ТАМПЛИЕРЫ

You, mister Marchant, who have penetrated

into such wonderful arcana of forbidden…

D.K. Broster. «Couching at the door»-[41]


Среди русских эмигрантов в Париже женщины заметно интереснее мужчин. Грядущие исследователи, может быть, напишут трактаты о патологии беженской жизни, о тех изменениях, какие постигают психологию людей, оторванных от родины и брошенных в чуждую им среду иностранцев, глубоко отличных от русских характером и воспитанием, да еще, кроме того, в большинстве случаев в среду, им социально неподходящую, с которой у них нет почти ничего общего. Результатом часто является или деклассирование, когда прежний дворянин и офицер способен вести разговор только о клиентах своего такси, о поломках и штрафах, явля-. ющихся повседневными терниями его ремесла, или надлом и бессильная озлобленность людей, чьи мысли только и могут с разных точек зрения пережевывать прошлое и слать яростные нелепые анафемы иностранцам, масонам, большевикам и всяким «темным силам», о подлинных особенностях коих у них существует лишь весьма туманное представление.

В области политической работы это ведет к краснобайству, производящему самое тоскливое впечатление на всякого свежего человека. Сойдясь, чтобы обсудить устройство собрания, выпуск газеты, создание новой организации, пять или шесть общественных деятелей с убийственным однообразием, один за другим, начав с деловых предложений или критики, сбиваются затем на воспоминаниях по схеме: «У нас в Галлиполи»… «Когда я командовал полком на австрийском фронте»… или «В кадетском корпусе, где я учился»… Удачно, если у хозяина квартиры есть жена и если она не слишком благоговеет перед своим благоверным: тогда она почти непременно перебьет эту болтовню: «Господа, ведь вы хотели говорить о деле; а так мы за весь вечер ничего не решим».

Принадлежит ли заслуга вечно женственному или особым чертам русской женщины, но парижские дамы, хотя на их плечи тяготы изгнаннической жизни падают с особой остротой, гораздо чаще, чем их супруги, способны поддержать беседу о литературе и искусстве, о жизни и любви вообще, словом, о вещах, о которых. испокон веков полагается дискутировать в салонах; и они в этом глубоко правы, так как если бы вместо этого обсуждать поднятие цен, трудность найти работу и тому подобное, было бы в десять раз тяжелее.

Софья Димитриевна была одна из дам, с кем мне особенно приятно было время от времени поболтать, благодаря ее широкой общей культуре, отсутствию какой бы то ни было узости и фанатизма. Ей не пришло бы в голову, например, как некоторым другим, распределять русских писателей в первую очередь по их политическим взглядам, и на основании этого, скажем, ненавидеть Некрасова или Рылеева за то, что они были левыми, и восхищаться Тютчевым или Хомяковым за то, что они были правыми.

Однажды вечером мы сбились на оценку русских поэтов так называемого «серебряного века».

— Мне кажется, — сказала моя собеседница, — что есть вопрос, о котором хотя и очень много писали, но никогда — достаточно исчерпывающе; а он стоил бы специального глубокого анализа. Этот вопрос — прикасание всех тогдашних поэтов к сфере запрещенного и нормально недоступного человеческому разуму. Кажется, почти ни одного не назовешь, кто бы не предпринимал экскурсий в сверхчувствительное и сверхъестественное и чьи сочинения не носили бы отпечатка оккультных опытов. И легко заметить, что тут речь идет не об интуитивном проникновении гения в потустороннее, не о тех чувствах, какие могли Лермонтову и Пушкину подсказать вдохновенное богословие «Ангела» и «Пророка».

— Нет, у Брюсова, Блока, Сологуба ощущается мистическое соприкосновение с иными силами, и это прикосновение они, несомненно, купили опасными поисками, магическими приемами, отчасти описанными в их книгах. Я глубоко уверена, что «Огненный ангел» есть не только роман, но и ключ к постигнутым тайнам, о которых автор не решился сказать прямее. Эти arcana, спрятанные у него в уме, требовали выхода — вот он их и вложил в роман из средневековой жизни… при внимательном чтении ищущий найдет там многое; а кто проследит карьеру Триродова в сологубовской прозе, еще больше. Блок был откровеннее других, и о своем мистическом опыте говорил почти открыто…

— А масса их последователей, с меньшим талантом, но иногда с еще большей смелостью бросавшихся на штурм запечатленных врат в страну мрака? Есть стихи и романы этого времени, при чтении которых мороз пробегает по коже… иные написаны или суконным языком или заумным… но, не знаю, как другим, а мне такие-то всего страшнее читать. И если пороешься в биографиях, то и дело находишь подтверждение своим догадкам: безумие, самоубийство, преступление и извращение, ранняя таинственная смерть… Но они определенно кое-что знали, недоступное обыкновенным людям; и это знание они купили дорогой ценой. Следы же исканий видишь везде: с добросовестностью ученых, с пафосом верующих русские интеллигенты обшарили библиотеки, на всех языках мира читали процессы инквизиции, трактаты средневековых схоластов, отрывки философов античности, отчеты этнографов… обхаживали Россию, ища пережитки ведовства и чародейства… Как бы интересно подвести итоги всей проделанной ими работы!

— Но думаете ли вы, — спросил я, — что все это шло под знаком черной магии? Не говоря уже о том, что ими могло руководить просто желание собрать экзотический материал и поразить им читателя, не исключено, что мы имели здесь дело с белой магией, то есть применением власти над спиритическими силами для добра?

— Из таких-то источников белая магия, как у них? — улыбнулась Софья Димитриевна. — Да и применяя к ним изречение: «По делам их познаете их» — получаешь скорее пессимистический вывод. Один был, пожалуй, среди них, кто знал все до глубины секреты зла, но служил только добру; зато он и был сильнее всех… Белая магия — это религия, сила молитвы, а кто из них тогда, кроме Гумилева, умел и мог молиться? Недаром и вера его была христианская и православная: он знал о «черных богах» и помнил, что бороться с ними надо «нательным крестом», и не искал истины в темном откровении древней Атлантиды, в отблесках ее старой и страшной культуры на соседних великих материках, в обрядах Анахуака и преданиях туарегов.

— Послушать вас, остается порадоваться, что от этого периода у нас ничего не осталось и что он не дал еще худших последствий! — воскликнул я.

— Не могу согласиться ни с тем, ни с другим. Почему ничего не осталось? Разве среди нас не живут люди того же круга, принимавшие интимное участие в тогдашних радениях и черных мессах? Стоит ли думать, что они не хранят и не развивают дальше эзотерические учения, бывшие в ходу в те дни? А что до последствий… разве не произошло самое худшее из возможного? Разве их упражнения не вызвали из хаоса страшные силы, залившие Россию кровью, потрясающие мир и всюду истребляющие все светлое, что есть в людях и нациях?

Я замолчал, не находя возражений. С такой точки зрения я никогда еще не смотрел на вещи, и ее странная логичность меня поразила.

— Заметьте еще другое. В истории есть ряд аналогий. Атлантида, по многим легендам, погибла из-за того, что предалась чудовищным культам крови и блуда, и если мы допустим, как считают многие ученые, что кое-что из ее цивилизации продолжало жить у ацтеков и майя, — ее вероучения должны были иметь поистине пугающий характер. Перед великой французской революцией высшее общество было охвачено эпидемией волхований и профанаций, кое-что о которых для нас сохранили мемуары современников и архивы судов; по всей Европе проходила зловещая мистическая волна тайных обществ; падению Рима предшествовали Гелио-габал, мистерии Митры и проникновение в быт Империи ряда невероятных восточных религий, подробности которых малоизвестны, но то, что до нас дошло, нередко просто тошнотворно. Перед трагическими взрывами грубой силы, кровопролитием, порабощением, возвратом к варварству, мы нередко находим картины растления духа и плоти, широко распространяющегося по обреченным мечу странам; словно грозные титаны стоят за завесой тумана и ждут, чтобы голос смертного назвал их роковое имя… Буря, крушение очищает атмосферу; нация возрождается, находя новый моральный идеал; но где-то всегда продолжают храниться откровения тех, кто разнуздал нечистые силы…

— Вы думаете, сохранились и на этот раз?

— Не сомневаюсь. И в России, и в эмиграции. Там — вам легче судить, а здесь… вы, наверно, и сами уже кое о чем слышали?

Я понял намек Софьи Димитриевны.

♦♦♦

Почти нет русских парижан, которые бы не слышали краем уха о существовании некоего братства с гностическим учением, о котором никто не знает подробностей. О принадлежности к нему писателей, иерархов, профессоров глухо перешептываются, ничего не решаясь утверждать. О целях и задачах, о путях к их осуществлению молчат вообще.

В начале моего пребывания в Париже мне случилось говорить с литератором, чье имя сплетни ассоциируют с «братством». Беседа постепенно перешла на религиозные вопросы.

— Вы верите в Бога, Рафаил Богданович? — спросил я случайно.

— Как вам сказать… Я верю в великого архитектора вселенной…

Я схватил его испытующий взгляд. Это был пароль; мне осторожно предлагался вопрос, соприкасался ли я в России с неким обществом, с неким учением… о его существовании там я знал, но никогда в него не входил и был принужден промолчать.

♦♦♦

Размышляя об всем этом, я не заметил, как добрался до метро Аббесс. Парижане из числа моих читателей вспомнят бесконечный спуск, начинающийся от входа и ведущий к платформе, где проходят поезда. Хотя станция снабжена лифтами, должен признаться, что я никогда не могу, если судьба забрасывает меня в эти места, противостоять искушению подняться или спуститься пешком. Странное очарование живет для меня в бессчетных ступенях винтовой лестницы, в ее медлительных поворотах, в Холодном сером камне, тускло озаренных мерцающей в вышине лампочкой. Словно я переношусь в заколдованный замок, в одно из тех подземелий средневековья, о которых мы в молодости жадно читали в исторических романах.

Этот ход, ведущий, можно подумать, куда-то к центру земли, обычно бывает совершенно пуст; порой нарушат его молчание быстрые каблучки легконогой девушки или шумный бег какого-нибудь подростка, не находящего, куда истратить избыток энергии, а затем снова надолго водворяется тишина; и если изредка мне случается встретить здесь одинокого путника, я гляжу на него с невольной симпатией, угадывая в нем такого же романтического мечтателя, как я.

С таким именно чувством взглянул я на молодого человека, сидевшего на каменной скамейке в нише стены, на площадке, расположенной приблизительно в половине лестницы. Его голова склонялась на грудь, сложенные руки лежали на коленях; он, казалось, заснул или был погружен в глубокую задумчивость. Мой взгляд, скользнув по высокому чистому лбу мыслителя, на который падала темнокаштановая прядь волос, по тонким аристократическим чертам с прямым носом и узкими губами, подметил необычную бледность лица… и за этим последовала мысль, что он сидит как-то очень неподвижно и тихо. Я подошел на шаг ближе, и увидел, что весь левый борт его синего пиджака был покрыт запекшейся кровью, красные капли которой успели застыть на полу у его ног.

Когда я, задыхаясь, после долгих, как мне показалось, поисков, остановил контролера, тот сразу перед моими изумленными глазами превратился в двух, потом в трех, и когда я вернулся обратно, чтобы показать свою страшную находку, меня сопровождала уже целая экскурсия, не менее как из пятерых, неизвестно откуда взявшихся кондукторов и билетеров обоего пола.

Не было и речи о том, чтобы я продолжал свое путешествие. Четверть часа спустя я сидел в ближайшем комиссариате и старался ответить на вопросы, задаваемые мне наперекрест комиссаром и инспектором, подозрения которых, я чувствовал, все росли и росли.

— Так вы утверждаете, что не были знакомы с этим господином Любомирским? Он, однако, русский, как и вы, — говорил комиссар, бросая в пепельницу догоревшую сигару.

— Не только не был знаком, но и не знал его имени. В Париже живет много тысяч русских эмигрантов, — ответил я.

— Вы журналист? — вернулся в атаку чиновник, смотря в мои бумаги. — Для каких газет вы пишете? Для советских?

Я почувствовал, что теряю терпение.

— Для русских антикоммунистических газет эмиграции, крайне правого направления, сударь; не усматриваю, впрочем, чтобы это имело отношение к делу. Если я вам кажусь подозрительным, я бы попросил вас позвонить инспектору Ле Генну в Сюрте — вот номера его служебного и домашнего телефонов. Он, я полагаю, не откажется за меня поручиться.

Переглянувшись со своим помощником, комиссар взял протянутый ему мною листок и пошел в соседнюю комнату разговаривать по телефону. Минут через пять он вернулся с прояснившимся лицом.

— Инспектор Ле Генн сказал, что отвечает за вас как за самого себя; извините мои сомнения, сударь; вы помните, долг службы… Не хочу вас задерживать больше. Но если вам угодно немного подождать, инспектор сказал, что выезжает немедленно и будет здесь через десять минут максимум. Он хотел бы видеть вас и расспросить о подробностях.

Действительно, скоро в комнату быстрыми шагами вошел Ле Генн. Он казался взволнованным, что, при его всегдашней выдержке, было вещью необычной, и стал торопливо расспрашивать комиссара о деталях происшествия.

— On voit d’apres ses papiers que la victime s’appelait Georges Lubomirsky, — объяснил тот, заканчивая свой рассказ.

— Prince Georges Lubomirsky, [42] — задумчиво поправил Ле Генн и, оборачиваясь ко мне, предложил мне место в своем автомобиле, с тем, чтобы мы могли поговорить по дороге.

Едва машина тронулась, Ле Генн возбужденно сказал мне:

— Самый неприятный случай в моей практике. Молодой человек был у меня на заметке… Не потому, чтобы он был в чем-нибудь виновен, а потому, что я Имел основание думать, будто ему грозит опасность. И вот… не уберег… Boed ann ifern![43] — когда Ле Генн ругался по бретонски, я уже знал, что его недовольство собой и окружающим миром дошло до предела.

— Ma Doue, ma Doue,[44] — пробормотал он потом с сокрушением. — Сейчас мы увидим, окончательно ли сегодняшний день для меня несчастный… Я послал моего друга, инспектора Элимберри, в дом убитого; я подозреваю, что весь преступный акт был предпринят с целью завладеть некоторыми документами, находившимися у него на квартире… Но еще есть шанс, что мы поспели вовремя… спасибо вам; если бы вы не сослались в комиссариате на меня, я бы не узнал об этом деле так быстро…

Ле Генн повернул руль, как мне показалось, в нарушение всех правил уличного движения, и машина понеслась стрелой.

В маленьком доме на аньерской набережной, он вбежал по узенькой лестнице во второй этаж так быстро, что я на несколько шагов от него отстал. Я слышал его восклицание еще на пороге открывшейся перед ним двери.

— As-tu reussi, Michel?[45]

Смуглое лицо приземистого баска, которого я уже знал как одного из ближайших сотрудников Ле Генна, выразило ободряющую улыбку.

— У меня такое впечатление, что все бумаги целы, Шарль. Хотя, если верить хозяйке дома, делались какие-то подозрительные попытки на этот счет… Вот, я думаю, то, что ты ищешь — хотя ты знаешь, я по-русски не понимаю ни слова… но там есть кусочки по-французски…

Элимберри протягивал Ле Генну пачку тонких тетрадок в желтой обложке.

Бретонец вытер влажный лоб.

Через его плечо я оглядел маленькую студенческую комнатку, опрятно и заботливо прибранную. Порядок нарушала только рукопись на столе, прерванная на середине страницы и прикрытая наполовину каким-то толстым фолиантом. По стенам на полках стояло множество книг, большинство, как я заметил, посвященных русской и французской истории.

— Значит, не все потеряно, — говорил между тем Ле Генн, — я хочу надеяться, что смерть бедного мальчика по меньшей мере не останется не отомщенной. Мой друг, — обратился он ко мне, — могу я вас попросить прочесть все это и передать мне завтра на словах резюме? Но это спешно и важно… Если бы вы завтра зашли ко мне на службу? В час дня или полвторого? Большое спасибо, я буду рассчитывать на вас.

♦♦♦

Чем дальше я читал дневник князя Юрия Любо-мирского, тем более я жалел об этой так рано оборвавшейся жизни. Со страниц его записок его образ вставал чрезвычайно светлым и симпатичным. Видно было, что это был серьезный юноша, сосредоточенно работавший над своим предметом, историей, в Сорбонне, вызывавший большой интерес у своих преподавателей, а в остальном — хороший товарищ, умный, чистый и отзывчивый молодой человек.

Ле Генн не дал мне никаких указаний о том, что мне следовало искать, и мое первое впечатление было то, что в существовании Любомирского не было решительно ничего скрытого, темного или подозрительного. Но позднее мне стало казаться, что я нашел в хаосе записей нужную нить, нашел то, что должно было интересовать Ле Генна.

Вот какие заметки привлекли мое внимание:

«5 декабря. Немножко волнуюсь. Мне предложили сделать исторический доклад на кружке Духовного Возрождения; тема по моему выбору. Заранее известно, что будут присутствовать Владыка Вассиан и профессор Коршунов, может быть, еще и другие тузы. Значит, надо подготовиться хорошо, чтобы было глубоко и научно. А с другой стороны, доклад для молодежи, и поэтому необходимо взять увлекательный сюжет. Все бы ничего, но мне дают только 10 дней; а тут еще этот зачет по испанской истории! Но я надеюсь, что его удастся отложить.

7 декабря.

Говорил с профессором Мартиньи; старый педант уперся, чтобы я сдавал зачет немедленно. Ничего не поделаешь, но как же быть с докладом на кружке?

8 декабря.

Решил сделать так. Возьму тему о тамплиерах, это ново для многих; а читать буду целиком по книжке Lizerand «Le dossier du proce’s des templiers», благо я ее недавно читал. Правду сказать, у меня впечатление, что он делает натяжки в пользу храмовников, а факты говорят о другом; но у меня нету времени сейчас говорить свое, а Лизеран — это авторитет. В будущем, может быть, займусь вопросом подробнее.

15 декабря.

Доклад оказался настоящим триумфом. Епископ Вассиан меня благодарил и поздравлял, Соло-мония Максимовна тоже, и многие еще другие. Профессор Коршунов пригласил меня к себе в гости. Про него говорят нехорошие вещи; но я же не девушка и не такой наивный мальчик, чтобы мне было чего бояться. А человек он умный и интересный.

28 декабря.

Был у Коршунова. Он меня ужасно хвалил опять за доклад о тамплиерах; он о них, оказывается, очень высокого мнения и считает, что от них пошло много важных движений, культурных и общественных, и что их влияние было благотворным. Так ли? Мне стало казаться, что их влияние, положим, было сильно, но было насквозь темное. Но я почему-то постеснялся сказать профессору. Он приглашал приходить еще.

10 марта.

Много читал по вопросу о тамплиерах. Решительно, Лизеран врет. Даже худшие обвинения, выдвигавшиеся против них, ничем не были преувеличены. Позднейшие находки ведь подтвердили практиковавшийся у них культ Бафомета. У них, явно, были и противоестественный разврат, и сатанизм, и всякие изуверства. И, что очень интересно, их орден, мне кажется, не умер, а продолжал подспудно существовать, и совершенно неясно, когда их организация угасла, и угасла ли? Потому что некоторые данные говорят за то, что она и посейчас существует. Говорил с профессором Фонтенаком об этой теме, как о теме для диссертации. Он сперва вроде увлекся, а потом задумался и сказал, что она слишком опасна, вызовет вражду и неприятности, и потому он на нее не согласен. Что за трусость!

15 марта.

Был у Коршунова. У меня ощущение, будто я стою на пороге важного открытия. Тут есть тайная и страшная организация с особым эзотерическим учением. Коршунов в ней и хочет меня тоже втянуть. Я делаю вид, будто согласен, потому что хочу распутать все до конца.

19 марта.

Я был прав! Нет больше сомнений. И в кружке кое-кто с этой организацией связан — например, Демьянов. И потом: ряд происшествий в кружках 2–3 года назад связаны с этим. Когда пропала Лиза Сергеева, и ее никогда не нашли… когда Маша Рустамова покончила с собой… и, может быть, когда Василий Левенгоф сошел с ума…

22 марта.

Боже мой! Я не думал, что это настолько ужасно. Что предпринять? К кому пойти? В полицию? но они так сильны! вдруг я и там попаду на их человека? Не знаю, как быть.

Позже. Я, кажется, нашел выход. Пойду к епископу Вассиану; он связан с кружками и, наверное, сумеет что-нибудь придумать.

23 марта.

Говорил с епископом, но впечатление у меня осталось неприятное. Сперва владыка меня на редкость ласково встретил, но когда я стал рассказывать о своих подозрениях, он помрачнел и настойчиво несколько раз переспросил, уверен ли я, что не ошибаюсь, что мне не почудилось, и т. п. В заключение сказал, чтобы я ждал и ничего от себя не делал; он обо всем позаботится. Но у меня что-то не легче на душе.

27 марта.

Делается что-то жуткое. Мне кажется, что за мной следят. На днях, когда я шел с рю Лепик, от Нади, я заметил, что за мной какой-то человек идет по пятам, и так до самого метро. А вчера какие-то два подозрительных незнакомца за мной увязались по мосту Леваллуа-Бекон и потом по набережной… я с очень неприятным чувством ускорил шаги и почти вбежал домой. Или мне это чудится? Но тогда я, верно, начинаю с ума сходить… Решительно, надо что-то предпринять, и не откладывая…»

На этих словах обрывался дневник.

Когда в час дня, как было условлено, я прочел эти выдержки по-французски Ле Генну, он ударил кулаком по столу в своем бюро.

— Проклятие! Ни к чему не прицепишься, никаких доказательств… Видно, главные секреты бедный юноша унес с собой в могилу. Если бы только, — продолжал он, словно говоря сам с собой, — я мог проследить, где их гнездо! Но до сих пор ничего не удается. Однако, если Богу будет угодно, Он пошлет мне ключ к тайне… Ему все возможно…

♦♦♦

— Что с вами, отец Никанор? Вам нездоровится?

Мне было ужасно досадно, что мой духовный отец, которого я после долгих просьб заманил к себе на обед, почти ничего не ел и, казалось, был где-то далеко, таким рассеянным тоном он поддерживал разговор. Священник погладил бороду и улыбнулся своей чарующей детской улыбкой.

— Нет, ничего, — сказал он, словно встряхнувшись, — у меня было вчера одно приключение, которое меня взволновало, и я не могу вполне о нем позабыть.

— Приключение, батюшка? Какое такое, если это не секрет? Вы мне расскажете?

— Что же, можно рассказать. Поздно вечером меня вызвали по телефону и попросили приехать к умирающему в Монтрейль, подробно указав, как ехать автобусом, а потом дойти пешком. Но я задержался и, не желая опаздывать, нанял такси. Мы приехали в глухое, пустынное место, где при дороге стоит большой дом, на вид полуразваленный и совершенно темный. Я попросил шофера подождать… на стук мне так и не открыли, хотя мне казалось, что я слышу внутри движение, и в одном из окон даже мелькнул на минуту свет. Так и вернулся ни с чем в Париж…

— Что же это означает? — удивился я. — Перепутали, быть может, номер?

— Невозможно. По телефону мне его много раз ясно повторили. Нет, меня это навело на очень нехорошие подозрения… я уже не раз слышал, что тут есть секта сатанистов, которые заманивают священников, чтобы отнять у них Святые Дары и чтобы их подвергнуть всяким издевательствам… Мне тяжело даже подумать, что на свете есть такие люди.

— А какой номер дома, батюшка? — спросил я жадно.

— Что же, и это не секрет. Может быть, мне бы даже следовало предупредить власти, но ведь о чем? Как будто ничего не произошло. Но вы будьте осторожны. Вы ведь уже имели тяжелый опыт…

— Будьте спокойны, отец Никанор.

♦♦♦

— Я замечаю у вас опасную склонность, мой дорогой Ле Генн, — говорил профессор Морэн, подцепляя на вилку кусок сардинки, — вы ищете в душевных болезнях каких-то загадочных явлений, чуть ли, мне порой кажется, не потусторонних влияний. А между тем вся эта область, я не буду говорить проста и ясна, но все же подчинена единообразным естественным законам, и все в ней объяснимо и постижимо рассудком. Что бы вы сказали, если бы вам так часто приходилось иметь дело со всеми формами безумия, как мне!

Ле Генн слушал с дружеским видом и с тем вежливым вниманием, с каким мы обычно выслушиваем знакомые и уже ставшие привычными доводы, которые нас решительно ни в чем не убеждают. Лишь последние слова Морэна как будто шевельнули в нем интерес.

— В самом деле, профессор, — сказал он, подливая гостю в рюмку ликер, — у вас бывают такие любопытные случаи! Расскажите мне, что нового за последнее время в вашей практике.

Собравшееся в этот вечер у Ле Генна небольшое общество разбилось на группы, поглощенные каждая своим разговором, и двое мужчин свободно могли продолжать завязавшуюся беседу.

— Вот эпизод в вашем стиле, — улыбнулся психиатр, польщенный просьбой хозяина. — У меня находится сейчас в клинике девятнадцатилетняя девушка из состоятельной семьи, помешавшаяся на занятиях оккультизмом, или точнее сказать, сатанизмом. Вообразите, что она забрала себе в голову, будто 19-го октября должно состояться в Париже явление Люцифера in persona. Причем часть времени она проводит в угнетенном состоянии, плача, что от этого погибнет весь мир и все его обитатели, а другую страстно умоляет меня отпустить ее на этот день на свободу. Самое пикантное во всей истории, это довод, который она приводит: что она является избранной и мистически подготовленной невестой Князя Тьмы, с которой тот должен в этот день соединиться!

К разочарованию врача, Ле Генн не засмеялся. Его быстрые серые глаза были прикованы к календарю на стене: 10 октября:

— Вы давно уже приглашали меня, мой друг, — сказал он после минутного раздумья, — когда-нибудь навестить ваше учреждение. Как вы думаете, если бы завтра? Ну хорошо, тогда послезавтра.

♦♦♦

— Почему вы делаете вид, что так серьезно со мной р'лзговариваете? — спросила Женевьева. — Ведь вы же знаете, что я сумасшедшая.

Ле Генн не мог не подумать, что белый халат выгодно подчеркивал красоту ее матово смуглого лица, бурной густой шевелюры и огромных глаз, в глубине которых горел неугасимый огонь страдания и отчаяния.

Инспектор улыбнулся располагающей улыбкой.

— Не только я не знаю ничего подобного, мадемуазель, но я определенно знаю совершенно обратное. Вы здесь на короткий срок, — который можно даже заранее точно определить, — из-за легкого функционального расстройства нервной системы; а это совершенно то же самое, как если бы у вас была нарушена работа кишечника или печени. И ваш случай тем более не представляет собой ничего угрожающего, что мы ясно знаем причину и что речь не идет ни о тяжелой наследственности, ни о каком-либо органическом повреждении, а всего-навсего о злоупотреблении наркотиками. С этим, на нынешнем уровне науки, можно покончить в два-три месяца.

— Всякое лечение бесполезно. Как только я смогу, я буду продолжать.

— Вылечить пациента можно и без участия его воли, это чисто терапевтический процесс. Но я решительно не понимаю, мадемуазель, как вы можете желать того, что наносит вам вред и ведет вас к физическим и моральным страданиям, может привести даже к гибели, в здешнем мире и в будущем.

— Есть наслаждения настолько жгучие, настолько бездонные и неслыханные, что ради них не жалко никакой жертвы, — отозвалась девушка, точно в бреду, и странная судорога сладострастия исказила на миг ее черты, — а потом, когда знаешь, что все потеряно, что завтра нет… остается один путь, сгореть скорее в опьянении…

Ле Генн мягко покачал головой.

— Вы еще так молоды, мадемуазель, что вам не известно, что настоящее, единственно ценное человеческое счастье никогда не бывает заключено в бурных наслаждениях. Оно всегда тихо и ясно; никто не может найти счастья в другом, кроме любви к людям, в своем ли узком кругу семьи и друзей, в более ли широком всех ближних. Тот, кто от него отказывается, никогда не совершит выгодной сделки. Простите меня, что я говорю с вами менторским тоном, как отец или учитель; мои годы не дают мне на это права, но моя профессия отводит мне тяжелый долг судить и наказывать таких же людей, как я. Мне приходится видеть много страдания… понимать его и даже иногда облегчать. Поверьте мне прошу вас, что я вам все это говорю только по искреннему чувству симпатии и желания помочь, и не обижайтесь на меня.

Женевьева молчала, понурив голову и скрыв глаза под стрелами черных ресниц. После минутной паузы бретонец продолжал:

— Мне кажется, говоря о гибели и отчаянии, вы имеете в виду вещи куда более важные, чем привычка к кокаину, от которой, клянусь вам честью, врачи этой клиники могут вас навсегда освободить за пару месяцев. И опять-таки, позвольте вам сказать откровенно мою мысль… Мы, в полиции, люди часто довольно грубые и не на очень высоком культурном уровне. Но даже и мы, если нам случается иметь дело с молодой девушкой, поддавшейся вредному влиянию среды, всегда поймем, что наша обязанность постараться ей помочь, а не толкать ее в бездну… Неужели же вы думаете, что Бог, Который бесконечно мудрее и милостивее любого человека, может сердиться на бедного заблудившегося ребенка? Если вы только к Нему обратитесь с просьбой…

На поднявшемся к нему бледном лице Женевьевы читалась острая боль.

— Не говорите мне о Боге. В моей семье все атеисты, и я никогда не следовала никакой религии, не ходила в церковь… все это мне чуждо…

— Но теперь вы верите в Бога, мадемуазель, — хотя инспектор говорил тихо и мягко, его слова упали тяжело, словно удар молота, — потому что вы верите в Диавола! Пути Господни неисповедимы…

— Даже если бы я захотела… — Женевьева запиналась теперь с робостью маленькой девочки, ведь все эти люди… духовенство… они так фанатичны и нетерпимы… И разве я могу рассказать то, что у меня на совести? Нет, никогда!

Ле Генн улыбнулся еще ободрительнее и ласковее, чем раньше.

— Заверяю вас, у вас совсем ложное представление о священниках. И потом, вы вовсе не обязаны немедленно же исповедоваться. Если бы вы мне только разрешили… я бы пришел другой раз с моим личным другом, отцом Франсуа де Росмадеком из кармелитского ордена. Это милейший человек, сама деликатность и доброта. Мы поговорим вместе, как равные, о всех вопросах, которые вас смущают, в области религии и повседневной жизни. Вы ничего не имели бы против?

Девушка сделала безвольный жест рукой.

— Не сейчас… Может быть, когда-нибудь позже… Много позже… Но, скажите, — ее лицо вдруг озарилось неожиданной застенчивой улыбкой, — вы еще придете меня повидать? Не знаю почему, вы принесли мне облегчение; не вашими словами, но вашим сочувствием…

Ле Генн поспешно отозвался, предупредительно и сердечно.

— Само собою, если вы мне не запретите, я буду навещать вас не реже раза в неделю, пока вы тут. И, я хотел вам сказать, если этот старый ворчун Морэн вздумает вас чем-нибудь утеснять, то не пугайтесь, а только пожалуйтесь мне. Мы с ним давние приятели, и я знаю способ держать его в руках.

Женевьева не смогла удержаться от тихого мелодического смеха, звук которого продолжал стоять в ушах Ле Генна до самого автобуса, вызывая на его губах счастливую улыбку. У него было впечатление, что он неплохо выполнил свою миссию.

♦♦♦

Холодный как снег косой дождь бил в лицо словно плетью и безжалостно хлестал безлюдную дорогу и бурую траву, тянувшуюся по сторонам пустырей. Сквозь влажную пелену я различил железную решетку и за ней большой безобразный дом, похожий на спичечную коробку, поставленную на ребро. По бокам искривленные деревья будто с угрозой поднимали к небу свои лишенные листьев сучья. Среди черных прутьев кустарника терялись узкие тропинки, превратившиеся в небольшие ручейки.

Прижавшись к воротам, я долго смотрел внутрь недоверчивым взглядом, потом обошел вокруг дома, выбрал место поудобнее, и перелез через забор. Тяжелая дверь над невысоким крыльцом была заперта, и массивные стены из серого камня, казавшиеся сплошной ледяной глыбой, такой мороз исходил от них при прикосновении, не представляли никаких отверстий. Высоко над землей виднелись два ряда окон, наглухо закрытых ставнями. Здание, представлялось мне, поворачивало к посетителю сумрачное, враждебное лицо с полуопущенными веками и сжатыми зубами, ощетинившееся подозрением и лукавой ненавистью.

Однако в конце концов я заметил небольшую наружную лесенку, карабкавшуюся почти под крышу. Ее вход был защищен железной калиткой, но я без труда перекинул тело через металлические перила и ступил на ветхие каменные ступеньки, которые издавали под ногами жалобные звуки, наводившие на опасение, что они с минуты на минуту рухнут под моим весом.

Взобравшись наверх, я толкнул низенькую деревянную дверцу, и у меня даже дыхание захватило, когда она неожиданно поддалась. Я очутился на хорах, окружавших продолговатую высокую залу, заполнявшую собой оба этажа здания. Впрочем, я убедился, что галерея невдалеке прерывалась: часть ее была разрушена. Склонившись над перилами, я жадно смотрел вниз, куда отсюда не было никакой возможности проникнуть — я имел странную глупость не захватить с собой веревки.

Там все тонуло во мраке. Мне чудилось, что я разобрал в одном конце нечто вроде алтаря, к которому вели широкие ступени. И вот в углу, неверный луч света, пробившийся сквозь щели ставен, как будто вырывал из тьмы бархатную занавесь, вероятно прикрывавшую вход в другую комнату.

Я не видел почти ничего; я ничего не слышал в царящем окрест гробовом молчании; я даже не ощущал никакого запаха, кроме еле заметной затхлости стоящего пустым помещения. Но что-то похожее на запах веяло на меня со всех сторон, доносилось снизу, отражалось о стены и потолок. Я явственно чувствовал, что это — скверное место… Я слышал дыхание зла… И внутренний голос говорил мне, что с каждым моментом, пока я здесь остаюсь, в мои легкие и поры проникает тлетворный дух, ядовитые и непреодолимые, гибельные для смертного миазмы…

Уф, как было приятно вновь очутиться по ту сторону забора, на пустынной дороге в Париж! Во. Франции, всем известно, кафе и бистро на каждом шагу. Как же бы его не было около столь важного стратегического пункта, как остановка автобуса? Оно так и называлось: «А l’arret de l’autobus».[46] В слабо освещенной большой комнате старик-крестьянин сидел над стаканом белого вина, молодой парень, по виду шофер, пил у стойки аперитив. Я заказал себе кофе и уронил, в надежде завязать беседу:

— Что за погода!

— Да, зимой тут невесело, сударь, — охотно отозвался хозяин, толстый краснолицый мужчина, — другое дело летом, когда все вокруг в зелени…

— Мне-то все равно, — поддержал я нить разговора, — я приезжал из Парижа навестить знакомых, на каких-нибудь два часа. А вот тем, кто остается здесь постоянно… Если, например, жить в том доме на пустыре, с километр направо от вас, воображаю, какая тоска в холодные месяцы!

— Да там никто и не живет, — по лицу кабатчика словно прошла тень, — так только землю зря занимают…

— Нехорошее это место, — вмешался в разговор старик, — весь околоток нам портит.

— Неужели дом стоит пустым? — удивился я. — В нынешнее-то время, когда квартиры так дороги! Кто же владелец?

— А это целая история, сударь. Вот пусть Эжен вам расскажет, — хозяин кивнул на крестьянина, — он здешний старожил.

Старик полыценно покачал головой.

— И то сказать, помню еще те годы, как им владел Лемаршан… Богатейший человек был, сударь! Какие пиры закатывал! И кто к нему только не приезжал из Парижа; говорят, бывали министры, иностранные принцы… И будто выделывали всякое совсем неподобное: такие оргии устраивали, что других бы за это засадили. Потому он и любил это место, что на пустыре, — а тогда тут куда глуше было; и никаких автобусов, конечно, не ходило. Ну, а как Лемаршан умер, он будто бы завещал дом какому-то философскому обществу… Что это за общество, одному Господу Богу известно. Стоит дом пустой, а иной раз, почти всегда к ночи, съезжаются шикарные господа из Парижа, и тогда в нем до рассвета горит яркий свет, слышен шум… а потом все исчезают, и опять на месяцы ни души.

— Умеют поразвлечься эти типы, а? — ввернул шофер. — Наверное, привозят с собой девочек первого сорта, каких мы и не видим?

Старик снова покачал головой, на этот раз неодобрительно.

— Нет, насчет девочек ничего не видал. Кажется, еще хуже. У таких людей вкус не тот, что у нашего брата. Им подавай что-нибудь особенное.

— Ах, прохвосты! — воскликнул шофер то ли с изумлением, то ли с восхищением.

Но в этот момент под окнами трактира показался ярко освещенный автобус; я поспешно заплатил и вышел.

♦♦♦

— Две координаты скрестились, — сказал мне Ле Генн, — мы знаем место и знаем время. Остается действовать! — его лицо со сжатыми челюстями выражало непреклонную решимость.

Мы оставили автомобиль в небольшом гараже и сделали километра два пешком.

— Я не знаю, отдаешь ли ты себе отчет в серьезности борьбы, в которую ввязываешься? — говорил в дороге профессор Керестели Ле Генну, — серьезности в двух отношениях. С одной стороны, — ты можешь наткнуться на оппозицию столь важных лиц, на такие закулисные влияния, что вся твоя карьера и даже твой теперешний служебный пост могут оказаться в опасности…

— Будь покоен, старина, все эти соображения никак не могут помешать мне выполнить мой долг и ковырнуть основательно палкой в этом грязном муравейнике, — мрачно бросил инспектор, надвигая шляпу на глаза, чтобы не сорвал резкий ветер.

— С другой, — непоколебимо продолжал венгр, — мы идем сейчас против оккультных сил на самой их вершине; нам предстоит через полчаса или час встретиться с людьми, по уму и знаниям составляющими штаб парижского сатанизма; и это — страшные люди, люди большой мощи и твердой воли ко злу.

— Этот дом? — спросил меня Ле Генн.

Я кивнул, и показал место, где, на мой взгляд, было удобнее перебраться через забор.

♦♦♦

Густые волны своеобразного дурманящего и возбуждающего аромата стлались над залом, затуманивая свет многочисленных свеч, едва рассеивавших мглу обширного помещения… аромата столь странного, что я не мог сказать, приятен он или нет, ибо в нем перемешивалось сладкое благоухание с оттенками мешающего дышать зловония… К моему удивлению, теснившаяся внизу толпа состояла из одних мужчин… правда, в ней, наряду с почтенными стариками в великолепных костюмах, виднелись молодые люди, в красоте которых было для меня нечто омерзительное и навевающее гадливость. Жуть охватила меня, когда я узнал в председателе профессора Коршунова, одного из столпов русской колонии в Париже, а в первых рядах публики заметил седую пушистую бороду и почтенное брюшко епископа Вассиана Культяева… Тихим, изумленным шепотом Ле Генн назвал мне и Керестели имена нескольких видных лиц, французов и иностранцев, из числа присутствовавших…

То, что делалось в зале, было отвратительной пародией на христианское богослужение; читались пугающие и запутанные гностические символы веры, произносились кощунственные моления Дьяволу и злым духам, и в кошмарном коротком слове, во время которого у самого их председателя дыхание перехватило от волнения, он напомнил верным о величии нынешнего дня, когда должно свершиться, наконец, их многолетнее упование.

Чувствовалось, что обряд близится к своей кульминационной точке; все большее возбуждение охватило зал. Жрец покинул возвышение и смешался с молящимися.

Вдруг все как один опустились на четвереньки и стали хрюкать, как свиньи… Это не смешно. Я видел, как Керестели поднял руку ко рту и впился в нее зубами, чтобы удержать рвущийся из горла крик ужаса; видел, как Ле Генн, бледный как смерть, забыв об осторожности, перевесился через перила, вцепившись в них руками.

Какое-то облако сгущалось над алтарем, серое, бесформенное… в центре его клубилось что-то черное, словно спутанные щупальца спрута… и из них постепенно образовывалась непередаваемая фигура, в контурах которой угадывались смутные, гротескно искаженные человеческие очертания…

Многим ли приходилось видеть молнию в нескольких шагах перед собой? Ее ослепительное пламя прорезало колеблющийся густой воздух, полный нечистых испарений, и резкий, свежий запах озона ударил по моим ноздрям… при звуке грома, ужасном, как рычание целого сонма львов, но величественном как грозная мелодия, я видел на миг сотню бледных лиц, оторвавшихся от пола… затем все свечи погасли от дуновения ветра, и в полной тьме стало слышно, как все стремительнее катится с потолка лавина тяжелых камней… дикие, нечеловеческие крики и стоны слились в адский концерт… В моей памяти мелькнуло: «И будет тьма и скрежет зубовный»…

Один за другим мы вихрем слетели с лесенки, от которой под нашими ногами отделялись ступеньки, и, преследуемые диким воем, несшимся за нами по пятам, кинулись бежать изо всех сил… Но прежде чем мы успели достигнуть забора, Ле Генн вдруг споткнулся, поднял руку к груди и упал лицом в землю.

— Шарль! — вырвалось у Керестели. По звуку его голоса я понял впервые, какая глубокая дружба связывала этих двух людей. Прежде чем я успел пошевелиться, профессор держал уже голову Ле Генна у себя на коленях; он быстро расстегнул ему ворот — мелькнул на мгновение, золотой крестик — положил руку на сердце. Прошла минута, и венгр с облегчением поднял голову.

— Ничего, он сейчас придет в себя. Боже мой! Что бы я сказал этой славной Аннаик, которая так трогательно угощает меня каждый раз всякими бретонскими лакомствами…

Мы были настолько поглощены заботой о друге, что стоявший кругом грохот сорвавшегося с цепей хаоса перестал доходить до нашего сознания. Лишь теперь мы повернули глаза туда, где стоял дом… и нам представилась бесформенная высокая груда щебня.

♦♦♦

Я имел некоторое представление о том, что Франция, внешне кажущаяся страной совершенной анархии и ничем не ограниченной свободы, в действительности управляется железной рукой, и что администрация и полиция могут в ней сделать почти все, что угодно. Тем не менее, меня поразило, что такой скандал можно было задушить, и притом настолько полным образом. Ни слова в прессе… молчание во всех официальных кругах… быстрая, эффективная замена всех исчезнувших со сцены персонажей… Появились только мелкие заметки о том, что в Монтрейле обрушился старый, много лет пустовавший дом… и несколько приличных, почтительных некрологов во французской и русской печати о внезапно скончавшихся деятелях в области политики, искусства и науки. Об обстоятельствах их кончины упоминалось весьма неясно и глухо…

Несколько дней меня удивляло, что жизнь продолжается, как ни в чем не бывало, после того, что я видел своими глазами… Затем меня поглотили прежние повседневные интересы, заботы, мелкие печали и радости. И то сказать — это была не первая странная история, с которой мне привелось столкнуться.

Загрузка...