ЛИЦО КОШМАРА

Long sojom in some other lands appears to act in a different manner. In tropical Africa it seems to be the moral balance that is lost. The conscience is blunted if not destroyed, the veneer of civilisation is stripped off, the white man reverts to savagery. The senseless cruelties… of some of the outlying officials of the Congo Free State are not mere coincidences.

Frederic H.Sawyer. The inhabitants of Ле Philippines»[33]


Однажды вечером, когда я прощался с Ле Генном после веселого ужина с ним и его женой, он спросил меня, не могу ли я оказать ему одну услугу, и, на мой утвердительный ответ, достал из письменного стола тетрадь в кожаной обложке.

— Если бы вы были любезны проглядеть эту рукопись, я был бы вам искренно благодарен. Она составлена по-русски и может иметь некоторое значение. Конечно, я мог бы поручить это дело нашему официальному переводчику, но мне думается, что если вы мне коротко расскажете содержание, этого будет вполне довольно, а ваше мнение представляет для меня специальный интерес. Вы ведь кое-что понимаете в подобных материях… Нет, нет ничего спешного, дорогой друг. Просто пробегите ее к следующему разу, когда соберетесь к нам зайти. А заходите поскорее, совершенно независимо от этого, — мы всегда рады вас видеть.

Заинтригованный разговором, я засел за тетрадь на следующий же день после обеда, так как с утра был занят другим. И вот, что я прочел.

«Хочу попробовать набросать на бумаге то, что меня беспокоит и мучит последнее время, в надежде, что, может быть, это поможет мне самому лучше во всем разобраться. Все равно, я не способен сейчас думать ни о чем ином. И, пожалуй, лучше начать сначала, иначе будет непонятно читать, а кто знает… И потом, с чего, собственно, следовало бы начать?

Я по происхождению донской казак с хутора Черная Балка, около станицы Новоандреевской. Надо, впрочем, сказать, что среди казаков мне приходилось бывать в течение жизни очень мало. Мои родители погибли, когда я был еще совсем мал, при трагических обстоятельствах, о которых мне было бы тяжело здесь говорить. Дядя по матери, Павел Савельевич Лыков, заслуженный офицер, сумел устроить меня в кадетский корпус, вместе с которым я был позже вывезен заграницу. Оказавшись через несколько лет во Франции, я окончил здесь университет в Монпелье, благодаря полученной мной от одного русского учреждения стипендии, и мне удалось поступить на службу в колонии, куда в тот момент сравнительно охотно принимали иностранцев и где открывались возможности карьеры, для русского эмигранта в метрополии совершенно немыслимые.

Когда я оглядываю мысленно те три года, которые я провел во Французской Экваториальной Африке, я могу различить в них три периода. Первый, когда я был полон энтузиазма и все трудности мне представлялись пустяками, а радость видеть странные и чужие края меня захватывала целиком. Второй, когда мной стали овладевать скука и беспокойство, типичное для европейца под тропиками, особенно если он изолирован от общества других белых людей. И третий, когда началась та печальная история, в результате которой я навсегда оставил колонии.

В служебном отношении я не мог пожаловаться на свою судьбу. Случай сделал меня помощником администратора в области Улоту, на крайнем юге французских владений в Африке, и, после скорого отъезда моего начальника в Европу, я остался единственным представителем власти над огромной территорией. Тот факт, что я быстро приобрел знание языка и обычаев местного племени, сильно отличающихся от таковых окружающих его туземцев, превращал меня в своего рода авторитет, а то, что в моем районе не бывало беспорядков, налоги вносились в срок, и вообще я умел ладить с туземцами, обеспечивало мне хорошие отношения с начальством.

Племя валоту, жителей страны Улоту, является самой северной ветвью бесчисленного народа банту. По некоторым толкованиям, его имя означает «красивые люди», и должен признать, оно более или менее им подходит. От негров суданской расы и соседних с ними негров вольта они отличаются высоким ростом, более светлой кожей и более правильным телосложением. Некоторые пытались объяснить это португальской и испанской кровью в их жилах, но мне эта гипотеза кажется более чем сомнительной, хотя португальцы и испанцы и имели с ними давние торговые сношения. Уж очень обособлена в общем их страна, замкнутая в кругу непроходимых болот и зарослей: вряд ли много белых жило когда-нибудь среди них.

Климат в Улоту убийственный для европейцев, но у меня, к счастью, оказалось железное здоровье. Это не помешало мне, впрочем, получить малярию, которая периодически меня терзала.

Один из ее приступов я, очевидно, перенес и в ту ночь, с которой началась моя трагедия, так как, помню, утром я проснулся разбитый и весь покрытый потом, чувствуя на своем плече осторожную руку прислуживавшего мне чернокожего мальчика.

— Проснитесь, господин! — повторял он. — Случилось плохое дело, господин… убийство…

Протирая глаза в тщетных попытках вернуться к сознанию, я спросил, кого и где убили.

— Сели, господин, дочь вождя Фате, из деревни Тиндо.

Сели! Я не раз видел эту девушку, красавицу с любой точки зрения, европейской и туземной, с дразнящей, яркой красотой, заставлявшей всякого оборачиваться, когда ее грациозная фигура скользила по улице деревни ли, по тропинке ли между сорговых полей. Оборачивался и я… Но я твердо поставил себе правилом не иметь никаких романов с негритянками. Я знал, что это сильно повышало мой престиж и что европеец, живущиий с черной женщиной, неизбежно опускается до ее уровня. Да и с моральной стороны, подобные отношения казались мне отвратительными. Притом, во всяком случае, по чисто политическим соображениям, ни брак, ни связь с дочерью вождя, местного нотабля, в моем положении не были возможны, и вызвали бы Бог знает какие осложнения.

Верхом, по большой дороге, мне понадобилось больше часа, чтобы добраться до места преступления. Напрямик, через джунгли, это было бы много быстрее, но лошадь бы там не прошла, и притом… не буду говорить о львах, которые редко нападают на человека, но змеи и всякие отвратительные насекомые не питают никакого особого почтения к двуногому царю природы.

Наконец, конусообразные кровли хижин выросли перед моими глазами. Жилище вождя состояло из целой группы этих примитивных построек. В той из них, где, согласно обычаю, спали две его незамужние дочери, одна из жен вождя — у него их было несколько — нашла утром старшую мертвой, а младшую, до смерти испуганную, сидящей возле ее трупа.

Пригнувшись, я переступил порог хижины, и от зрелища, которое мне предстало, почувствовал тошноту и слабость в коленях: лишь страшным усилием'воли я справился с дурнотой, чтобы не уронить себя в глазах туземцев.

Я и посейчас помню все подробности этого безжалостно и свирепо изуродованного юного тела. У девушки были сломаны шейные позвонки и несколько ребер; можно было подумать, что на нее напала горилла; но нет! На нежной темной коже ее шеи и предплечий легко было различить следы человеческих пальцев…

Первым путем к разгадке тайны было допросить ее сестренку, лет двенадцати, вероятно, присутствовавшую при ужасном деле. Она сидела теперь все в том же углу, где ее нашли, спрятав голову в колени.

Я попытался ласково заговорить с ней.

— Расскажи мне, что ты видела, Фуму. Ну, не бойся, тебе не грозит опасность.

Девочка подняла на меня глаза, полные нечеловеческого ужаса.

— Я ничего не видела, господин! Я ничего не знаю! — и, с громким всхлипыванием, она опять скрыла лицо в руках и пригнулась к земле.

Все мои усилия добиться от нее иного ответа остались тщетными.

По опыту я знал, что убийцу надо искать в ближайшем кругу жертвы. Я не мог, однако, заподозрить в преступлении отца Сели. На это имелся ряд соображений. Во-первых, всякая девушка представляет у негров большую коммерческую ценность, а такая красавица, как Сели, еще большую, чем другие. По местным обычаям жених платит отцу выкуп — калым, как сказали бы у нас на Кавказе, или вено, как говорили на древней Руси. С другой стороны, старый вождь, казалось, был искренне убит смертью дочери. И, наконец, стоило бросить взгляд на его желтую морщинистую кожу и трясущиеся тощие руки, чтобы понять, что он не мог быть физически совершителем злодеяния.

Мои подозрения направились по другому руслу. У Сели был официальный жених, молодой воин — валоту давно уже ни с кем не воевали, но это название остается и служит чем-то вроде почетного титула, — из богатой семьи, по имени Бопи. Я велел его позвать.

Мне поставили на площади, в тени большого дерева, грубо сколоченный деревянный стол, хранившийся в деревне специально на случай приезда начальства, и я уселся за ним на скамье. Когда обвиняемый появился передо мной, мне показалось, что между мною и солнцем воздвиглась черная башня.

Я часто встречал Бопи прежде, но тогда на его лице неизменно играла добродушная белозубая улыбка, составляющая лучшее украшение и обаяние негритянской расы. Теперь оно было мрачным, как ночь. Бопи был гигант лет двадцати, более черный, чем большинство его соплеменников, и на вид весь сплетенный из стальных мускулов.

Первые же вопросы как будто формально доказывали невиновность подозреваемого. Выяснилось, что Бопи провел всю ночь в хижине на другом краю деревни, за азартной игрой, нечто вроде костей, с несколькими молодыми людьми, дружно подтверждавшими, что он не отлучался до рассвета. Да, может быть, он выходил на несколько Минут — но никакой речи о том, чтобы он успел дойти до двора вождя Фате и вернуться обратно.

Я слушал хор возбужденных голосов, а мой взор невольно приковывался к громадным кистям рук Бопи, опущенным по его бокам и находившимся на уровне моих глаз… я видел, как эти руки конвульсивно сжимаются в кулаки… таким рукам ничего бы не стоило сломать человеческие позвонки и ребра. Потом мой взгляд скользнул вверх и уперся в зрачки молодого негра; и я вдруг прочел в них такую яростную ненависть, что мне стало тяжело и страшно.

В то же время мой слух уловил какое-то тихое бормотанье у меня за спиной. Я обернулся.

Среди обступивших меня туземцев — тут собралась, почитай, вся деревня — сидел на земле ветхий старик-знахарь. Его острые умные глазки были устремлены на меня, как сверлящий бурав, и мне почудилось, что он отдернул вытянутые в моем направлении пальцы обеих рук. Его беззубый рот непрестанно повторял какое-то заклинание. Я разобрал звуки, но не полностью понял смысл. У негров есть особый язык для колдунов и жрецов, сильно отличающийся от обиходной речи; До меня дошло, что он кого-то проклинает, желая ему страшной болезни, отвержения от лица всех людей и позорной, мучительной гибели… Может быть, он имел в виду убийцу? Но почему его взгляд был неотступно прикован ко мне?

Мне постоянно приходилось быть среди негров, и до сих пор это меня ничуть не стесняло. Но сейчас, когда я обвел глазами черные лица и могучие полуобнаженные торсы, окружавшие меня и словно теснившие со всех сторон, мной завладела такая жуть, что мне до смерти захотелось бежать, бежать во что бы то ни стало бежать, бежать как можно скорее.

Однако я знал, что перед чернокожими никогда нельзя выказывать страха. Резко встав, я приказал стоявшему подле меня помощнику вождя, второму по важности лицу в селении, привести мне лошадь. Тот безропотно повиновался.

Лишь когда я был уже на полпути домой, страх немного отпустил меня, и мои мысли обрели связность и ясность.

Конечно, я не раз слышал о свирепых тайных обществах и кровавых обрядах, существующих среди негров. Но никогда до сих пор я не связывал этих рассказов с моими неграми, простодушными и добрыми. Почему все они явно не хотят, чтобы правда выплыла наружу, почему смотрят на меня с враждой и недоверием, дружно образуя стену молчания, которую у меня нет никакой возможности пробить?

Никакой возможности… но у меня складывался один план, обещавший некоторые шансы на успех.

Уже почти два года мне прислуживал негритенок по имени Кено, которому было сейчас лет четырнадцать. Это был исключительно умный и толковый мальчуган, который не только болтал по-французски, но даже мог с грехом пополам писать, так как я от скуки давал ему время от времени уроки и он ими сумел хорошо воспользоваться. Я думал Даже позже отослать его в школу в какой-нибудь из центральных городов, после чего перед ним открылось бы великолепное будущее.

Признаться, я сильно к нему привязался. Ни в чьей преданности я не был так уверен, как в его, и когда я видел его миловидное детское лицо с приветливой и предупредительной улыбкой, у меня на душе становилось легче; все-таки есть около какое-то близкое существо. Кено был родом из той же самой деревни Тиндо, где произошло убийство, и его мать, которую он нередко навещал, и посейчас там жила. Мне пришла идея послать этого расторопного мальчишку разведать, что говорят между собой негры о страшном происшествии.

Он с готовностью схватился за этот проект, понимая, что я не оставлю его без награды, и отпросился уйти этим же вечером, когда я лягу спать, и не буду нуждаться в его услугах, обещая на завтра вернуться к обеду.

Кено нашли на рассвете, у околицы деревни, куда он шел… Труп мальчика лежал поперек большого поломанного дерева, возле самой дорожки; шея с раздробленными позвонками гротескно далеко и под неестественно прямым уклоном вытягивалась к земле, одна из рук, вывихнутая в плече, едва не была оторвана от туловища…

На этот раз, бесполезно отрицать, я испугался темным паническим ужасом, не поддающимся контролю рассудка или воли. Мне казалось, что за моим слугой придет моя очередь… мне чудилось вокруг нарастающая ненависть… слышались шорохи, крадущиеся шаги, глумливый смех… Через месяц исполнялся срок моего контракта, который я прежде непременно собирался продлить. Правда, после такого скандала, как двойное убийство, оставшееся нераскрытым, моя карьера была бы, пожалуй, кончена. Но я сделал хуже того. Не дожидаясь срока, я бросил свой пост и бежал в ближайший город. Там администратор покачал головой. Однако, он был человек благожелательный, и притом белые в колониях связаны известной круговой порукой. Он записал, что я оставил должность по болезни, и составил мне, во имя моей прежней безупречной службы, наилучший аттестат, с которым я на ближайшем пароходе отбыл во Францию после того, как с истерическим нетерпением прошел все нужные для отъезда формальности.

Должно быть, я в тот момент в самом деле страдал нервным расстройством. В Марселе на меня наводило беспокойство изобилие на улицах негров. Вдобавок, в отеле, где я остановился, произошло убийство… меня не беспокоили, и я даже до сих пор не знаю, кто был убит; но этого было достаточно, чтобы послать меня сломя голову в Париж, куда я попал как раз к мобилизации: начиналась война.

Фронт и плен со всеми их испытаниями принесли мне, может быть, некоторую пользу. После них воспоминания об Африке поблекли и отступили в даль, и когда после разгрома Германии, я вновь очутился в Париже и кое-как наладил жизнь, я был убежден, что весь этот кошмарный эпизод для меня навсегда закончен.

Я жил в это время в большом здании, составлявшем часть целого блока многоэтажных домов на площади Шамперре, и занимал скромную должность в бюро, достаточно покрывающую мои расходы. Я мог бы устроиться несомненно лучше, если бы согласился вернуться под тропики, и даже менее того, если бы пожелал принять место в министерстве по делам колоний. Но все, что было связано с Африкой, внушало мне непреодолимое отвращение. Я хотел от нее убежать, но она сама нашла меня вновь…

Прошло пять лет с тех пор, как я обосновался в Париже, и вот, однажды рано утром — день был нерабочий по поводу годовщины взятия Бастилии — меня разбудил гомон на лестнице. Выглянув за дверь, я различил, что он идет сверху. Я жил высоко, и надо мной был только один этаж, где занимала маленькую комнату молоденькая негритянка, самое большое лет восемнадцати. Я нередко с ней раскланивался на лестнице и даже обменивался иногда двумя-тремя словами, и знал, что она уроженка Гаити, но с детства живет во Франции, и сейчас работает горничной у одной богатой француженки в нашем же доме. На вид это была простенькая, но довольно хорошенькая девушка, казавшаяся скромной и милой. Недоброе предчувствие охватило меня, когда я заметил, что шум идет из ее комнаты.

Перед ее порогом толпились несколько жильцов и консьержка. Заглянув внутрь, я вдруг снова перенесся обратно на десять лет в далекую страну Улоту… Прежний ужас снова был перед моими глазами. Смуглое тело в позе нестерпимой муки простиралось среди белых простыней; смятое одеяло тянулось по полу, и его почти касалась откинутая вниз тонкая и темная обнаженная нога… Бессильно закинутая назад курчавая голова открывала взгляду шею, на которой отпечатались знаки чьей-то беспощадной железной хватки.

Я потерял язык и оцепенел от волнения, и прежде чем я пришел в себя, за моей спиной раздался голос только что явившегося полицейского, предлагавшего всем посторонним выйти. Разбитый, потрясенный, я вернулся в свою комнату.

Снова судьба ставит меня перед лицом той же самой жуткой проблемы! Может быть, потому, что в первый раз я не исполнил свой долг и, как трус, бежал от ее разрешения? Может быть, на мне лежит обязанность хотя бы теперь довести дело до конца, раскрыть тайну, найти виновных?

Гаити… Сколько раз я слышал и читал, что на этом райском острове свили себе гнездо самые жестокие и мрачные суеверия, вывезенные с черного материка… Не представляют ли эти два убийства случайные звенья цепи, один обряд, сохранившийся в Экваториальной Африке и в Вест-Индии? Или существует некая секта, связанная в этих разных концах мира, и я натыкаюсь второй раз на ее проявления? Культ вуду и древняя религия банту?… Я кое-что знал об этом, но этого не было достаточно. Необходимо было прежде всего глубже заняться этим вопросом.

♦♦♦

Дня через два после этого страшного утра, вечером, когда я только что возвратился с работы, в мою дверь легонько постучали. На пороге стоял высокий худощавый блондин лет двадцати семи, который вежливо поклонился и, назвав себя — полицейский инспектор Ле Генн, — попросил меня предоставить ему несколько минут для разговора. Я ввел его в комнату и предложил садиться.

— Извините меня за беспокойство, — любезным тоном повторил он, опускаясь на стул. — Мне хотелось задать вам несколько вопросов, поскольку вы были одним из ближайших соседей девушки, погибшей таким трагическим образом. Я подумал, что вы могли, например, что-нибудь слышать, особенно если вы оставляете окно открытым на ночь — что было бы естественным в середине июля, да еще такого жаркого, как в этом году.

Я заметил, что его проницательный взгляд скользнул по оконным рамам, обе створки которых были распахнуты настежь.

— Действительно, — ответил я, — у меня окна на ночь всегда отворены, даже и в более холодную погоду. Но беда в том, что я сплю как убитый, и меня даже в случае нужды очень тяжело разбудить. В ту ночь я ничего не слышал, но это ничего не доказывает; если бы даже в комнате у пострадавшей стреляли из револьвера, я бы, наверное, продолжал спать, как ни в чем не бывало.

Ле Генн с видимым разочарованием кивнул головой.

— Но я хочу поговорить с вами о другом, — продолжал я поспешно и принялся ему с увлечением рассказывать о всем, виденном мною в Африке, и о моих предположениях насчет темной подоплеки, имевшейся, возможно, у всех этих убийств.

Инспектор слушал меня чрезвычайно внимательно и серьезно, не прерывая, но изредка вставляя замечания и вопросы, из которых я не без удивления убедился, что он весьма основательно знаком со всеми первобытными религиями, и с верованиями африканских туземцев, в частности. Меня, помню, несколько смутило, когда он отметил, что ритуальное убийство без пролития крови представляет собой крайне редкое явление.

Когда мой рассказ был окончен. Ле Генн встал, в теплых выражениях поблагодарил меня за «ценные и интересные сообщения», раскланялся и вышел. Что-то мне мало верится, чтобы они сумели раскрыть эту кровавую загадку! На вид этот Ле Генн, положим, не дурак, но, я полагаю, он будет следовать той же тупой полицейской рутине, как и другие чиновники в подобных случаях: а на самом деле перед ними ведь нечто совершенно необычное и требующее особого подхода. Моим указаниям он, таково по крайней мере мое впечатление, не придал должного значения. Тем хуже для него! Я буду искать самостоятельно и не остановлюсь, пока не дойду до правды.

Делаю эти записи, как часть работы: они мне помогут в дальнейшем не забыть последовательности событий.

♦♦♦

Не прошло и недели, а мне надо внести дополнение в мои записи. Вчера получил повестку из полиции с предложением явиться в бюро номер такой-то. Пошел туда сегодня. Меня провели в небольшую комнату на третьем этаже, с голыми стенами и с полом, выстланным клеенкой. Ле Генн поднялся мне навстречу из-за длинного стола, занимавшего большую часть помещения:

— Очень вам признателен, господин Шемаханов, за то, что вы откликнулись на мое приглашение, — произнес он со своей неизменной вежливостью; как будто я мог не «откликнуться» на такое приглашение! — Позвольте представить вам моего коллегу, инспектора Мишеля Элимберри.

Рядом с ним у стола стоял невысокий коренастый мужчина с резкими чертами загорелого лица, похожий на испанца.

— Садитесь, пожалуйста, — (он употребил выражение «prenez la peine de vous asseoir», которое мне всегда казалось в высшей степени комичным; возможно ли было бы передать это по-русски как «потрудитесь присесть?») — Я хочу поделиться с вами некоторыми новыми событиями, касающимися нашего дела.

Ле Генн вытащил из кармана пакет американских папирос: мы все трое закурили.

— Два дня назад, — продолжал инспектор, — к нам обратилась за помощью молодая американка из Нового Орлеана, мисс Арабелла Дюпюи, приехавшая недавно во Францию с целью закончить свое образование в Сорбонне. Надо вам сказать, что мадемуазель Дюпюи живет в вашем районе, в верхнем этаже одного из больших зданий рядом с вашим домом. Конечно, она слышала о происшедшем по соседству убийстве и, видимо, думала о нем. Во всяком случае, когда она, сидя ночью за книгами, услыхала подозрительный шорох за окном, она выглянула на улицу и не растерялась, увидев, что какое-то существо, по виду человек, с невероятной быстротой и ловкостью карабкается по стене в направлении к ее комнате. Мисс Арабелла — девушка с большим мужеством и хладнокровием. Как она рассказала, у нее был под рукой револьвер.

Ле Генн вдруг улыбнулся веселой, почти ребяческой улыбкой: в этот момент ему можно было дать двенадцать лет.

— На мой взгляд французского буржуа, мадемуазель Дюпюи — настоящая американка, девушка из страны чикагских гангстеров, которую ничем не удивишь. Но, как я понял из ее слов, ей, наоборот, Париж рисуется жутким местом, где порядочной молодой барышне опасно выйти одной на улицу, ибо там бродят стада апашей и развратных волокит. Ну, так или иначе, все к лучшему в этом лучшем из миров. Мисс Арабелла полностью сохранила присутствие духа и вместо того, чтобы стрелять, спокойно взяла свой фотографический аппарат, — к слову сказать, великолепная вещица, последняя американская новинка, — и сфотографировала надвигавшееся на нее чудовище при вспышке магния. «Выстрелить я бы всегда успела, — объяснила мне она, — когда он стал бы перелезать через подоконник». Впрочем, до этого не дошло. Испуганное, вероятно, ярким светом, страшилище повернулось и, прыгая с карниза на карниз, скользя по водосточной трубе, цепляясь за неровности камня, исчезло из виду. Студентка подняла тревогу, но ни соседи, ни полиция, прибывшая почти с рекордной быстротой, не смогли обнаружить этого ночного бродягу.

— Но, — в тоне француза послышалась нарастающая напряженность, — мисс Арабелла передала нам пленку из своего аппарата, и мы ее проявили. Снимок получился не очень удачный, что и понятно, если принять во внимание обстановку; но тем не менее… я хотел вас попросить взглянуть на него и высказать ваше мнение.

Ле Генн положил передо мной небольшую фотографическую карточку. Я чувствовал, что мужчины смотрят на меня с любопытством.

Это было лицо человека; но это было не человеческое лицо. Все человеческое было в нем стерто звериной, сатанинской злобой, искажавшей его черты. Снимок был настолько неясен, что я не мог бы даже сказать, было ли это лицо белого или негра; ярость и жестокость смотрели с кусочка картона, словно бы абстрагированные от всего материального, не связанные больше с формой носа или рта… Впрочем, этот рот с оскаленными зубами, эти расширенные глаза… Боже мой, до чего они были ужасны…

У меня было, однако, странное чувство, что эти черты были мне знакомы, но откуда, в этом я не мог отдать себе отчета. Я постарался выразить это ощущение в словах.

Оба инспектора переглянулись.

— Не смею вас больше задерживать, — сказал потом Ле Генн. — Если вы припомните или сообразите, при каких обстоятельствах видели это лицо, вы не откажетесь, надеюсь, нам сообщить…

Но до сих пор мне никакое объяснение не приходит на мысль…

♦♦♦

В середине глухой ночи я проснулся и вдруг заметил, что стою в центре комнаты… Мертвый белый свет широкой струей звходит через открытое окно… Полная луна поднимает свой круглый серебряный щит в небесах, как в те знойные ночи в девственных лесах страны Улогу. Холодный пол под моими ногами напомнил мне, что я босиком и полураздет. Я оглянулся кругом, и тогда…

В двух шагах передо мной стоял ужас… То же кошмарное лицо, какое я видел на фотокарточке в бюро Ле Генна, смотрело на меня в упор… И через мгновение я понял, что стою перед зеркалом.

Все стало вдруг неумолимо ясным. Как будто страшный удар обрушился на меня. Шатаясь, я добрался до постели и сел. Потом, движимый новой мыслью, я прокрался к окну и выглянул наружу.

Далеко внизу, там, где уличный фонарь бросает на камни круг желтого света, борющегося с бледным светом луны, одинокая человеческая фигура делала десять шагов то в одну, то в другую сторону, время от времени поднимая голову прямо к моему окну.

Они все знают: они следят за мной… Что делать, что делать? Вот уже заря, а я ни на что не могу решиться… Броситься вниз головой туда, на мостовую?„»

♦♦♦

Было уже почти темно, но я так погрузился в чтение, что даже не догадывался повернуть выключатель. Содержание рукописи, очевидно, сильно подействовало мне на нервы, так как внезапный стук в дверь заставил меня вздрогнуть всем телом.

Совершенно напрасно, конечно. Не дожидаясь ответа, в комнату вошел мой сосед, Димитрий Алексеевич, очень милый и культурный человек, который нередко заходил ко мне поболтать о политике и занять у меня или одолжить мне какую-нибудь газету или книгу.

Я зажег электричество и подставил гостю стул.

— Я вам не помешал? — деликатно спросил он, усаживаясь, и покосился на раскрытую передо мною тетрадь.

— Ничуть, я как раз кончил, — откликнулся я машинально.

— И даже наоборот, — прибавил я, оживляясь и вспомнив, что Димитрий Алексеевич по происхождению донской казак, — вы можете дать мне полезную справку. Скажите, говорит ли вам что-нибудь фамилия Шемаханов?

— Шемаханов? — отозвался после минутного молчания Димитрий Алексеевич, изменившимся голосом, — Шемаханов с хутора Черная Балка? Но разве из них остался еще кто-нибудь на свете? Или вы вспомнили эту старую, эту страшную историю…

— Во всяком случае один какой-то Шемаханов был совсем недавно жив и в Париже, — сообщил я.

— Тогда это, значит, их сын… Он должен быть теперь моих лет, — словно про себя промолвил казак.

— А что это за старая история?

Димитрий Алексеевич улыбнулся.

— Вы ведь хорошо помните «Тихий Дон» Шолохова? Я всегда думал, что основой к эпизоду с матерью Григория Мелехова послужило подлинное событие, разыгравшееся на Дону в 1907 году. Позже, еще в детстве, мне случилось прочесть пачку старых газет с отчетом об этом деле, и они произвели на меня неизгладимое впечатление. Вообразите себе один из самых кровавых и свирепых случаев самосуда, какие имели место в старой России. Жертвой его явились казак Михаил Шемаханов и его жена. У Шемахановых, как бывает в наших местах, много в жилах текло нерусской крови — калмыцкой, татарской, Бог весть, какой еще. И опять же, они были издавна привержены не к православию и не к старой вере, а к одной из темных сект, осколки которых сохранились кое-где среди казаков. К тому же согласию принадлежали и Лыковы, из которых Шемаханов взял себе жену. Не знаю, с чего пошли у них нелады с жителями соседней станицы, только те были твердо убеждены, что Шемахановы «ведьмачат» и наводят им порчу на скот и на людей. И потом, на процессе, их убийцы твердо стояли на этом, и такие подробности приводили, что я, читая, прямо заражался их верой — и ведь умные были, видать, и бывалые люди, а вот… Словом, убили обоих Шемахановых, и как еще убили… и говорить не хочется… а сынишку их, годовалого либо двухлетнего, отмолила у общества одна сердобольная старушка; что с ним потом стало, никогда не слыхал.

Димитрий Алексеевич, глубоко ушедший в воспоминания, покачал головой.

— В царское время к таким делам отношение было суровое. Всех, кто приложил руку к самосуду, заслали на каторгу; не один двор в станице Новоандреевской захирел с той поры. А дом Шемахановых на Черной Балке так и остался пустой… Случилось мне в годы гражданской войны проехать теми краями, еще подростком, вместе с отцом и несколькими другими казаками; спасались мы от красных… Мрачное, недоброе место! Эх, вы не знаете, как хороша бывает летом наша степь; красивее, может, нет природы на свете, чем наша…

Димитрий Алексеевич, как все казаки, был пламенным поклонником всего, связанного с его родной областью.

— Только вот этот ее угол… Никогда в жизни не видал ничего безотраднее. Огромный овраг, с опасно осыпающимися берегами, точно западня для неосторожных людей и скота… иссохшая, выжженная солнцем, бесплодная земля… черные развалины дома… что-то во всем этом было такое зловещее и тоску навевающее, что не только я, мальчишка, а и мой покойный отец, — а человек он был бесстрашный! — не могли стряхнуть с себя беспокойства. Помню, как жутко выл ветер в этих просторах, какой холод он на нас нагнал вдруг… как сразу потемнело небо в этот вечер… как мы все, не сговариваясь, стали подгонять усталых коней, зафыркавших внезапно, будто вблизи почуяли волка…

♦♦♦

Я пришел к Ле Генну раньше, чем собирался, и первым делом засыпал его вопросами о судьбе автора прочитанной мною тетради. Он, однако, заставил меня сначала изложить ее содержание, и с особым интересом слушал, когда я повторил ему рассказ Димитрия Алексеевича.

— Ведь вот, я вас не предупредил, — сказал он потом, видимо, упрекая себя за недостаток внимания, — что эта тетрадь лежит у меня чуть не два года. Мне только хотелось кое-что уточнить. Шемаханов сидит в заведении для душевно больных — и между прочим, первоклассном: в клинике моего друга, профессора Морэна, который находит его случай крайне интересным. Впрочем, о выздоровлении не может быть и речи: наоборот, периоды ясности делаются у него все более редкими, начиная с кризиса, который он пережил при аресте (между прочим, мы его сняли с крыши: нелегкая была работа!). В старые годы его сожгли бы, конечно, на костре; но я не уверен, в глубине души, что для него это не было бы лучше.

Ле Генн глубоко затянулся папиросой.

— Что до его заболевания, — продолжал он, — у меня на этот счет своя теория, и именно относительно нее мне и хотелось с вами посоветоваться. Признаюсь, впрочем, что вы внесли в дело новые данные, которые колеблют ее основания. Я рассуждал так:

Вы знаете, что у европейских народов есть комплекс презрения ко всем цветнокожим. Отмечу с некоторой гордостью, что у французов эта гнусная идеология развита сравнительно мало: зато уж у англосаксов! Что до русских, им это извращение, сколько я могу судить, органически чуждо: их история шла иными путями и они строили свое государство и свою культуру на совершенно другой основе. Однако, по моим наблюдениям, те из русских, которые попадают в европейские колонии, нередко заражаются предрассудками окружающей их западно-европейской среды. И вот тут-то и происходит любопытное явление, имеющее себе аналогии в истории. Вы помните, конечно, о туземцах тихоокеанских островов, которые целыми племенами вымирали от гриппа или кори? У них не было иммунитета, выработанного в Европе многими поколениями. Так и в духовном плане, русский может усвоить вирус нашего западного комплекса превосходства в особо резкой и болезненной форме. Что, на мой взгляд, и произошло с Шемахановым. Он, вдобавок еще, практиковал полное воздержание от сношений с женщинами, что само по себе не всегда безопасно. О нет, — успокоительно добавил Ле Генн, — это бы ему не повредило, отдельно взятое, но в условиях полного одиночества среди туземцев, которых он не то, что презирал, а принуждал себя презирать, в которых не хотел видеть людей, это породило у него анормальное раздвоение личности. В свои периоды лунатизма, он стремился уничтожить именно тех негров, к которым чувствовал в себе любовь или симпатию в сознательной жизни. Мадемуазель Дюпюи — между нами, какая очаровательная девушка! — тоже ведь имеет в себе примесь черной крови. Между прочим, я навел справки, и, несмотря на долгий срок, с успехом: в Марселе, в отеле, где он остановился, убили молодую негритянку. Что для меня явилось неожиданностью, это, что у Шемаханова была, сверх всего, наследственная отягощенность. Век живи, век учись… Я даже не подумал искать в этом направлении.

Ле Генн взглянул на меня и рассмеялся: но его обычно заразительный смех на этот раз звучал безрадостно.

— Не подумайте, что я впал в материализм и рационализм. Без всякого сомнения, в него вселился дьявол. Но дьявол-то не всегда и не во всякого может войти: он вечно ждет и ищет, пока ему не представится подходящая почва…

Загрузка...