ЧАСТЬ I МЕТОДОЛОГИЯ

НАУЧНО-ТЕХНИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И ФИЛОСОФИЯ


Влияние науки на философию и отношение науки к философии исследовались многократно; по существу, вся история философии нового времени отмечена печатью научности - попытками понять науку, философски санкционировать то, что Энгельс называл "научной формой познания природы" (1, с. 599), тем или иным способом объединить науку и философию в тождество-противоречие, в рамках которого наука стала бы философской, "сознающей себя наукой", а философия - научной философией, способной в своей предметной области дать человечеству столь же надежное с гарантией на безотказную применимость знание, как и наука. Вершиной и классическим завершением этих умонастроений была и остается система Гегеля с ее сквозным тождеством-противоречием мысли и бытия, субъекта и объекта.

В триединстве мыслящего, действующего и познаваемого наука у Гегеля приглашена на должность предметного фиксатора рефлексии, оставляющего следы зеркала: "Предмет для себя есть лишь для нас, поскольку его духовное содержание порождено им самим; поскольку же он и для самого себя есть для себя, то это самопорождение, чистое понятие, есть в то же время для него предметная стихия, в которой он имеет свое наличное бытие; и таким образом предмет в своем наличном бытии есть для самого себя предмет, рефлектированный в себя. Дух, который знает себя в таком развитии как духа, есть наука. Она есть его действительность и царство, которое он создает себе в своей собственной стихии" (2, с. 13).

Благородство и основательность решения, в котором наука - система положительного знания - становится и продуктом творческих исканий мятежного духа познания, и предметом постоянной неудовлетворенности духа достигнутым - отрицанием конечности процесса познания, - и опорой для новых исканий, обеспечили гегелевской системе непреходящую любовь приверженцев и должный пиетет противников. На поверку всегда оказывалось, что любые перестройки, переделки, переворачивания, критические истолкования и подходы не затрагивают ключевого отношения гегелевской системы: познание совершается в научной форме, научное знание - высший тип знания, по отношению к которому все остальные, в том числе и философский, лишь несовершенные и стремящиеся к научному совершенству типы. Словом, как писал Гегель: "Истинной формой, в которой существует истина, может быть лишь научная система ее. Моим намерением было способствовать приближению философии к форме науки - к той цели, достигнув которой она могла бы отказаться от своего имени любви к знанию и быть действительным знанием... Показать, что настало время для возведения философии в ранг науки, было бы поэтому единственно истинным оправданием попыток, преследующих эту цель, потому что оно доказывало бы необходимость цели, больше того, оно вместе с тем и осуществляло бы ее" (2, с. 3).

И хотя с возведением философии в ранг науки дело обстоит как со Вторым пришествием и соответствующие попытки все чаще приобретают склочный оттенок борьбы полыхаевского "Геркулеса" за право сидеть на насиженном, но, увы, не на своем месте, теория познания - основа предмета философии - со времен Гегеля мыслится как теория научного познания, с теми или иными оговорками и поправками приводится к форме движения или даже самодвижения содержательной логики, то есть процесс философского самосознания, в какой-то степени и предметного самообнаружения философии, идет хотя и "своим" путем, но нацелен в конечном счете на науку, на "научное поступательное движение".

Упрекая Спинозу, Вольфа и других за обращение к математике и подмену предмета, Гегель писал: "До сих пор философия не нашла своего метода. Она смотрела с завистью на систематическое сооружение математики и, как мы сказали, пробовала заимствовать у нее ее метод или обходилась методом тех наук, которые представляют собою лишь смесь данного материала, опытных положений и мыслей, или, наконец, выходила из затруднений тем, что грубо отбрасывала всякий метод. Но раскрытие того, что единственно только и может служить истинным методом философской науки, составляет предмет самой логики, ибо метод есть сознание о форме внутреннего самодвижения ее содержания" (3, с. 32-33). Гегель тут же уточняет принадлежность этого движения к науке, указывая на отрицание отрицания как на механизм преемственности такого движения: "Так как получающееся в качестве результата отрицание есть определенное отрицание, то оно имеет некоторое содержание. Оно есть новое понятие, но более высокое, более богатое понятие, чем предыдущее, ибо оно обогатилось его отрицанием или противоположностью; оно, стало быть, содержит в себе старое понятие, но содержит в себе более чем только это понятие, и есть единство его и его противоположности. Таким путем должна вообще образоваться система понятий - и в неудержимом, чистом, ничего не принимающим в себя извне движении получить свое завершение" (там же).

Мы напоминаем эти азы философских представлений о науке и о соотнесенности предмета философии (или существенной стороны этого предмета) с движением научного знания вовсе не для незамедлительного их показа под формой несостоятельности, ограниченности или беспредметности в новых условиях. Напоминание об этих обжитых философией истинах: наука - показатель успехов человеческого познания; наука - высшая форма познания; движение научного знания - предмет истории и теории познания, - нужно нам как исходный момент анализа того нового, что вносит научно-техническая революция в философскую проблематику.

Если попытаться дать общую характеристику сдвига и выделить возникающую под давлением научно-технической революции тенденцию смещения философского интереса, то в первом приближении достаточно будет указать на социализацию философской проблематики и на прогрессирующее типологическое различение в рамках социума двух сфер: общения и поведения со своими особыми структурами, механизмами и связями. Внешне это выглядит и часто критически анализируется как возрождение дуализма, возвращение к решенным, казалось бы, историей вопросам вроде роли и места "порождающих причин", познавательных тупиков Юма, антиномий Канта, но в лесах этого чисто внешнего попятного движения угадываются уже и контуры будущей постройки: над социально организованным поведением - репродуктивным скелетом определенности общества как "социума сотворенного", надстраиваются (или пристраиваются) хоромы общения - "социума творящего", ответственного за состояние, движение и обновление репродуктивной основы жизни общества.

Особенность этого процесса перестройки, использующего и строительный материал прошлого (проблема "творения", "сотворенности"), состоит в том, что за малыми исключениями (неотомизм, например) этот процесс идет, с одной стороны, почти без теологических включений - на правах единственного и неустранимого источника творчества привлекается смертный мыслящий индивид, - а с другой, с обязательной опорой на социальное опосредование (социализация, национализация, запись) как на способ отчуждения продуктов познавательной деятельности индивидов и даже их имен ("эпонимическая характеристика") в социальное достояние, в вечные социальные ценности. Социальное опосредование, не устраняя самостоятельность гносеологической проблематики, вводит в нее третий предельно широкий и вместе с тем достаточно определенный момент - социальную оформленность познания ("культура"), - то есть требует, скажем, не только объективной истинности, но и анализа социальной значимости познания, включенности его в данный исторический тип хранения, обновления и накопления социально необходимых знаний и репродуктивных схем, что в значительной мере трансформирует структуру, основные категории и понятия традиционной гносеологии, выделяя на правах внеисторического инварианта социальное знание, которое может быть получено и социализировано множеством способов, в частности и научным.

Поскольку социальное опосредование одна из центральных идей марксизма (анализ стоимости, истории), почти все течения современной философии и социологии развиваются либо с оглядкой на марксизм, либо в непосредственной к нему близости, что может вызывать в нашей среде широкий спектр реакций от искренних удивлений и даже обвинений в плагиате (см.: 4, с. 150-154) до не менее искреннего неприятия, способного в приступах пуританизма похоронить по первому разряду строгой словесности не только частные попытки решения, но и саму новую проблематику. Это обстоятельство требует ряда критических замечаний, чем мы займемся в конце статьи.



1. НАУЧНО-ТЕХНИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ


Научно-техническая революция - термин настолько примелькавшийся и накопивший такое множество смысловых оттенков, что теперь даже специалистам трудно бывает понять, о чем именно идет речь. Наиболее часто термин употребляют для обозначения всей совокупности прямых и опосредованных влияний института науки на все сферы общественной жизни, имея в виду обновляющий, дестабилизирующий, экономический и другие эффекты приложений научного знания, в чем бы они ни выявлялись. В более специальных и системных значениях под научно-технической революцией понимают:

1. Особый "революционный" тип обновления социальных структур, существенной особенностью которого является не эволюционно-преемственное совершенствование наличных организационных или технологических схем (рационализация), а постоянное насыщение социальной репродукции новыми схемами - претендентами на производство общественно необходимого продукта, что в процессе сосущестования-соревнования многих схем изготовления одного и того же продукта или его функционального подобия (производство электроэнергии, например) ведет за счет дренажа морально стареющих и менее рентабельных схем к накоплению в социальных структурах экономического и организационного качества - социальной элитности. Такая научно-техническая революция ведет свою хронологию либо с момента оформления науки в социальный институт (конец XVII в.), либо с начала технологических приложений науки (середина XVIII в.). Ее эффекты измеримы в объемах ввода в репродукцию новых схем и в растущих темпах накопления элитности. Темпы накопления элитности обратно пропорциональны средним срокам жизни схем или, что то же, длительности цикла обновления. По различным подсчетам сроки жизни схем постепенно сокращаются и составляют сегодня 10 - 20 лет. Накопление элитности выразимо и в росте дохода на душу населения. В странах, использующих научно-революционный тип обновления, он уже около 200 лет растет по экспоненте с удвоением в 20-25 лет и составлял в 1960 году около 1750 долл. (5), что в 15-20 раз превышает средние значения дохода на душу населения в слаборазвитых и развивающихся странах.

2. Изменения состава энергетического и кибернетического баланса социальной репродукции, особенно кибернетического, за счет распределения человеческих некогда функций привода и регулирования по силам и свойствам неживой природы и вовлечения этих сил и свойств как в сферу производства, так и в сферу управления. Такая революция идет, собственно, с древнейших времен, с осла или быка, с первого силка-автомата. Человек всегда умел совершать подстановки, выскакивать из беличьего колеса репродукции, замещая себя чем угодно, в том числе и себе подобными. Поэтому научно-техническая революция в этом смысле понятие скорее количественное, нежели качественное, оно связано с масштабом и темпом субституций, выбрасывающих человека из репродукции не только в качестве источника мускульной силы (ее доля в энергетическом балансе ничтожна), но и в качестве организатора-регулятора. Последнее связывают обычно с появлением кибернетики и вычислительной техники, с развитием автоматизации. Хотя в теоретическом отношении такое понимание довольно бесплодно, оно является, пожалуй, наиболее распространенным в силу значительного социального резонанса: технологическая безработица, изменения классовой структуры, баланса движущих сил общественного развития и т.п. Оно важно и для философии, поскольку именно здесь, под этим углом зрения, наиболее четко выступает различие предметов науки и философии: направленность науки на репродукцию, а философии - на общение.

3. Изменение способа и места существования науки, превращение ее из "малой" университетской науки в государственную "большую" науку, которая функционирует в научно-исследовательских крупных коллективах в условиях активной организационно-стимулирующей научной политики государства. Такое понимание научно-технической революции и связанное с ним представление о "потолке", "насыщении" общества наукой, когда темпы роста объема научной деятельности (удвоение в 10-15 лет) и ассигнований на науку (удвоение в 5-7 лет) должны будут в ближайшие три - четыре десятилетия прийти в соответствие с темпами роста населения (удвоение в 40-50 лет) и национального дохода (удвоение в 20-25 лет), крайне важно для самой науки; поскольку она живет новым способом сравнительно недавно, со времен второй мировой войны, научная политика во многом еще остается чистой эмпирией и т.д. Здесь же возникают важные социально-исторические проблемы, связанные с соревнованием систем, поскольку научно-техническая гонка за темпы обновления и накопление социальной элитности выступает существенным моментом такого соревнования. В рамках этого понимания ставятся и философские проблемы специфики творчества, соотношения гласности и организации: научная политика - первая, по сути дела, попытка активного вмешательства в тонкие процессы творчества, что создает фактологическую базу и для анализа творчества, и для анализа природы организации. При всем том в таком понимании не так уж много "революционного". Вся совокупность связанных с ним процессов куда проще укладывается в концепцию "научно-технической контрреволюции", в схему обороны социальности от науки и ее обновляющего воздействия.

4. Под научно-технической революцией понимаются, наконец, изменения глобальной ситуации, вызванные крайне неравномерным распределением науки в мире. Как раз этот глобальный аспект научно-технической революции наиболее важен для философского самосознания, и на нем следует остановиться чуть подробнее.


Табл. 1. (6; 7) Распределение населения, дохода и науки столбцы: Группа стран; К; H; НД; Б; Ф; Х;

А; 2; 13; 48,4; 2,5; 47,2; 49,2; А+B; 8; 21; 67,5; 1,0; 88,6; 77,4; A+B+C; 19; 27; 85; больше 0,5; 99,5; 94; НП; 130; 73; 15; меньше 0,5; 0,5; 6;

Здесь A - СССР и США; B - Япония, Англия, ФРГ, ГДР, Франция, Австралия; C - Италия, Швейцария, Дания, Израиль, Бельгия, Румыния, Польша, Канада, Швеция, Чехословакия, Голландия; НП - страны "научной пустыни"; К - число стран в группе; Н-% от общего населения земли; НД - национальный доход в % от мирового на 1964 г.; Б - ассигнования на науку (по последней группе стран) в % к национальному доходу на 1960 г.; Ф-% от мирового массива публикаций по физике; Х - % от мирового массива публикаций по химии.


Из табл. 1 явствует локальный характер научно-технической революции, захватывающей страны, в которых живет менее трети населения земли. Если посмотреть на эту ситуацию под несколько иным углом зрения (табл. 2)*, то возникнет еще менее приятная картина, когда, скажем, Киев с его 728 публикациями или Харьков с 270 оказываются "научными странами" куда большего потенциала, чем Китай - 36 публикаций.


Табл. 2. (8) Распределение ученых-авторов по странам и городам в массиве научных публикаций 1967 г. Общее число зарегистрированных имен 126 055.

Страны; Число;

США; 52195; Англия; 11186; СССР; 10505; ФРГ; 8398; Франция; 6862; Япония; 5202; Канада; 3997; Индия; 2882; Италия; 2733; Австралия; 2038; Швейцария; 1767; Чехословакия; 1718; Швеция; 1650; Голландия; 1412; % к общ. числу; 90;

Города; Число; Москва; 4982; Лондон; 2915; Нью-Йорк; 2783; Париж; 1804; Токио; 1681; Бостон; 1453; Филадельфия; 1407; Чикаго; 1404; Ленинград; 1309; Лос-Анжелес; 1205; Кембридж (США); 1010; Бетезда (США); 911; Прага; 882; Беркли (США); 869;


Табл. 2 составлена по данным "Международного справочника по ученым-авторам за 1967 г.", подготовленным институтом Гарфильда. Подробнее об институте и его изданиях см.: 9, с. 79.


Простой взгляд на распределение науки и дохода показывает, что до каких-то пределов здесь существует довольно жесткая корреляция, которую Прайс даже пробовал возвести в ранг закона соответствия доли в мировом богатстве вкладу данной страны в науку (8; 10). Для стран, захваченных научно-технической революцией, эта закономерность более или менее выполняется, но дальше идет однородная по доходу на душу населения - 100 долл. (5)-и по типу жизни "научная пустыня". В 1967 г. наука распределялась в мире так: 14 стран "делают" 90% (см. табл. 2), следующие 24 - 9%, следующие 39 - 0,9%, остальные, числом более 60 - 0,1% (8). Крайне любопытным и настораживающим является тот факт, что Китай, имевший в 1960 г. около 400 научных журналов (II, с. 372), опубликовал в 1967 г. лишь 36 работ.

Пытаясь объединить все эти аспекты понимания научно-технической революции в нечто целостное, мы вынуждены отметить, что речь должна, видимо, идти о процессе очаговом, и к тому же со сравнительно ограниченным историческим прошлым. Все фиксируемые в представлениях о научно-технической революции характеристики не старше 300 лет. Того же возраста и разрывы в социальной элитности "развитого" и "развивающегося" миров; лет 200-300 тому назад мир был в экономическом отношении однороден (12, с. 48 и далее), Европа если и выделялась на общем фоне, то отнюдь не богатством. К тому же основные средства географической и познавательной экспансии Европы - компас, порох, шрифт - попали в нее из "развитого" по тем временам Китая, где ничего значительного им совершить не удалось.

Крайняя неравномерность распределения науки и, по-существу, полное ее отсутствие в двух третях мира требуют, похоже, четкого различения проблем эзотерических и экзотерических. Эзотерическая проблематика вроде насыщения, свободного времени, научной политики вряд ли способна стать актуальной за пределами развитого мира, тогда как экзотерическая, связанная с существованием стран "научной пустыни" в условиях научно-технической революции, с их попытками включиться в научно-техническую революцию, попытками удачными (Япония) или неудачными (Китай), должна будет, если мы всерьез мечтаем о коммунизме на развитой, использующей науку и творческие потенции индивидов почве, приобрести всемирно-историческое звучание.

Частной, но крайне важной для нас стороной научно-технической революции является ее документированность - обилие различного рода отходов, фиксирующих, представляющих в предметной и доступной для изучения форме множество процессов, в том числе и познавательных. Речь идет не столько о публикации, сколько о справочниках, отчетах, библиографиях, указателях, которые во множестве издаются для самых неожиданных целей, но именно в силу своей непричастности к той или иной концепции изучаемого процесса становятся довольно надежной и независимой от исследователя доказательной опорой. Скажем, если "Вопросы философии" публикуют на последней странице сведения об авторах и той же, по существу, практики придерживается редакция "Философских наук", то уже простой обсчет на представительство в этих журналах работников исследовательских институтов и высшей школы способен сказать нечто вполне определенное о направленности журналов: один занят философией-исследованием, другой - философией как школьной дисциплиной, один заинтересован в вопросах, другой - в ответах. И таких фактов незапланированной информативности великое множество: ежегодные статистические справочники, бюджеты и отчеты по их исполнению, исследования по заказам фирм и правительств, архивы, предпринимаемые на свой страх и риск обсчеты и исследования, вроде работ Гальтона (13), Лотки (14), Ципфа (15), реальный смысл и ценность которых обнаруживаются значительно позже их опубликования и редко соответствуют замыслам авторов.

Документированность процессов научно-технической революции создает не только независимые от исследователя доказательные опоры, позволяющие в рамках той или иной концепции связать некоторую группу фактов при активном сопротивлении связываемого материала, но и возможность выделить репродуктивно-универсальные составляющие этих процессов, их, так сказать, "грамматику" - априорные формы и механизмы преемственности движения, - то есть проверить любые, выдвигаемые умозрением по этому поводу гипотезы. Более того, в ряде случаев такой, с опорой на документированность, подход позволяет не только вскрыть проблему, но и "таймировать" ее - указать срок, в течение которого она подлежит решению или может быть решена. Проблема насыщения, например, в согласии с экспоненциальным ростом науки таймируется в рамках ближайших десятилетий, тогда как проблема направленного генетического воздействия на психику человека, если ее решение не использует запрещенные приемы вроде нейрохимии или нейрохирургии, требует 30-40 тысячелетий социальной стабильности, вряд ли вообще, в силу краткости цикла обновления, заслуживает названия проблемы.

Конечно, и документированность и возможность использования доказательных опор по большей части эзотеричны, поскольку лишь здесь множество отходов-данных перекрывают друг друга, позволяют, скажем, распределения Лотки проверить по справочникам Гарфильда и выкладкам Ципфа, но подобная же ситуация складывается и в экзотерическом плане, где программы помощи слаборазвитым и развивающимся странам обрастают документацией. Например, если в проведении культурных революций следовать рецепту Дарта и Прадхана: "Эта сложная проблема должна в восточных культурах решаться так же постепенно, как она решалась на Западе" (16, р. 655), то, судя по результатам их собственного и ряда других отчетов, переход развивающихся стран в развитые потребовал бы 2-3 тысячелетия.

Основные философские проблемы научно-технической революции принадлежат, по нашему убеждению, к экзотерическому плану, где волею истории сосуществуют сегодня в едином астрономическом времени культуры, разделенные огромными разрывами социального времени, которые к тому же имеют пока тенденцию к увеличению, а не к сокращению: развитый мир уходит от развивающегося быстрее, чем развивающийся его догоняет, если они вообще движутся по одной дороге. Вместе с тем идти в мир инокультурных объектов, не имея на вооружении хотя бы самого общего представления о предмете поисков, значило бы искать в "научной пустыне" то, чего там заведомо нет. Начинать поэтому приходится с попытки обосновать какую-то инвариантную сущность, заведомо имеющую силу для культур любого типа. Наиболее обещающим в этом смысле нам представляется анализ знания и его связи с человеческим поведением.


2. ЗНАНИЕ


Вопрос о том, что такое знание, занимает философию с первых шагов ее развития, и, хотя проблема знания давно уже стала гносеологией, то есть учением о знании, прогресс в понимании природы знания не так уж велик. Еще в V в. до н.э. Сократ, если верить Платону, постоянно донимал софистов, "платных учителей мудрости", вопросами о том, чему же они, в отличие от сапожников, корабельщиков, гончаров, строителей, способны научить человека. Через два с половиной тысячелетия Копнин почти в тех же терминах сформулировал проблему:

"Если я, будучи философом, не знаю, что такое знание, то это влечет за собой некоторые неприятные последствия. Признано, что каждый человек должен что-то знать о той области, с которой связана его практическая деятельность. Сапожник должен знать, что такое сапоги и как их шьют, повар - как надо варить борщ, каменщик - как делается кладка при строительстве дома и т.п. В силу этого знания и умения каждый из них занимает определенное место в общественном разделении труда. Точно так же философ должен знать, что такое знание, и сделать это знание достоянием других людей. В этом - его общественная функция" (17, с. 15). Нам кажется, что такая формулировка: есть знание, связанное с той или иной областью практической деятельности, и знание о знании (философское знание) - вполне может служить исходным моментом анализа.

Начиная с констатации необходимости знания для практической деятельности человека, Копнин приходит к обобщающему определению: "Знание как необходимый элемент и предпосылка практического отношения человека к миру является процессом создания идей, целенаправленно, идеально отражающих объективную реальность в формах его деятельности и существующих в виде определенной языковой системы" (17, с. 26). Выраженная в этой формуле идея двойного существования знания - в практической деятельности и в языковой системе - как раз то, что нам нужно, хотя для наших целей требуется не только различение способов существования наличного знания (поведение-знак), но и не менее четкое разделение функционирующего и возникающего (наличное-новое) знания. Поэтому мысль о знаковом существовании знания "в виде определенной языковой системы", мысль, безусловно придающая знанию социальный оттенок, требует уточнений в том смысле, что общение, в частности и язык, как основное, но не единственное средство общения могут использоваться в двух существенно различных функциях: а) для хранения наличного знания и его трансляции от поколения к поколению и от индивида к индивиду; б) для усвоения возникающего знания в форме, обеспечивающей переход из нового в наличное, то есть для превращения нового в правомерного участника операций хранения и трансляции.

Попробуем несколько углубить эти двумерные различения; поведение-знак; наличное-новое. Возражая Маху, для которого познание - "биологически полезное психическое переживание", Ленин пишет: "Познание может быть биологически полезным, полезным в практике человека, в сохранении жизни, в сохранении вида лишь тогда, если оно отражает объективную истину, не зависящую от человека" (18, с. 126, 127). Здесь перед намц та, связанная с деятельностью и выявляющаяся в поведении, сторона знания, которая подчеркивает равнообязательность законов окружения и их учета в поведении, независимо от того, идет ли речь о поведении человека, животного, автомата. В этом смысле "опытное" знание человека и основанное на нем поведение ничем не отличаются от "знания" и поведения животного или автомата, что и лежит в основе субституций - замен человека в его репродуктивных функциях силами живой и неживой природы. Функционирование такого связанного в навыках знания, если оно строится по биологическому типу, предполагает, как утверждают биологи и кибернетики, память - оперативную способность всего живого, а также и кибернетического - созданного человеком по образцу живого - привлекать в решение "теперь-ситуаций" данные прошлого опыта, что, с одной стороны, естественно (живой мир) или искусственно (кибернетические машины) фрагментирует окружение по частотному основанию на типичные повторяющиеся ситуации, в том или ином отношении "значимые" для жизнедеятельности индивида или особи, а с другой - формирует производные от типичных ситуаций стереотипы поведения, позволяющие, скажем, кошке совершенно по-разному реагировать на появление рыбы или собаки.

За каждым из стереотипов умозрением угадывается, а кибернетиками искусственно воспроизводится корреляция между поведением и регулятором поведения, причем корреляция двух видов: обязательной последовательности актов (алгоритм поведения, его программа) и коррекции на особенности единичной ситуации данного типа (отрицательная обратная связь). Когда мы говорим о знании, как оно реализуется в практической деятельности, в поведении индивида, мы имеем в виду программы - алгоритмы поведения в типичных ситуациях, устойчивое и остающееся в таком поведении - и полагаем, что естественная или искусственная память как раз и есть то "место", где хранятся программы и откуда они извлекаются для решения "теперь-ситуаций", опознавать которые, относить к тому или иному из освоенных типов, нам помогают органы чувств или "датчики", работающие в режиме различения.

Вместе с тем вопрос о том, насколько знание в такой корреляции-единстве с поведением остается знанием, сохраняет свою специфику и несводимость к поведению не в умозрении философа или кибернетика, а в реальной действительности, в поведении, скажем, того же сапожника, который, по мысли философа, "должен знать, что такое сапоги и как их шьют" - вопрос не такой уж простой. Навык, и это подтвердит любой психолог, "растворяет" знание, переводит его в область подсознательных автоматизмов. Научиться - значит "забыть", как это делается, просто делать. Ни один из нас не в состоянии "понять", как мы ходим, дышим, говорим, круговращаемся в обжитых бытовых и служебных ситуациях.

Философы любят обыгрывать эту ситуацию, эту подсознательную "жизнь без разума". Еще Аристотель написал о ремесленниках: "А с ремесленниками обстоит дело подобно тому, как и некоторые неодушевленные существа хоть и делают то или другое, но делают это, сами того не зная (например, огонь - жжет): неодушевленные существа в каждом таком случае действуют по своим природным свойствам, а ремесленники - по привычке" (Метафизика, 981 в.). У Камю именно здесь исходный момент отчуждения: "Подъем, дорога, четыре часа работы на фабрике или службе, перерыв на обед, дорога, четыре часа работы, ужин, сон, понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота - все время один и тот же ритм, который долго остается удобным путем жизни. Но вот однажды возникает "Зачем?", и с этого вопроса начинается скука, к которой примешивается удивление. "Начинается" - это важно. Скука - конец механической жизни и, одновременно, начало потребности осознания" (19, S. 16).

В таких критических заходах на автоматизмы сложившегося человеческого поведения, которые и сами уже приобрели форму некритического убеждения: "Люди оказываются более мудрыми не благодаря умению действовать, а потому, что они владеют понятием и знают причины" (Аристотель. Метафизика, 981 в.) теряется из виду то решающее в данном вопросе обстоятельство, что способность усваивать-забывать, связывать знание в навыке-автоматизме или, как Кестлер называет эту способность мозга - быть навыкообразующей машиной, жизненно важна для человека. Не будь ее, человек постоянно пребывал бы в позиции буриданова осла, бился бы о стены неснятого выбора, на каждом шагу испытывая эффект сороконожки, сбоя, задумчивости и размышления там, где нужно действовать. Реальный вопрос, нам кажется, состоит не в том, чтобы объяснять репродукцию, силу привычки, власть навыка, - это биологическая "инерция", не требующая указания причин, естественное и для человека и для животного состояние контакта с окружением, который опирается на память как на способность типично реагировать в типичных ситуациях, а в том, чтобы понять, почему часть, и весьма значительная, человеческих навыков способна все-таки отчуждать программы, хранить их в независимой от навыка-умения знаковой форме знания и почему это свойственно только человеку.

Традиционным ходом здесь остается благородное истолкование - ход от любознательности, от аристотелевского "удивления" или от гегелевской нетерпимости духа к осознанной конечности, и само знание в рамках такого подхода становится скорее автономной и самодовлеющей благородной сущностью, нежели сущностью рабочей, нагруженной какими-то вполне определенными функциями. Нам кажется, что именно здесь, в рамках функционального анализа переходов: знание-навык; навык-знание, - открывается возможность универсального, не связанного только с развитой социальностью истолкования знания. Ничего особенно нового в таком подходе нет. Маркс и Энгельс рассматривали, например, возникновение осознания под формой преемственной связи с биологией: "Сознание необходимости вступить в сношения с окружающими индивидами является началом осознания того, что человек вообще живет в обществе. Начало это носит столь же животный характер, как и сама общественная жизнь на этой ступени; это - чисто стадное сознание, и человек отличается здесь от барана лишь тем, что сознание заменяет ему инстинкт, или же что его инстинкт осознан" (20, с. 30). Именно эта мысль о преемственности биологического и социального дает возможность представить знание как функциональный социальный аналог биологического по генезису механизма трансляции.

В основе биологического механизма трансляции необходимых для жизни навыков лежит наследственность, биокод наследственности, позволяющий передавать навыки от родителей к потомку методом филогенеза, без выхода во внетелесную знаковую область, хотя и в биологическом варианте трансляции, особенно у птиц и млекопитающих встречаются довольно сложные институты "постредактирования" - обучения, онтогенетического доведения младенцев до кондиций, обеспечивающих выживание в данных условиях среды. Но в животном мире эти институты обучения, хотя они и отражают недостаточность филогенетического программирования, не отделены от особей в независимую от них, долгоживущую, рассчитанную на множество поколений "вечную" сущность, способную кодировать и сохранять на правах видовой ценности биологическую недостаточность генетического программирования - алгоритмы "постредакции", обучения необходимым для жизни навыкам, которые по тем или иным причинам не фиксируются биологическим кодом наследственности.

Возникновение такой долгоживущей постредакционной видовой сущности, опирающейся на нечто по отношению к смертным особям внешнее, внетелесное и бессмертное, и есть с этой точки зрения возникновение социальности и знания, вернее того способа компенсации биологической недостаточности, который только и может претендовать на категориальное понятие "знание", если ему приписывается ограниченный человеческим общением и поведением смысл. Различить в знании естественное, биологическое, человеческое на поведенческой базе практически невозможно: здесь человек - вещь среди вещей, равный среди равных, которому не приходится ожидать скидок и поблажек на человечность. И каким бы сложным ни представлялось репродуктивное поведение человека, любой фрагмент этого поведения и вся система таких фрагментов, если они образуют целостную систему, могут быть реализованы на нечеловеческом материале, на полупроводниковой глине, например (21). Различие возникает не в поведении, где все равны, а в трансляции, в общении, в способах существования видового, "вечного" и "бессмертного" на смертном и недолговечном субстрате особей и индивидов. Если трансляция замкнута на биокод или биокод достаточно гибок и подвижен, чтобы поглощать постредакцию, переводить онтогенез особей в филогенез, перед нами один способ трансляции, к которому неприменимо понятие "знание", если же рядом с биокодом возникает и независимым от биокода способом преемственно существует "социокод наследственности", который берет на себя задачи сохранения и воспроизводства в смене поколений, необходимых для преемственного существования вида, но не представленных в биокоде навыков, то здесь уже другой, социальный способ трансляции, к которому только и применимо понятие "знание", понятие компенсации биологической недостаточности небиологическими, знаковыми средствами.

Здесь сразу может возникнуть несколько вопросов. Во-первых, определение знания через биологическую недостаточность и социальности через небиологический код наследственности выглядит значительно шире человеческого (видового) определения. Практически любой вид, будь то киты, слоны, дельфины, пчелы, муравьи, если у него наблюдается парность и дополнительность биологического и внебиологического видового кодирования, мог бы претендовать на знание и на социальность. По существу так оно и есть. Мы, например, просто не знаем и вряд ли когда-нибудь узнаем, является ли социальность муравьев и пчел результатом своевременного, до выхода в знаковую область, поглощения онтогенетической постредакции филогенезом или же "съеденной" в биокоде социальностью, которая успела возникнуть, но оказалась настолько гибкой в своей стабильности, что биологическое нагнало и поглотило социальное. Мечта о естественной социальности такого поглощенного типа, которой особенно подвержены философствующие естественники, широко представлена и в философской, и в околонаучной, и даже в научно-философской литературе. Когда Иориш, например, пишет о "методе прямого и непосредственного воздействия на биологическую основу человеческой психики, физиологию и иные стороны биологии человека" (22, с. 148) и связывает эту увлекательную задачу с преобразованием "в нужную сторону психики индивидов 2, он, возможно, лишь повторяет то, чем развлекались в свое время ученые муравьи и пчелы, которым удалось добиться блестящих результатов.

Во-вторых, когда определение знания через социальный код наследственности упоминает знак и знаковое общение, то тут сразу же приходит на ум, что знаковое общение вовсе не есть монополия человека: почти все виды животных в какой-то мере причастны к такому общению, и в некоторых случаях, в стаде обезьян, например, сигналы-знаки различены производно от ситуаций, нагружены "смыслом", единообразно воспринимаются и интерпретируются. Здесь явно необходимо уточнение типа общения в том плане, который мы назвали бы организующим общением или организующим формализмом, имея при этом в виду использование в общении индивидуализирующего адреса - имени. Реализованное в институте различающих имен, адресное общение сопутствует человеку на всех этапах его истории, фиксируется в любом варианте социальности, отличая человеческое общение от животного безадресного, которое также используется человеком, но в совершенно других целях.

Как раз именная, или эпонимическая, характеристика социума оказывается ариадниной нитью в гносеологическом лабиринте знания о знании, поскольку она способна ответить не только на вопрос о наличии или отсутствии социального кода наследственности или, что то же, социальной памяти, но и на вопрос об устройстве этого кода и этой памяти, то есть стать основанием классификации знания как системы внебиологической трансляции социально необходимых навыков и умений.

Нам представляется совершенно очевидным, что вопрос о содержании знания и вопрос о кодировании знания на правах социальной ценности - два разных вопроса и, соответственно, два разных предмета исследования. Первый, вопрос о содержании знания, связан с поведением, и, поскольку поведение производно от свойств окружения, в рамках этого вопроса вряд ли возможно вскрыть какие-либо типологические различия, за исключением, конечно, различий в объеме и схемах поведения, вызванных несовпадением окружений. От бушмена, скажем, трудно ожидать сколько-нибудь определенной "стоп-реакций" на красный цвет или административно-магического восприятия числа 100, но в совпадающих и освоенных в опыте ситуациях поведение представителя любой культуры будет в принципе одинаковым. Поэтому изучение содержательной стороны знания в принципе, уже в силу связи с поведением, не может подняться выше функции регулирования, связи-корреляции между программой и поведением в рассчитанном на бесконечный повтор навыке. Этот тип знания о знании, идет ли он от программы к поведению или от поведения к программе, мы назвали бы научно-кибернетическим. Социальная психология, например, определяет свой предмет по связи с поведением. "Большинство ученых исходит из предположения, что события в природе происходят закономерным образом. Применительно к изучению человеческого поведения это означает, что поступки человека суть проявления повторяющихся процессов и что задача социального ученого состоит в том, чтобы выделить и описать это единообразие" (23, с. 22-23). Поэтому, хотя она и называет себя психологией, наукой о душе, перед нами обычная научно-кибернетическая дисциплина о регуляторе, от которой можно ожидать более или менее систематизированного описания сложившейся формы реализации знания, в том числе и кодирующегося биологически, но не приходится ожидать ответов на вопросы о движении этой формы или о причинах, запрещающих движение в одних направлениях и открывающих простор в других.

Второй предмет исследования, мы рискнем назвать его предметом философского исследования, есть вопрос о кодировании знания и об устройстве социальной памяти. Относительно этого предмета уже априорно можно предположить разнообразие, поскольку за пределами биокода навык может быть усвоен самыми различными способами от простого копирования поведения окружающих (неформальное обучение) до теоретического его освоения с последующим выходом в область поведения. Даже для слепоглухонемых удается найти методы контакта с внебиологическим миром культуры и пути его освоения.


5. ТИПОЛОГИЯ СОЦИАЛЬНОГО КОДИРОВАНИЯ (ПАМЯТИ) И ОБНОВЛЕНИЯ

В границах предмета философского исследования, как они определены выше, представимы две группы вопросов: связь целостности системы и универсальные схемы кодирования; структуры ввода и дренажа, позволяющие социализировать новое и дренировать избыточное знание. Исходной является, конечно, первая группа, она обеспечивает целостность и преемственность существования системы социально необходимого знания, тогда как вторая выглядит производной. Из того обстоятельства, что любое общество в любом варианте его выполнения подвержено изменению в форме пассивного или активного приспособления к меняющимся условиям жизни, следует лишь одно: система знаний любого общества подвижна, способна к обновлению, но и мера такой подвижности и механизм обновления и объем допустимых инноваций лимитированы возможностями системы кодирования, целостность которой при всех обстоятельствах выступает на правах высшей ценности - условия преемственного существования общества в смене поколений и вовлеченных в такое существование смертных биолого-социальных индивидов.

По данным исследований, ведущих свое начало с работ Дюрктейма, Вебера, Леви-Брюля, Боаса, Малиновского, Риверса, Сепира, Уорфа и особенно полевых зондирующих исследований, ведущихся в последние годы для обеспечения программ помощи слаборазвитым и развивающимся странам, имеет смысл говорить о трех основных типах кодирования и обновления: а) индивидуально-именном; б) профессионально-именном; в) всеобще-именном, причем в последнем различимы прямой (антично-христианский миропорядок) и обращенный (наука) подтипы. Типы не образуют единого ряда, звеньев единой цепи развития - исторически предшествующий тип не содержит на правах имманентной цели последующий, но они образуют все же необходимую последовательность: последующий тип, если он возникает, предполагает наличие предшествующего, использует материал и структуры предшествующего типа.

1. Индивидуально-именной тип кодирования при всей его экзотичности и сложности удивительно единообразен, в одних и тех же институтах и проявлениях фиксируется в различных частях света как общепризнанная "первобытность", связанная обычно с охотой и рыболовством. Отличительная черта этого типа - наличие в системе знания коллективных навыков (охота на крупных зверей, например), в которых программы участников в той или иной степени индивидуализированы, сопряжены, как различения, в единую по цели деятельность многих. Вся система стереотипов социально необходимого поведения фрагментирована на посильные человеку частные программы, и в таком фрагментированном виде в конечную по числу группу "взрослых" или "охотничьих" имен-адресов, образующих скорее целостную мозаику, нежели систему. Кроме связи сопричастия, никаких специфических связей целостности между именами - фрагментами социальной памяти - для этой группы не обнаруживается, в качестве мнемотехнических средств-фиксаторов используются различного рода вещные включения.

Различенное имя - ключевой для этого типа элемент хранения, трансляции и обновления знания. Имя вечно, в нем чисто случайным способом соединены индивидуализированные программы поведения в типичных "теперь-ситуациях", оно скроено по мерке сил и возможностей индивида, передается от носителя к носителю как преемственная, полная, различенно-неповторимая (в других именах) программа поведения на все случаи жизни. Соответственно статус имени в "первобытных" обществах непривычно для наших норм высок. Имя прикрыто многообразными защитными и мнемотехническими ритуалами, обрядами, обычаями, которые воспринимаются европейским сознанием как сплошная мистика.

Распределенная в мозаику имен, система знания крайне консервативна, она надежно защищена от разрушения, во-первых, избыточностью претендентов (не все получают взрослые имена), а во-вторых - постоянным надзором со стороны института старейшин, в обязанности которых входит ввод (посвящение) людей в имя и вывод из него (смена взрослого имени на стариковское), а также и творчество новых имен, что фиксируется крайне редко. Практически единственная "щель" системы, через которую может проникать в нее новое знание, - срыв и восстановление преемственности существования имени в актах посвящения, в сменах временных исполнителей вечного имени, что, с одной стороны, предполагает возможность модификации состава имени предшествующим носителем - если ему удалось совершить нечто новое, не запрограммированное в имени, но оказавшееся социально полезным и замеченным старцами, то такой поступок войдет в программу следующего носителя, - а с другой - акты посвящения, включая момент опосредования состава имени памятью старцев, входят в опосредованную связь и с движением типизированных "теперь-ситуаций", то есть результирующая стихийных отклонений и изменений в составе имени получит обычный приспособительный вектор, будет в конечном счете производной от движения социального космоса - от фрагментации окружения на социально значимые ситуации. Ясно также, что такое движение состава имени нельзя назвать развитием: ему не заказаны попятные движения, петли, пересечения, поскольку все здесь зависит от изменений среды.

Хотя в современном мире многообразных межкультурных контактов индивидуально-именные социальности подвергаются, видимо, каким-то изменениям, в них нельзя видеть какие-то реликты прошлого, это реально существующие, действующие схемы социальности, ключ к направленному изменению которых пока не найден. Было бы наивно предлагать в статье что-то конкретное, но одну обнадеживающую деталь следует все же отметить: человечеству повезло в том отношении, что даже этот первичный тип социального кодирования знания оказался несоизмеримо более гибким и подвижным, чем код биологический, и, хотя сама возможность постепенного усвоения социального биологическим вряд ли исключена и та же социальная психология, например, вскрывает осадок социальности в биологическом кодировании, процесс накопления социального в биологическом не успел, к счастью, зайти так далеко, чтобы оправдать расистские теории в духе Гобино (24), Питт-Риверса (25) и др. На биологическом уровне не обнаруживается сколько-нибудь заметных ограничений или потолков для культурных революций, уже первое поколение - живущих в "европейском" окружении детей усваивает на правах родного всеобще-именной тип кодирования (16), но вот препятствия, возникающие в теоретическом обосновании эволюционно-преемственного перехода этого типа кодирования в научный, действительно огромны, и таймирование сроков возможного решения этой проблемы при современном состоянии ее разработки включало бы представление о преемственном направленном процессе длительностью 5-10 тысячелетий.

Следует также отметить, что полевые исследования этого типа культуры не подтверждают установившегося еще со времен картезианцев и французского Просвещения философского предрассудка, будто история начинается с целостной автономной личности и в первобытном обществе мы имеем дело именно с нею, будто лишь по ходу исторического развития личность становится частичной, специализированной, зависимым от всех и вся "ролевым" винтиком социальности. Ни такой целостной личности, ни человека "вообще" в этом типе не видно, обнаруживается прямо противоположное - предельная частичность, мозаичность, встроенность человека в социальные механизмы коллективного поведения. Здесь, конечно, нет отчуждения, но не потому, что есть нечто личное, интересы которого совпадают с общественными, а потому, что у человека нет обособленной от социальной роли позиции, "человеческого избытка", в пределах которого человек и социальность могли бы стать сторонами отчуждения или совпадать в гармонии. В отличие от животного - бесспорной автономной целостности, человек в этом типе предельно фрагментирован, входит в целостность лишь через связь сопричастия различенных имен-адресов. Резкий переход от целостности к предельной фрагментарности требует, конечно, объяснения. Нам кажется, что такое объяснение вряд ли может использовать эволюционную схему, и проблема происхождения человека должна бы исследоваться по схеме "сумасшедших мутаций природы" в классе, скажем, появления кита в море или колорадского жука на картофеле, то есть исходить из признания того, что нам пока не удалось согласовать с природой наши мерки простоты и сложности.

2. Профессионально-именной тип кодирования (миф, традиционное общество) может считаться основным для стран "научной пустыни", врагом, так сказать, номер один научно-технической революции и связанного с нею социального прогресса. Тип характерен для социальности, в основе которой лежит земледелие, дающее возможность отказаться от сложных навыков коллективного поведения, фрагментировать социально необходимую область поведения не только по объекту, как это делается в лично-именном типе, но и по субъекту, по силам и возможностям человека, то есть преобразовать навыки из коллективных, где у каждого участника свой маневр, в личные и односубъектные, в которых один человек становится связующим и организующим центром, создавая для нужд момента и разрушая по миновании надобности технологические схемы из подчиненных ему вещных и живых элементов вроде быков, ослов, телег, плугов и т.д. и т.п. Со свойствами этих включений человеку приходится считаться и активно ими пользоваться, сопрягать их со свойствами объекта для получения "задуманного результата".

Приспособление навыков к силам и организационно-кибернетическим возможностям человека сопровождается типизацией самих деятелей, то есть сфера социального поведения приобретает дополнительный план распределения - профессиональный, в различения которого распределены и навыки и люди. Навыки - по их посильности для единоличной организации и управления, люди - по их принадлежности к той или иной клеточке матрицы такого распределения. Иными словами, навыки субъективируются, а люди типизируются по группам-профессиям и в рамках таких групп теряют различенность, становятся "равными", одинаковыми, неразличимыми земледельцами, гончарами, плотниками, кузнецами и т.д.

Возможность появления такой матрицы опирается на возможность отчуждения части земледельческого продукта и лимитирована допустимыми величинами этой отчуждаемой части. Типичная земледельческая технология, которую мы застаем почти неизменной на протяжении последних трех-четырех тысячелетий, способна отчуждать около 20% продукции, так что земледельческая клеточка матрицы остается во всех традиционных обществах от Древнего Шумера до современного Непала наиболее многолюдной и почти неизменной, включает около 80% населения, предоставляя остальные 20% ремеслу и управлению. Сам список профессий - величина переменная, способная разрастаться и сокращаться.

Профессиональная матрица как раз и выполняет функцию социальной памяти. Все ее клеточки - ячейки профессионального знания - устроены по единому образцу: знание в форме программ деятельности связано, как и в предыдущем типе, с именем, но имя не лежит уже в плоскости смертных индивидов, никто не является его временным исполнителем. Имя обретает самостоятельность, оно отчуждено в особую область как ценность групповая и приобретает, соответственно, новые черты межличностной вечной сущности - бога. И хотя само слово "бог", особенно бог "языческий", приобрело в европейской культурной традиции прочную репутацию компенсатора человеческого незнания, бог профессионально-личной культуры прежде всего творец и изобретатель, хранитель профессиональной "информации" и покровитель соответствующего искусства, соучастник каждого практического акта.

Отношения между богом и человеком строятся прежде всего как отношения между мастером и подражателем, учителем и учеником. Лосев пишет о гомеровском греке: "Творящий субъект никогда не творит тут чего-нибудь нового, небывалого. Вся его фантазия направлена лишь к тому, чтобы по возможности точно воспроизвести уже имеющееся, уже бывшее вечное или временное... Фантазия у греков имела цель не создать новое, а только воспроизвести старое, - вот о чем говорят рассматриваемые нами гомеровские мифы о богах" (26, с. 212). Бог выглядит опорой деятельности, оперативной, так сказать, профессиональной памятью, но он же, как различение профессиональной матрицы, связывает человека с социальным целым, устанавливая место его профессии среди других. Эта вторая нагрузка бога - целостность системы знания - почти повсеместно решается по схеме кровнородственной связи: все божественные имена различены по полу, имеют родителей и могут иметь потомство, образуют единое семейство с явными моментами иерархии.

В чистом виде система мифологического знания выглядит как фрагментированные по профессиональному признаку и распределенные в конечную группу божественных имен социально необходимые навыки, причем на сами эти имена наложена вторичная связь целостности. Профессиональные ячейки знания более или менее автономны, переходы между ними резки: каждая профессия знает свое дело, его границы, обязанности перед другими профессиями, не лезет в чужие дела. Гесиод, например, советуя земледельцу, "работнику Деметры", вовремя готовить материал "работнику Афины" (Труды и дни, 420 - 435), тут же устанавливает и пределы такой заботы:

Самонадеянно скажет иной:

"Сколочу-ка телегу!"

Но ведь в телеге-то сотня частей!

Иль не знает он, дурень?

Труды и дни, 455-456


Подобные утверждения, даже в более абстрактной форме, можно найти и на Востоке:

"Свой долг, хотя бы несовершенный, лучше хорошо исполненного, но чужого, лучше смерть в своей дхарме, чужая дхарма опасна.,." (Бхагават-Гита, 36);

"Также всегда одинаково земледелец останется земледельцем, образованный человек - образованным, ремесленник - ремесленником, торговец - торговцем" (Сунь-цзы, О порядке правителя).


В реальных же исполнениях схема всегда бывает осложнена многочисленными вариантами и включениями, в том числе и инертными (старые боги), в ней наблюдаются перехлесты распределений, когда у некоторых искусств оказывается пара покровителей (обычно бог и богиня) и т.п. Происходит это, нам кажется, по нескольким причинам, и прежде всего потому, что миф живет, он текуч и подвижен, поскольку, во-первых, рядом с мифом располагается вспомогательная неформальная система социального кодирования - наследственный профессионализм, обучение через участие в труде семьи, а, во-вторых, миф в довольно высоких темпах накапливает новое знание, социализация которого и ввод в систему испытывает значительное влияние кровнородственной связи целостности.

Основную часть навыков наследственный профессионализм транслирует по связи отец - сын, которая носит непосредственный характер и не нуждается в обособленном предметно-знаковом закреплении, что вызывает процессы редукции связанного с именем бога и осваиваемого профессией знания до простых указаний на то, кто из богов что и как изобрел. Когда школяров Непала спрашивают об источнике знания, они не сразу ссылаются на бога, а располагают между собой и богом эстафету "старых людей", лишь первому этапу которой знание передается непосредственно богами (16). Отсюда и явная "неуравновешенность" богов, отсутствие в них солидного, содержательного момента инерции не по классу телесности, Гомер видит в Афине вполне даже телесную сущность - "ужасно дубовая ось застонала, Зевса подъявшая грозную дщерь", - а по классу стабильной программной содержательности: боги слишком уж новы, даже "вечно новы", выглядит стабилизирующим началом, хранилищем профессиональной информации ровно настолько, насколько и механизмом преемственности системы мифологического знания, и входом в эту систему - эффективным социализатором нового и преобразователем нового в наличное.

Сам процесс социализации нового в профессиональной, естественно, форме идет через мифы как таковые - через детальнейшие описания способов изготовления продукта и самого продукта, привязанных к соответствующему имени бога, - но он обычно включает и ряд сопутствующих явлений: опосредование именем бога имен культурных героев, распочкование имен, порождение новых имен-богов. Когда Сократ, например, связывает героев с богами - "все они произошли либо от бога, влюбленного в смертную, либо от смертного и богини" (Кратил, 398 D), - то это не просто фантазия, а ссылка на мифологическую норму социализации нового знания; на нее он ссылается как на основание достоверности и в споре с Гиппием (Гиппий Больший, 292-293).

Практика социализации новинок не столько по вкладу (детальное описание программ), сколько по имени автора новшества постоянно создает в мифологической системе знания новые точки роста, из которых могут при случае развиться новые имена богов и, соответственно, новые контейнеры и преобразователи профессионального знания. Миф, таким образом, всегда открыт новому, всегда готов принять новое как в форме частного улучшения и усовершенствования, так и в форме выделения новой профессии. В первом случае новая или измененная программа, продукт творчества индивида, войдет в связь с именем наличного бога и, опираясь на это имя, будет внедрена - растворена в сумме освоенных профессиональных навыков, передаваемых по наследству. Во втором случае сам индивид-творец войдет в кровно родственную связь с именами богов, станет в благоприятных условиях концентратором новых навыков и умений, то есть пойдет путем Диониса, Эроса, Дике, Метрон, Ананке, Плутоса и других усыновленных и удочеренных Олимпом имен. Сама схема порождения имен-профессий распространена повсеместно, реликты ее обнаруживаются даже в Библии: "И взял Ламех две жены; имя одной Ада, а имя второй Цилла. Ада родила Иавала, он был отец живущих в шатрах со стадами. Имя брату его Иувал, он был отец всех играющих на гуслях и свирели. Цилла также родила Тувалкаина, который был ковачом всех орудий из меди и железа" (Бытие, 4, 19-22).

Если применительно к индивидуально-личному типу у нас не было оснований говорить о развитии, о предпочтительном движении системы знания в том или ином направлении, то теперь такие основания появляются. Избыток имен и легкость их ввода в систему по кровно родсвенной связи методом усыновления-удочерения, необратимость этой связи позволяют говорить о направленно-открытом характере мифологической системы кодирования, о возможности появления новых очагов группового знания, привязанного к наличным узами кровного родства. С другой стороны, фрагментация навыков по субъективному основанию, по способности человека единолично играть роль организующего и регулирующего центра, накладывает на эту направленность накопления нового знания дозирующие субъективные ограничения, создавая своего рода априорную форму накопления знания - умножение профессий или, что то же, накопление в форме необратимой специализации.

Рассматривая этот процесс как функцию от времени, мы в общем случае получаем картину ветвления - распочкования наличных профессий, с редкими "гештальт" - включениями за счет изобретений небывалого или инокультурных заимствований (виноделие в бассейне Средиземного моря, например). Чем более длительный срок существует этот тип без срывов и радикальных потрясений, тем более богатым по числу профессий, имен богов, накопленному профессиональному знанию он должен бы выглядеть, но уже в силу накопления сложности он становился бы все более "тонким", хрупким и уязвимым для внешних и внутренних помех, поскольку кровно родственная связь целостности очагов профессионального знания делает и преемственное существование профессии, и симбиоз профессий в социальном целом процессами автономными, следующими принципу "недеяния", невмешательства в дела друг друга, а такой социальный гомеостаз, когда "наилучший правитель тот, о котором народ знает лишь то, что он существует" (Даодэцзин, гл. 17), имеет свои пределы сложности. Соответственно, развитие традиционных профессионально-личных культур, к удовлетворению старых и новых циклистов, идет по принадлежащей к аресеналу традиционных концептов "смертной" схеме: рождение - расцвет - дряхлость - гибель, после чего "великая цивилизация" возрождается, чтобы снова двинуться тем же путем накопления специализации к собственной гибели. Длительность цикла производна от уровня помех. В Египте, Двуречье она заведомо меньше, чем, например, в Китае.

Кровнородственная связь, объединяющая очаги профессионального знания, как раз и вызывает эффекты культурной несовместимости традиционного и "развитого" мировоззрения. На уровне поведения этой несовместимости нет, и традиционный сапожник "знает, как шить сапоги", ничуть не хуже, обычно даже лучше, своего европейского коллеги, но вот за пределами поведения, в области общения, начинаются фундаментальные расхождения и взаимное непонимание. Европеец видит в природе область поведения, взаимодействия, автономный закон и порядок, не требующий присмотра или вмешательства разумных сил, а для традиционного профессионала мир поведения ограничен профессией, любой выход за рамки обжитой профессии означает движение по кровнородственным связям общения, то есть выход в область, где "инопрофессиональные" явления существуют не сами по себе, а вызываются личной, разумной, одушевленной причиной, ее волей или поступком, здесь каждое явление "прописано" по вполне определенным именам, относится к сфере их ведения: молния - по танцорам Индры, землетрясение - по слонам, дождь - по опрокинутым божественным кувшинам и т.д. Соответственно и контроль над такими явлениями располагается в сфере общения (не поведения), предполагает взаимопонимание между человеком и богом, опосредован богом как решающей инстанцией, лишь ограниченно контролируемой человеком.

Здесь пункт взаимных удивлений. Европеец, который из уважения к науке, к поведенческому научному знанию, давно уже набрался скепсиса к общению, никак не может сообразить, к чему вообще этот выход за рамки поведения, готов во всем этом видеть "труд - магическую тарабарщину" или даже удивляться вместе с английским генерал-губернатором по поводу его подопечных папуасов: "Они, надо полагать, вскоре исчезнут: когда размышляешь об их обычаях, удивляешься только тому, что им вообще каким-то способом удалось появиться на свет" (25, р. 49). У представителя традиционной культуры, если верить Поуэллу, отсутствие выхода в общение делает непонятной и саму науку: "Мы согласны, - сказали китайцы, - что человек-законодатель может издавать законы и устанавливать наказания, чтобы обеспечить их соблюдение. Но ведь тем самым предполагается понимание со стороны тех, кто подпадает под действие этих законов. Не хотите ли Вы убедить нас в том, что способностью понимать наделены воздух, вода, камни и палки?" (27, с. 4).

Это взаимное удивление и непонимание ведет к тому, что наука в традиционном мире воспринимается как еще один миф, контакт и уподобление идет по профессионально-личному типу связей. Дарт и Прадхан пишут о непальских школярах, которые обучаются по обычным европейским учебникам, но живут в традиционном мире: "Когда мы просили их указать на источник знаний о природе, они неизменно отвечали, что знание "из книг" или от "старых людей". Когда мы спрашивали, откуда старые люди получили это знание или как оно попало в книги, они отвечали, что знание пришло от прежних поколений старых людей или из других книг. Если же мы настаивали на каком-то последнем источнике, большинство отвечало, что это всегда было известно, хотя многие ссылались на легенды, в которых рассказывается, как некоторые искусства, вроде добывания огня, были даны человеку богами" (16, р. 652). В этой и во множестве других деталей обнаруживается наложение мифологической схемы на науку. Книги образуют ту же регрессию, что и старики, заканчиваются таким же божественным "началом". Сама идея того, что наблюдение может стать источником знания и книга просто "запись чьих-то наблюдений", представляется непальским школярам "как новая и весьма сомнительная". Нам она, кстати говоря, тоже представляется не такой уж очевидной, хотя и не новой, но это уже проблемы третьего, всеобще-именного типа знания.

3. Всеобще-именной тип кодирования знания, особенно в его "перевернутой" научной разновидности, возникшей в XVII в., так разительно отличается от господствующего в мире традиционного профессионально-именного, что волей-неволей приходится соглашаться если не с концепцией, то хотя бы с постановкой вопроса у Прайса: "Может оказаться, что стремление показать, будто только наша цивилизация идет единственно правильным путем, является плодом естественного тщеславия. Более рациональной альтернативой было бы допустить возможность того, что именно наша цивилизация сбилась с пути. Можно предположить, что большинство других были нормальными и только в наследственности нашей цивилизации оказался какой-то редкий и специфический элемент, который теперь разросся в деятельность, определяющую наши жизни. Нет ничего незаконного в предположении о редком наличии науки в цивилизациях в том смысле, в каком астроном говорит о редком наличии планетных систем у звезд или биолог - о редком наличии жизни на планетах" (28, р. 4). Такая постановка вопроса ценна уже тем, что, понятая как отклонение, наша "сбившаяся с пути" цивилизация получает какую ни на есть определенность не только в ретроспективе, в движении из настоящего в прошлое, но и в перспективе, в движении из прошлого к настоящему, то есть возникают две более или менее определенные точки зрения на одно и то же, а с ними и возможность взаимной коррекции, взаимного уточнения результатов. Это тем более важно, что новое время, наука, увлечение поведенческим знанием в ущерб проблематике общения сожгли, по нашему глубокому убеждению, мосты взаимопонимания с традицией, отвели на периферию философского интереса ключевые моменты такого понимания.

В рамках статьи мы можем лишь наметить узловые проблемы перспективы, то есть движения от предпосылки, что началом нашей европейской цивилизации был обычный профессионально-именной тип кодирования знания.

Первой такой проблемой, и во многом проблемой решающей была бы попытка ответить на вопрос: является ли переход от традиционного к универсально-именному типу имманентно необходимым или вынужденным, эволюционным развитием потенций профессионально-именного кодирования либо же революционным срывом преемственности и переходом к чему-то качественно новому.

Нам кажется, что вопрос этот решается, видимо, в пользу срыва преемственности. И дело здесь не только в том, что слишком уж часто и в греческом окружении, и в других частях света повторялась циклическая схема, когда, скажем, место традиционного Древнего царства Египта занимало не менее традиционное Среднее, а потом Новое, - все это можно бы истолковать как неудачные пробы, поиски истории, ее парадоксы в духе, например, истолкования Баткиным Ренессанса: "Парадокс из числа излюбленных историей - состоит в том, что значение западноевропейский Ренессанс приобрел не потому, что был самым типичным и наилучшим среди всех случившихся ренессансов, а потому, что других ренессансов не было. Этот оказался единственным" (29, с.. 108). Дело и в том также, что европейская цивилизация в движении: Микены - Пилос - дом Одиссея - полис - союз городов - империя - феод - национальное государство - не обнаруживает сколько-нибудь устойчивой тенденции к росту профессионализма и специализации, с самого начала "идет против течения", "антитрадиционна".

Если решиться еще на одну биологическую аналогию, то можно бы сказать, что различия между традиционным и европейским путями развития того же примерно сорта и ранга, что и различия между специализацией насекомых и универсализмом млекопитающих: оба пути прекрасно решают задачу приспособления, но явно дивергентны, не пересекаются друг с другом, хотя и могут давать внешне близкие функциональные структуры ("социальность" пчел, муравьев, термитов). Такая аналогия имела бы тот смысл, что она подчеркивала бы особенность становления греческой античности, которая состоит в том, что новый универсально-именной тип проходит не возрожденческий тупик "переразвитого" специализированного традиционного общества, не тупик дряхлости и гибели, а тупик "начала". В растянутой на тысячелетие последовательности Микены - Пилос - дом Одиссея мера специализации падает. Пилос примерно на порядок меньше Кносса и по числу людей, и по числу профессий. Дом Одиссея - жалкая копия Пилоса с "населением", чуть большим числа писарей в Пилосе. Впечатление такое, как если бы традиционная цивилизация попала в перманентную катастрофу, закрывшую пути специализации.

Обычно эффект миниатюризации в бассейне Эгейского моря объясняют вторжениями сначала ахейцев, а затем дорийцев. Но такой способ объяснения сомнителен уже тем, что вторжения акты разовые, способные единым ударом разрушить накопленную традицией сложность, как это не раз бывало в Двуречье и в долине Нила, но не тенденцию развития: на месте разрушенного возникает прежний тип культуры. Для объяснения "греческого чуда" нужно, нам кажется, нечто постоянно действующее, какой-то постоянный барьер или стена, способные отсекать любые поползновения двигаться в сторону накопления специализации. Гипотеза решающего влияния вторжений выглядит несостоятельной и по ряду других причин, особенно в свете расшифровки Вентрисом письма В, которая исходила из этнической однородности бассейна Эгейского моря, из фонетического, лексического и грамматического тождества языка крито-микенской и классической Греции. Тот факт, что в процессе миниатюризации письменность была потеряна греческим миром, а затем восстановлена на совершенно иной графической и типологической основе (слоговое письмо - алфавит), причем оба типа коррелируют через фонетическую, лексическую, грамматическую специфику языка, представляется нам решающим для отказа от внешних - через вторжения - объяснений, оставляющим лишь две возможности: либо имманентное, из свойств предантичной социальности объяснение, что было бы действительно чудом, либо же объяснение локальное, из специфических свойств окружения в Эгейском море.

Нам кажется, что в бассейне Эгейского моря похоронил традицию и утопил ее прогресс кораблестроения, одинаково полезный и для осуществления функций центральной власти в условиях островного земледелия, и для развития пиратского ремесла. Когда корабль достиг соответствующих размеров - пентеконтеры, корабли с 50 гребцами появились еще при Миносе, они же основной тип в гомеровском списке кораблей, - то забитое островами Эгейское море заполнилось вдобавок "плавающими островами"; корабль стал сравнимой с населением острова силой. Иными словами, островное земледелие и вся морская традиционная цивилизация попали в условия, когда традиционное соотношение 8 земледельцев на 2 представителя ремесел и управления не могло уже выдерживаться. Земледельцу пришлось осваивать несколько профессий, переводить их в личные навыки, овладевать разделенными прежде очагами профессионального знания. Судя по поэмам Гомера, типичный продукт такого стяжения, сопровождающегося, естественно, редукцией навыков, их "упадком", выглядит многоролевой универсальной личностью. Одиссей, например, царь, пират, воин, земледелец, плотник, навигатор и даже выдающийся софист: "На земле ты меж смертными разумом первый, также и сладкою речью" (Одиссея, XIII, 297-298). Фигура классического свободного грека - гражданина (царя), земледельца (или ремесленника), воина, моряка и писаря (ряд гражданских процедур требовал всеобщей грамотности) - сохраняет эту универсальность интегрированного человека, мультипрофессионала, способного заниматься с меньшим, конечно, искусством, чем профессионал традиционный, самыми различными делами, жить по формуле: "и жнец, и швец, и на дуде игрец".

Вторая особенность этой навязанной окружением интеграции профессий, их конвергенции - собирательного движения, по ходу которого впервые появляется человек вообще, а не плотник или временно исполняющий бессмертную должность - имя, состоит в появлении и широком развитии двусубъектных схем деятельности, в которых один выполняет функции памяти - программирует через слово деятельность, "разумно движет, оставаясь неподвижным", а другой (или другие) реализует заданную в слове программу в дело, "разумно движется, оставаясь неразумным". Палубное происхождение двусубъектности очевидно, именно здесь, на палубе, пятьдесят воль, умений идентифицировать и оценивать ситуации, совершать выбор, решать отчуждены в одну голову, а принятые этой головой решения и схемы деятельности отчуждены через слово в действия пятидесяти, но уже в гомеровской Греции эта палубная двусубъектность с резким акцентом на примате слова и подчиненном положении дела пронизывает и трудовые и бытовые ситуации, дом Одиссея, например, построен на этом палубном принципе. Этот принцип двусубъектности, тождества слова и дела, мысли и поведения-бытия проступает и в том, что мы называем классическим рабством в отличие, скажем, от рабства принадлежности в традиционном обществе, и это отличие состоит в подчеркивании именно подчиненного положения универсализированного дела, способного в потенции реализовать все, быть "чистой возможностью" всего и актуализироваться "по слову" в определенность действительности.

Третья особенность процесса - субъективация социальности. Если традиция прилаживала социально необходимые навыки к силам и регулирующим возможностям человека, то универсализм включает в этот процесс Очеловечивания навыков по мерке сил и возможностей индивидов саму социальность, весь целиком состав кода социальной наследственности, то есть делает человека в полном смысле социальным, а социальность человечной, ограниченной возможностями человека, конечной и обозримой. Ясно, что этот процесс не обходится без потерь знания, без "упадка и деградации" вплоть до исчезновения ряда очагов профессионального знания (ремесло писаря - лишь один из примеров), но ясно также, что редукция социальности как целостности по мерке способностей человека создает в условиях двусубъектной деятельности новый субстрат целостности, а именно логический, лингвистический, по отношению к которому очаги профессионального знания выступают либо как части целого, либо как частные случаи общего, либо как абстрактные моменты, фрагменты кода. Внешне этот процесс субьективации социальности как раз и дает эффект масштабной миниатюризации, когда на протяжении второго и начала первого тысячелетий до нашей эры автономная социальная единица проходит в Эгейском бассейне путь от многотысячной целостности традиционного социума к карликовой, но при всем том автономной социальности гомеровских "домов", где вот даже в самых крупных и славных, вроде дома Одиссея, едва ли больше сотни "домочадцев". И лишь с этого предела, где каждый Одиссей в своем доме "один повелитель", берет начало новая ветвь интеграции к городам, империям, которая сохранит и донесет до нашего времени это чувство границы - черты конечности, обозримости, конкретности, замкнутые на логическое основание (закон, форма, функция, модель и т.п.).

Стяжение профессий в личные навыки, двусубъектность с четким различением программирующего слова и реализующего дела, субъективация социума до размеров доступной единоличному человеческому контролю области поведения - все это, по сути дела, предопределило дальнейшее: появление закона и гражданского поведения, подчиненного слову-закону, перестройку мировоззрения на логико-лингвистической основе, где место кровнородственной связи займут выделенные из структуры языка универсальные категории. Тождество-противоречие господствующего слова и рабствующего дела развернется в космологическую идею сотворенности мира по слову, палубный принцип единовластия вознесет Одиссея на небо, и добавление новых личных навыков - законодателя, драматурга, архитектора, геометра - соберет в фокусе превосходных степеней всех искусств фигуру единого, вездесущего, всеведущего, всеблагого, всемогущего универсального регулятора - бога христианства, такого же "одного повелителя" в христианском миропорядке, каким гомеровские Одиссеи были в своих домах. Все это - история философии, и всем этим мы заниматься не будем. Отметим лишь одну важную для нас деталь: универсальный антично-христианский миропорядок, уже в силу тождества мысли и бытия, слова и дела, оказался значительно беднее традиционного, потерял, в сущности, общение, стал миром поведения, и только поведения.

Мы уже настолько привыкли к этой потере, привыкли довольствоваться поведением и обходиться без общения (Кант, например, даже не различал взаимодействие и общение - 30, с. 175), что универсальный структурный элемент нашей картины мира - тождество мысли и бытия - с трудом поддается экспликации, опредмечиванию, способен вызывать недоумения и даже возражения в том духе, что вот не все европейские философы занимались проблемой тождества (см. 31, с. 117, 119- 120), как если бы существование явления зависело от того, занимаются ли им или не занимаются философы; никто, например, не занимается проблемой членораздельности языков, но от этого языки не перестают быть членораздельными. И мы здесь говорим не о занятиях философов, а о строении предмета философии - кода социальной наследственности в его европейском варианте.

Настаивая на принципе тождества мысли и бытия как на основном структурном элементе нашего мировоззрения, мы имеем в виду характерный, по основанию регулирования, организационный контакт общения и поведения, слова и дела, в котором поведение оказывается формализованным, а формализм поведенческим - однозначным, непротиворечивым, целесообразно-программным, поскольку "знать" по нашей норме значит "уметь". И хотя в паре общение-поведение, слово-дело античность и христианство подчеркивают примат слова, умозрительного формализма, и подчиненное положение поведения, дела, сам смысл организационного контакта, как показали уже Юм, Кант и Гегель (2, с. 103-105), состоит в том, что ущерб терпит именно слово, общение, поскольку поведение в конечном счете производно от свойств окружения, а слово способно что-то программировать лишь в пределах возможного для дела, для поведения; можно приказать попрыгать на языке, но реализация такой программы наткнется на фундаментальные затруднения. Срезающий возможности общения эффект тождества мысли и бытия, возникающая из этого организационного контакта общения и поведения тупиковая ситуация лучше всего, нам кажется, показана у Юма: "Если мы, исходя из порядка природы (из поведенческого ее понимания. - М.П.), заключаем о существовании особой разумной причины, которая впервые ввела во вселенную порядок и продолжает поддерживать ее, мы прибегаем к принципу и недостоверному и бесполезному. Он недостоверен, ибо предмет его находится совершенно вне сферы человеческого опыта; он бесполезен, ибо, если наше знание об этой причине заимствуется исключительно из порядка природы, мы не можем, согласуясь с правилами здравого рассудка, извлечь из причины какое-нибудь новое заключение или, прибавив что-либо к общему, известному нам из опыта порядку природы, установить новые правила образа действия или поведения" (32, с. 145).

Эта "ввинченность" общения в поведение, ограничение кибернетической функцией регулирования как несущим элементом целостности системы знания не только привязывает общение к поведению и вносит в общение строгий порядок, организацию, делает его "правильным мышлением", но и герметизирует кодирование, отсекает традиционные - через имя бога - пути социализации нового и обновления кода социальной наследственности, не предлагая ничего взамен. Этим, видимо, объясняется тот факт, что традиция, в частности Китай, продолжала накапливать знание, тогда как христианская Европа практически до XVIII в. продолжала жить накопленным в предантичные времена поведенческим багажом; все европейские новшества были не продуктом социализации выдуманного и изобретенного в самой Европе, а результатом заимствований из других очагов культуры (5, 12, 33). Новая универсальная форма категориального кодирования допускала лишь универсальную же и категориальную форму социализации нового, а характерная для тождества мысли и бытия замкнутость общения на поведение неизбежно должна была придать социализации нового форму выхода за границы освоенного поведения, форму трансцендентального синтеза, движения в рамках возможного опыта, то есть если и в традиционном и в предтрадиционном обществе в основе обновления лежал тот способ, который физиологи называют условно-рефлекторным, ограниченный совершенствованием навыков при сохранении основной технологической схемы, то для универсального кодирования этот путь оказался закрытым, и возможным стал лишь "гештальт" - обновление за счет изобретения или привлечения извне новых технологических схем, внешнее обновление. Основанная на эксперименте и публикации наука как раз и стала этим новым универсальным способом внешнего обновления, который прорвал границы организующего контакта общения и поведения.


4. НАУЧНОЕ КОДИРОВАНИЕ


Решающее значение для появления научного способа кодирования имели теолого-философское осознание поведенческой природы антично-христианской картины мира (Бэкон, Декарт, Гоббс), выделение с помощью принципа инерции (Буридан - логический, Галилей - поведенческий варианты) в самостоятельную, лишенную разумной составляющей область слепых автоматизмов (взаимодействие, объект), теологическое, в основном обоснование эксперимента как "вопроса" к сотворенной природе-поведению, создание института научной публикации как основного механизма отчуждения продуктов познавательной деятельности индивидов в социальное достояние. Все это - интереснейшие вопросы истории философии, науки, теории познания, но в рамках нашего изложения наиболее интересен вопрос о науке как о восстановленном способе общения, который потерял прямую сковывающую общение связь тождества с социальным поведением - с миром социальной репродукции, и возникающие по ходу анализа этого вопроса философские проблемы общения и поведения. Упоминавшаяся уже документированность процессов научно-технической революции позволяет, нам кажется, опредметить эту сторону общения и соответствующие проблемы.

Симптомом появления науки можно считать возрождение эпонимики творчества в характерной именно для научно-технической революции форме ученого "авторства" - такого способа наращивания имен творцов нашего космоса, при котором связь целостности использует не кровнородственную схему, как это было в мифе, а схему опоры, "стояния на плечах предшественников", стыковки "вкладов" по логическим основаниям выводимости, отрицания, дополнения, уточнения и т.д. Когда Гегель в поисках философского метода увидел движение качества, содержания именно в этой ползущей логической структуре целостности, обнаружил в "научном поступательном движении" схему содержательного отрицания отрицания, построил на анализе этого движения качества свою Логику, он был, безусловно, прав - подчиненная запрету на плагиат логика связи наличного и нового, переход нового в наличное и системное если не единственный, то, во всяком случае, один из предметов диалектики.

Вместе с тем предложенная Гегелем картина такого движения качества оказывается сегодня и документированной, и кардинальным образом преобразованной в центральном пункте гегелевской концепции - в самодвижении, в том самом "неудержимом, чистом, ничего не принимающим в себя извне движении", в котором система понятий должна "получить свое завершение". В "научном поступательном движении", как оно выявляется на уровне публикации - научного способа отчуждения индивидуальных вкладов в общественное достояние, - не обнаруживается имманентного этому движению абсолюта, занятого самопознанием, нет единого связующего и направляющего процесс стержня. Более того, как раз по внутреннему или внешнему расположению опор движения самодвижение абсолюта противостоит движению познания внешнего абсолюта как схоласттическое поступательное движение - научному, то есть схема Гегеля оказывается вполне применимой для схоластики, где абсолют и доказательные опоры располагаются в самой теории (Священное Писание или сумма авторитетных высказываний), но она вряд ли приемлема для научной теории, абсолюты и доказательные опоры которой располагаются вне ее.

По данным науковедов и документалистов, научное поступательное движение или, что то же, социализация нового в научной форме совершаются следующим способом: "Каждая статья возникает на фундаменте других статей, и сама, в свою очередь, становится одним из отправных моментов для следующей. Указание на источники - наиболее яркое проявление этого ученого способа кирпичной кладки" (II, с. 338-339). Но это "яркое проявление" свойственно не только науке. Тем же способом объединены, например, более 150 тыс. монографий, написанных отцами-иезуитами за время существования ордена. И научные и схоластические кирпичи-вклады связаны в целостность единым цементом ссылок, любая статья или монография есть носитель связи целостности. "Начиная" с любого такого элемента, мы можем либо пройти по ссылкам в его историю, обнаружить, что прямо или косвенно он связан со всеми предшествовавшими ему ("левыми") элементами, либо же, если нам известны ссылки на этот элемент в последующих ("правых"), пройти в будущее элемента, "оценить его роль" в данной целостности.

Различие между научной и схоластической кладкой обнаруживается не в самом механизме связи вкладов: цитирование, ссылки - бесспорная черта кровного родства схоластики и науки, - а в составе ссылочного аппарата. И в том и в другом случае ссылочные аппараты из двух групп: связующей (C) и доказательной (А). В связующей группе мы не замечаем особых различий, ее ссылки всегда развернуты в прошлое, но вот в доказательной различие радикальное. В схоластических кирпичах ссылки группы А всегда ориентированы в прошлое, восходят к ограниченной группе канонизированных имен и текстов, к "священному писанию" данного массива элементов, причем в разных работах они могут перекрывать друг друга, совпадать друг с другом, то есть одни и те же цитаты могут использоваться в качестве доказательной базы различными авторами и в различных целях. В научных кирпичах ссылки группы А всегда ориентированы в будущее, они никогда не повторяют друг друга (в принципе, конечно; плагиат всегда возможен), и если присмотреться к ссылкам связующей группы, то и они обычно опираются на ссылки группы А предшественников. Это различие схоластического и научного кирпичей можно изобразить так: (схема)


Иными словами, схоластическая целостность выглядит целиком определенной прошлым, то есть адиабатическим, "чистым, ничего не принимающим в себя извне" самодвижением с имманентными доказательными опорами на имена, высказывания и положения, считающиеся в данной кладке ее фундаментом-абсолютом. Эпонимика в схоластической целостности образует иерархию авторитетов, то есть имя в принципе используется в той же содержательно-программирующей преемственной форме, в какой оно использовалось в индивидуально-именном и профессионально-именном типах, срыва содержания имени не происходит, хотя связь между именами мыслится уже не как кровнородственный паратаксис с неясным подчинением по степеням родства, а как иерархический синтаксис с прямым подчинением низшего авторитета высшему. Исходные авторитеты, их суждения и решения задают универсальную "грамматику" кладки: синтез нового, кумуляция "разномыслия", если они и идут, то лишь в тех пределах, в каких, с одной стороны, новое допускает представление в форме решенных вопросов, недискуссионных положений, основополагающих указаний, пророческих свидетельств, а с другой - в форме критики авторитетов одного с автором уровня, что постоянно создает в схоластической целостности тенденцию к размежеванию и почкованию на базе разногласий промежуточных авторитетов. Внешне это движение напоминает рост имен в мифологии, но лишено или почти лишено социализирующей нагрузки, хотя и может быть использовано для нужд духовного сепаратизма, может нести идеологическую нагрузку в том смысле, какой вкладывали в термин "идеология" Наполеон и Энгельс (см. 34, с. 90-91, 318).

В отличие от схоластической целостности, научная далеко не целиком определена прошлым, представленным уже в системе. Любой элемент научной целостности связан с прошлым ссылками группы С, что обеспечивает преемственность движения системы научного знания, но ссылки группы А ориентированы на внешний абсолют, в них выдерживается запрет на плагиат, и сам такой элемент - статья или монография - приобретает по отношению к наличной системе знания смысл средства захвата и ввода-социализации нового, внешнего, в истории системы не представленного. Движение приобретает "вывернутый" характер, в котором форма и содержание меняются ролями. Если в схоластике несущим субстратом целостности было содержание и форма лишь "разнообразилась" на неизменном по существу содержании, порождая иллюзии самодвижения-самооформления-самосознания абсолюта, введенного в систему в виде монады Лейбница или абсолютного духа Гегеля, то в науке в качестве субстрата целостности, ее несущего каркаса, ее внутреннего скелета, на котором закреплено содержание, используется именно форма, которую всякий раз приходится подстраивать, надстраивать, перестраивать под новое, извлекаемое из внешнего абсолюта содержание. Если в схоластике форма используется для "расталкивания" авторитетов по закону запрета на плагиат и кандидаты в авторитеты, имена, ведут себя подобно пузырям пены в пивной кружке, каждый из которых стремится к обособлению и росту, но в конце концов лопается за отсутствием содержания, то в науке форма отнюдь не эфемерна, она используется для отталкивания от наличного, она остается в движении на правах постоянной опоры, ажурной конструкции, к любому узлу которой всегда можно "приварить" опору для нового, в конструкции узла не предусмотренного. Ссылки и есть этот метод стыковки нового с наличным, оформления нового в наличное, ... и связанное с вкладом содержание (ссылки группы А) и имя вкладчика оказываются не просто навечно вплетенными в сеть целостности, но и потенциально вечными соучастниками процесса присвоения нового знания.

Оформленное в статье или монографии содержание и связанное с ним имя входят в последовательность содержаний и имен, четко занимая в такой последовательности место момента движения, относительно которого не менее четко различимы "раньше", где этого содержания и имени не было, и позже, где они всегда или "вечно" будут как неповторимые моменты целостности. Иными словами, и схоластическая и научная целостность есть целостность во времени, история, но концепты этого движения по времени прямо противоположны. В схоластической целостности каждый новый момент лишь выявление наличного, того, что уже содержалось "в себе" на правах неразвитого, но способного выявиться "для себя" состояния. И в этом смысле диалектик Гегель, циклист Экклесиаст и глоссематик Ельмслев не так уж далеко ушли друг от друга. Ельмслев пишет: "A priori во всех случаях справедливым кажется тезис о том, что для каждого процесса (в том числе и исторического) можно найти соответствующую систему, на основе которой процесс может быть проанализирован и описан посредством ограниченного числа предпосылок... История, в частности, построенная таким образом, поднялась бы над уровнем чисто примитивного описания, став систематичной, точной и дедуктивной наукой, в теории которой все события (возможные комбинации элементов) предвидятся, а условия их осуществления устанавливаются заранее" (35, с. 270). Гегель не может себе такого позволить в силу исторической ограниченности абсолютного духа, Экклесиаст - в силу человеческой способности забывать, но в принципе для всех типов изначально определенного по формуле "в себе" - "для себя" движения новое выступает лишь относительно новым, есть скорее характеристика длительности, а не качества.

В научной целостности каждый момент движения нов и уникален абсолютно: его не было прежде, и он не будет повторен позже. Если "научное поступательное движение" рассматривать как идущую слева направо последовательность состыкованных ссылками событий (текст), то, хотя все левые события связаны ссылками в целостность и все здесь зависит от всего, последнее правое событие всегда будет оказываться особой точкой (настоящее), за которой располагается область будущих событий, непредсказуемых по меньшей мере в четырех отношениях: а) по качеству события (нельзя предсказать открытие или изобретение, ссылки группы А); б) по субъекту события (нельзя предсказать, кто откроет или изобретет); в) по лагу-задержке (нельзя предсказать, когда изобретут или откроют); г) по составу ссылок преемственности (нельзя предсказать, с какими из наличных событий войдет в связь новое). При всем том эта гамма непредсказуемостей носит явно канонический характер, о будущем событии много априорно известно. Известен темп появления новых событий: число событий в научной целостности (статей, монографий, имен) возрастает вдвое каждые 10 лет. Известна "квота цитирования" - среднее число ссылок на прошлое. Известен тип распределения ссылок по наличному массиву событий - закон Ципфа. Известна и зависимость этого распределения от возраста событий, и распределение событий по субъектам, и многое другое.

Известно, наконец, самое главное: путь к социализации нового знания по методу научного кодирования опосредован и поведением, и перекрыт поведенческим фильтром - экспериментом, поэтому любое вводимое в систему научного знания событие может быть повторено (не становясь от этого событием "для науки") любое число раз, оно репродуктивно по своей природе, представлено в научном коде как эталон репродукции. Это отражено и в априорной форме научного знания - здесь выполняется условие поведения вообще: если - то. Иными словами, в научную целостность попадает только и исключительно поведенческое знание - то самое, в котором нет различия между человеком, животным, автоматом, где человек вещь среди вещей.

Этот отмеченный еще Кантом факт объясняет пути воздейдствия науки на социальную определенность, все эзотерические аспекты научно-технической революции: научное знание - надежная глина для творчества новых "способов действия", нового поведения, новых технологических и организационных схем. Факт имеет и эвристическую философскую ценность: теоретическое обоснование эксперимента и разработка основанной на инерции категории взаимодействия-поведения становятся тем поворотным кругом, на котором история европейской мысли осознала собственную ограниченность поведением, вырвалась из антично-христианского поведенческого тупика в общение, в творчество. Но этот же факт вскрывает и органичную неспособность выработанных в европейской традиции логических формализмов интерпретировать творчество: все они приспособлены лишь для кодирования поведенческого знания, связаны с функцией регулирования, "не берут" общение, творчество.

Виноваты в этом, нам кажется, не столько какие-то фундаментальные трудности, сколько некритические восторги философии перед собственным детищем - наукой, постоянное стремление философии нового времени использовать научный концепт знания, стать наукой, то есть сместить свой предмет из области общения, где нет повторов, в область поведения, где господствует повтор, репродукция.

Вопрос о четком различении поведения и общения принадлежит сегодня не только к числу философских, где он выглядит как предметное размежевание с наукой и поиск опор на внешние абсолюты, способные ограничить и свести к минимуму схоластическую составляющую "философского поступательного движения", но и к числу практических как в широком смысле того, что можно назвать ленинским планом исследования в истории философии, в истории человеческого познания вообще (36, с. 131, 311, 314), без выполнения которого вряд ли вообще возможно теоретическое обоснование культурных революций в слаборазвитых и развивающихся странах, так и в ряде частных проявлений. Особенно остро этот вопрос ставится в самой науке по тому частному аспекту понимания научно-технической революции, который мы отметили как "контрреволюционный". Дело в том, что наука как форма общения, производства и кодирования знания сама попала в поведенческие тиски организации, и эта коллизия общения и поведения в "большой науке", создающая острейшие проблемы научной политики, организации и "оптимизации" научной деятельности, обрастает документами, опредмечивается материалами отчетов и исследований, в которых раскрываются принципиальные различия между общением и поведением, организацией и гласностью.

Конечно, научное творчество - только фрагмент предмета философии, куда должны войти и искусство, и системы выбора, и все механизмы обновления, и все, связанное с трансляцией - обучением, образованием, ориентированием человека в жизни, и фрагмент этот к тому же явно специфический: здесь методами общения творят поведение, репродукцию, и это уже с момента верификации гипотез на объективную истинность - на принадлежность к поведению, накладывает на продукты науки безлично-поведенческий, рабский отпечаток того, что способно по слову "разумно двигаться, оставаясь неразумным". Но наибольшей остроты конфликт между общением и поведением достигает именно здесь. И острота эта не случайна: все развитые государства как в рамках лагерей, так и на национальном уровне втянуты в соревнование по множеству сопряженных оснований (экономика, сила, престиж и т.п.), и научно-техническая гонка, стремление активизировать научную политику, заставить науку "быстрее вертеться" образует весьма существенную составляющую такого соревнования - расходы на науку растут в удвоенном темпе по сравнению с ростом самой науки.

В стремлении активизировать научную политику государства действуют по обычному поведенческому шаблону; организуют, планируют, избирательно стимулируют научную деятельность, наталкиваясь при этом на ту самую счетверенную непредсказуемость, из-за которой научной деятельности невозможно указать ни цели (открытие), ни исполнителя, ни срока исполнения задачи, ни исходных материалов и конечной формы продукта, то есть здесь невозможно реализовать обычную поведенческую организационную схему, где функции участников строго определены и нет лишних бесполезных деталей вроде автомобильного колеса на телевизоре или прокатного стана в цехе обувной фабрики. Связанная по условиям гонки необходимостью препятствовать утечке нового знания из "своей науки" и всячески способствовать утечке "из чужой", государственная научная политика вынуждена, с одной стороны, герметизировать научную деятельность, выстраивая вокруг нее барьеры секретности, а с другой - нагнетать в эти изолированные места научной деятельности - проекты, НИИ, городки - "научный персонал" на правах избыточных деталей в надежде, что хоть какие-нибудь из них сработают. Поскольку новое знание всегда оказывается продуктом головы, а не поголовья и собранные в места изоляции "детали" с той же неизбежностью оказываются людьми, способными кристаллизироваться по экстранаучным основаниям (штатно-должностное, квартирно-жилищное, демографическое, профсоюзное и т.д. и т.п.), прорастать цементом быта, результат получается соответствующий: стоимость единицы научной продукции оказывается пропорциональной четвертой степени от числа участников (населения изолированного места) и резко повышается с возрастом коллектива. Кончаются же эти бесконечные попытки тем, что научная политика в смущении отступает перед продуктом собственной деятельности, который живет себе замкнутой на служебные, профсоюзные, бытовые основания жизнью, и направляется в "другое место" строить то же самое: в Новосибирск, скажем, после Дубны, и в Серпухов после Новосибирска.

По всему миру делается это с таким же упорством, с каким традиция ползет в профессионализм: научная политика попросту не умеет иначе. К современной научной политике и к жизни подвластной ей "ученой социальности" вполне подходит изречение Лао-цзы: "Когда правительство деятельно, люди становятся несчастными" (Даодэцзин, гл. 58). Вместе с тем, пытаясь понять, что же, собственно, происходит, когда субъективно бесспорно благие намерения администраторов науки дают прямо противоположный задуманному эффект, науковеды волей-неволей наталкиваются на действие этой счетверенной непредсказуемости и, анализируя деятельность невидимых колледжей, информационных групп, роль формальной и неформальной коммуникации в науке, открывают terra incognita европейской культурной традиции - общение как нечто по многим характеристикам противоположное поведению, организации и самому лозунгу европейской цивилизации вообще: "Порядок во всех отношениях превосходнее беспорядка" (Платон).

Рассматривая четыре непредсказуемости входа в научную целостность, способы их преодоления в науке, а главное - влияние на эти способы организационного пресса, науковеды всегда обнаруживают одну и ту же картину: снижение темпов движения научного знания как результат растущей активности научной политики. Здесь и производительность научного труда, которая падает в том же темпе, в каком растет наука, и появление многообразных организационных задержек, вызывающих "плановое" разрастание лагов, и многое другое. Достаточно напомнить, что Иван Федоров, первопечатник, опубликовал "Апостол" за 9 месяцев, а два варианта "Часовника" даже в более короткие сроки, тогда как сегодня, в разгар научно-технической революции, все оказывается много сложнее: "Наши публикации находятся в редакциях вдвое дольше зарубежных. Выходя в свет, они оказываются примерно на год "старше" одновременно появившихся зарубежных работ" (9, с. 153-154), хотя и там еле-еле укладываются в поставленные Федоровым рекорды: среднемировой редакционный лаг близок к 8 месяцам. И такие искусственные замедлители процесса встречаются на каждом шагу. В нормальной схеме исследовательского центра типа Дубны: гипотеза - совет - план - совет - теоретическая разработка - совет - доработка - совет - инженерная разработка - совет - доработка - совет - заказ - настройка - эксперимент, движение к верификации постоянно спотыкается на плановом начале - на периодичности советов, сроков подачи планов, заявок, заказов и т.д., когда вот даже вспомогательная мастерская, если ее работа планируется на месяц, неукоснительно добавляет в лаг ровно месяц.

Тормозящий эффект организационного вмешательства и неспособность научной политики реализовать поведенческую схему, в которой однозначно указывалось бы, где, что, кому, в какие сроки открывать и с чем в наличном знании эти открытия связывать, как раз и наталкивают на мысль более тщательно исследовать тот принцип научной деятельности, который препятствует осуществлению административной мечты о порядке в науке. Мы назвали бы этот принцип гласностью, безадресным общением, когда не человек ищет способ поведенческого решения той или иной проблемы, а проблема ищет человека, способного ее решить, не человек озадачивается, а задача очеловечивается. И если, скажем, поставлена задача перепрыгнуть Бруммеля, то принятый в научной политике метод субботника, мобилизации, скажем, по путевкам райкома всех, способных прыгать, вряд ли окажется наилучшим решением, будет давать те же результаты, что и манхэттенские проекты и всякие другие "конвергентные исследования" в современной большой науке. Решать в конечном счете придется одному, одной голове, которая вовсе не обязательно должна находиться в данном скоплении-изоляции научного поголовья.

Наука выходила и выходит из этой ситуации очень просто: каждый момент в движении знания от гипотезы до подготовленной к внедрению разработки есть вместе с тем и момент предельно широкого безадресного оповещения-осведомления в надежде, что среди очень многих оповещенных найдутся единицы заинтересованных. Паскаль проверил гипотезу Торричелли об атмосферном давлении не потому, что он один знал о ней; проблема нашла Паскаля во множестве осведомленных, среди которых были и крупные имена. Гоббс обосновал категорию взаимодействия и новое понимание причинности на основе поведенческого принципа инерции вовсе не потому, что он один знал об этом принципе Галилея. Знали все в кружке Мерсенна, да и за его пределами знали многие. Но все, в том числе и Галилей, видели в принципе инерции изящный довод против "несовершенных" орбит Кеплера и в пользу совершенства кругового движения, а Гоббс увидел в нем принцип поведения миропорядка опытной науки. Такие примеры можно было бы приводить тысячами. Любое открытие совершается по нормам гласности. Никому еще не удавалось организовать открытие по той простой причине, что прежде, чем организовывать, нужно знать, что именно организовывать. Можно, конечно, организовать НИИ "Архимед", где отдел короны будет озадачиваться, отдел ванны - мерить, а отдел "эврика" - нарушать общественный порядок во имя начал гидростатики, но дальше таких благоглупостей основанное на поведенческом принципе общение идти не может.

В отличие от организации, рассекающей научную деятельность на изолированные многолюдные места коллективной озадаченности, где единицам удается время от времени поймать нечто новое, гласность действует с предельной экономичностью, сводит проблему стимулирования научной деятельности к ускорению миграции людей и идей. Сама по себе гласность, конечно, не решает счетверенную проблему: что, кто, когда, в какой преемственной связи. Она работает на безличном, но действенном принципе сокращения лагов средствами осведомленности: чем больше оповещенных, тем скорее обнаружится нечто новое, объявится новое имя, в научную целостность войдет новый элемент, то есть темпы "научного поступательного движения" выглядят здесь во многом производными от скорости и масштаба оповещения. Гласность позволяет сформулировать на правах ориентира теоретически состоятельной научной политики концепт идеальной науки, в которой каждое событие доводилось бы с нулевыми организационными лагами до сведения всех и получало бы оценку в последующих событиях в темпе чистых естественных лагов. Это не значит, конечно, что все в идеальной науке должны читать все и знать все, такое было бы утопией. И гласность, и оповещение-осведомленность не столько "знание", сколько ориентация в источниках информации и доступность этих источников. Если бы, скажем, каждый занятый в научной деятельности получал по утрам газету - сводку научных событий типа что, кто, где, то независимо от способа употребления газеты всех в науке следовало бы считать оповещенными.

Судя по близости и однотипности характеристик; запрет на плагиат, квота цитирования, ранговое распределение по закону Ципфа, грамматический априоризм (каноника), безадресность - тот тип неповеденческой деятельности, с которым мы сталкиваемся в науке, универсален, может стать плацдармом для изучения общения, первой освобожденной от схоластики территорией предмета философии - всей совокупности процессов творчества истории живыми, смертными людьми. От научного предмет философии отделен законом запрета на плагиат, научные методы берут лишь репродукцию. От схоластического предмет философии отделен внешним, поддающимся документации и анализу расположением доказательных опор, что позволяет строить "философское поступательное движение" по научному типу. В отличие от научного, философское знание не было бы поведенческим, касалось бы способов кодирования, хранения, трансляции и кумуляции знания, то есть было бы гносеологией, теорией познания. В отличие от схоластического, философское знание сохраняло бы прагматический аспект научности, то есть могло бы использоваться не только для стабилизации наличного, но и на правах теоретического обоснования критического отношения к наличному, на правах ориентиров его изменения, то есть быть тем, о чем мечтал Маркс: "Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменять его".


5. ПРОБЛЕМЫ ОБЩЕНИЯ В СОВРЕМЕННОЙ ФИЛОСОФИИ


Проблематика общения - не новинка в философии. Под различными терминологическими одеяниями она присутствует в философии нового времени с момента ее отделения от христианской схоластики. Дуализм Декарта, споры картезианцев вокруг психофизической проблемы, синтезы Спинозы, Локка, тупик Юма, антиномии Канта располагались не только в плане основной гносеологической противоположности материализма и идеализма, но испытывали и сильнейшее влияние противоречия поведения и общения. И если поведенческая часть - порядок природы, ее законы, ее система - приобретала под влиянием успехов опытной науки все больший авторитет и вес, выступая, так сказать, инерционным моментом всякого философствования, то в части общения, в попытках объяснить, а главное - понять движение этого ставшего, наблюдаются примечательные скачки и срывы, поиски новых оснований.

Здесь прежде всего бросается в глаза сепаратистская тенденция деизма, вытесняющая бога, а с ним и теологическую проблематику на периферию предмета философии, но оставляющая и принцип сотворенности природы, и принцип богоподобия человека на правах условий познавательного контакта, конечной связи и тождества "естественного" разума и "естественного" порядка природы, то есть философия сознает на правах космологического принципа то исходное кибернетическое тождество слова и дела, мысли и бытия, которое заложено было в мировоззрение еще античностью и сохранено взыскующими духовного евангелия схоластами в христианстве. Но рядом, уже в критике Декартовых положений у Гассенди, особенно в его эпикурейской теологии, отмечается явный переход на "новое", а в общем-то языческое основание, которое берется не столько у Демокрита и Эпикура, сколько у Лукреция с его явной, как ее называет Т.Васильева (37), "фисиологической" склонностью привязывать разумное определение и творение не по слову-форме, а по семени, по природе; "Точно распределено, где что возрастает и существует" (Цит. по: 37, с. 136).

Загрузка...