В БОРЬБЕ С ТРУПОМ

The splendid fearful herds that stray By midnight, when tempestuous moons Light them to many a shadowy prey, And earth beneath the thunder swoons.

Arthur O’Shaughnessy. «Bisclaveret»[22]

Мы справляли день рожденья Вали, двадцать пятый по счету. Мне думалось всегда, когда я смотрел на женщин, как хрупка и мимолетна их красота. Несколько лет блестящего расцвета, и она уже непоправимо идет на убыль, гибнет, как бабочка-однодневка, осыпается, как цветок. Валя решительно представляла исключение. Я был с нею знаком уже по меньшей мере семь лет: судьба нас столкнула в первые же дни моего пребывания во Франции. За это время она не только ничуть не подурнела, но становилась день ото дня лучше. Непосредственной грацией веяло от ее высокой гибкой фигуры, живо и задорно глядели смеющиеся глаза под курчавыми темнорусыми волосами, непобедимо заразительной оставалась улыбка на ее устах. Но не в этом заключалось ее обаяние; в ней была прелесть русской женщины, умение просто и по-товарищески подойти к любому человеку, мужчине или женщине, разделив его чувства, порадоваться с ним вместе его удачам, посочувствовать его горестям. Частенько я удивлялся, откуда у нее, дочки простой и бедной семьи из Одессы, взялся природный такт, какому могла бы позавидовать герцогиня, в силу которого она всегда чутко понимала, что можно и чего нельзя сказать, как каждого развеселить и привести в хорошее настроение, как никого не задеть и не обидеть.

В этот день она была особенно хороша в своей скромной желтой кофточке и широкой пестрой юбке, и я замечал восхищенные взгляды, которые бросали на нее все собравшиеся за столом мужчины. Наше общество было довольно смешанным по национальному составу: больше всего русских, несколько татар, приятелей Энвера, и даже один сиротливо затесавшийся в нашу компанию француз — он был женат на хорошенькой Айше, землячке Валиного мужа, переделавшей в Париже свое имя на Элизу, но оставшейся незаменимым членом той же группы крымцев из новой эмиграции. Со стены, словно слушая звон стаканов и живой говор на трех языках, смотрел на нас портрет Николая Второго в великолепном гусарском мундире.

По счастью, Энвер не замечал этого восхищения, которое мог бы найти чрезмерным; в обычное время он был безумно ревнив, в том числе и ко мне, хотя в моем сердце безраздельно царила другая богиня.

Сейчас он с увлечением пел какую-то старинную песню на родном наречии и вспоминал со своим соседом красоты Ялты и Алушты, и его большие черные глаза, затуманенные ностальгией, глядели не вокруг, а в далекий край за тысячи и тысячи верст, не в нынешний день, а в прошедшие годы.

Выпито было немало, и даже черный кофе не мог вполне приглушить звона, стоявшего в голове у нас у всех, включая и меня, который не очень податлив на действие алкоголя. Пропета была уже не одна песня по-русски, по-украински и по-татарски, и сейчас разговор разбился на мелкие группы, не слушавшие одна другую и притом употреблявшие разные языки.

— А вот я на днях слышала одну историю, — донесся до моего слуха словно бы издали тихий музыкальный голосок Вали. Она откинулась назад, и мечтательная, слегка боязливая улыбка приоткрыла ее губы. Я признал на ее чертах то выражение, с которым она обычно слушала всякие страшные рассказы (я их для нее собирал повсюду и любил ей повторять).

— Какую, Валя? — отозвался я.

— Это мне Лида рассказала, — может и вы уже слыхали? Будто бы на кладбище Пер-Лашез похоронен один чернокнижник, или уж я не знаю, злой колдун… Словом, один очень богатый француз, знавшийся с нечистой силой и занимавшийся всякими нехорошими делами. Ну, так когда он умирал, он завещал весь свой капитал, целый миллион франков, тому человеку, который бы сорок ночей подряд согласился просидеть в его склепе. Что делать, все равно, только быть там от зари до зари, и так сорок раз без перерыва. И деньги положил в банк; а умер он уже сто лет назад, так что сейчас выходит не миллион, а гораздо больше…

— Почему же больше, однако? — с некоторой иронией сказал я, — курс франка ведь не вырос, а упал… и очень сильно!

— А, это Лида как раз объясняла. Дело в том, что он оставил шкатулку с золотыми монетами, и ее должны передать тому, кто выполнит условия. Ну, а золото, оно наоборот, поднялось в цене.

— И никто не захотел такие деньги заработать? — с жадным любопытством спросил сосед Вали слева.

Это был Гриша, молодой человек лет двадцати, живший в нашем же отеле с сестрой и матерью. Милая, симпатичная семья, которой здорово не везло! Гриша старался учиться, мать надрывала здоровье за шитьем, чтобы хватало на жизнь ему и Кате, девочке-подростку, и сводить концы с концами им выходило очень тяжело. С грустным сочувствием я подметил, как у бедного мальчика разгорелись глаза при упоминании о миллионе франков. С непривычки выпитая водка и вино сильно ударили ему в голову, и его широкая физиономия, оттененная маленькими черными усиками и коротко подстриженными темными волосами, вся так и разрумянилась.

— Еще бы нет! — откликнулась Валя, которой нравилось, что двое мужчин с живым вниманием слушают ее повествование, и которой хотелось поддержать интерес, — только дело-то получилось совсем нелегкое. Сколько народу пробовало, и все, один за другим, отказывались, кто через день, кто через два. Дольше всех, рассказывают, выдержала одна католическая монахиня, но и она не смогла выполнить условие: через три недели отказалась.

— Тогда, и сейчас еще, если найдется желающий, можно попытать счастье? — напряженным тоном осведомился Гриша.

— Нет, похоже, что нельзя; точно я не знаю, впрочем. Но, передает Лида, позже это запретили. Потому что одного из охотников заработать нашли в обмороке, и он, кажется, несколько повредился в рассудке. Да оно бы еще ничего… Однако, когда другой умер от разрыва сердца в том же склепе, тут уж власти вмешались и запретили туда вход. Так и остались деньги в банке, никому не в прок.

— На Пер-Лашез, — задумчиво сказал Гриша.

— Я думаю, все это одна легенда, — скептически вмешался я; по правде сказать, его возбуждение показалось чем-то нездоровым, и что-то вроде недоброго предчувствия прошло у меня по сердцу. — Лидия Сергеевна, я уже не раз замечал, любит придумывать всякие романтические сказки.

Валя, по-вицимому, слегка обиделась на мое недоверие.

— Можно было бы пойти прямо на кладбище и там спросить, — начала она было возражать.

Но тут Энвер перебил нашу беседу, затеяв хоровую песню, в которую красивое контральто Вали немедленно вступило, выделяясь на фоне всех остальных мужских и дамских голосов, звучавших немножко кто в лес, кто по дрова.

Я петь не умею и только разглядывал окружавших. Мне бросилось в глаза, что Гриша тоже молчит, сосредоточенно упершись взглядом в пустую тарелку…

♦♦♦

В течение ближайших дней я был сильно занят и как-то отбился от жизни своего отеля; возвращался поздно вечером, усталый варил себе ужин и заваливался спать. Однажды, в сумерки, я столкнулся во дворе с Гришей и поразился. Он шел словно пьяный, неуверенный, колеблющейся походкой, и когда я взглянул ему в лицо, оно меня ужаснуло. Как бывает, когда люди внезапно худеют, щеки покрылись складками; под глазами отвисли мешки, заставлявшие его казаться почти стариком; и кожа приобрела зловещий землистый, свинцовый оттенок.

Воспоминание о Любе проскользнуло по моему сознанию. Но этот случай был, похоже, куда хуже, намного хуже…

— Что это такое с Гришей? — спросил я у Вали на следующий день. Теперь я был свободнее и рад возможности зайти к ней на чашку кофе.

Молодая женщина бросила мне быстрый взгляд своих выразительных глаз.

— Вид у него и впрямь нехороший; Бог весть, с чего бы это? А вы знаете… он такой чудак; ходил ведь на Пер-Лашез справляться про того покойника… помните, что я рассказывала…

— Ну, и что? — спросил я с деланным равнодушием.

— Правда, есть такой. — Валя, наверное, сама того не сознавая, почему-то понизила голос. — Даже фамилию узнал у сторожа… Но, как и говорила Лида, вход в могилу закрыт, строго-настрого.

Она вдруг прервала себя и быстро шагнула к двери, чтобы ее открыть. Через окно нижнего этажа, у которого я сидел, я заметил женскую фигуру у входа.

Это оказалась Ольга Михайловна, Гришина мать, еще красивая моложавая женщина.

Ей надо было что-то занять по хозяйству у Вали, но она, конечно, не могла отказаться от гостеприимного приглашения присесть. После нескольких минут, речь, естественно зашла о том, что являлось сейчас, очевидно, ее главной и тяжелой заботой.

— Очень меня мой Гриша беспокоит последнее время. Прямо ну будто его подменили. Ах, уж я говорила ему: нельзя сразу и учиться, и работать, и так переутомляться. Тут, во Франции, учиться так трудно…

— Да что с ним? Может, ничего серьезного? — с сочувствием отозвалась Валя.

— Куда! Никогда не был лунатиком, и в роду такого не имелось ни у меня, ни у мужа, а теперь каждую ночь встает и рвется куда-то идти… Мы с Катей насилу его удерживаем и укладываем обратно. Ослабел совсем, а ночью мы вдвоем едва-едва с ним справляемся. Свалится с лестницы, что будет? Беда, беда сплошная… Однако, надо идти: скоро Катя прибежит из школы.

С тяжелым вздохом Ольга Михайловна поднялась с места.

♦♦♦

Это тогда я вспомнил об инспекторе Ле Генне. Я еще колебался, но когда однажды ночью Гришу, не вернувшегося домой, подобрали без чувств на улице, в районе Бастилии, мое решение было окончательно принято.

Признаться, я все же чувствовал себя не совсем уверенно и уютно, и несколько раз прошел взад и вперед по узенькой и кривой улице де Соссе, прежде чем переступил порог огромного тяжеловесного здания, перешагнул, словно вступая в холодную воду.

Под внимательным взглядом сидевшего в передней полицейского, я вытащил и вручил ему паспорт.

— Инспектора Ле Генна? Да… — он взял трубку телефона. — Третий этаж, комната 217, — объяснял он мне через несколько минут.

Против ожидания, Ле Генн встретил меня чрезвычайно приветливо, как старого знакомого, без удивления или недоверия. Он слушал мой рассказ с таким тактом, что я вскоре вполне овладел своим языком и изложил ему ясно и связно все обстоятельства.

— Серьезное дело, — сказал инспектор, когда я кончил. — Я рад, что вы обратились ко мне. Но все это не так просто. Погодите… я сейчас подумаю. Скажите, вы не могли бы зайти ко мне домой, допустим, послезавтра после обеда? Я хочу вас познакомить с одним моим другом; мы посоветуемся вместе о том, что предпринять. Хорошо? Значит, я буду вас ждать. Дайте я запишу вам адрес.

♦♦♦

Воздух августа был тепел и сладок, как молоко. В тишине сонно пели фонтаны Люксембургского парка, средь широких аллей и скверов; изумрудная зелень переливалась в неподвижном просторе, обрамленная рисующимися вдали контурами белых зданий… Моя прогулка длилась с полчаса; потом, посмотрев на часы, я подумал, что время уже подходящее для визита, и свернул к короткой прямой улице Пьер Николь. Изящные похожие друг на друга дома и прямые линии железных балконов тянулись вдоль всей ее длины. Я взглянул на номер и поднялся в один из подъездов. Квартира Ле Генна была на третьем этаже. Он открыл мне дверь с дружеской улыбкой и провел меня внутрь.

— Жена уехала к родным в провинцию, так что я сейчас хозяйничаю один. Вы разрешите предложить вам кофе? Проходите сюда, здесь мой кабинет. Будьте знакомы: мой друг, профессор Геза Керестели из Пештского университета.

Мужчина, вставший мне навстречу из глубокого кресла, принадлежал к знакомому мне типу венгра из высшего класса. Стройный и высокий, с аристократическими чертами худощавого, аскетической складки лица, с красивыми мягкими и вьющимися пепельными волосами, он мог иметь, как я подумал, лет сорок, хотя казался бы моложе, если бы не серьезный взгляд карих глаз и сдержанность в движениях.

Мы обменялись несколькими учтивыми фразами — Керестели говорил на безукоризненном французском языке безо всякого акцента. Хозяин поставил перед нами по чашке кофе, предложил нам папиросы, и после этого обратился к профессору со словами:

— Теперь, Геза, расскажи нам все, что тебе удалось узнать. От мсье Рудинского в этом деле у меня нет секретов, и я хочу, чтобы он был осведомлен как можно полнее и мы все трое могли бы действовать сообща.

Венгр кивнул, и начал свой рассказ, заглядывая иногда в записную книжку.

— Ты уже знаешь, Шарль, но господин Рудинский, может быть, еще не знает имени того существа, которое лежит в основе наших беспокойств, и потому я первым делом уточню, что его называли при жизни Огюст Лемаршац. Нам лучше начать с его отца. Дальше я не имел пока возможности углубиться в родословную фамилии — и жаль, так как там могли бы встретиться всякие любопытные сюрпризы. Во всяком случае, Филипп Лемаршан, отец Огюста, происходил из одной деревни в Нормандии, пользующейся довольно дурной славой: еще недавно там имел место процесс ведьм.

Молодой Филипп вынырнул на сцену с началом Великой Революции, сперва у себя в провинции и быстро затем в Париже. Известен факт, что многие буржуазные семьи Франции составили свое состояние в эту эпоху, и некоторые из них не весьма почтенными средствами.

Профессор запнулся и бросил на Ле Генна несколько обеспокоенный взгляд, смысл которого тот мигом разгадал.

— Ты можешь говорить не стесняясь, старина! — воскликнул он не без некоторой обиды. — Мои предки были на другой стороне! Один из них, по прямой линии, был адъютантом де Рошжаклэна и убит в бою рядом с ним, на берегу Луары. А по матери я, хоть и в дальнем, но бесспорном родстве с самим Кадудалем, чем, признаться, горжусь.

— Итак, Филипп Лемаршан был одним из людей, которые по уши вымазались в крови 1793-го года и у которых главной целью были деньги, и денег он оставил своему сыну больше чем достаточно. Этот сын, Огюст, был эпикурейцем, решившим наслаждаться жизнью как только можно. Эстетом в искусстве и литературе, жуиром в светских салонах.

Огюст Лемаршан родился в Париже, в 1810-м году, когда его отцу было уже за 50 лет, причем его появление на свет стоило жизни его еще совсем молодой матери, и остался в 20 лет сиротой и наследником огромного по тому времени состояния. Тогда мир предоставлял богатому человеку возможности более интересные, чем нынче: мы мало имеем в наши дни даже представления о том, сколько в нем было свободы, красоты и комфорта! Огюст, получивший хорошее образование и привычный к обществу золотой молодежи столицы мира, был по складу характера гедонистом и желал взять от жизни все удовольствия, какие она может дать, в самом широком смысле, интеллектуальном, эстетическом и физическом.

Он прожил достаточно долгую жизнь, чтобы выполнить свой план; он скончался только в 1884-м году, на заре нового века.

— Тогда, значит, с его смерти не прошло еще ста лет, как мне говорили? — робко спросил я.

— Нет, только 70 лет. Но 70… это как раз цифра знаменательная в оккультных науках, связанная для всех темных сил с увеличением их влияния, — Керестели и Ле Генн понимающе переглянулись.

— Теперь, через такой долгий срок, нелегко восстановить второстепенные события середины прошлого столетия, хотя наш друг и дал мне к тому широкую возможность, открыв мне доступ во все архивы, полицейские и иные, — профессор сейчас обращался преимущественно ко мне.

— Общая картина, однако, восстанавливается довольно ясно. Значительную часть времени, особенно в-первые годы после смерти отца, Лемаршан провел в путешествиях, включая Индию и Дальний Восток, и целые годы на Балканах, бывших тогда в большой моде. С возрастом он стал менее подвижен и прочно осел в Париже. Круг его интересов был широк: наука, искусство… но с бесспорным уклоном в сторону всего зловещего: оккультизм, демонология, вивисекция… Один из документов доказывает, что при его доме — он жил в большом мрачном особняке в Отейле — имелась тайная курильня опиума. Но там, верно, много можно было найти курьезного…

Полиция располагала почти бесспорными данными о тайных пороках, безобразных оргиях и кощунственных церемониях, — ютившихся за высокой оградой этого особняка, купленного еще первым Лемаршаном, прежде принадлежавшем одному герцогу. Но его теперешний владелец был богат и влиятелен; он умел кого надо подкупить; доказать что-либо в подобных материях нелегко… а самое главное, в числе завсегдатаев и случайных посетителей были лица, которых властям никак не хотелось втягивать в скандал. Я не буду называть сановников и светские фигуры того времени; большинство из них ныне забыты. Стоит, пожалуй, упомянуть маркиза Де Кюстина. Но Лемаршан пользовался славой мецената и обширными связями в литературном мире. Достаточно сказать, что в разные периоды в числе гостей его салона считались Жерар де Нерваль, Барбе д’Оревильи, Шарль Бодлер, Гюисманс, Вилье де Лиль Адам, Мопассан и Оскар Уайльд…

— «Les fleurs du mal», «Les diaboliques», «Contes cruels», «А rebours», «Horla»,[23] — невольно пробормотал я. — Самоубийство, безумие, извращение…

Мадьяр бросил мне быстрый взгляд с интересом и пониманием:

— И ведь это были, несомненно, первые по уму и таланту люди во Франции! Вы никогда не задумывались над тем, почему они все, включая и англичанина Уайльда, попали на такую скверную дорогу, все так преждевременно и трагически погибли? Словно бы чья-то вражеская рука тяготела над их судьбой… Но ближе к делу. Смерть Лемаршана окутана какой-то тайной. Да, я уже говорил тебе, Шарль, следствие по его делу явным образом умышленно запутано, и в досье не хватает важных бумаг. Придушенный скандал… Естественная кончина или убийство? Скорее всего, несчастный случай, а мы знаем, что под таким названием нередко скрывается… Скандалом, который остался открытым, было его завещание. Вы оба уже знаете суть этого документа. Миллион франков в нынешних деньгах тому, кто в течение сорока ночей будет проводить время от 11 вечера до 7 утра внутри его склепа на Пер-Лашез!

— Условие оставалось в силе 20 лет, до 1904-го года, когда дальнейшие попытки были запрещены. За это время нашелся 21 охотник разбогатеть; большинство в первые годы… Перерыв с 1890-го по 1902-ой год странным образом последовал за появлением на сцену сестры Урсулы де Рокейроль. Эта монахиня, из ордена, посвятившего себя благотворительности, была одушевлена идеей добыть деньги для своей организации. Но через 21 день она отказалась от своего, казалось, весьма удачно начатого предприятия: до нее никто не выдерживал так долго. У нас есть свидетельство, что сестра Урсула сказала одному любопытному, что ей стало теперь ясно одно: такие грязные деньги, на которых накопилось столько греха и зла, не могут быть обращены на пользу ближнему или на служение Богу, даже если бы она и сумела ими овладеть.

— После нее про могилу и деньги Лемаршана словно забыли. Однако в 1902 году страсть к наживе вдруг вновь вспыхивает вокруг лежащего в банке, страшно выросшего за эти деньги капитала. За 1902–1903 год находится 10 человек, жаждущих легкого обогащения; до того за все время их набралось 11. В конце 1903 года два опыта кончаются трагически. Студент-медик Анри Гардон выходит на третий день из склепа в состоянии буйного помешательства, так что его приходится прямо с кладбища отвезти в психиатрическую лечебницу, где он, как я проследил, умирает через год. Банковский служащий Пьер Морель после первой же ночи испытания оказывается лежащим мертвым; его находит на утро сторож. Именно после этого инцидента по постановлению Префектуры дальнейший доступ публики в склеп Лемаршана строго воспрещается.

Керестели сделал паузу.

— Но прекращается ли его влияние? Сперва небольшое замечание о предшествующем. Из 21-го мне удалось проследить судьбу девяти посетителей, не считая двух последних, Гардона и Мореля. Ни один из них не прожил больше года после посещения Пер-Лашеза… За исключением сестры Урсулы, которая мирно достигла глубокой старости и скончалась в ореоле святости, настоятельницей монастыря близ Шартра. Кроме того, все это, понятно, материал отрывочный и случайный. Иначе и быть не могло; да еще если учесть, что у меня было всего два дня на поиски! Но в старых газетах я обнаружил несколько происшествий, которые, взятые вместе, наводят на серьезные подозрения. В 1936-м году, в мае месяце, молодая девушка, Жанна Тессье, падает и умирает, видимо от разрыва сердца, во время случайной прогулки на Пер-Лашез, и — хотя это точно не указано в газетах — где-то в непосредственной близости от склепа Лемаршана. В 1940 году, зимой, пожилой мужчина, личность которого не удается установить, кончает с собою в комнате дешевого отеля около кладбища. Я беру два инцидента наудачу. Факт, что вблизи Пер-Лашеза случаи внезапной и загадочной смерти, помешательства и самоубийств непомерно часты; и у меня есть впечатление, что они волной расходятся все дальше и дальше по Парижу…

Керестели кончил, и на несколько минут наступило молчание. Потом Ле Генн швырнул в пепельницу окурок папиросы и встал.

— Я предлагаю поехать сейчас на кладбище и осмотреть склеп. В такси это не займет много времени; а тогда многое станет яснее. Вы согласны?

У меня внутри неприятно захолонуло. Но профессор казался как нельзя более довольным.

— Чудесно, друг мой! Я сам хотел сказать, что без этого нам никак не обойтись…

Все это было как в кошмаре, о котором мне и сейчас тягостно вспоминать и который почти невозможно пересказать.

Старый сторож, отпирающий тяжелым ключом каменную дверь, не сразу поддавшуюся нашим общим усилиям… Затхлый, сырой воздух, повеявший в лицо… Темная лестница вниз… бледный круг от электрического фонаря Ле Генна…

Огромный саркофаг, густо покрытый йылью, гранитная скамья вдоль стены… Мы насилу втиснулись втроем в небольшую комнату, где стоял промозглый холод… Я остался позади, тогда как Керестели и бретонец почти с жадностью устремились ко гробу.

— Смотрите! Стеклянная крышка… Вот чего я не ждал! — воскликнул профессор.

Когда сыщик любезно отодвинулся, давая мне место, мне ничего не оставалось, как бросить взгляд на толстое, прозрачное стекло, которое Керестели заботливо отер платком, и куда Ле Генн навел свой фонарь.

Брр… это было отвратительно… мертвец, набальзамированный, что ли? — сохранился словно живой. Нет, это был труп, это чувствовалось сразу… но все очертания иссохшего лица ничуть не пострадали от тления… и нечеловеческая, сатанинская свирепая улыбка застыла на губах… Так и чудилось, что сейчас эти пергаментные веки приподымутся и из-под них плеснет, словно из глубины пекла, пылающий злобой взгляд…

Я вздрогнул и отодвинулся. Профессор и инспектор вполголоса деловито обменивались впечатлениями.' По счастью, это продлилось недолго; Наверху нас снова встретило яркое солнце, зелень, летняя жара… но я не мог разогнать ощущение холода и с трудом подавлял дрожь. Вскоре мы сидели опять в кабинете Ле Гённа. Гостеприимный хозяин, не спрашивая, поставил на стол бутылку коньяку, и разговор возобновился лишь после второго бокала.

— Итак, во всеоружии данных, дорогой профессор, какое средство ты нам посоветуешь? — спросил затем инспектор с несколько напускной веселостью.

Венгр поднял на него свои серьезные глаза и скрестил на столе перед собой длинные худые пальцы.

— Радикальной мерой, и наилучшей, было бы извлечь труп из гроба, забить ему в сердце осиновый кол, отрубить голову, а затем сжечь. Что касается пепла…

Ле Генн поднял руку жестом усталого и пессимистического протеста.

— Нет, я решительно не вижу, чтобы муниципалитет позволил мне произвести подобную операцию. Даже если бы мы обратились в министерство… Нет, поищем что-нибудь менее экстраординарное.

Геза Керестели кивнул, показывая, что он ждал подобной реакции.

— Другой способ, компромиссный, раз уж это необходимо, состоит в том, чтобы наглухо замуровать дверь в склеп при соблюдении известной процедуры. Замазка и известь должны быть приготовлены по специальным правилам… но это я могу легко устроить: у меня есть знакомые каменщики из числа наших, венгерских эмигрантов, несли хочешь, приглашу двоих ребят… пусть они заодно и подработают… Идет?

Ле Генн просиял улыбкой, не скрывая своего удовлетворения.

— Превосходно, дорогой мой! Это все вполне реализуемо. Сговоритесь с вашими парнями; им заплатят по высшему тарифу, из сумм нашего отдела Сюрте.

— Должен, однако, тебя предупредить, что это — только паллиатив. Со временем, под действием дождя, ветра, перемен температуры, неизбежно образуются щели, если не в двери, то в стенах… и я замечал, что в подобных данному случаях атмосферные условия начинают действовать со странной быстротой… А первая же трещина вновь освободит силу, с которой мы пытаемся бороться.

— Что же делать! Но, по крайней мере, надо все устроить поскорее. Если бы завтра?

— Завтра? Нет; но послезавтра, это бы я, пожалуй, мог… В полдень лучше всего. Вы хотите присутствовать? — вежливо повернулся Керестели в мою сторону.

Я почувствовал, что во мне любопытство взяло верх над страхом.

♦♦♦

Не успел я прождать и пяти минут, бродя вокруг поросшего мохом темного и низкого здания, похожего на триб, как на дорожке показались Керестели и двое рабочих, нагруженных какими-то инструментами, в сопровождении кладбищенского сторожа.

Сердечно пожав мне руку, профессор отдал своим спутникам распоряжения по-мадьярски, сказал что-то сторожу, который отошел в сторону, и затем взял из рук одного из каменщиков предмет, оказавшийся складным треножником. Через несколько минут на нем горели сухие травы, высыпанные из принесенного Керестели мешочка, и густой ароматный дым расстилался по земле и постепенно окутывал гробницу вампира. Профессор предварительно сообразил направление ветра, и сейчас громко читал вслух заклинания по нескольким манускриптам, извлеченным из его портфеля. В известный момент, — по-видимому, он принимал в расчет время и положение солнца, — он сделал знак каменщикам, и те быстро и дружно взялись за работу.

Через полчаса, осмотрев накрепко замурованный вход, мы с профессором направились к воротам кладбища. Он горбился, словно бы после целого дня утомительного труда.

— Теперь остается последнее, — сказал он мне уже на улице, — мне надо повидать вашего соседа. Вы говорите, молодой человек учится в университете и не имеет постоянной службы? Тем лучше: скажите ему, что я, может быть, найду для него работу на некоторое время, и под этим предлогом приведите его ко мне… скажем, в ближайшую пятницу.

Гриша, который последние дни выглядел заметно лучше, встретил мое предложение с энтузиазмом.

В назначенный срок мы появились в скромной квартире профессора Керестели, жившего на улице Бертеле, около бульвара Гэй-Люссак. Он нас принял очень мило и просто, и Гриша сразу почувствовал себя совершенно свободно; что до меня, я приметил испытующий и словно оценивающий взгляд, который за разговором искоса бросал на него несколько раз венгр.

— Вы, значит, студент-биолог? — спрашивал он между тем молодого человека. — Как нельзя более удачно! Потому что работа, которую я хотел вам поручить, хотя и не требует специальных познаний, связана как раз с биологией. Вот в чем дело. Проглядите эту рукопись: мне было бы нужно, чтобы вы ее переписали от руки и внесли в нее дополнения, которые отмечены вот на этих страницах под соответствующими номерами…

Гриша сидел, утонув в мягком кресле, около маленького столика, на котором были перед ним разложены бумаги, слушал журчащую речь профессора и, казалось, из последних сил боролся с непреодолимой сонливостью. Мучительная зевота раз за разом сводила его челюсти; он все с большим трудом разъединял слипающиеся веки, и тщетно ерзал на месте, пытаясь рассеять дремоту.

— Вы спите? — оборвал вдруг свои объяснения профессор.

— Сплю, — отозвался изменившийся голос Гриши.

— Очень хорошо, — венгр ласково положил руку на черноволосую голову молодого человека, — когда вы проснетесь, вы забудете про все, связанное с кладбищем Пер-Лашез и могилой Лемаршана. Вы там никогда не были; вы не слыхали рассказа про его завещание. Вы ничего о нем не знаете! И вы не будете столько терзаться мыслями о деньгах, как прежде; скоро вы окончите курс, будете хорошо зарабатывать, сможете как следует поддержать мать и сестру. У вас есть молодость, здоровье и чистая совесть. Сколь многие на свете тщетно желали бы это иметь! И в ожидании, я вам помогу, так что вам не о чем беспокоиться. Теперь вы можете проснуться.

Тонкие пальцы профессора перебирали большие листы, исписанные мелким убористым почерком.

— Вы хорошо разбираете мою руку? — спросил он настойчиво.

Гриша виновато встряхнулся, проклиная, должно быть, в душе не во время напавший сон.

— Да, господин профессор!

♦♦♦

На этом кончились или по крайней мере прервались на длительный срок загробные злодеяния Огюста Лемаршана с кладбища Пер-Лашез.

Загрузка...