назад, женщина стояла возле последнего ряда, он видел, как она наклонилась к какому-то пассажиру. Из-за неудобной позы спину пронзила резкая боль, прошла по всему позвоночнику, от поясницы до затылка, надо бы встать, подумал он, но не хотел рисковать… чем рисковать-то? Встал, потянулся, прижал ладони к спине, молодой человек впереди снова сел, стюардесса и стюард исчезли, и он услышал, как женщина говорит кому-то в заднем ряду:
— Мистер Ахматов? Вы мистер Ахматов?
— Yes!
Мужчина встал. Вправду он? Ни наручников, ни полицейского сопровождения. Но с виду неповоротливый, как бы заторможенный.
Женщина показала ему листовку с фотографией, чтобы убедиться, он ведь сказал yes!
— Все хорошо, — сказала женщина. — Не бойтесь, стойте здесь, просто стойте, а мы покинем самолет.
Мужчина заплакал. Закрыл лицо руками, прижав запястья друг к другу, словно в наручниках.
На борт поднялись полицейские, увели обоих. Пассажиры зааплодировали. Чему? Гражданскому мужеству женщины? Или вмешательству государственной власти? Или тому, что самолет наконец-то может взлететь? У каждого своя причина. В сумме же — аплодисменты!
Самолет Фригге вылетал через четыре часа. Дубра собрала чемодан. А ему еще предстояла встреча с коллегой Джорджем Морландом из гендиректората «Сельское хозяйство». Между «Сельским хозяйством» и «Торговлей» всегда хватало конфликтов и разногласий о сфере деятельности — прямо-таки традиция, чтобы не сказать старая игра. Но сейчас конфликт усилился, от него уже не отделаться улыбкой, временными компромиссами и последующими посиделками с пивом или, если контакт с крестьянами, занятыми экологически чистым производством, не получался, вежливым сожалением, что на пиво, увы, нет времени. Сейчас шла война, сейчас надо вооружаться и искать решение. Спорным пунктом, приведшим к эскалации, стали, как назло, свиньи. Именно это Фригге именовал «свинством», другие же в Комиссии и вовсе называли конфликт между ГД «Торговля» и ГД «Сельское хозяйство» «войной свиней». Сокращая субсидии, «Сельское хозяйство» стремилось достичь уменьшения производства свинины, чтобы остановить падение цен на свинину на европейском рынке. А «Торговля», напротив, хотела усиленно стимулировать производство свинины, потому что усматривала во внешней торговле, прежде всего с Китаем, большие возможности роста. Потому-то «Торговля» хотела заполучить мандат, чтобы от имени всей Европы вести переговоры касательно экспорта продуктов из свинины в третьи страны, и добиться, чтобы производство свинины по всей Европе развивалось в соответствии со спросом на мировых рынках, а «Сельское хозяйство» хотело регулировать только внутренний рынок, пробивать общие стандарты, причем ветеринарные стандарты опять-таки подпадали под компетенцию гендиректората «Санитарный контроль». И оба эти гендиректората предпочитали оставить внешнеторговые соглашения за отдельными государствами.
Так или иначе, в результате их распрей каждая европейская страна вела переговоры с Китаем в одиночку и только за себя, Европа разделилась, в силу конкуренции европейских государств цены упали еще ниже, как на внутреннем рынке, так и на внешнем, а ведь никакое государство уже не могло в одиночку обеспечить международный спрос, поскольку крестьяне-свиноводы в то же время были вынуждены сворачивать производство. Фригге считал это подлинным безумием. И Морланд приводил его в ярость. Собственно, почему? — спрашивал себя Фригге. Почему он возмущался? Мандата действовать от имени всех государств-участников Комиссия сейчас не имела, государства-участники радовались возможности использовать ситуацию в собственных интересах и выжать максимум выгоды для самих себя. Конечно, это ошибка, рано или поздно ее заметят, однако сейчас он ничего изменить не в силах, мог бы просто без эмоций смотреть, как документы странствуют через его стол, никому не действовать на нервы и когда-нибудь вновь шагнуть наверх — но нет! Ситуация представлялась ему настолько нелепой, что он не мог остаться безразличным. И as usual[60] блокировал это дело, где только можно, стремясь добиться решения.
Спор о подведомственности возник из-за того, что свинья находилась, так сказать, на пересечении компетенций: живая свинья в хлеву «принадлежала» гендиректорату «Сельское хозяйство», после забоя, как окорок, рулька, шницель, колбаса и все прочее, то есть как «processed agricultural good»[61], — гендиректорату «Производство» и, только когда покидала Европу, так сказать как свинина на транспортном судне или в автомобиле, относилась к гендиректорату «Торговля». Проблема в том, что, если ты не вправе распоряжаться судьбой свиньи в родном хлеву, вести переговоры о свинине в контейнере невозможно. «Производство» в этом смысле держалось миролюбиво. Там занимались правилами по составлению перечней ингредиентов, определением верхних границ при использовании фармацевтических средств и химикалий, критериями качества. На свинью они плевать хотели, главное — снабдить ее правильной этикеткой. Так что все решит матч между «Сельским хозяйством» и «Торговлей».
Джордж Морланд уже которую неделю избегал разговора с Фригге. На мейлы отвечал отговорками вроде: «Потолкуем об этом в ближайшее время, выложим на стол все факты». Однако на конкретные предложения Фригге о встречах обычно отвечал ссылкой на крайне плотный график. Комиссары держались в тени. Были новичками и хотели сперва получше войти в курс дела. Но время подпирало. Нидерландское, немецкое и австрийское правительства продвинулись в переговорах с Китаем дальше всех. Немецкая канцлерша в минувшем календарном году восемь раз посетила Китай. На следующей неделе австрийский президент с полным самолетом министров, представителей интересов промышленности, торговли и сельского хозяйства вылетит в Пекин, и первым пунктом повестки дня обозначена торговля свининой. Затем в Пекин снова отправятся голландцы. Если одной из этих стран удастся заключить с Китаем основополагающий двусторонний договор, тогда с политической точки зрения весьма маловероятно, чтобы ЕС получил мандат на переговоры. И начнется большая беспощадная драка, сбивание цен, попытка вывести соседа из игры. Вместо того чтобы действовать сообща, они станут убивать друг друга и в жажде национального роста устроят европейский кризис. Ясно как бульон с клецками, пользуясь выражением Кая-Уве. Морланд, конечно, знал, что в этот день Кай-Уве Фригге уезжает в командировку. И в конце концов коварно предложил ему встретиться не когда-нибудь, а за три часа до посадки в самолет.
Фригге держал себя в руках и невозмутимо согласился. Вот и сидел сейчас напротив этой свиньи. Дешевая ассоциация, но Фригге иначе не мог. Он на дух не выносил Морланда, считал его хитрым, циничным и безответственным. Так что крепкое словцо вполне оправданно. Вдобавок внешность Морланда — круглая розовая физиономия, маленький широкий нос, точно электрическая розетка. Лет тридцать пять, но выглядит этот отпрыск британского высшего общества куда моложе, будто только-только начал бриться и щеки вечно розовые от раздражения. Волосы густые, рыжие, подстрижены ежиком. Щетина, подумал Фригге.
Сам Фригге родился в семье гамбургских учителей. Ганзейский интернационализм, понимание исторической немецкой вины, огромное абстрактное стремление к миру и справедливости на свете, личное прилежание и порядочность, недоверие к модам и господствующим тенденциям — такими вот вехами родители обозначили пространство, в котором он рос. Он знал, что несправедлив к Морланду. Но знал и другое: у него есть для этого все причины.
Излагая свою точку зрения, Морланд рассматривал собственные ногти. Фригге закрыл глаза — смотреть тошно на эти чванливые повадки. Морланд прав по всем пунктам. Да-да, прав. Ситуация именно такова. Разница не в том, что Фригге оценивал ее иначе, а в том, что Морланд находил ее разумной и защищал, тогда как Фригге хотел из нее выйти.
— О’кей, Джордж, — сказал Фригге, — представь себе, что ты — крепостной крестьянин!
— С какой стати?
— Ну, просто вообрази! Так вот…
— Не хочу я воображать такое!
— Ладно. Некогда существовало крепостное право. Right?[62] Это тебе известно. Теперь представь себе: крепостной крестьянин приходит к своему господину и говорит, что должен с ним потолковать.
— Разве рабы могли вот так запросто потолковать со своими господами?
— Не знаю, речь лишь о том, что именно скажет крепостной, не раб, хотя пускай и раб, все равно, он скажет: Господин, я считаю крепостное право дурным, оно недостойно человека, противоречит Писанию…
— Эта история записана в Писании? Не знал.
— В Писании сказано, что перед Богом все люди равны, и таков был аргумент крепостного, стало быть…
— А он вообще умел читать? Да еще и по-латыни? Насколько мне известно, в Средние века Библия существовала только в латинском варианте, а большинство людей не знали грамоты.
— Ладно. Без Библии. Так или иначе, крепостной не согласен с крепостным правом. И, приведя несколько разумных доводов, предлагает господи ну отпустить его, крестьянина, на волю. Что ему ответит господин?
— Ты спрашиваешь, ты и отвечай.
— Он объяснит крестьянину, что тот крепостной, потому что отец его был крепостным и дед был крепостным у хозяйского деда, так устроен мир, уже много поколений, с незапамятных времен, и в этом наверняка есть смысл.
— Я бы сказал, аргументация разумная. Или нет?
— Ладно, Джордж, а теперь скажи-ка мне: крепостное право существует до сих пор?
— Не знаю. Где-нибудь на свете?
— Джордж! Еще раз! Крепостной крестьянин где-то в Европе, он жалуется и…
— Полагаю, в Средние века его бы ждала не воля, а четвертование.
— Вот именно. И господин говорит, так было всегда. А теперь спрашиваю тебя еще раз: крепостное право существует до сих пор? Вот видишь. Я к тому, что все, что ты сказал, совершенно правильно — но только inside the box[63]. Объективно же это абсурд, а в перспективе вообще несостоятельно. Раз за разом то, что казалось созданным навеки, исчезало и…
— Ты имеешь в виду ЕС?
— Нет, я имею в виду национальные интересы. Абсурд ведь, что, образуя общий рынок, во внешней торговле европейские страны, однако, общности не создают. Каждая свинья, покидающая Европу, может попасть на мировой рынок только с визой своего национального государства. О’кей, сейчас обстоит так, но когда-нибудь станет иначе, поскольку изменится ситуация. Значит, мы можем прямо сейчас сделать ее разумнее.
— Я обдумаю твою историю про крепостничество. Хотя не уверен, в самом ли деле пример, что называется, под стать ситуации.
Кай-Уве Фригге, разумеется, понимал, почему Морланд упорно сопротивляется дальнейшему развитию совместной политики: он не европеец, а в первую очередь британец, и в Комиссии он не европейский чиновник, а именно британец на европейской должности. Великобритания же неукоснительно вела свою политику’, препятствовала любой, пусть даже самой незначительной уступке национального суверенитета в пользу Брюсселя. На деньги ЕС они обновили свой совершенно прогнивший Манчестер, но о благодарности и речи нет, наоборот, они считают нарядные фасады Манчестера доказательством, что манчестерский капитализм будет снова и снова побеждать всех конкурентов. Эта обрюзглая свинья, вероятно, начинала свой день, распевая за утренним чаем «Rule, Britannia!»[64] и… Фригге глубоко вздохнул. Потом встал, сказал:
— Well[65], мне пора в аэропорт. Продолжим на следующей неделе!
— В любое время, — сказал Морланд.
Фригге подготовил эффектный уход. И, надевая пальто, обронил:
— Кстати, полагаю, ты в курсе. В ближайшие недели немецкое правительство заключит с Китаем двустороннее торговое соглашение. Правда, только о торговле свининой. Для Соединенного Королевства это не представляет большого интереса.
— Ты уверен?
— Да. Вполне. — Фригге застегнул пальто, убрал бумаги в портфель. — Соглашение эксклюзивное, фактически атакующий гол немецкой экономики в ворота китайского рынка. И речь идет не только о статистике экспорта. — Он подал Морланду руку. — Крупные инвесторы разберутся, что к чему, финансовые рынки отреагируют. Лондонское Сити как финансовый центр потеряет в значении, биржа во Франкфурте разом усилится. — Фригге хлопнул Морланда по плечу. — Забавно, а? Англичане в мизере, и всего-навсего из-за немецких свиней. Ладно, мне пора. Позвони на следующей неделе, нам надо непременно продолжить разговор. Я уверен, мы найдем способ устроить все разумнее, справедливее. Но для этого Комиссия должна прийти к единому мнению.
Фригге открыл дверь, опять оглянулся на Морланда, качнул головой, сказал: «Свиньи!» — и засмеялся. В такси по дороге в аэропорт он все еще улыбался.
Сорок один сорок два сорок три четыре пять шесть семь восемь девять пятьдесят! Глубокий вдох! Пятьдесят один пятьдесят два три четыре… он шел по середине дороги, печатая каждый шаг и хрипло отсчитывая число шагов, семь восемь пятьдесят девять шестьдесят! Глубокий вдох! Шестьдесят один шестьдесят два… почему он считал шаги, хотел знать, сколько шагов от входных ворот до конца, от входа в конец до выхода из конца, хотел уяснить себе размеры этого места, этой словно бы бесконечно длинной лагерной дороги, дороги в бесконечность. Невинно белоснежная лежала перед ним эта дорога, невинно белой была вся огромная территория, почему белый ассоциируется с невинностью, даже здесь, в этом месте, цвет смертельного холода в мертвом свете зимнего солнца. Пар дыхания у рта, при каждой цифре, шесть семь восемь шестьдесят девять семьдесят! Ледяной ветер дул ему в лицо.
Тут Мартин Зусман ощутил на плече легкий нажим… семьдесят один семьдесят два семьдесят… рука на плече:
— Будьте добры, пристегнитесь!
Он вздрогнул, открыл глаза. Сказал:
— Да-да, конечно!
Обратный перелет, из Кракова в Брюссель. Он что, охрип? Дыхание тяжелое. Пристегнул ремень, протянул руку к вентилятору, закрутил дюзу. Потом глаза опять закрылись, он чувствовал на лбу холодный пот, его знобило. Конечно, простыл. Боялся этой поездки, готовился к визиту в мемориал и музей скрепя сердце, с огромной неохотой, от страха перед шоком увидеть неописуемое. Но превращение в музей убивает смерть, а узнавание препятствует шоку осознания. Автоматы с напитками, где туристы за десять злотых могли купить в лагере горячие напитки или шоколадные батончики, потрясли его сильнее, чем не раз уже виденные на фотографиях или в документальных фильмах горы волос, ботинок и очков. Самое ужасное — холод. Он проникал всюду, в кожу, в кости, ледяное дыхание в длинном коридоре истории. В праздничной палатке Освенцима было еще более-менее терпимо, но Биркенау оказался беспощадным, никогда в жизни Мартин так не мерз. Бабушка всегда надевала по нескольку юбок и жилеток и твердила: «Кому тепло, тот уцелеет!» В таком многослойном обмундировании она приходила даже в хлев, где всегда тепло. А в трескучий мороз обычно говорила: «Этак и помереть недолго!» Это воспоминание, на обратном пути в натопленную брюссельскую квартиру, вызвало у него неловкость, словно он громко объявил соседке по креслу: «В Биркенау… насмерть простыл. Ох и холодина, скажу я вам! Слов нет! Насмерть простыл!»
Мартин дышал шумно, с натугой. Нос заложен. Зевнул, на самом деле жадно хватанул воздуху, потом опять задремал. В раду из трех кресел он сидел у прохода. Слышал голоса соседок, как бы издалека, как бы из воспоминания. Говорили они по-немецки, весело и оживленно.
А он снова видел себя на лагерной дороге, дыхание хриплое, он одержимо считает шаги, борется с ветром, идет, наклонясь вперед, тучи, как тяжелые веки, закрывают небо, просторная белая равнина становится пепельно-серой. Он чувствовал, как его охватывает покорность, и не противился этому ощущению, голова поникла на грудь. И вдруг ощутил восходящий поток воздуха, его понесло ввысь, он потерял почву под ногами, полетел. Удивился, что умеет летать, а одновременно испытывал странную уверенность, почему-то казалось вполне логичным, вполне естественным вот так легко и невесомо подниматься в воздушную высь. Кто-то видел его? Ему хотелось, чтобы весь мир видел, как он летит в вышину, кружа и покачиваясь в потоках воздуха, взмывает к облакам. Немецкие голоса слышались так близко и так далеко, говорили о чем-то совсем другом, об искусстве и литературе, о книгах, и ему виделись открытые книги, птицами летящие ввысь, их песни наполняли воздух, а он меж тем смотрел вниз на широкое поле. Сверху — в первом семестре археологии — можно было заглянуть под поверхность земли, в глубину, которой, шагая по земле, не замечаешь. Когда идешь и глядишь по сторонам, видишь покрытую снегом равнину. А когда летишь над нею, видишь структуры, площади, отделенные друг от друга границами, равнина распадается на растр участков. В зависимости от того, что расположено под поверхностью — девственная земля или зарытые обломки цивилизации, трупы, камень исчезнувших построек, водные артерии или давние погреба и системы каналов или засыпанные очистные сооружения и выгребные ямы, — поверхность реагирует по-разному, растительность бывает пышнее или скуднее, чем больше истории, тем больше подробностей видишь в поле с птичьего полета. На тонком земляном слое над камнями ушедшей цивилизации растительность не такая пышная, как над общей могилой, где трава растет буйно, как ей и положено: быстро да буйно! Но и на сплошном снежном покрове тоже заметны различия: температура почвы разная на девственной земле и на тонком ее слое, лежащем поверх камней, или на гниющей древесине, или на массовом захоронении, даже спустя десятки лет процесс разложения трупов согревает почву, и вон там снег заледенелый, а там рыхлый, а здесь стеклянистый и уже подтаивает. Тот, кто над ним летит, видит растр и понимает, где надо копать.
Он видел перед собой профессора Кринцингера, своего старого учителя, который говорил: «Современная археология начинается не с раскопок, а с полета!»
И вдруг профессор уже летел рядом, что-то ему кричал — что? Воздух полнился таким грохотом, что Мартин понял не сразу, видел, что профессор снова и снова показывает большим пальцем вниз и что-то кричит.
Что?
Вниз! Вниз!
Теперь он понял: Спускайся! У нас другая задача. Мы, археологи, должны раскапывать цивилизации, а не преступления!
Но…
Мы идем по зыбкой почве, но ступаем решительно, пинаем почву сапогами, утаптываем ее, и при легкой походке каждый шаг — пинок, главное, ноги в тепле, Мартин видел сапоги, повсюду теплые сапоги и теперь отчетливее слышал женские голоса, которые все время жужжали над ухом:
— Мне роман показался вполне хорошим. Но сны нервировали.
— Этот роман — классика.
— Да, потому я и решила наконец его прочитать. Но сны в романах я не люблю. Ей то и дело что-то снится, и все это описывается подробнейшим образом, совершенно сюрреалистично, наверно, поэтически. Я скажу так: то, что персонаж видит и испытывает, я могу воспроизвести, но сны…
— Так ведь действие романа происходит при фашизме. И кошмары вполне уместны.
— Нет, я вот что тебе скажу: если в книге появляется сон, то я лучше сама посплю.
Мартин видел это множество сапог, теплых и удобных, немецкий школьный класс на экскурсии в Освенциме. Учительница: «Торстен! Что с тобой? Ты спишь? Иди сюда!»
Двое подростков говорят по-турецки. Кто-то из учителей просит их не говорить здесь по-турецки, один отвечает: «Как раз здесь мы по-немецки говорить не будем!»
Голова у Мартина кружилась. Ему чудилось, будто он вертится быстрее и быстрее, все вокруг расплывается, лишь изредка мелькала картинка, слышалась фраза, кто-то сказал что-то насчет угля, один из учеников спросил: «Простите, что такое уголь?»
Объявление:
— Говорит капитан. Пристегните ремни. Турбулентность.
Мартин Зусман стоит перед крематорием — Освенцим, базовый лагерь. Он видел газовую камеру, видел печи, все выглядит точь-в-точь как на знакомых фотографиях, на черно-белых снимках, и то, что он видел теперь на самом деле, вправду было черно-белым. Он чувствовал… что? Сказать невозможно, для этого у него нет слова, ведь «потрясение» — уже не просто немецкое слово, а вроде как немецкий лейкопластырь для души. Это была мысль, но во сне она отчетливо стояла у него перед глазами. А он стоял перед бараком, прикуривал сигарету. Как вдруг откуда-то вынырнули двое в мундирах, бросились к нему, один ударил по руке с сигаретой, другой сказал что-то по-польски, потом по-английски: «No smoking here!»[66]
На груди у Мартина болтался бейджик: «GUEST OF HONOUR / GOŚĆ HONOROWY / ПОЧЕТНЫЙ ГОСТЬ в Освенциме». Он показал бейджик людям в мундирах, тут подбежал пан Жеромский, крикнул: «Господин доктор, господин доктор, нам нужно в палатку! Церемония начинается».
Проснулся он оттого, что самолет трясло и качало. Плакал ребенок.
Наутро он взял больничный. И пять дней просидел дома. Три дня с температурой. А на пятый день записал свою идею и набросал первую концепцию Jubilee Project.