По дороге от Центрального вокзала к Главному комиссариату на улице Марше-о-Шарбон Эмиль Брюнфо то и дело останавливался, озирался по сторонам, скользил взглядом по фасадам домов, смотрел на людей, у которых были дела или какая-то цель и которые как бы приводили город в движение. Он любил Брюссель в ранние утренние часы, когда город просыпался. Несколько раз глубоко вздохнув, он тоскливо отметил, что в этих вздохах не было радости. На Гран-Плас опять остановился, посмотрел по сторонам: какая роскошь! Площадь и правда выставляла свою красоту на обозрение лишь в этот ранний час, пока ее не заполонили орды туристов. Брюнфо ненавидел туристов, этих охотников до подтверждения шаблонов, привезенных в собственных головах, людей, заменивших свои глаза планшетами и фотоаппаратами, путавшихся под ногами и превращавших живой город в музей, а тех, кто здесь работал, в статистов среди городских декораций, в музейных служителей и лакеев. Брюссель был многоязыким и мультикультурным городом еще до того, как сюда со всех концов света ринулись эти толпы, которым здесь нечего делать. Он опять глубоко вздохнул, прижал портфель к животу и постарался хорошенько расправить грудь. Глазел. Как турист. Какая красота! До чего же красивая площадь! Радости он не испытывал, чувствовал тревожную тоску, печаль. По рассказам деда, в 1914-м Брюссель был самым красивым и богатым городом на свете… а потом трижды приходили они, дважды в сапогах и с оружием, затем в кедах и с фотоаппаратами. Нас загнали в тюрьму, а выпустили слугами. Эмиль Брюнфо не любил деда, относился к нему почтительно, даже с восхищением, но, пока брюзгливый старик был жив, так и не смог его полюбить. Теперь он и сам постарел. Намного раньше срока. Он любил Брюссель в ранние утренние часы — на этой мысли Брюнфо поймал себя впервые. Через эту площадь он просто ходил на работу. А сейчас смотрел на Брюссель… словно прощаясь. Почему? Он ведь ничего такого не планировал… Пошел дальше, торопливо, рассчитывая перед летучкой в восемь выпить кофе и подготовиться. Не знал он, что предчувствия существуют на самом деле. Комиссар полиции не придает значения предчувствиям, догадкам, мечтаниям и снам. Дед всегда говорил: сном о пиве жажду не утолишь. И комиссар разделял его мнение и не изменил бы его, даже если б выбрал другую профессию.
В этот день ему и правда предстоит попрощаться. Как он думал, из-за живота. Большой раздутый живот сдавливал легкие, сжимал их, так ему казалось, отсюда и одышка, которая вынуждала его то и дело переводить дух.
Январский день, очень студеный, небо низкое, свинцово-серое. Земля, которую нынче долбил могильщик, была тверда, как мостовая этой роскошной площади.
На летучке в восемь Брюнфо доложил, что в деле об убийстве в «Атланте» у них нет ни единой зацепки. Снова и снова он проводил рукой по животу, потому что пил кофе с круассаном и маслянистые крошки прилипли к рубашке, он говорил и водил рукой по животу, говорил и водил по животу, со стороны будто тик.
— Обнаружен мужской труп, личность не установлена. В гостинице этот человек останавливался под чужим именем, зарегистрировался как венгр из Будапешта, но паспорт фальшивый. Администраторша показала, что по-английски он говорил с сильным акцентом, но с венгерским ли, она судить не может. Ребята из лаборатории поработали быстро и основательно, однако ни дактилоскопия, ни криминалистическая одонтология и серология зацепок не дали, в базе данных федеральной полиции соответствий не обнаружено. Безрезультатным оказался и баллистический анализ смертельной пули. Хотя, возможно, чем-нибудь поможет ответ из Европола. Отчет по вскрытию лишь подтверждает очевидное: это была казнь, выстрел с очень близкого расстояния, в затылок. Преступник, судя по всему, ничего в комнате не искал, ничего не украл. Личные вещи жертвы не дали никаких указаний касательно его подлинной идентичности, а тем паче касательно возможного мотива. Ничего необычного не замечено, за исключением свиньи. Да, свиньи. Несколько опрошенных лиц, которые примерно ко времени преступления находились неподалеку от гостиницы «Атлант», а также кое-кто из обитателей соседних домов сообщили, что обратили внимание на свинью, бегавшую на свободе возле гостиницы. Загадочным образом, — подытожил комиссар Брюнфо, — после всех разысканий и опросов по этому делу мы имеем одну-единственную конкретную зацепку, а именно свинью, причем даже не знаем, связана ли вообще эта свинья с убийством. — Он еще раз провел рукой по животу, потом сложил на нем руки, придавил его и глубоко вздохнул. — Итак, господа!
Никто из сотрудников не сказал ни слова. Эмиль Брюнфо вовсе не считал, что они могут умалчивать о чем-то, ему неизвестном, или утаивают мысль, до которой он сам не додумался; он встал и пригласил свой штаб в небольшую комнату для совещаний.
— При таком положении вещей мы ничего поделать не можем, — сказал он. — Остается только, во-первых, ждать ответа Европола на те данные, какие мы им переслали. Во-вторых, свинья. Мы не знаем, кто жертва, но, вероятно, сумеем установить «личность» свиньи. — Он вымученно засмеялся. — Этакая свинья не заявляется в Брюссель туристкой, на самолете, и не разгуливает по центру города. У нее наверняка есть хозяин, от которого она сбежала или который ее выгнал. Стало быть, надо проверить всех крестьян-свиноводов в окрестностях Брюсселя. А в-третьих, самое главное: я хочу знать, что за человек стоял у окна в доме, предназначенном под снос. Возможно, он что-то видел. Возможно, он владелец квартиры или дома. Выяснить это труда не составит. Я вернусь к тринадцати часам и жду доклада. Сейчас мне пора на кладбище.
Нынче вежливы одни только кладбища.
В комнате было слишком жарко, и Давид де Вринд сразу же прошел к окну, хотел открыть. Как выяснилось, открывалось оно лишь как фрамуга, и щелка получалась малюсенькая, даже руку не просунешь. Он глянул вниз на шеренги могильных камней под низким серым небом и спросил, нельзя ли изменить систему открывания, вернее, убрать стопор.
Мадам Жозефина однозначно дала понять, что де Вринду не разрешается называть ее «сестра», здесь ведь не больница. а дом престарелых, не правда ли, господин де Вринд?
Говорила она слишком громко, чуть ли не кричала, за долгие годы общения с большей частью тугоухими стариками это вошло у нее в привычку. Давид де Вринд закрыл глаза, словно тем самым мог закрыть и уши. Окно — «..для вашей же безопасности…» — прокричала или гаркнула она, а ему хотелось только одного: чтобы эта женщина исчезла. Ее казарменный тон он выдерживал с таким же трудом, как и ее деланое дружелюбие, приклеенную к губам улыбку. Он понимал, что несправедлив, но будь в жизни справедливость, его бы избавили от всего этого. Сейчас она стояла рядом, вопила ему в ухо:
— Как чудесно, когда под окном столько зелени, не правда ли?
Он отвернулся, снял куртку, бросил на кровать. Она и ее команда всегда к его услугам, сказала она. Если понадобится помощь или возникнет какая-нибудь проблема, достаточно лишь позвонить по внутреннему телефону или вызвать звонком, вон там, возле кровати, не правда ли, господин де Вринд? Она огляделась, с выражением восторга, словно находились они не в крохотной квартирке, а в номере люкс, раскинула руки и крикнула:
— Вот, стало быть, ваши маленькие владения! Здесь вам будет хорошо!
Это был приказ. Он озадаченно увидел, что мадам Жозефина протягивает ему руку. И отреагировал не сразу. Но в конце концов тоже протянул ей руку, когда она уже хотела убрать свою. После небольшой заминки рукопожатие все-таки состоялось. Ну, всего хорошего, тут она заметила у него на предплечье татуированный номер и уже тихо сказала:
— Не правда ли. — После чего удалилась.
А де Вринд осмотрелся в своих маленьких владениях, удивляясь, что, когда посещал различные дома престарелых и остановил выбор на этом, почему-то не заметил, что все в комнате закреплено и привинчено. Ничего из мебели нельзя ни подвинуть, ни переставить. Не только кровать с ночным столиком, шкаф, наполовину платяной, наполовину’ горка со стеклянными дверцами, но и маленький столик и лавка в форме буквы «Г» возле него были намертво зафиксированы, как и телевизор на стене, даже картина над кроватью — Венеция под дождем, в псевдоимпрессионистском стиле, — повешена так, что снять ее невозможно. Почему Венеция? И почему под дождем? Брюссельцы на склоне лет должны утешаться тем, что в одном из красивейших городов на свете тоже идет дождь? Маленькая встроенная кухонька. Ничего не сдвинуть, не изменить, не поставить по-другому. В том числе и стулья. Все неизменно и окончательно. Де Вринд подошел к шкафу, за стеклом виднелось несколько книг, которые он перевез сюда, они стояли втиснутые меж двумя керамическими подпорками в виде читающих свинок. Подарок от выпускного класса, последнего перед его выходом на пенсию. Он хотел вытащить книги, разложить их тут и там, на столе, на кровати, тогда бы они стали в этой комнате единственной движимостью. Открыв дверцу шкафа, скользнул взглядом по корешкам, раз и другой, потерял уверенность — чего он хотел? Почитать? Правда хотел почитать? Нет. Он стоял и неотрывно смотрел на корешки книг, потом закрыл шкаф. Ему хотелось — чего? Выйти на улицу? Да. Он подошел к окну. Городское кладбище Брюсселя. Под рукой ничего нет. Зато в перспективе. Он оделся потеплее.
От дома престарелых «Maison Hanssens»[26] на улице Арбр-Юник до главного входа на кладбище было всего несколько шагов. Холодина. Серое небо. Кованые чугунные ворота. Он успокоился, заметив птиц — ворон и воробьев. А сколько же здесь кротовин среди могил, никогда он не видел на кладбище так много кротовин, пожалуй, они там вообще не встречались. И повсюду меж ползучими побегами плюща росли грибы, уйма грибов, это… это… название никак не вспоминалось. Знакомые грибы, но все равно несъедобные. Вот и все. Одна могила буквально разворочена, вспорота толстенными корнями огромного дерева. Рядом надгробные плиты, разбитые рухнувшими деревьями или упавшими сучьями. На каменных обломках — мох. Молодые, недавно посаженные деревца подле старых, которые упали сами или были срублены, а теперь лежали и гнили между могилами. На этой ниве смерти деревья тоже умирали и погружались в землю. На старых надгробиях висели гипсовые веночки. Кое-где два-три, несколько веночков лежали и на могильных плитах или рядом. Словно какие-то мрачные дети играли здесь с обручами.
Снова и снова он останавливался перед какой-нибудь могилой, читал имена, рассматривал эмалевые портреты. Ему нравилось бывать на кладбищах, замечательно ведь, что у людей есть могилы с их именами. Люди умерли, но их можно навестить. Он видел могилы детей и тех, что умерли очень молодыми, от болезней, несчастных случаев или как жертвы убийств, трагические судьбы, но они покоились в могилах. Пока существуют кладбища, существует и обетование цивилизации. Его родители, брат, дед и бабушка — их могилы в воздухе. Их не навестишь, нет места, за которым можно ухаживать, положить плиту. Нет места упокоения. Лишь вечная тревога, которая не находит себе места, не утихает. В воспоминании, которое умрет вместе с ним, сохранился лишь последний образ семьи, запечатленный последним взглядом, — да и этот взгляд просто фигура речи. Он не видел лица матери, видел только ее руку, цеплявшуюся за его рукав, пока он не вырвался, и отцовского лица не видел, помнил только его крик «Останься!», крик «Останься! Ты навлечешь на нас беду!», видел маленького братишку — без лица, только спина ребенка, прижавшегося к матери. А что еще? Воспоминания, словно украденные из запасов чужой памяти: воспоминания об отце-матери-ребенке, самые обыкновенные, самые счастливые. Черные, как пепел сожженных фотографий.
Отец любил tarte au riz[27]. Воспоминание. И не воспоминание. Зрительного образа при этом не возникало. Как вся семья сидела вокруг стола, и отец с довольным, разгоряченным лицом говорил: «М-м-м, ну наконец-то нынче опять tarte au riz!», и мама ставила пирог на стол, и отец урезонивал детей: «Стоп! Не набрасывайтесь как дикари!», и мама говорила: «Сперва хороший кусочек для папы!», и… фальшивка! Зрительного образа нет, нет фильма-воспоминания, он не видел, как сидит с семьей за столом, за tarte au riz, была только фраза: «Отец любил tarte au riz»! Но почему? Почему эта фраза? И откуда она взялась? Именно эта фраза? Из воспоминаний о некой жизни? Одновременно мертвая фраза, погребенная у него в голове. Тут он увидел могильную плиту, на которой было высечено:
Он замер, долго смотрел на надпись, наклонился, поднял камешек, положил на могилу.
Как же много разрушенных могил. Вандализм природы. Надгробия. вывороченные древесными корнями. склепы, разбитые обломанными сучьями или упавшими деревьями, каменные плиты, поглощенные буйной растительностью. Истлевающие памятники людской конкурентной борьбы, жажды представительства: ветхие, пораженные плесенью мавзолеи, которым надлежало стать свидетельством могущества и богатства некой семьи, теперь разрушились и говорили только о бренности, о преходящи ости. Перед ними таблички, установленные администрацией кладбища: срок аренды данного участка истекает в конце года.
Без денег умирают даже могилы.
Он устал, быстро прикинул, не лучше ли вернуться. Нет, надо хорошенько осмотреть окрестности, в которых ему теперь предстоит жить.
Он свернул налево, не глядя на указатели — «Deutscher Soldatenfriedhof», «Common Wealth War Graves», «Nederlandse Oorlogsgraven»[29], — там начинались ровные ряды одинаковых могильных плит, после живого и прямо-таки кричащего хаоса цивильной части кладбища они в своей бесконечной одинаковости излучали драматичный покой и красоту, идеальную отрешенность от смерти в эстетике достоинства.
В возрасте 24 лет — погиб за отечество.
В возрасте 20 лет — погиб за отечество.
В возрасте 26 лет — погиб за отечество.
В возрасте 19 лет — погиб за отечество.
В возрасте 23 лет — погиб за отечество.
В возрасте 23 лет — погиб за отечество.
В возрасте 22 лет — погиб за отечество.
В возрасте 31 года — погиб за отечество.
В возрасте 24 лет — погиб за отечество.
В возрасте 39 лет — погиб за отечество.
В возрасте 21 года — погиб за отечество.
Mort pour la patrie, for the glory of the nation, slachtoffers van den plicht[30].
Тот, кто шел здесь, обходил шеренги, как генерал армию мертвецов, как президент строй солдат на официальном приеме в Гадесе. Он закрыл глаза. И как раз в этот миг кто-то обратился к нему. Незнакомый мужчина спросил, говорит ли он по-немецки или по-английски.
— Немного, по-немецки.
— Вы не знаете, где расположен Мавзолей беззаветной любви?
— Простите, как вы сказали?
Мужчина сказал, что читал о Мавзолее в путеводителе.
— Вы понимаете?
— Да.
— Хорошо. Стало быть, в путеводителе. Он где-то здесь. Мавзолей беззаветной любви. Вы не знаете?..
— Нет, не знаю, — ответил де Вринд.
Профессор Эрхарт поблагодарил и пошел дальше. В конце аллеи виднелась постройка, перед которой стояли несколько человек, возможно, там ему помогут. Время пока есть. Большинство участников Reflection Group «New Pact for Europe»[31] приедут сегодня к полудню, поэтому первая встреча назначена на 13 часов. Сам он приехал на два дня раньше — раз уж приглашен в Брюссель, надо хоть немного осмотреть город, а не торчать все время в закрытом климатизированном помещении. В Вене у него нет ни обязанностей, ни семьи. В этом смысле он находился в самой жуткой ситуации, в какую можно попасть в его годы, — был свободен. Лишь благодаря превосходной научной репутации он временами еще получал приглашения вроде нынешнего, всегда их принимал и педантично готовился, хотя или, вернее, поскольку все острее чувствовал, что выступает не с дискуссионными докладами, а вроде как зачитывает собственное завещание. Но ведь, с другой стороны, так и должно быть: надо сообщить наследникам, что оно существует, по ту сторону духа времени, наследие, которое им предлагается принять.
В этот день Алоис Эрхарт прежде всего навестил могилу Армана Мунса, некогда весьма видного, а ныне забытого политэконома, в свое время профессора Лувенского университета, который еще в шестидесятые годы минувшего века теоретически разработал учение о постнациональной экономике и сделал вывод о необходимости создания Объединенной европейской республики. Растущее переплетение экономик, вытекающие отсюда взаимозависимости, постоянно усиливающаяся власть мультинациональных концернов и растущее значение международных финансовых рынков уже не позволят национальным демократиям выполнять их важнейшую задачу, а именно творчески формировать условия, в которых людям приходится строить свою жизнь, и направленно обеспечивать справедливость распределения. «Закройте национальные парламенты!» — таков боевой клич подлинного демократа, желающего создать новую демократию с учетом исторической ситуации. То, что его тезис о необходимом отмирании национальных демократии не сочли скандалом или безумной утопией, обусловлено иллюзией свободы тогдашней эпохи, а что Муне в конечном итоге не сумел одержать победу над национальными политэкономами, над «жвачными» (как он их называл), обусловлено той же причиной: «Абстрактная иллюзия свободы, эта свобода шута, сначала помогала нам, но в конце концов укрепила власть настоящих шутов», — писал он в своих воспоминаниях.
Сорок пять лет назад Эрхарт юным студентом прослушал в Альпахе гостевую лекцию Армана Мунса и с тех пор считал себя его учеником. Аккуратно читал все его публикации. А когда сам впервые опубликовал статью и послал учителю, тот был уже смертельно болен. Муне успел ответить ему письмом, но переписка не продолжилась, поскольку через считаные дни Мунса не стало. Сейчас Эрхарт растроганный стоял у его могилы:
Арман Жозеф Муне 1910–1972
Сбоку от надгробия располагалась небольшая эмалированная табличка с надписью:
На могиле лежали свежие цветы и бутылка водки. И свинки-талисманы. Разной величины и из разных материалов, из пластика, плюша, дерева, керамики — этих свинок Алоис Эрхарт объяснить себе не мог. Сделал снимок. Потом еще один, только надгробие и табличка, без свинок.
Выясняя, где похоронен профессор Муне, ом наткнулся на указание, что на Брюссельском городском кладбище расположена и туристическая достопримечательность: Мавзолей беззаветной любви. И его-то теперь искал. Некий брюссельский барон (его имя Алоис Эрхарт забыл), сколотивший состояние на долевом участии в рудниках Бельгийского Конго, во время поездки в эту колонию безумно влюбился в одну женщину, увез ее с собой в Брюссель, чтобы жениться — «на негритянке!». Это привело не только к бойкоту со стороны благоприличного брюссельского общества, но в первую очередь к некоторым юридическим проблемам, которые он после долгой борьбы, отчасти с помощью лучших адвокатов, отчасти с помощью солидных денежных выплат, сумел преодолеть. Любовь барона выдержала все бури. «Пусть лучше меня с этой женщиной будут бойкотировать, чем уважать без нее!» Свадьбу в конце концов разрешили, но из приглашенных гостей не пришел никто, кроме старой чокнутой графини Адольфины Марат, которая после церемонии устроила у себя во дворце чаепитие. Свидетелями на бракосочетании были двое рабочих, они ремонтировали люк канализации на улице перед загсом и за пятьдесят франков (каждому) согласились на четверть часа прервать работу. Графиня Марат, подвергнутая остракизму из-за того, что приглашала на прием в честь этой пары, оправдалась легендарной фразой: «Коли он готов дать этой женщине свое имя, то я вполне могу угостить ее чаем!»
Эта женщина — ее звали Либелюль (профессор Эрхарт запомнил: Стрекозка) — вскоре, в 1910-м, умерла родами, произведя на свет мертвого сына, удушенного пуповиной. Барон… ах, ну да, его звали Каспере, Виктор Каспере, обезумев от боли, поручил французскому архитектору построить на Cimetière de la Ville[33] роскошный мавзолей для своей любви, святилище с отверстием в крыше, проделанным с таким расчетом, что каждый год в день и час кончины возлюбленной на ее саркофаг падало пятно света в форме сердца.
Профессор Эрхарт хотел это увидеть. И надеялся, что к такой достопримечательности его приведут указатели и таблички, однако ничего подобного не нашел. Здесь что же, несколько городских кладбищ? И он не на том?
Он уже добрался до постройки, которую приметил издалека и перед которой успело собраться довольно много людей.
И очень удивился, увидев среди собравшихся его, да, это бесспорно он, огромный, внушительный, — тот самый полицейский, что допрашивал его в гостинице, без сомнения, тот самый здоровенный комиссар. Эрхарт остановился, глядя на него, и их взгляды встретились. Профессор не был уверен, узнал ли его комиссар, который вдобавок тотчас отвлекся: двое мужчин, быстро подошедшие к нему, поздоровались, обменялись с ним несколькими фразами, а потом вошли в здание, в крематорий, как теперь разглядел Эрхарт.
Присутствие на кремации жертв убийства не входило в обязанности комиссара Брюнфо. Да и с точки зрения дознания причин для этого не было. После убийства труп реквизируют и производят судебно-медицинское вскрытие. Затем дают разрешение на похороны. Если личность убитого установлена и у него есть родственники, похороны организуют они. Если личность не установлена, то в течение 48 часов после вскрытия производится кремация за счет города. Муниципалитет присылает чиновника, тот контролирует документы, подтверждает, что касательно покойного так или иначе сделаны определенные записи, зачитывает приблизительно пятиминутный текст о преходящности жизни и вечном покое, чтобы согласно директивам ЕС обеспечить минимум достойного человеческого погребения, а затем гроб опускают в печь. Позднее пепел развеивают на лужайке подле крематория, в общем-то просто высыпают и на столбике прикрепляют табличку с именем или, коль скоро таковое не установлено, с шифром полицейского досье на покойного. Вряд ли подозреваемый, а тем паче сам преступник явится на церемонию, место и время которой никому, кроме ответственных чиновников, не известно. Впрочем, публики всегда хватало — людей, что регулярно гуляли на кладбище, пенсионеров, вдов, мамаш с детскими колясками, которые жили неподалеку и останавливались из уважения или любопытства.
Кстати, комиссар Брюнфо пришел сюда не из-за расследования, а потому, что нынче был день кончины его деда. Много лет назад у могилы деда, героя бельгийского Сопротивления, еще собиралось по этому поводу впечатляющее, но с каждым годом мало-помалу убывающее число людей. Рассказывали разные истории, пили водку, пели песни. Под конец «Брабансонн»[34]. Когда доходили до строчки «Les peuples libres sont amis!»[35], взволнованно распевающие, прямо-таки горланящие старики выглядели как банда сумасшедших. А при словах «Le Roi, la Loi, la Liberté!»[36] кто-нибудь жестом, словно дирижер, всегда вдруг останавливал хор и восклицал: «Иметь всё нам не дано! Or чего мы можем отказаться?» И все: «От короля!» — «А от чего не можем?» Все: «От закона и свободы!»
Подростком Эмиль Брюнфо побаивался этих ритуалов, экстаз у могилы вызывал у него неловкость, а запах нафталина, каким веяло от костюмов стариков, он принимал за запах пороха. Позднее, после смерти родителей, он проникся восхищением и уважением к человеку, который в детстве так пугал его, более того, стал им гордиться! А впоследствии, когда из тяжелеющих слезных мешков готовы были пролиться слезы и ему хотелось обнять людей, что год за годом собирались у этой могилы, в живых не осталось уже никого, кто помнил деда и его подвиги. И все-таки он каждый год в этот день приходил сюда и в одинокой задумчивости проводил целый час у могилы. Поскольку же сегодня обстоятельства сложились вот так, он затем прошел дальше, к крематорию, где как раз кремировали «его объект». Он не ждал от этого подвижки в дознании — и тем больше удивился, увидев там человека, с которым беседовал в ходе опроса на месте преступления. Сперва человек просто показался ему смутно знакомым, и только минут через десять он сообразил, откуда его знает. Сразу же выбежал из крематория, но того человека уже не было. Брюнфо обегал несколько кладбищенских аллей, однако найти его не сумел.
Комиссар покинул кладбище. Прямо напротив ворот располагался «Ле рюстик», ресторанчик, куда он всякий раз заходил, навестив могилу деда. Брюнфо спрашивал себя, почему окна на этаже над рестораном замурованы. Вряд ли здесь жил кто-то, кому было невмоготу смотреть на кладбище. Люди не замуровывают окна только оттого, что вид из них наводит депрессию. Такие здесь просто не поселятся. Какая загадка крылась за этими заложенными окнами?
По обыкновению, Брюнфо заказал стумп, любимое блюдо деда, а для него самого — сентиментальный вкус детства. Stoemp is stoemp[37], всегда говорил дед, главное в нем, конечно, качество сардельки: она должна треснуть, когда ткнешь вилкой. Причем оболочка должна быть из натуральной кишки, а не из пластика, который используют все чаще, драматический симптом отмирания бельгийской рабочей культуры. Здесь, в «Ле рюстик», еще подавали настоящий стумп. Простой, натуральный, отменный. К нему — незатейливый стакан бочковой «Стеллы Артуа», а под конец — рюмочку можжевеловой. Эмиль Брюнфо вздохнул. Потом поехал в комиссариат.
Когда Эмиль Брюнфо вернулся на Марше-о-Шарбон, дежурный доложил, что его ожидает главный комиссар, он должен срочно явиться к нему в кабинет.
Брюнфо предупредил, что едет на кладбище и вернется в 13 часов. И все кивнули. Сейчас пять минут второго. И шефу опять приспичило корчить из себя большую шишку? Брюнфо ожидал выговора, ведь не было никакой уважительной причины гулять по кладбищу, да потом еще и опаздывать. Он пожал плечами, не по-настоящему, конечно, а мысленно, терпеливо дождался лифта, затем не спеша прошагал по коридору к кабинету начальника, постучал и сразу вошел.
Перевернутый мир, тотчас мелькнуло в голове: он только что с кладбища, но такое впечатление, что похороны происходили здесь. Слева от главного комиссара сидел следственный судья, справа — прокурор, все трое с траурными лицами.
— Садитесь, коллега Брюнфо, прошу вас!
Увидев в кабинете главного комиссара следственного судью, Брюнфо не слишком удивился: в конце концов он, по сути, и есть начальник, который вечно давал указания и желал, чтобы его регулярно информировали о ходе дознания. Но присутствие прокурора мгновенно насторожило Брюнфо. Ведь это означало: тут явно замешана политика.
Но что толку от настороженности, тревога-то уже воет сиреной, а последствия опасности уже бесповоротный факт?
Да, здесь действительно происходили похороны. Похороны дела об «Атланте».
— Ну что ж, — произнес главный комиссар Мегрэ и умолк. Брюнфо не сомневался, что своей карьерой этот идиот обязан исключительно тому, что по случайности носит фамилию Мегрэ, но для города эта случайность — большая беда. Ничего не говоря, он невозмутимо наблюдал, как Мегрэ подыскивает слова. Брюнфо выжидательно смотрел на Мегрэ, Мегрэ беспомощно смотрел на следственного судью, а следственный судья — на прокурора, который в конце концов сказал:
— Большое спасибо, господин комиссар, что вы нашли время. Мы как раз занимались убийством в гостинице «Атлант», а вы, если меня правильно информировали…
— Да, — сказал Брюнфо.
— Ну что ж, — сказал главный комиссар Мегрэ.
— Открылись новые обстоятельства, — сказал следственный судья, господин де Роан.
Интересным в тщеславном Роане Брюнфо находил разве только его жену. Познакомился он с ней на рождественском празднике, женщина была молодая, очень изящная, с большими глазами, подведенными черным контуром, и каждый раз, когда она хотела что-нибудь сказать, де Роан с улыбкой обрывал ее: «А ты, дорогуша, успокойся!» Брюнфо сразу же захотелось с ней переспать. Он сам не знал, вправду ли желал ее или просто хотел унизить ее мужа. Он был достаточно пьян, чтобы сказать об этом ей на ушко — очень откровенно, очень глупо. Она изумленно воззрилась на него, он мгновенно устыдился, а она ответила: «Сегодня никак. Позвони мне завтра!»
Самовлюбленным жестом Роан пригладил идеально уложенную феном прическу и попросил главного комиссара Мегрэ изложить комиссару Брюнфо новые обстоятельства.
Брюнфо чувствовал, что прокурору донельзя отвратительна беспомощность полицейских и он ждет только одного: чтобы все наконец-то было сказано открытым текстом и он смог уйти и заняться более важными вопросами.
— Ну что ж, — сказал главный комиссар Мегрэ. — Дело вот в чем: есть убедительные причины прекратить дознание по «Атланту».
— Вам понятно?
— Нет, — сказал Брюнфо, — непонятно. Это означает, что мы прекращаем дознание, или я прекращаю дознание, или дознание прекращается?
В третий раз за последние пять лет он выезжал на место преступления и стоял перед трупом, которого на следующий день уже не было. Убедительные причины состоят в том, что Брюссель — город Страшного суда? Воскресения мертвых? Душа убитого вновь соединилась с телом, а раз нет трупа, нет и дела? Судебная медицина подтвердила?
— Ну, — сказал Мегрэ, — я понимаю…
Брюнфо злобно глянул на этого болвана. Идиотская прическа ежиком. Сооруженная с помощью геля. Будто слишком туго затянутый галстук автоматически поднял волосы дыбом.
— Понимаю, что вы, ну, что вам сейчас непонятно, однако…
— Все очень просто, — вмешался де Роан, — и понятно без труда. Мы больше не имеем касательства к этому делу — ни вы, ни мы, вообще никто здесь. И объяснение, какое я вам сейчас сообщу, останется строго между нами, вы его выслушаете, но никто как бы ничего не говорил, ясно? Итак, есть одно-единственное ведомство, во власти которого забрать у нас подобное дело, заставить его исчезнуть или раскрыть самому. И ведомство это так могущественно потому, что в действительности, то бишь официально, его не существует. Его как бы нет, понимаете, оно забирает такие дела, но самого как бы нет. Здесь речь идет об интересах, которые…
— Об интересах, — сказал Брюнфо.
— Вот именно. Мы друг друга понимаем. Прокурор молча обвел всех взглядом, кивнул.
— Все останется между нами, — сказал Брюнфо, и прокурор снова кивнул. — Да, — продолжил Брюнфо, — останется между нами, как в теледетективе.
— Простите?
— Указание с самого верху, — сказал Брюнфо, — политическое вмешательство, препятствующее дознанию, таинственные намеки, а в остальном молчание, все это до невозможности шаблонно, но шаблон, разумеется, необходимо дополнить — комиссаром, который будет вынужден на свой страх и риск…
— Вы же не станете…
— А в итоге как герой…
— Вы безусловно не станете ничего предпринимать на свой страх и риск, — сказал прокурор. — Это приказ. Кстати, как я сегодня узнал, ваша просьба об отпуске удовлетворена.
— Но я не просил об отпуске!
— Что ж, произошло небольшое недоразумение, — сказал Мегрэ, — я говорил, что у комиссара Брюнфо накопилось много неиспользованных дней отпуска.
У Брюнфо защемило в груди, он глубоко вздохнул.
— Вот и чудненько, — сказал Роан, — в таком случае используйте отпускные дни прямо сейчас, расслабьтесь, вы перенесли столько стресса, насколько мне известно, и…
Прокурор встал, Мегрэ и Роан тоже вскочили с кресел, поднялся и Брюнфо, медленно, двухметровый великан, на голову выше остальных, ощутил укол в груди и снова упал на стул. Прокурор сверху вниз посмотрел на него и сказал:
— Господа!
Эмиль Брюнфо прошел к себе в кабинет и обнаружил, что папка «Атлант» с отчетом патрульных, первыми протоколами допросов, фотографиями места происшествия и результатами вскрытия исчезла с его письменного стола. Впрочем, он сохранил все это в компьютере. Ввел пароль — однако и соответствующая папка исчезла с виртуального рабочего стола. Он открыл виртуальную корзину: досье не было и среди удаленных документов. Протокол о произведенных действиях, все, что касалось этого дела, было удалено — когда патруль направили в гостиницу «Атлант», какие машины и когда прибыли на место происшествия, кто из сотрудников выезжал на место, первый отчет о фиксации следов, все исчезло, дело растворилось в воздухе.
Он перевел дух, прижал живот книзу, чтобы освободить легкие, расстегнул ремень и пуговицу на поясе брюк. Смотрел на монитор. Как долго? Минуту? Десять минут? Заметил, что глядит уже не на экран, а на самого себя: как ему реагировать? Неизвестно. Глядел на себя как на труп, обмякший на стуле. Потом пальцы снова застучали по клавишам, он набрал в Гугле: Что СМИ сообщили об убийстве в гостинице «Атлант»? Ничего. Какой бы вопрос он ни вводил в машину — ничего, никакого результата. Ни в одной газете ни строчки. Убийства не было.
Он поднял взгляд от клавиатуры и только теперь заметил, что и большой напольный блокнот тоже очистили: лист, на котором он во время последней летучки большими буквами написал ГОСТИНИЦА «АТЛАНТ» стрелка СВИНЬЯ и поставил пять вопросительных знаков, был вырван.
В голове мелькнула странная мысль: неужто пришла пора наконец-то стать внуком?
Внуком знаменитого борца Сопротивления.
Он снял телефонную трубку, вызвал к себе парней из своего штаба. Чувствуя яростную решимость.
Старший инспектор, помощник комиссара, трое инспекторов вошли в кабинет, комиссар Брюнфо выключил компьютер, поднял голову, обвел взглядом лица вошедших и тотчас понял: они все знали и давно все для себя решили. Безнадежно. Он встал, сказал, что хочет попрощаться, потому что… Тут он заметил, что брюки съезжают, и быстро их подхватил… уходит в отпуск… Он не хотел на глазах у парней застегивать брюки и ремень и крикнул:
— Убирайтесь!
Теперь эти приспособленцы, эти бравые оппортунисты будут судачить о том, какое же он посмешище. На глаза навернулись слезы, он подошел к блокноту, взял фломастер и написал: La Loi, la Liberté! Потом вспомнил надгробную надпись, которую мимоходом видел сегодня на кладбище, и добавил ниже, печатными буквами:
TOUT PASSE
TOUT S’EFFACE
HORS DU SOUVENIR
Взял портфель — пустой — и вышел вон.
Алгоритм, который фильтрует все возможное и упорядочил также весь предшествующий рассказ, конечно, безумен — но в первую очередь он вызывает беспокойство: мир — это конфетти, однако благодаря данному алгоритму мы воспринимаем его как мозаику.
Неужели оттого, что Брюнфо побывал в крематории, возникла нижеследующая связь?
Новый мейл. Тема: Освенцим — Ваш визит.
Мартин Зусман мерз. Шел дождь, поэтому на работу он поехал не на велосипеде, а на метро. Ветер в подземных шахтах и штольнях несколько иной, более резкий и агрессивный, чем при езде на велосипеде. И влажное тепло в переполненных вагонах не приносило облегчения, оно пугало его заразными болезнями, но в первую очередь он боялся заразиться апатией и покорностью, которая всегда охватывала людей в поездах.
«Глубокоуважаемый господин Зусман, я рад вскоре приветствовать Вас в Освенциме!»
Он принес из столовой стаканчик чаю и сейчас сидел перед компьютером, проверяя почту.
«Разумеется, я встречу Вас на аэродроме в Кракове и лично отвезу на машине в лагерь. Вы узнаете меня по табличке в руке, на ней будет Ваше имя».
Зусман с отвращением отставил чай. Ему казалось, он заболевает, только потому, что, опасаясь болезни, пьет этот чай.
Командировка. В сущности, приготовления закончены. ЕС субсидировал научную службу и Музей немецкого лагеря смерти Освенцим-Биркенау, представители Еврокомиссии ежегодно 27 января участвовали в торжествах по случаю освобождения лагеря. В этом году от гендиректората «Культура» туда направляют Мартина Зусмана, которому поручены также обработка грантов и контроль отпущенных средств.
«С Вашего позволения, хочу дать Вам на дорогу добрый совет. Теплое белье — вот что важно. В эту пору в Освенциме-Биркенау очень холодно. А мы ни в коем случае не хотим, чтобы Вы в Освенциме простудились!
Последний раз, будучи в Берлине, я купил в одном из универмагов нижнее белье, лучшее в моей жизни. Не знаю, какой оно фирмы, но Вы просто пойдите в магазин и спросите немецкое белье! Я всегда говорю „немецкое нижнее белье“, потому что купил его в Берлине и оно наверняка made in Germany[38]. В Брюсселе наверняка знают. Немецкое белье! Очень Вам советую. Немецкое белье для Освенцима самое лучшее!»
Мартин Зусман кликнул «Ответить», написал три приветливые фразы, открыл следующий мейл, встал и вышел из кабинета, заглянул к Богумилу Шмекалу, который как раз торопливо стучал по клавишам, и показал пачку сигарет, Шмекал кивнул, оба вышли на пожарную лестницу выкурить по сигаретке.
— Mrzne jak w ruským filmu[39], — сказал Богумил. Мартин, конечно, не понял, но согласился:
— Да, немецкое белье нам бы не помешало!
Давид де Вринд вышел с кладбища. Он замерз. Но смирился, ведь бывали холода и пострашнее, а он не имел такого пальто, как сейчас. Надо заглянуть в «Ле рюстик», ресторанчик напротив, перекусить и выпить что-нибудь для согрева, например бокал красного вина. Войдя, он сразу нашел свободное место слева у окна. Официантка принесла меню, спросила:
— Вы из «Maison Hanssens», из дома престарелых? Тогда покажите мне свои карточки, пока я не выбила чек.
— Карточки?
— Для скидки!
— Нет-нет, — сказал де Вринд, он понятия не имел о таких карточках, во всяком случае, сестра Жозефина сегодня ничего про них не говорила, — я нормальный, в смысле, нормальный посетитель.
— Хорошо, — сказала официантка и положила перед ним меню, он заказал бокал красного:
— Да, какое здесь обычно подают. — И спросил: — А из закусок что-нибудь порекомендуете?
— Ну, у нас нормальный выбор, — сказала она, щелкнув по карточке, — и ежедневно антикризисный обед.
— Антикризисный?
— Да. Сперва очень сытное блюдо, а потом — очень сладкое. Пользуется у нас большой популярностью. Сегодня choucroute à l’ancienne[40], потом mousse au chocolat[41]. Восемнадцать евро без скидки. А если возьмете на закуску duo de fondue, fromages et crevettes[42], тогда двадцать пять евро.
Он смотрел на веселую, оживленную официантку и спрашивал себя, что творится с людьми, когда они каждый день имеют дело с участниками похорон, не с покойниками, а с провожающими их живыми.
— Ладно, антикризисный обед, — сказал он, — без фондю.
— И без карточек. D’accord![43]
В ожидании он смотрел в окно. На ворота кладбища. Только сейчас, с некоторого расстояния, бросалось в глаза, что кладбищенские ворота чем-то напоминают ворота Биркенау.
Официантка принесла красное вино.
Кованые ворота всегда чем-то похожи друг на друга. И столбы справа и слева? Ну а что еще может быть справа и слева от кованых ворот? Как люди в лагере — они были людьми, а чем еще? Тем не менее впечатление сходства — безумие. Нет никакого сходства. Вот и все.