Уже лет через 30-40 Оккам эту двойственность развернет в познавательное отношение, позволяющее человеку забегать в божественную позицию "до вещей": "Я утверждаю, что универсалия не есть нечто реальное, имеющая в душе или вне ее субъектное бытие (esse subjectivum), а имеет в ней лишь объектное бытие (esse objectivum) и есть некий (мысленный) образ (fictum), существующий в объектном бытии, так же как внешняя вещь в субъектном бытии... разум, видящий некую вещь вне души, создает в уме подобный ей образ так, что если бы он в такой же степени обладал способностью производить, в какой он обладает способностью создавать образы, то он произвел бы внешнюю вещь в субъектном бытии, лишь численно отличающуюся от предыдущей" (23). Оккам здесь явно намечает научную познавательную позицию, дополняя ее способностью разума активно творить новые образы и без опоры на наблюдения: "Образы имеют бытие в душе, но не субъектное, ибо в этом случае они были бы истинными вещами, и тогда химеры, козлооленИ и подобные вещи были бы истинными вещами; следовательно, есть некоторые вещи, имеющие лишь субъектное бытие" (24).
Хотя этим стадам "химер и козлооленей" предстоит еще тернистый путь в санкционированное философией и наукой право на творчество, на выдвижение новых гипотез, на поиск среди "химер и козлооленей" умозрения верифицируемых, имеющих и субъектное бытие вещей, оккамовский синтез категориальной сетки Аристотеля с идеей-образцом Платона прочертил границы познавательного интерьера научного исследования, в котором человек выступает наблюдателем, творцом гипотез, организатором их проверки на уровне эмпирии через попытки произвести "внешнюю вещь в субъектном бытии".
Такой подход явно еще вдохновляется концептом иерархии, добавляет к иерархиям-интеграторам "готического" миропорядка еще одну замкнутую на Бога иерархию познания божественной мудрости и божественного могущества: Бог - "Книга природы" - человек. Но это иерархия особого рода. Бэкон, например, пишет о Боге: "И для того, чтобы мы не впадали в заблуждение, он дал нам две книги: книгу Писания, в которой раскрывается воля божья, а затем - "Книгу природы", раскрывающую его могущество. Из этих двух книг вторая является как бы ключом к первой, не только подготовляя наш разум к восприятию на основе общих законов мышления и речи истинного смысла Писания, но и главным образом развивая дальше нашу веру, заставляя нас обратиться к серьезному размышлению о божественном всемогуществе, знаки которого четко запечатлены на камне его творений" (25).
А это уже новая для теологии и явно революционная дисциплинарная ситуация, ставящая под сомнение и устраняющая все другие иерархии, прежде всего воспитательную иерархию воспроизводства духовной профессии и ее посреднического статуса в христианском мире: троица - пневматик - психик - соматик, где "ключом" к пониманию Библии была не "Книга природы", а эллинская мудрость психиков.
Эллинская мудрость сделала свое дело, теперь она могла уйти, уступив свою роль изучению "Книги природы". Пути субституции эллинской мудрости научным исследованием, поиск новых интеграторов мира и есть пути научной или интеллектуальной революции XVII в. Но это уже тема другой статьи.
А пока подведем некоторые итоги этого совершенного эллинской мудростью дела, его роли в духовном развитии европейской культуры. Формирование "готического" мировоззрения началось с вводом в процесс подготовки духовных кадров тривия, эллинской мудрости, формального обучения - очевидного следствия обета безбрачия и претензий церкви на посредничество между Богом и человеком. Процесс был завершен Фомой Аквинским в XIII в. Он не был, как иногда утверждают любители носиться по средневековью в "семимильных сапогах-скороходах", пустым и бесплодным "пробелом" в истории европейской культуры. На этом этапе изобрели университет и большинство ныне действующих процедур формального образования. На этом же этапе создали дисциплину как форму коллективного познания по нормам и правилам единой парадигмы. Здесь же возникали и отрабатывались процедуры оценки и признания личных вкладов, которыми мы пользуемся и сегодня. Второе замыкание на эллинскую мудрость (Х-Х1 вв.), появление концепта "Книги природы", как и устойчивая социальная "аномалия" - развитие капиталистических отношений, поставили Европу перед духовным и политическим кризисом, одним из продуктов которого явилась научная революция XVII в. и замена "готической" парадигмы мировоззрения научным мировоззрением.
Литература
1. Кун Т. Структура научных революций. М., 1975.
2. Mason S.F. Science and Religion in Seventeenth-Century England. In: The Intellectual Revolution of the Seventeenth Century, Boston, 1974, p. 200.
3. Hill С. William Harvey and the Idea of Monarchy // Ibid., p. 161.
4. Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 422-423.
5. Лейбниц Г. Письмо Софии Шарлотте // Философские науки, 1973, №4, с. 161.
6. Diels H. Die Fragmente der Vorsokratiker. B., 1906, S. 82 (В 114), S. 73 (В 44).
7. Лоуренс У.Л. Люди и атомы. М., 1967, с. 43-45.
8. Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 2, с. 142.
9. Rabb Th.K.. Religion and the Rise of Modern Science. In: The Intellectual Revolution of the Seventeenth Century, p. 246.
10. The University in Society. Vol. 1. Princeton, 1974, p. 20.
11. Ibid., p. 349.
12. Платон. "Ион", 533 E.
13. Там же, 535 Е-536 А.
14. Прокл. Первоосновы теологии. Тбилиси, 1972, с. 69.
15. Павел, 1-е Коринфянам, 1, 20-22; 6-16; 3, 1-4.
16. Mason. Op. cit., p. 200-201.
17. Dales R.C. The Scientific Achievement of the Middle Ages. Philadel- phia, 1972, p. 20-30.
18. Ibid., p. 61-62.
19. Curtius E.R. Europaische Literatur und lateinische Mittelaiter. Bern, 1948, S. 323.
20. Dales R.C. Ibid., p. 63.
21. Антология мировой философии. Т. 1. М., 1969, с. 828-831.
22. Там же, с. 837.
23. Там же, с. 898. Субъектное и объектное бытие разделено у Оккама в традиционной ддя того времени системе категорий Аристотеля, которая известна каждому из нас по школьной грамматике: субъект (первая сущность, подлежащее) принадлежит к миру единичных вещей, тогда как объект (вторичная сущность, дополнение) - к миру знакомых реалий, понятий, не несущих отметок единичности.
24. Там же, с. 899.
25. Бэкон Ф. Соч., т. 1. М., 1971, с. 128. 7977
КАНТ И СПЕЦИФИКА ФИЛОСОФСКОГО ЗНАНИЯ
Любой разговор о специфике философского знания неизбежно затрагивает Канта уже потому, что Кант сам ответственен за эту специфику или, во всяком случае, за этот способ философствования, которым мы пользуемся вот уже около двух столетий. Для нас это обжитой мир с определенным и привычным категориальным аппаратом. Мы к нему привыкли, поэтому нам трудно бывает воспринять Канта как нечто внешнее нам, как нечто на расстоянии. Внешними и чуждыми воспринимаются в основном экзотические детали его философского учения, по поводу которых шли или идут споры, но не сам Кант в ключевых связках, структурах и схемах его системы, которые мы молчаливо принимаем в нашем философском обиходе или интерьере с той же почти непринужденностью, что и правила грамматики родного языка.
Но так было далеко не всегда. Если мы обратимся к серьезному анализу докантовского периода философии нового времени и соответствующего способа философствования, то обнаружим непривычный для нас духовный интерьер и чуждое нам тройственное категориальное членение мира, в котором на правах одного из трех начал-абсолютов выступало самостное, разумное, вечное водящее существо - Бог христианства. Эта тройственная схема гарантировала логическую гомогенность мира и его познаваемость: Бог сотворил природу разумным способом, по логическим нормам собственного мышления; он создал и человека по собственному образу и подобию, создал как разумное, мыслящее, водящее существо. Между логически упорядоченной природой и мыслящим по тем же логическим правилам человеком в такой схеме не было срыва логической гомогенности, препятствий познанию природы. В качестве препятствия выступала лишь конечность человека и его греховность. Мор, Бэкон, Кампанелла, Коменский, Гартлиб - вся плеяда утопистов использует один и тот же аргумент в пользу познания природы: необходимость восстановить ту власть над природой, которой обладал Адам до грехопадения, и тот язык, на котором говорил Адам и который отдавал во власть человеку всю природу. Даже и подкрепляющая цитата из Библии была всегда одна и та же - восьмой псалом Давида: "Поставил его владыкою над делами рук своих; все положил под ноги его".
Эта совершенно неожиданная и бессмысленная, с нашей точки зрения, аргументация в пользу научного познания мира имела глубокий смысл и глубокое значение в духовном интерьере философствования того времени, казалась убедительной и правомерной. Для тройственной схемы проблемы познаваемости не существовало, не было и гносеологии в нашем смысле. Все здесь было ясно и просто: мир познаваем, поскольку человек мыслит, а природа существует по одним и тем же предустановленным Богом законам, причем природа существует для человека как законная область проявления его неограниченной власти. Убрать из этой схемы Бога значило действительно совершить коперниковский переворот в способе философской мысли, в духовном интерьере философствования.
Хотя негативная часть работы в какой-то степени была выполнена Юмом, который изящно и просто показал, что идея божественного миропорядка ничего не прибавляет к нашему знанию о мире и не дает опор для выхода за рамки наличного знания и опыта, ради приобретения нового знания и нового опыта, позитивная часть работы, учение о человеческом, без обращения к Богу и божественной мудрости познания почти целиком принадлежит Канту. Он показал пути и способы человеческого выхода за пределы известного, перевел Бога и его творения - пространство, время - из ранга абсолютов в ранг знаков, средств человеческого познания, условий и регуляторов, которые обладают лишь субъективным существованием (в головах людей и в социализированных продуктах человеческого мышления - в рукописях и книгах), но не обладают независимым от этой знаковой реальности существованием.
По новизме дела Кант, естественно, где-то перехвалил, где-то недотянул, кому-то уступил, допускал непоследовательности - он был смертным человеком, сыном своего времени, носителем множества убеждений и предрассудков своего времени. Но было бы несправедливо, особенно в дни юбилея, не видеть за деревьями леса, главного; система Канта первая в ряду философских систем, признающая лишь два, а не три абсолюта, все объясняющая или пытающаяся объяснить из двух начал - человека и природы, все остальное низводя на уровень средств, орудий человеческого познания. Это новый дом философии, в котором мы живем и сегодня, новые реалии интерьера философствования, к которым мы давно привыкли: они для нас естественные и в определенном смысле "вечные" категориальные членения предмета любой мыслимой философии. Сегодня любая философия, включающая, кроме человека и природы, на правах самостных начал-абсолютов взбесившиеся знаки вроде Бога, Истории, Логики, Закона (обязательно с большой буквы) и ставящая такие знаки над человеком, неизбежно уходит в область теологии, осознается нами как знаковая реалия какого-то другого, а не нашего философского мира.
Переход от трех абсолютов (Бог - человек - природа) к двум (человек - природа), естественно, выявил и обострил именно ту проблематику, за которую нес ответственность и которую "решал" этот устраненный абсолют - Бог. Проблема познаваемости, которая так просто решалась в логически гомогенном мире сотворенной природы и богоподобия человека, становится у Канта проблемой номер один. Отсюда и те кантовские категориальные различения логической гетерономии - свобода и природа, логика свободы и логика природы (необходимости), цель в себе и вещь в себе, человек и автомат Вокансона, мир тезисов и мир антитезисов, которые почему-то вызвали здесь удивление у одного из выступавших знатоков специфики философского знания. Кант показывает, что как цель в себе, как высшая и "единственно святая" ценность, обладающая достоинствами, а не свойствами, человек не исчерпывается вещной логикой необходимости. В любом своем акте и поступке человек вынужден действовать в согласии с этой вещной логикой необходимости, но как существо, обладающее разумом и способностью выбора, человек действует по логике свободы, совершает одни поступки и избегает других, несет полную ответственность за историю собственной жизни. И чем больше человек знает, тем богаче у него выбор и тем выше ответственность человека как нравственного существа. Никакой мистики и темноты в этих трезвых кантовских положениях не обнаруживается.
Кант, конечно же, недооценивает сил социальной инерции, той "суммы обстоятельств", которую живущее поколение наследует как данность наличных форм и способов деятельности, замыкает историческое движение на мышление, а не на деятельность, что и отмечалось Марксом. Но все эти детали не отменяют главного: у Канта человек противопоставлен вещному миру необходимости и слепых автоматизмов как активная и разумная сила, полностью ответственная в меру собственного разумения и за свою историю, и за свое будущее. В этом смысле Кант очевидный предшественник марксистской концепции материалистического понимания истории как результата революционной практики предшествующих поколений и живущего поколения людей.
Естественно, что столь радикальная философская новация - устранение из предмета философии традиционного абсолюта, на котором многое держалось, - не могла не вызвать у современников бурной реакции критического и даже восстановительного плана. Мне кажется, что историки философии пока еще как-то излишне недоверчиво относятся к результатам исторического ценообразования, селекции истории на существенное в том или ином учении, упуская из виду то общее для науки и философии обстоятельство, что существенные для исследователя или философа мотивы личного творчества совпадают с их существенными результатами для истории, по которым мы, собственно, оцениваем и "вклады" их творцов. Приговор истории не всегда окончателен, достаточно вспомнить имена Циолковского, Менделя, Флеминга.
Галилей, к примеру, до конца жизни воевал с Кеплером по поводу движения планет: эллиптические орбиты были для Галилея очевидной ересью. Бог - всесовершенное существо, великий геометр обязан был знать, что из трех движений - кругового, прямолинейного и эллиптического (смешанного) последнее, по Аристотелю, наименее совершенно, и приписывать божественным творениям несовершенство значило для Галилея умалять его достоинства. В качестве одного из аргументов против ереси Кеплера Галилей в пылу полемики сформулировал принцип инерции - вселенской лени, на котором с тех пор держится вся опытная наука. История оставила как существенное и эллипсы и инерцию, отбросив личные мотивы Кеплера и Галилея как несущественные, хотя совсем неясно, можем ли мы что-либо объяснить в истории науки и философии, не обращаясь к анализу этих несущественных для дальнейшего хода событий деталей.
Такое несоответствие личного мотива и исторического результата характерно и для критиков, и для опровергателей Канта, в частности, и для всей немецкой классики. Гегель, например, разработал диалектическую логику - результат не менее великолепный для истории философии, чем инерция Галилея для истории опытной науки. Но если мы забываем, что личным мотивом Гегеля было восстановление логической гомогенности мира, для чего пришлось заставить преемственно меняться самое логику, превратить ее в "самость", абсолютный дух над смертными людьми, то мы рискуем за результатами для истории потерять из виду действительное учение того же Канта, значение которого вовсе не исчерпывается тем, что он был предшественником Гегеля. Более того, рассматривая Канта через призму Гегеля, мы неизбежно пририсовываем Канту в качестве детали и тот самый третий абсолют, восстанием против которого была философия Канта и который вновь появился в предмете философии после гегелевской реанимации в виде абсолютного духа. По существу, каждое поколение философов критиковало Канта, отталкивалось от него, возвращалось к нему, преодолевало его справа и слева, создавая своего особого Канта, а по ходу этой деятельности - и значимые результаты для истории.
Я не буду углубляться в эту тему, а попытаюсь показать на частном примере, как происходят эти невольные и заметные лишь глазу историка философии обращения-возвращения к Канту. Сегодня уже ни для кого не секрет, что между различными очагами культуры существуют не только черты сходства, но и весьма глубокие различия, причем проблемы межкультурного общения оказываются болезненными и острыми, а главное - практическими. По этим проблемам проведено и ведется множество исследований чисто практической направленности: нам либо удастся привить науку на инокультурных почвах, либо же научно-техническая революция и впредь останется очаговым явлением, характерным для горстки "развитых" стран. Одним из заметных исследований этого рода является многотомная работа "Наука и цивилизация в Китае" Нидама и его сотрудников. Это действительно огромный труд, по сути дела открывающий европейцам (в большой степени и самим китайцам) величие древней цивилизации, которой наша европейская культура многим обязана. Компас, порох, бумага, печатный станок, механические часы, экзамены - лишь немногие из сотен заимствований из Китая. Вокруг этого труда Нидама вот уже десятилетие идут споры и дискуссии, которые сейчас приняли форму очередного скандала.
Нидам - биохимик по образованию, крупный ученый в своей области, член Королевского общества. Когда он во время войны увлекся китайской культурой, то изучать ее начал, используя привычные научные методы. Результат, каким он предстает сегодня, оказался самым неожиданным: почти все, что известно европейской науке, было, как это документально подтверждает Нидам, известно китайцам задолго до европейцев. Никто не сомневается в том, что Нидам нечто открыл. Сомнения и споры вызывает не сам факт открытия, а то, как, какими методами, в каких концептуальных рамках, в каких контекстах были обнаружены и осознаны, поняты эти факты.
Несуразности истолкования актов, полученных в знаковом контексте одной культуры, через знаковый контекст другой культуры в случае с Нидамом самоочевидны. Так, изобретатель сейсмографа в 1 в. до н.э. Чан-Хань становится в такой интерпретации сейсмологом, древние выпариватели мочевины, получавшие стероидные и протеиновые гормоны, - биохимиками, Лао-Цзы превращается в физика-релятивиста и т.п. Эти и многие другие несуразности - естественное следствие научной методологии, ее способа восприятия, понимания, объяснения, который необходимо включает опосредование наличным знанием, опознание и истолкование нового через уже известное, через указание на предшествующие наличные элементы знания. Этот "поиск антиципаций", который обнаруживается, например, в сетях научного цитирования, как раз и дает те странные результаты, когда инокультурные факты мы пытаемся понять в привычных для нас связях и контекстах: все они уходят в прошлое, и знание другой культуры мы способны воспринять и понять только как знание, предшествующее нашему.
Наибольшей философской остроты спор вокруг Нидама достиг тогда, когда и историки науки и синологи принялись выяснять, а возможны ли какие-то другие способы понимания инокультурных фактов, которые не искажали бы их, оставляли бы их в их собственном контексте, в их инокультурных связях, не раскладывая по полочкам европейских классификаций. Вот здесь и начинается новый Кант, если его не подменяют доморощенной философией полевых исследователей. Это не "возврат" к Канту, а нормальная научная процедура, запрещающая открывать велосипеды, если они уже открыты. Но это и новый Кант для истории, поскольку ранее проблемы объяснения, понимания, истолкования оказывались на периферии философского интереса к кантовскому наследству, а теперь они получают не только теоретическое, но и огромное практическое значение.
КАНТ - СВОБОДА, ИСТОРИЯ, НАУКА
В марксистских и не только марксистских исследованиях, посвященных немецкой классической философии, И.Канту не повезло. Рассматривая его учение в историко-философской регрессии (Гегель - Шеллинг - Фихте - Кант), исследователи отмечают обычно непоследовательности Канта, забывая о том, что, во-первых, последовательность его великих продолжателей была последовательностью идеалистической и что, во-вторых, специфика идеализма Фихте, Шеллинга, Гегеля не может быть понята без глубокого анализа позиции Канта, так как: "Фихте примыкал к Канту, Шеллинг - к Фихте, Гегель - к Шеллингу, причем ни Фихте, ни Шеллинг, ни Гегель не исследовали общей основы Канта, идеализма вообще; иначе они не смогли бы развивать ее дальше"*.
* Маркс К. Математические рукописи. М." Наука, 1968, с. 209. " Арсеньев А.А., Гулыга А. Ранние работы Канта. В кн: Кант И. Соч., т. 2, с. 8.
Другой недостаток в исследованиях Канта связан с отсутствием целостного подхода к анализу его наследства. Получается так, что Кант предстает перед нами минимум в трех ипостасях. То это заплутавший естественник, который из науки ушел и до философии не дошел: "Из всех крупных деятелей немецкого Просвещения Кант был наиболее близок к механистическому естествознанию; он, если можно так выразиться, наибольший из них механицист. Вместе с тем он оставался верен философии немецкого просвещения, несовместимого с мехацицизмом"". То это путаник в гносеологии: "Таким образом, исходные теоретические положения "Критики чистого разума" составляют дуалистическое (но в конечном счете идеалистическое) и агностическое решение основного философского вопроса... Основная задача Канта состояла в том, повторяем, чтобы обосновать возможность теоретического знания в науке и, следовательно, возможность самой науки, и прежде всего научной философии. Но, не найдя правильного пути к решению этой задачи, Кант пришел к агностическому выводу, что необходимое условие создания системы научных знаний и научной философской системы составляет принцип непознаваемости объективной реальности"*.
* Ойзерман Т. Главный труд Канта. В кн: Кант И. Соч., т. 3, с. 14. " Асмус В. Этика Канта. В кн: Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 47.
То, наконец, это верующий протестант-моралист, потерпевший сокрушительную неудачу в борьбе с фатализмом Спинозы: "Как ни старался Кант избежать фаталистических выводов, фатализм следовал за ним по пятам как неизбежный результат чисто объективистской и натуралистической трактовки исторической причинности"". После ознакомления с подобными характеристиками невольно возникает вопрос: чем же все-таки велик Кант?
Как самолет, если рассматривать его в разобранности - крыло, фюзеляж, двигатель, - решительно "не летит", так и Кант в изолированном изложении его научных, гносеологических и этнических взглядов, в отвлечении от духовного климата эпохи "решительно не выглядит". Возникает та самая "амфиболия рефлективных понятий", против которой так упорно и, нужно сказать, безрезультатно боролся Кант, отстаивая свое учение как от "продолжателей" типа Фихте, так и от "предшественников" типа Юма и Беркли.
Историко-философская роль системы Канта чем-то напоминает лестницу Виттгенштейна, которую отбрасывают по использовании, но именно это и ускользает из коллективно-изолированного изложения Канта. В истории философии Кант - фигура ранга Гераклита, Демокрита, Аристотеля. Философия прошла через Канта, как дорога проходит через перевал и оказывается в совершенно новой стране со своим особым миром.
Рассматривая Канта не в регрессии - от Гегеля, а в прогрессии - от Бэкона, Декарта, Гоббса, Лейбница, Спинозы, Локка, Юма, мы сразу обнаруживаем, что Кант не столько синтезирует философскую и научную традицию, как что-то разнородное и автономно существующее (такое мнение высказывают многие исследователи), сколько отделяет и науку и философию от теологии, в рамках которой они действительно сосуществовали как единые по генезису разновидности эмпирической (естественной) и теоретической теологии, где при всем отличии этих направлений от традиционной теологии нетронутыми и некритическими воспринятыми оставались основные теологические постулаты: сотворенность природы по логическому закону - ее "разумность", и творение мира "по слову" - по нормам "интеллектуальной интуиции", которые превращают логику в необходимое и достаточное условие существования мира и его познаваемости - в "органон" познания.
Кантовские противоречия-разрывы априорного и трансцендентного, эмпирического и умопостигаемого, математического и динамического знаменуют в философском самосознании решающий момент - момент окончательного отделения науки и философии от религии и теологии, момент переноса точки отсчета с божественной мудрости миропорядка на человеческую способность мыслить в терминах каузальности и порядка, находить в мире явления, отвечающие этим требованиям. Роль Канта в этом событии - роль акушера и учителя философии: он режет пуповину, привязывающую науку и философию к теологии, он объясняет журденам науки и философии, что говорят они не теологической поэзией, а прозой теоретико-практических отношений к миру, до которых ни миру самому по себе, ни христианскому Богу нет никакого дела. И хотя субъективно Кант "принижает знание, чтобы очистить место вере", объективно, как человек, для которого "величайшая обязанность философа - быть последовательным"*.
* Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 338. " Там же, с. 465.
Кант смело меняет местами человеческое и божественное: теперь уже не Бог творит человека по своему образу и подобию, а человек творит Бога по образу и подобию своих практических нужд, творит как высший регулятивный принцип, в котором "лишь человечество свято"**.
В первоначальной докантовской форме это перевертывание теологического отношения "человек-Бог" связано с номинализмом и выступает в естествознании того времени под флагом деизма, который превращает Бога в "первотолчок" или в "первооснову" - в формальное основание законов природы. Классическая теология видит в Боге свободного творца и познает такого Бога через откровение, через книгу, через зафиксированное в священном писании слово божье. По отношению к этой классике деизм, как эмпирическая ересь, выглядит конкретным теологическим исследованием, в котором человек "ловит Бога на слове" - на принципе собственного богоподобия - и познает Бога не в священных книгах, а в сотворенной им природе, "книге природы". Гоббс, например, усматривает в богоподобии человека основание для бесконечности человеческого познания и ставит Бога в положение собеседника, которому можно задавать вопросы на понятном для Бога языке эксперимента и требовать ответа на эти вопросы. В деизме откровение переходит в открытие, а природа получает логические и лингвистические свойства текста, "книги" - самого правильного, авторитетного и надежного текста священного писания, прочесть который - основная задача науки и философии.
Неизбежное для любой ереси перенесение на природу основной теологической нормы порождает основные тупики метафизики как способа мышления. Категории бытия остаются понятыми, по Аристотелю или по Гоббсу, как логико-грамматические категории, вскрывать которые с равным успехом можно и в связях природы и в лингвистической структуре, что делает тождество мысли и бытия мертвым совпадением, в котором нет движения.
Кант первым осознал эти тупики и, отмечая огромную роль деизма, приветствуя его как "революцию в способе мышления", как атеизм*,
*Там же, с. 545.
он с глубоким пониманием природы этого метафизического завихрения обрушился на общее для теизма и деизма понимание сущности человека и человеческого познания: "Если согласятся с нами, что умопостигаемый субъект в отношении данного поступка может быть еще свободным, хотя он как субъект, принадлежащий к чувственно воспринимаемому миру, в отношении этого же поступка механически обусловлен, то, как только признают, что Бог как всеобщая первосущность есть причина также и существования субстанции (положение, от которого никогда нельзя отказаться, не отказавшись в то же время от понятия о Боге как о сущности всех сущностей и тем самым от понятия вседовления, на котором зиждется вся теология), необходимо, по-видимому, также допустить, что поступки человека имеют свое определяющее основание в том, что находится целиком вне его власти, а именно в причинности отличной от него высшей сущности, от которой полностью зависит его существование и все определение его причинности"*.
* Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 430.
В этом теолого-метафизическом решении мы теряем человека как субъекта познания и действия: "Человек был бы марионеткой или автоматом Вокансона, сделанным и заведенным высшим мастером всех искусных произведений; и хотя самосознание делало бы его мыслящим автоматом, но сознание этой спонтанности в нем, если считать ее свободой, было бы лишь обманом, так как она может быть названа так только относительно, ибо хотя ближайшие причины, определяющие его движения, и длинный ряд этих причин, восходящих к своим определяющим причинам, внутренние, но последняя и высшая причина находится целиком в чужой власти"".
Либо свободный человек, который по собственному выбору совершает поступки-явления, нанизывая их в цепь-историю, и который ответственен за состав этой цепи, хотя сами по себе поступки совершаются каждый в отдельности по законам природы, либо же перед нами автомат, винтик в машине независимых от человека и чуждых ему сил, которые, заставляя человека совершать один поступок за другим в заданной "высшим мастером" (Богом, кибернетиком, героем - все едино) последовательности, оставляют человеку лишь иллюзию свободы, делают его слепым, бездумным и безответственным орудием в руках внешних сил. Другого выбора здесь нет, и Кант совершенно прав, когда он утверждает, что и теология и метафизика в их постулатах "сущности всех сущностей", всеобщего формализма и логической гомогенности мира, неизбежно отрицают свободу: трактуют практические отношения человека к миру не как средства активной власти над этим миром, а как оковы естественного рабства, которыми человек прикован через поступки и их последовательности к единой и чуждой человеку божественных предопределений или любых других предзаданных причинно-следственных отношений.
Кант решает альтернативу в пользу свободы: "Как разумное, стало быть принадлежащее к умопостигаемому миру существо, человек может мыслить причинность своей собственной воли, только руководствуясь идеей свободы; ведь независимость от определяющих причин чувственно воспринимаемого мира (какую разум необходимо должен всегда приписывать самому себе) есть свобода. С идеей же свободы неразрывно связано понятие автономии, а с этим понятием - всеобщий принцип нравственности, который в идее точно так же лежит в основе всех действий разумных существ, как закон природы в основе всех явлений"*.
Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 297. " Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 222.
Иными словами, мир оказывается логически гетерономным: есть логика объективной необходимости, и, совершая поступки, человек в каждом из них вынужден ей подчиняться, но есть и логика свобода, по которой человек совершает именно этот поступок из многих возможных. Опыт как горизонт поступков или явлений выступает, таким образом, местом встречи и синтеза двух логик: логики необходимости, по которой совершают поступки, и логики свободы, по которой человек организует эти поступки в цепь событий - в историю, продукт уже не только естественный, но и нравственный, за который человек несет ответственность.
Признание гетерономии причин, различение естественного и нравственного - центральный пункт кантовской философии, означающий разрыв с теологией и любой другой формой знакового фетишизма методом рассечения логически гомогенного предмета теологии и метафизики на два самостоятельных и автономных предмета: "Так возникает идея двоякой метафизики - метафизики природы и метафизики нравственности. Физика, следовательно, будет иметь свою эмпирическую, но также и рациональную часть; точно так же и этика, хотя здесь эмпирическая часть в отдельности могла бы называться практической антропологией, а рациональная - собственно моралью".
Ни один из этих автономных предметов не содержит идеи Бога или иной высшей сущности, хотя в нравственности эта идея может, по Канту, создаваться человеком и находить регулятивное применение как мечта о мире-космосе античного образца: "Высшая причина природы, поскольку ее необходимо предположить для высшего блага, есть сущность, которая благодаря рассудку и воле есть причина (следовательно, и творец) природы, т.е. Бог"*.
Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 458.
Но такой Бог - только основанный на способности человека к познанию и выбору наилучшего постулат принципиальной возможности высшего производного блага, то есть залог реализуемости "лучшего мира" на материале наличного и несовершенного. Это Бог революционного преобразования мира умственными и физическими усилиями живущего поколения людей, и как таковой он имеет только регулятивное применение: "Само человечество в нашем лице должно быть для нас святым, так как человек есть субъект морального закона, стало быть того, что само по себе свято, ради чего и в согласии с чем нечто вообще может быть названо святым".
Идея Бога, как и любой другой "сущности сущностей", не имеет субстанционального применения: ее, по Канту, нельзя ни доказать, ни опровергнуть, а регулятивный подход к Богу лишает человеческое познание абсолютной теологической опоры, есть теологический агностицизм или теоретический атеизм. До Канта философия всегда, со времен античности, считала себя обязанной указать на тот или иной вечный и неизменный субстрат познания, а когда ей этого не удавалось (Юму, например), она впадала в безудержный скептицизм. Кант первым отказался от теологической по источнику традиции, его мир лишен теологических костылей. Он островок познанного и освоенного человеком в безбрежном океане непознанного, где традиционные абсолюты получают смысл горизонта познания, а гетерономный синтез свободы и необходимости становится постоянно наводимым мостом-основанием, по которому человеческое познание движется в синтетических априорных суждениях от наличного знания к гипотезе и эксперименту, а от них - к новому знанию. До Канта не было знания, свободного от веры. И "освобождая место вере", Кант создал первую свободную от теологии территорию науки. Все попытки идеализма преодолеть теологический агностицизм Канта, в том числе и попытка Гегеля, были возвращением к принципу логической гомогенности мира, то есть были, по существу, теологической восстановительной реакцией.
2
Деизм для Канта - революция в способе мысли и начало науки. Не случайно "Критике чистого разума" он предпосылает выдержку из Бэкона и летосчисление науки ведет с него же. Для Канта, как и для деистов, природа - источник человеческого знания, верховная санкция и высший авторитет в суждениях об истинности продуктов человеческого познания. Но в отличие от деистов Кант не видит в природе "сотворенности", изначального параллелизма между логикой и законами природы, той "предустановленной гармонии", которая лежит в основе "интеллектуальной интуиции" как гарантия познаваемости мира. В кантовской природе нет этого заложенного кем-то страта интеллектуальности, нет и склонности без сопротивления укладываться в прокрустово ложе логических определений. Природа у Канта - царство слепых сил. Некоторые из них познаны нами и введены в арсенал логики необходимости как исходный материал и выбор для осуществления логики свободы. Она же располагается уже в другом царстве: "Каждая вещь в природе действует по законам. Только разумное существо имеет волю или способность поступать согласно представлению о законах, т.е. согласно принципам"*.
Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 250.
Оба царства автономны, суть "вещь в себе" и "субъект в себе". Они соприкасаются, дают на демаркационной линии чувственного, в практической деятельности, гетерономные синтезы, причем природа дана здесь субъекту как "вещь для нас", а субъект дан природе в практическом действии по ее законам как "вещь среди вещей".
Но взаимодействие двух автономных царств не ограничивается слиянием в практической деятельности, в наличном опыте. Здесь законы и принципы уже синтезированы, функционируют как многократно повторяемые акты-поступки, связанные цепью установившегося ритуала жизни. Кроме наличного опыта, взаимодействие автономных царств природы и нравственности предполагает еще запредельную "трансцендентальную" возможность нового опыта в двух отношениях: за счет пополнения арсенала практических отношений к миру и за счет изменения сложившегося ритуала жизни. Первый источник нового опыта - предмет науки, второй - предмет философии.
Если в наличном опыте теоретическое и практическое отношение к миру синтезированы в явление-поступок, где уже невозможно выделить в чистом виде ни теоретическое, ни практическое, то в трансцендентальной области возможного опыта этот синтез еще не произошел: теоретическое (продуктивное воображение) противостоит здесь эмпирическому как произвол "согласно принципам" произволу "согласно законам", природа не дана еще субъекту, и субъект не дан природе. Здесь нет соприкосновения царств необходимости и свободы, но есть возможность такого контакта, который наводится по инициативе субъекта-человека как активное подчинение произвола эмпирического произволу теоретическому: "Естествопытатели поняли, что разум видит только то, что сам создает по собственному плану, что он с принципами своих суждений должен идти впереди согласно постоянным законам и заставлять природу отвечать на его вопросы, а не тащиться у нее словно на поводу, так как в противном случае наблюдения, произведенные случайно, без заранее составленного плана, не будут связаны необходимым законом, между тем как разум ищет такой закон и нуждается в нем"*.
* Кант И. Соч., т. 3, с. 85.
Свобода и произвол этого творческого движения не есть, по Канту, свобода парения всеустрояющего духа над водами "безвидной и пустой" материи - чистой возможности. Подчеркивая активность разума. Кант не устает издеваться над спекулятивными взлетами интеллектуальной интуиции: "Рассекая в свободном полете воздух и чувствуя его противодействие, легкий голубь мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было бы гораздо удобнее летать"**.
Там же, с. 110.
Пижонам духа Кант, таким образом, определенно не сочувствует - у спекуляции мощные крылья, они обеспечивают активный подход и подлет к природе, "но так как лишь одной формы, как бы она ни соответствовала логическим законам, далеко еще не достаточно, чтобы установить материальную (объективную) ценность знания, то никто не отважится судить о предметах с помощью одной только логики, не собрав о них уже заранее основательных сведений помимо логики"***.
Там же, с. 160.
Истинной опорой разума является для Канта эксперимент. Только он наполняет паруса спекуляции силой знания и позволяет разуму маневрировать в трансцендентальном море открытий: "Разум должен подходить к природе, с одной стороны, со своими принципами, сообразно лишь с которыми согласующиеся между собой явления и могут иметь силу законов, и, с другой стороны, с экспериментами, придуманными сообразно этим принципам для того, чтобы черпать из природы знания, но не как школьник, которому учитель подсказывает все, что он хочет, а как судья, заставляющий свидетеля отвечать на все предлагаемые ему вопросы"*.
Кант И. Соч., т. 3, с. 85-86.
Природа - объективный и беспристрастный свидетель, ее, по Канту, можно заставить отвечать на вопросы. Но, во-первых, она вовсе не обязана всегда отвечать "да", что отсекает любые поползновения разума творить мир по нормам интеллектуальной интуиции, навязывая природе логические законы, а во-вторых, поскольку субъект дан природе как "вещь среди вещей", разуму приходится задавать ей вопросы на ее собственном языке - на языке естественной причинности. В этом секрет популярности Канта в науке. В природе - предмете науки - он видит не то, что познано и освоено в опыте, а ту возможность нового знания и нового опыта, которая всякий раз оказывается перед познающим субъектом как таинственная "вещь в себе", как "мир открытий" - неистощимый и неисчерпаемый источник нового знания, новых открытий, нового опыта. Здесь мы имеем дело именно с кантовскими принципиально неформализуемыми в системе наличного опыта и потому уже "непознаваемыми" остатками, с "вещью в себе", о которой можно с уверенностью сказать, что она не повторяет ни одну из известных нам "вещей для нас" - плагиат в науке запрещен. И все же она, эта "вещь в себе", должна быть допущена к существованию на правах детского места нового знания, новых теоретических и практических отношений к природе. Если в мире нравственном мы допускаем свободу как суверенную волю и суверенный произвол субъективного выбора поступков в цепь-историю, то с той же необходимостью мы обязаны допустить в мир природы всеобщий абстракт - "вещь в себе", который не исчерпывается тем или иным конкретным отношением к природе или даже всеми наличными отношениями к природе, а включает в себя все возможные отношения, то есть задает всеобщую схему и модель, "монограмму" любого, наличного и возможного теоретико-практического отношения к природе.
Открытый характер системы Канта, где вся совокупность наличного опыта дает лишь регулятивный принцип познанию, а само познание совершается силами индивидуального мышления, оказывается для науки более привлекательным, чем любая замкнутость, строится ли она по образцу теологической "сотворенности" или по другой знаковой схеме предзаданных и независимых от деятельности человека отношений. Любая схема, в которой человеку отводится роль "автомата Вокансона" и где отрицается право индивидуального мышления исследовать природу с помощью эксперимента, искать и находить новое знание, неизбежно будет отвергнута наукой как попытка отрицать самоочевидное: наука создает новое знание. Именно поэтому гегелевская схема самодетерминированного логико-исторического движения справедливо представляется научному самосознанию как обычный теологический тупик, где под другими терминами воспроизводится все то же отношение изначальной замкнутости человека в независимо от него сотворенной и неподвластной ему клетке ритуала.
У Гегеля нет природы как источника нового знания, мир замкнут в логической форме, и разум лишь позирует сам перед собой, опредмечивая бородавки и морщины собственного формального определения в зеркале опыта. Цели познания сужаются при таком подходе до самопознания, до поисков того, что уже заведомо есть в разуме: "Если бы разум перерыл все внутренности вещей и вскрыл бы им все жилы, чтобы хлынуть оттуда себе навстречу, он не достиг бы этого счастья (найти себя в наличии как форма и вещь), а должен был бы сначала в себе самом найти свое завершение, чтобы потом на опыте узнать свою завершенность"*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч., т. 4, с. 130.
И эксперимент, по Гегелю, оказывается не способом черпать из природы новое знание, как это было у Канта, а только очищающей купелью, в которой разум смывает с себя чувственную грязь: "В том виде, в каком закон выступает сначала, он проявляется нечисто, опутанный единичным чувственным бытием, а понятие, составляющее его природу, представляется погруженным в эмпирический материал. В опытах инстинкт разума старается найти, что воспоследует при тех или иных обстоятельствах. Благодаря этому кажется, будто закон еще больше окунается в чувственное бытие, однако последнее, напротив, теряется в нем"**.
Там же, с. 136.
У Канта продукт науки - устойчивый гетерономный синтез законов природы и нравственности, новое теоретическое и практическое отношение к миру, у Гегеля продукт науки - очищенный от эмпирии разум.
Если Кант толкает к активному познанию тайн природы, то Гегель всякий раз отсылает к стеллажу истории, требует пассивного терпения и неторопливости, поскольку новое должно сначала самозародиться в процессе саморазвития духа, а затем уже оно может быть осознано индивидом, "открыто" им с позволения и одобрения духа, который действует по правилам христианского духа святого - утешителя и наставителя богодухновенных пневматиков: "Мы должны проникнуться убеждением, что истинное по природе своей пробивает себе дорогу, когда пришло его время, и что оно появляется лишь тогда, когда это время пришло, а потому оно никогда не появляется слишком рано и не находит публики незрелой"*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч.. т. 4, с. 39.
Попробовал бы Гегель указать хоть на один случай в науке, когда истины приходили бы вовремя и публика, пусть даже научная, была бы подготовлена к открытию. Новая истина всегда несвоевременна, об этом говорят судьбы Бруно, Галилея, Менделя, Циолковского, Флеминга, за которыми скрываются сотни и тысячи неведомых миру гениев, чьи имена навсегда потеряны для истории человеческого познания. Истина ничего не пробивает собственными силами, их у нее нет, нужны люди, чтобы пробить дорогу истине, а это удается не всем и далеко не всегда.
По самой своей сути отношение Гегеля к творчеству враждебно и консервативно. Это отношение с позиций ритуала, который рассматривает себя высшей ценностью, а ломающее его новое - болезнью и помехой, "порчей" сложившейся системы. Разум в его коллективности и всеобщности превращается у Гегеля в воинствующего цензора, в помеху новым истинам: "То, что общезначимо, то и имеет всеобщую силу; то, что должно быть, то на деле и есть, а то, что только должно быть, но не есть, не обладает истиной. Инстинкт разума со своей стороны с полным основанием крепко держится за это и не дает ввести себя в заблуждение мысленными вещами, которые только должны быть и как долженствование должны обладать истиной, хотя бы они уже не встречались ни в каком опыте, - он столь же мало дает ввести себя в заблуждение гипотезами, как и всякими другими иллюзиями неиссякающего долженствования, ибо разум есть именно достоверность того, что он обладает реальностью, и то, что для сознания не существует в качестве самодовлеющей сущности, т.е. то, что не является, есть для сознания полное ничто"*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч., т. 4, с. 134-135.
С этой позиции неприкасаемости к тому, "что есть", и самоограничения тем, "что есть", любое творчество представляется беспочвенной химерой и произвольным вымыслом.
Наука лишена смысла без тайны, загадки, без непознанного, поэтому с точки зрения науки философия Канта с ее принципиально неформализуемым в рамках наличного опыта остатком, с "вещью в себе", есть хотя и несовершенный, требующий критического подхода, но при всем том ценный набросок философии переднего края науки, философская интерпретация реальных отношений, возникающих в процессе научного творчества. А гегелевская система с той же точки зрения в лучшем случае история наличного научного знания, то есть философия пропедевтики, выхода на передний край науки по моментам ее истории. Это философия для детей школьного возраста и для студентов - для них действительно имеет силу гегелевское положение: "Отдельный индивид должен и по содержанию пройти ступени облазования всеобщего духа, но как формы уже оставленные духом, как этапы пути уже разработанного и выправленного"**.
Там же, с. 15.
Передний край науки - не школьная парта, и гегелевская идея самодетерминированного движения-самораскрытия истины здесь только мешает, мистифицирует действительное положение дел, обещает предсказуемость, всезнание, философский камень абсолюта там, где ученый с полным правом видит лишь возможность нового знания, которого нельзя ни предсказать, ни обосновать, не покидая рамок наличного знания. Если бы ученый знал наперед, что он ищет, в том смысле, в каком сапожник, например, знает, что из его трудов получится, то научное творчество потеряло бы всякий смысл. Схоластика, парта, книга, история, теология - все это до науки, все это лишь средства, которые на переднем крае познания обращены на поиски нового как основного материала, из которого живущее поколение строит для будущих поколений их схоластику, парту, книгу, телеологию как средства их будущего познания. Поэтому приходят в науку по Гегелю, а творят науку - по Канту.
3
Анализируя передний край познания, Кант четко прорисовывает исходный "интуитивный" шаг научного творчества, тот момент активного преобразования наличного формализма силами индивидуального мышления, когда ученый в собственной голове строит гипотезу, а затем идет с ней, пока еще с пустой формой, к чувственности за содержанием - планирует эксперимент. Хотя сам по себе рассудок по Канту "ничего не может созерцать, а чувства ничего не могут мыслить, только из соединения их может возникнуть знание"*,
Кант И. Соч., т. 3, с. 155.
логическое и чувственное разделены у Канта по времени в пределах акта творчества. Логическое предшествует чувственному: "Так как то, единственно в чем ощущения могут быть упорядочены и приведены в известную форму, само в свою очередь не может быть ощущением, то, хотя материя всех явлений дана нам только а posteriori, форма для них должна находиться готовой в нашей душе a priori и поэтому может рассматриваться отдельно от всякого ощущения"'*.
Там же, с. 228.
Это логическое опережение опыта, логическая его предоформленность как раз и фиксируется в идее "априоризма", к которому, нам кажется, имя Канта имеет не большее отношение, чем имя Аристотеля к грамматике, хотя терминами Аристотеля мы пользуемся до сих пор. Априоризм как момент научного творчества не есть "изобретение" Канта. Он столь же предметен и реален, как и "изобретенная" Аристотелем грамматика. Опредметив универсальное для творчества явление в термине "априоризм", Кант сказал науке примерно то, что сказал Журдену учитель философии. Априоризм - момент научного творчества, неустранимый из творчества момент выхода за рамки наличного, момент отрицания полноты наличного знания в индивидуальном мышлении, момент разложения наличного знания на составляющие и создания силами индивидуального мышления новых "пустых" связей. Связь - основной продукт теоретического творчества - всегда, по Канту, нова и априорна; "Не предмет заключает в себе связь, которую можно заимствовать из него путем восприятия, только благодаря чему она может быть усмотрена рассудком, а сама связь есть функция рассудка, и сам рассудок есть не что иное, как способность a priori связывать и подводить многообразное содержание данных представлений под единство апперцепции. Этот принцип есть высшее основоположение во всем человеческом знании".
Кант И. Соч., т. 3, с. 193.
Внешне идеалист Гегель и Кант идут здесь вместе, идут в глубины сознания за формой. Но это близость чисто внешняя: категории у Гегеля содержательны, они уже заполнены содержанием, как сотворенный Богом мир заполнен его мудростью, поэтому движение в глубины сознания есть для него анализ наличного, поиски готового. По Канту, категории "чисты", и продукт теоретического творчества до его верификации есть, собственно, tabula rasa, на которой эксперименту предстоит еще написать нечто краткое и далеко не всегда приятное теоретику: "Чистое применение категорий... не заключает в себе противоречий, однако оно не имеет никакой объективной значимости, потому что не направлено ни на какое созерцание, которое должно было бы этим приобрести единство объекта. В самом деле, категория есть ведь только функция мышления, посредством которой мне не дается никакой предмет, а только мыслится то, что может быть дано в созерцании"**.
Там же, стр, 722.
Априоризм не только философская санкция научного творчества в его "чистых" шагах (гипотеза-верификация-теория). Тот же тип отношений гетерономного контакта формального и содержательного устанавливается Кантом и для всей области наличного ритуала в его взаимодействии с новым знанием. "Познание, - писал Ленин, - может быть биологически полезным, полезным в практике человека, в сохранении жизни, в сохранении вида, лишь тогда, когда оно отражает объективную истину, не зависящую от человека".
Ленин В.И. Соч., 4-е изд., т. 14, с. 127.
И эта возможная полезность объективно истинного, когда речь идет о новом знании, имеет свой механизм внедрения - перехода в ритуал и растворения в ритуале как наличное знание. Если в "чистом" научном шаге речь идет о творчестве новых теоретико-практических отношений к миру, которые получают в эксперименте достоинство объективно-истинного знания, то за пределами этого шага начинается не менее сложный процесс освоения новых отношений к миру - процесс "внедрения нового", который, как в этом убеждает история, вовсе не желает идти самотеком-самораскрытием, а требует активного и квалифицированного вмешательства индивидуального мышления: работы изобретателей, конструкторов, инженеров, экономистов и т.п.
Этот процесс перехода нового в наличное, процесс присвоения и утилизации нового, сам оказывается многократной и упорядоченной последовательностью синтезов, в которых априорные формы заполняются объективно истинным содержанием и, входя в ритуал, проходят последовательность селекций на технологичность, экономичность, спрос и т.д. Иными словами, возникает шаговый или каскадный переход позиционного типа по формальному основанию. Кант дает общие контуры такого перехода, когда он, например, различает разум и рассудок в том же плане контакта априорной формы и данного содержания: "Если рассудок есть способность создавать единство явлений посредством правил, то разум есть способность создавать единство правил рассудка по принципам"*.
Кант И. Соч., т. 3, с. 342.
При этом интерес разума состоит "в ограничении спекулятивного безрассудства"**,
Там же, с. 454.
то есть разум действует методом селекции, налагает ограничения категорического императива как высшего принципа практики на теоретическую научную деятельность и ее продукты как раз в том смысле, в каком Ленин писал: "Точка зрения жизни, практики должна быть первой и основной точкой зрения теории познания"***.
Ленин В.И. Соч., 4-е изд., т. 14, с. 130
Уже у Канта потребность человека и объективный мир связаны узловой линией формы, которая идет от всеобщей потребности и обрывается на индивидуальных ощущениях. Движение от потребности к ощущению суть априорно-формализующее движение и вместе с тем косвенное объективное определение субъективной интуиции через сложившийся ритуал всей совокупности наличных практических отношений к миру. Встречное движение от загадок природы (вещей самих по себе) через ощущение и эксперимент к потребности суть заполняющее движение и вместе с тем субъективное, через выбор, определение объективно-достоверного знания.
Эта иерархия переходов показана Кантом как метафизически неизменная и застывшая: возможный опыт рассматривается как своего рода сосуд конечного объема, который "в бесконечном прогрессе к высшему благу" можно в принципе до краев заполнить объективным и нравственно безупречным знанием, то есть раз и навсегда совместить в конечном синтезе субъективную потребность человека и объективную возможность природы.
Эта завершенность системы по верхнему пределу, где совпадают и сливаются естественное и нравственное, придает системе Канта черты хотя и отдаленной, но замкнутости, на периферии которой маячат традиционные теологические сущности - союзники человеческого познания и гаранты "лучшего мира". Этот метафизический момент философии Канта - прямая дань особенностям исторической обстановки того времени, когда лишенное практической опоры теоретизирование неизбежно включало элементы эсхатологии, искало союзников в "сверхчувственных" и изобретало союзников в виде знаковых фетишей типа Нравственного прогресса, Абсолютного духа, Колеса истории. Логики и т.п. (обязательно с большой буквы). Смысл этих поисков с исчерпывающей ясностью передан в кантовском абсолюте природы-архетипа как единства нравственного и естественного: "Так как законы, по которым существование вещи зависит от познания, суть законы практические, то сверхчувственная природа, насколько мы можем составить себе понятие о ней, есть не что иное, как природа, подчиненная автономии чистого практического разума. А закон этой автономии есть моральный закон, который, следовательно, есть основной закон сверхчувственной природы и чистого умопостигаемого мира, подобие которого должно существовать и в чувственно воспринимаемом мире, но так, чтобы в то же время не наносить ущерба законам этого мира... В самом деле, моральный закон, согласно идее, действительно переносит нас в природу, в которой чистый разум, если бы он был наделен соответствующей ему физической способностью, породил бы высшее благо"*.
Кант И. Соч., т. 4, ч. 1, с. 363.
В этой оговорке бессилия "будь наделен - породил бы" основной источник метафизики Канта, у которого нет ничего, кроме "доброй воли", "долга", "святости", "достоинства", "нравственного закона", что он мог бы противопоставить "естественной" подлости мира. И гегелевская диалектика отнюдь не преодолевает этой метафизики. Снимая метафизику в истории, Гегель не только не снял кантовскую метафизику системы, но даже подчеркнул ее: перевел замкнутость возможного опыта из далекого будущего в наличное бытие. Гегелевский формальный сосуд, в отличие от кантонского, всегда полон: разум изначально и безвыходно посажен в саморазвивающуюся клетку тождества объективного и нравственного, разум безупречен в этой клетке, благонадежен, свят и "в разумных пределах" автономен - способен быть "конечным духом", слепо гонимым духом целого*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч., т. XI, с. 518-519.
Неформализуемые остатки - источники нового знания - растворены Гегелем до чистого ничто или чистой хитрости, активность же формального начала сведена к нулю с помощью "инстинкта разума" или "реального основания". Поэтому Гегель с точки зрения науки не только не преодолевает Канта, но самоизолируется в его системе, герметизирует наличный опыт, а главное - отсекает наиболее важные для научного творчества живого поколения людей трансцендентальные свойства кантовской системы: выходы за пределы наличного опыта, пути к новому.
Реальная возможность критики Канта слева и материалистического его преодоления вряд ли может мыслиться критикой отсекающей и хирургической, которая удаляла бы из системы Канта пораженные идеализмом детали и оставляла благонадежные. Учение Канта - система, а системам противопоказаны ампутации - они рассыпаются. Можно поэтому вполне согласиться с Т.Ойзерманом, который пишет: "Содержание и значение философии Канта не исчерпываются тем, что он был предшественником Гегеля"**.
Ойзерман Т.И. Философия Канта и современность. М., 1974, с. 9.
Учение Канта на правах интеграторов включает положения, которые выходят за пределы идеализма и идеалистом Гегелем восприняты не были. Центральная идея Канта о человеке, о живущем поколении как о субъектах свободы, нравственности, познания была отвергнута Гегелем. Эта идея, как мы пытались показать, неразрывно связана с учением о "вещи в себе", выражает материалистическую тенденцию философии Канта. Она определяет направленность и содержание его критики традиционного теологического понимания науки, морали, искусства, превращая их из божественных установлений в творения смертного человека. Кант здесь вплотную подходит к известной идее Маркса о том, что люди сами творят свою историю - практическую и духовную, - к идее, которая лежит в основе Марксовой критики всей буржуазной идеологии. В этом плане Кант выступает как прямой предшественник марксизма.
ДИАЛЕКТИКА ГЕГЕЛЯ И ФЕНОМЕН "НАУЧНОГО ПОСТУПАТЕЛЬНОГО ДВИЖЕНИЯ"
Среди проблем философии нового времени одной из самых острых и дискуссионных была и остается проблема движения знания, движения от незнания к знанию, от неполного и поверхностного к более полному и глубокому знанию. Сама по себе эта проблема не появилась на пустом месте: философия нового времени получила ее в наследство от теологии, где различение еще апостолами ветхозаветно-иудейской (соматической), антично-эллинской (психической) и новохристианской (пневматической) традиции уже в трудах отцов церкви, особенно у Августина, реализовалось в постановку вопроса об истории духа как о преемственном процессе выявления мудрости божьей через познающую деятельность "пневматиков" - духовных, богодухновенных, осененных благодатью духа святого служителей церкви. Уже в поздней схоластике - у Роджера Бэкона, Оккама - под внешней теологической оболочкой такого "богословского поступательного движения" без труда прощупывается рационально-естественное содержание. Непосредственно восходящее к различению у Аристотеля первичных (субъективных, подлежащных) и вторичных (объективных, дополнительных) сущностей, учение Оккама о двух реальностях - о "полной" субъективной реальности мира единичных вещей (esse subjectivum) и о лишенной единичности "дополнительной" объективной реальности мира знания (esse objectivum) - выявило субъектно-объектное отношение как одну из центральных проблем теории познания. Номиналисты, и прежде всего Оккам, поставили возникающую философию нового времени в такую позицию, которая во многом предопределила новый угол зрения на предмет философии: позволила заметить и вынудила признать на правах факта то, что Гегель позже назвал "научным поступательным движением".
В отличие от "богословского поступательного движения", предметным основанием которого теология считала бесконечную мудрость божью, как она реализована в книгах священного писания и в мудром устройстве сотворенной Богом природы, "научное поступательное движение" предстало перед философами как движение по утилитарно-опытному основанию, как стихийно идущий процесс накопления опытного знания, на которое изначально наложены ограничения не только по истинности, но и по "приложимости" - по возможности использования такого знания для человеческих нужд и целей. Связь этого опытного основания с теологической идеей творения мира по слову-логосу очевидна, как несомненна и исходная теологическая окраска эксперимента - авторитетного, от имени устроенной по божественным замыслам природы свидетельства о том, что человеку из объективной и усеченной познавательной позиции "после вещей" (post rem) удалось перейти в субъективную, обладающую достоинством единичности божественную позицию "до вещей" (ante rem), которая дает возможность реализовать оформленное в логическую схему знание любое число раз независимо от условий места и времени.
Хотя сама опытная наука долго еще использовала эти теологические костыли, очевидная безличность экспериментальной верификации, репродуктивный характер опытного знания, его логическая однородность (причинная схема) позволили философии довольно быстро отделить предмет опытной науки (инерция, тело, взаимодействие, причинность) от предмета теологии, показать, что для опытной науки теоретико-познавательные постулаты теологии излишни.
Уже Юм доказывал эвристическую и логическую несостоятельность идеи творца для перехода от известного нам порядка природы к новому знанию. Но у него сам способ доказательства, идущего от логической однородности знания, от строгой соразмерности причин и действий, заводил в тупик агностицизма: переход от наличного к новому знанию, а с ним и само "научное поступательное движение" - преемственное накопление и рост научного знания - оказывались невозможными, так как они требовали либо признания избыточных причин и отказа от принципа соразмерности причин и действий, либо же разделения формы и содержания. Оба решения представлялись Юму возвратом к теологии.
Пытаясь преодолеть тупики Юма, Кант пошел на дуализм формы и содержания и, соответственно, на двойственность критерия истинности, формальная составляющая которого носит у него всеобщий характер и обеспечивает логическую однородность, репродуктивность формы, принадлежность любого элемента знания, как наличного, так и возможного, к универсальным формальным правилам, а предметно-содержательная составляющая дискретна, уникальна, неповторима в различениях, то есть в системе научного знания функции целостности и преемственности движения от наличного к новому с сохранением целостности системы несет, по Канту, универсальный формализм как таковой. Именно форма выступает у него основанием, субстратом "научного поступательного движения", и формализм, соответственно, приобретает агрессивные свойства чистоты и априорности в том примерно смысле, в каком универсальные правила грамматики чисты и априорны по отношению к акту речи, образуют conditio sine qua пои речевой активности - универсальное и равнообязательное для всех членов речевой общности условие речи и ее восприятия.
Переход от наличного к новому по формальному основанию, которое всегда избыточно, всегда готово принять и соединить в целостность новые предметно-содержательные различения, совершается, по Канту, как трансцендентальный, выходящий за рамки наличного синтез чувственного и рассудочного, где чувства дают содержательный материал, а рассудок организует его по априорным универсальным правилам, оформляя материал в синтезированный продукт познания, в единство природного и логического - оформленного содержания и содержательной формы.
Акцентируя на синтезе нового, Кант неизбежно получал два рода противостояний: а) синхронно-гносеологическое противостояние, в котором произвол схематизма противостоит вещи в себе как абсолютному источнику возможных восприятий; б) диахронно-гносеологическое противостояние (антиномии), в котором познанное и упорядоченное (мир антитезисов) противостоит как наличное будущему: непознанному и неупорядоченному, но допускающему познание-синтез формального и предметно-содержательного при допущении на правах логических постулатов категорий начала, творения, свободной причинности и т.д., - что по тем временам неизбежно осознавалось как возврат к теологии. Подчеркивая, что переход от научного творчества к его продукту - научному знанию - совершается по формальному основанию, Кант в антиномиях не шел дальше простой констатации принципиальных различий между универсалиями творчества и универсалиями знания как продукта творчества.
Попытки взаимно ориентировать синхронно-гносеологическое и диахронно-гносеологическое противостояния, связать их в единую схему теоретически-познавательной деятельности характерны для всей немецкой классики. Типичен и результат этих попыток: нарастание исторической глубины в продукте познавательной деятельности - в системе научного знания. Но если у Шеллинга и Фихте история познания, а с нею и "научное поступательное движение" представлены как функция теоретической и системообразующей деятельности индивидов и системный характер наличного научного знания имплицитно замкнут на общность индивидов, их сущностных сил ("Я", "гений"), то у Гегеля, и в этом, по нашему мнению, состоит основная черта его диалектической логики, связи системности, целостности, преемственности логически эксплицированы и представлены как независимые от индивидов сущностные свойства самого процесса познания, самого "научного поступательного движения" - самодвижения и саморазвития системы научного знания.
Философский смысл этого шага трудно переоценить: предмет теории познания впервые предстал не "россыпью", не конгломератом схем, мнений, личностей, сказавших то-то и то-то, а безличным связным целым, "телом", автономной, целостной и независимой от человека исторической реальностью, которую можно было теперь исследовать как нечто в себе законосообразное, несущее имманентную логику связи в целое и, возможно, логику собственного развития.
Основание автономности "научного поступательного движения", а вместе с тем и основание преемственности этого движения, Гегель усматривал в самоактивности содержания. Форма у него выступает лишь как омертвленный преходящий момент устойчивости и определенности, как фиксированная на содержании опора поступательного движения - "ибо движет себя вперед содержание внутри себя, диалектика, которую оно имеет в самом себе"*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч., т. V. М., 1931, с. 34.
Как наименее гибкий и "хрупкий" участник "научного поступательного движения", формальное основание, по Гегелю, дискретно, лишь умножается, но не развивается, и любой, основанный только на форме подход к изучению поступательности неизбежно теряет связи преемственности, которые располагаются в содержании, становится метафизическим подходом, способным фиксировать различения, но не переходы различенного друг в друга. Целостность различенного и сам триадный переход от наличных к новым различениям замыкаются на содержании: "Так как получающееся в качестве результата отрицание есть определенное отрицание, то оно имеет некоторое содержание. Оно есть новое понятие, но более высокое, более богатое понятие, чем предыдущее, ибо оно обогатилось его отрицанием или противоположностью; оно, стало быть, содержит в себе старое понятие, но содержит в себе более чем только это понятие, и есть единство его и его противоположности. Таким путем должна вообще образоваться система понятий - и в неудержимом, чистом, ничего не принимающим в себя извне движении получить свое завершение".
Там же, с. 33.
При всем пиетете к Гегелю и к философской значимости его логико-исторической интерпретации "научного поступательного движения" сразу же следует отметить целый ряд сомнительных и слабых мест его схемы. Прежде всего это относится к его истолкованию связей преемственности. Не отвергая триадной схемы перехода (определенность - отрицание - отрицание отрицания) и принимая гегелевскую трактовку преемственности как содержательного свойства знания, мы при всем этом видим как минимум два возможных истолкования такой преемственности: а) активно-телеологическое, в рамках которого наличное содержание системы научного знания целиком или в значительной степени определяет будущие состояния системы в соответствии с некоторым началом или имманентной целью "научного поступательного движения", и тогда движение совершается к некоторому конечному состоянию системы; б) пассивно-инерционное, в рамках которого наличное содержание системы научного знания лишь обусловливает и ограничивает будущие состояния системы через требование содержательной связи нового с наличным, и тогда движение совершается от наличной определенности, не обеспечивая ни прав, ни логических средств определить вектор или конечный ориентир такого движения.
Сам Гегель придерживался активно-телеологического истолкования, субъективировал содержание, делая его и носителем и активным определителем связей преемственности. Его понятия самости, содержания как самостного субъекта поступательности, самоактивности, как и его аналогии, прежде всего организмические, с помощью которых вводятся и осмысляются категории диалектической логики, телеологичны по самой своей сути. Разъясняя понятия абсолюта и субъекта познания, он, например, замечает: "Сказанное можно выразить и так. что разум есть целесообразное действование. Возвышение вымышленной природы над непризнанным мышлением и прежде всего изгнание внешней целесообразности подорвали доверие к форме цели вообще. Однако, следуя определению, которое уже Аристотель дает природе как целесообразной деятельности, цель есть (нечто) непосредственное, покоящееся, неподвижное, которое само движет, таким образом, это - субъект. Его способность приводить в движение, понимаемая абстрактно, есть для-себя-бытие или чистая цегативность. Результат только потому тождественен началу, что начало есть цель', или - действительное только потому тождественно своему понятию, что непосредственное в нем самом имеет в качестве цели самость или чистую действительность"*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч., т. IV. М., 1959, с. II
Этот возврат к античным концепциям матушки-природы, неутомимой в порождении смертных вещей, и организующе-властвующего разума, способного "двигать, оставаясь неподвижным", практически неизбежен при активно-телеологическом истолковании связей преемственности, и нам менее всего пристало упрекать Гегеля за использование древних схем - других у него не было. Но крайне важно понять смысл такого подхода и естественно вытекающего из него результата, который мы назвали бы эффектом основанного на теоретическом отчуждении знакового фетишизма. Как в условиях товарного производства продукт начинает командовать производителем, порождая товарный фетишизм, точно так же и в схеме Гегеля наличная система знания - продукт человеческого познания - начинает командовать теоретиком через механизмы "научного поступательного движения", порождая знаковый фетишизм, превращая наличную систему научного знания в фетиш, в надчеловеческий мыслящий и водящий субъект познания, а самого познающего индивида - в слепого агента процесса познания: "Постигнуть внутренний субстанциональный дух - вот в чем состоит точка зрения индивидуума; в рамках целого похожи они на слепых, гонимых внутренним духом этого целого"*.
Гегель Г.-В.-Ф. Соч., т. XJ. М., 1935, с. 518.
Познающий индивид в гегелевской схеме не более как дух среди духов, смертная интериоризация абсолютного духа познания: "Эта длинная процессия духов суть отдельные биения пульса, в которых проявляется его жизнь; они суть организм нашей субстанции, всецело необходимое поступательное движение, которое ничего другого не выражает, кроме природы самого духа, и которое живет во всех нас. К его настойчивому требованию - когда крот продолжает рыть там внутри - мы должны прислушиваться и дать ему осуществление"".
Там же, с. 519.
Отрицая любые формы фетишизма, любые попытки поставить над человеческой практической и теоретической деятельностью более высокие мыслящие и водящие инстанции, в каком бы облачении они ни выступали, марксизм, естественно, не может принять гегелевскую идею надчеловеческой самости абсолюта-субъекта познания, идею, восходящую к христианской концепции духа святого и духовного познания как высшей формы познания. Единственным и монопольным субъектом познания является для марксизма смертный человек, использующий в своей познавательной деятельности все остальное на правах средств познания. Но феномен "научного поступательного движения", законосообразности его механизмов, известной автономности и независимости от человека этого движения, образующего знаковую реальность знания как целостного, преемственно растущего во времени связного "тела" знания, есть очевидный факт, с которым мы встречаемся в исследованиях по науковедению, лингвистике, информатике, документалистике и т.п. Более того, мы не только наталкиваемся на феномен "научного поступательного движения", но часто (в лингвистике и науковедении, во всяком случае) способны описать механизмы преемственности, свойства целостности этого феномена не только в качественных терминах (триадность, например), но и количественно по нескольким переменным - "измеримым характеристикам". Сегодня мы знаем, например, что тело научного знания растет по экспоненте, удваивая число связанных в нем содержательных различений за 10 лет, что любое такое различение, не повторяя ни одного из предшествующих, связано с предшествующими 10-15 ссылками и эти опоры на предшественников выступают условием перехода нового в наличное, что в теле знания "все связано со всем", все "впаяно" в сеть цитирования, что любое содержательное различение способно участвовать в синтезе новых различений, переводя новое в наличное, и эта способность к синтезу нового распределена ранговым способом (закон Ципфа) и т.д.
Иными словами, исследованный Гегелем и положенный в основу категориального аппарата его диалектической логики феномен "научного поступательного движения" продолжает оставаться в активе философской проблематики, и в марксистско-ленинской философии, если отсутствие сверхчеловеческих разумных существ и сущностей считать принципиальным требованием к любой материалистической, в том числе и к марксистско-ленинской философии, феномен, похоже, может быть объяснен лишь в рамках пассивно-инерционной интерпретации преемственности как совокупный, не обладающий свойствами самости, но при всем том целостный и преемственно растущий продукт познавательной деятельности индивидов, как сотворенная и творимая смертными индивидами, но не творящая долговечная содержательная знаковая реальность научного знания.
С этой точки зрения диалектическая логика Гегеля потеряла бы самостный статус имманентной логики "научного поступательного движения", истории познания. Ее категории получили бы социальный смысл универсальных и равнообязательных "дисциплинарных" правил общения в познавательной деятельности индивидов, а именно той группы таких правил, по которым познающие индивиды "стыкуют" и социализируют продукты своей деятельности - передают в достояние коллектива научной дисциплины, общества результаты собственных исследований, включают их на правах содержательных различений в единую для научных дисциплин и науки систему научного знания, инициируя тем самым "научное поступательное движение".
Не пытаясь ни в коей мере умалить вклад Гегеля в историю философии и в историю научной рефлексии - без его постулата автономности "научного поступательного движения", - вряд ли удалось бы обосновать предмет и поставить проблему методов изучения процессов преемственного поступательного движения научного знания, мы хотели бы только отметить, что современный этап научно-технической революции во многом опредметил, зафиксировал, вывел на уровень эмпирии и сделал доступным для эмпирического изучения те механизмы "научного поступательного движения", которые Гегелю, да и после Гегеля, приходилось исследовать лишь средствами умозрения. Нам кажется, что поиск эмпирических опор в исследованиях по теории познания лежит и в русле требований марксистско-ленинской философии к научности философского анализа и приобретает растущую актуальность для теоретического обоснования научной политики - практического отношения общества к институту науки, где феномен "научного поступательного движения" сегодня выступает одним из основных объектов административных, организационных и обеспечивающих усилий на предмет его стимулирования.
10 ноября 1970
ЛОГИЧЕСКИЙ ФЕТИШИЗМ ГЕГЕЛЯ И ПРОБЛЕМА СОЦИАЛЬНОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТИ
Современная философия, признает ли она, подобно марксизму, генетическую связь с Гегелем или умалчивает о ней, стольким обязана Гегелю и настолько пропитана его системой, различениями, терминами, концептуальными ключами, что "Феноменология духа", "Наука логики", "Лекции по истории философии" явочным порядком выполняют сегодня роль эзотерического языка философской общности, который позволяет, с одной стороны, вести содержательный разговор между философами различных школ и направлений, если они владеют грамматикой этого языка, а с другой, и это не менее важно, - позволяет отделять философских "математиков" от "акузматиков" и профанов, разговор с которыми беспредметен за отсутствием общего языка.
Это привилегированное положение гегелевского учения, выступающего одновременно и средством философской коммуникации, помогающим философии при всех ее внутренних конфликтах оставаться целостной дисциплиной, и критерием философской подготовки и культуры, помогающим философии сохранять стандарты философствования, имеет не только светлые стороны. Далеко не все выразимо на языке Гегеля. А попытки выразить невыразимое на языке его различений оказываются в конце концов в плену у Гегеля как очередные иллюстрации "научного поступательного движения", диалектики, отрицания отрицания. Система Гегеля демонстрирует такую гибкость и, мы бы сказали, такую въедливость понятий, такую готовность поглотить в синтезе любую сколько-нибудь содержательную негацию, что все это вынуждает с опаской подходить к столь агрессивному предмету и, прежде чем отважиться затронуть суть философского дела, не единожды задуматься: а стоит ли? И если стоит, то как, куда, откуда, чего ради?
Нам кажется, стоит. В терминах марксизма основание этого "стоит" можно определить так: новая социальная ситуация, которую принято называть "научно-технической революцией", трансформирует классическую гносеологическую ситуацию в том направлении, что рядом с классической проблематикой гносеологии: "как возможно новое знание" (Кант), "как возможна содержательная преемственность научного поступательного движения?" (Гегель) появляется, актуализируется и обостряется проблематика разумного использования знания живущим поколением людей для своевременного выявления, представления в разрешимой форме и оперативного решения социально значимых проблем особого, "таймированного" класса, т.е. для теоретического обоснования и информационного обеспечения революционной практики.
Назвать ли это вторжение гносеологии в политику проблематикой научной политики или наукой в политике, или проблематикой соединения преимуществ нашего строя с возможностями научно-технической революции, суть дела не изменится: научно-техническая революция постоянно и в растущем числе вводит в область социально значимого и насущного новые проблемы, решение которых не может основываться на социальной инерции, на опыте, а с другой - не может и отодвигаться в неопределенное будущее, так как любая из таких проблем имеет обыкновение переходить со временем в деструктивную фазу социальной угрозы или даже катастрофы. Иными словами, это не просто проблемы для упражнения и развития философской способности суждения, не "вечные вопросы", вокруг которых тысячелетиями могла раскручиваться философия, а проблемы, требующие решения на вполне определенном интервале времени, чтобы не дать им перерасти в угрозы и катастрофы.
Эта новая проблематика интересна для гносеологии не только как очевидная экспансия ее предмета на новую область, но и как возможность более глубокого и критического понимания исходных постулатов самой гносеологии в той специфической форме, которую ей придала немецкая классика. Таймированные по срокам практического решения проблемы на правах условия собственной разрешимости предполагают некоторые пороговые значения "знания о знании" - определенную сумму сведений о "транспортабельности" к местам и датам приложения как о наиболее существенном свойстве знания для задач данного класса. Именно транспортабельность как производная от содержания, формы и фрагментации способность знания к межпроблемной миграции, к участию одних и тех же элементов в решении множества независимых друг от друга проблем позволяет опредметить конкретно-исторические характеристики знания и использовать их для критического анализа постулатов традиционной гносеологии.
Отличительной чертой новой гносеологической ситуации следует признать четкое ранжирование объектов по степени их "естественности" или, точнее, инерционности. По нормам традиционной гносеологии нового времени, которая нашла завершение в трудах Гегеля, инерционное, устойчивое, вечное, естественное, успокоенное в бесконечном повторе, есть нечто заведомо более высокое, чем отклонение, "шум", конечное, смертное, искусственное. Пренебрежение, к конечному, смертному, единичному существованию, к его пространственно-временным определениям - типичная черта такого подхода к миру на предмет его познания. Гегель, например, рассуждая о талерах и о роли индивидуального существования, писал: "Человек должен подняться в своем образе мыслей до такой абстрактной всеобщности, при которой ему и в самом деле будет безразлично, существуют ли или не существуют эти сто талеров, каково бы ни было их количественное соотношение с его имущественным состоянием, как ему будет столь же безразлично, существует ли он или нет, т.е. существует ли он или нет в конечной жизни (ибо имеется в виду некое состояние, определенное бытие) и т.д. Даже sic fractus iUabatur orbis, impavidum ferient ruinae, сказал один римлянин, а тем более должно быть присуще такое безразличие христианину" (1, с. 148). Этот рекомендуемый христианину стоический образ Горация - "да развались вселенная, без страха он встретит смерть в ее развалинах" - как раз и есть тот поворотный круг, на котором гносеология меняет ориентиры и ценностные иерархии.
Перспектива развала вселенной слишком близка сегодня и реальна, чтобы позиция безразличия к конечному земному существованию сохранила притягательность или хотя бы внешние атрибуты достоинства. Хуже того, и сама эта позиция восприятия мира sub specie actemitatis и ее параферналии, включая и естественно-научную позицию "открывающего" познания, приобретают сегодня зловещий оттенок очередной угрозы развалить вселенную по недомыслию и безответственности со ссылками на объективный и необходимый характер именно такого катастрофического развития.
Научный энтузиазм нового времени и соответствующей философии, которая с Декарта и Бэкона не ведает иного знания, кроме научного, питается и продолжает питаться из разных источников, в том числе из теологического. И первые ученые-естественники и отцы-основатели гносеологии были едины в приверженности к "естественному благочестию", неустанно и не без задней мысли восхищались божественной мудростью порядка природы. Отдельные сомнения в пользе идеи установленного порядка для целей познания (у Юма, например) не делали погоды. И ученые, и философы не просто разделяли на правах "теоретической непоследовательности" или "предрассудка" веру в акт божественного творения по слову-логосу, но использовали эту христианскую концепцию как гносеологический постулат, санкционирующий и предметность научного познания, и специфически "открывающую" познавательную позицию ученого. Если мир логически упорядочен Богом, он тем самым познаваем и выразим в логике понятий. Если логика миропорядка есть божественная логика, то она суть эталон для логики человеческой и критерий ее истинности - эксперимент. В предзаданных божественной мудростью логических рамках человек не может быть творцом нового знания, он способен лишь открывать вечную и неизменную логическую характеристику мира, сообщенную ему в акте творения Богом.
Гегель пишет: "Логику, стало быть, следует понимать как систему чистого разума, как царство чистой мысли. Это царство есть истина, какова она без покровов, в себе и для себя самой. Можно поэтому выразиться так: это содержание есть изображение Бога, каков он в своей вечной сущности до сотворения природы и какого бы то ни было конечного духа" (1, с. 103).
Это не "оговорка", не "уступка" и менее всего метафора. Все мы, по Гегелю, "конечные духи", агенты самопознания единого духа. Смысл нашего существования - отметиться в истории духа, стать через познание самого себя "моментом единого духа", а образ нашего действия - слепое подчинение объективной, предзаданной в акте творения логике бытия: "Ибо постигнуть внутренний субстанциональный дух - вот в чем состоит точка зрения индивидуума; в рамках целого похожи они на слепых, гонимых внутренним духом этого целого" (2, с. 518). Это не только не "оговорка" или метафора, но ключевой интегратор гегелевской системы в целом. Избавить Гегеля от постулата "вечной сущности до сотворения природы и какого бы то ни было конечного духа" значило бы полностью разрушить и связи целостности его системы, и его диалектику поступательности - возвращения в результатах к началу, и его метод восхождения (мы бы сказали, "отекания") от пустоты абстрактного для человека (но конкретного для Бога) начала к конкретному и для человека и для Бога в результате развития.
Только в рамках этого постулата возможна "научная поступательность" через отрицание отрицания. Такой поступательности, поскольку ее моменты фиксируются в понятиях, а понятия принадлежат вечному, попросту некуда деться. Подобно горячему ручью, она вынуждена своими силами идти к концу-началу, раскрывать начало и наполнять его содержанием в своих результатах: "Так как то, что получается в качестве результата, отрицание, есть определенное отрицание, то оно имеет некоторое содержание. Оно новое понятие, но более высокое, более богатое понятие, чем предыдущее, ибо оно обогатилось его отрицанием или противоположностью; оно, стало быть, содержит предыдущее понятие, но содержит больше, чем только его, и есть единство его и его противоположности. Таким путем должна вообще образоваться система понятий, - и в неудержимом, чистом, ничего не принимающем в себя извне движении получить свое завершение" (1, с. 108).
И по Гераклиту, и по Гегелю, "все течет". Но по Гегелю, "все течет вниз" в абстрактную пустоту начала - не нами созданного и не нами оформленного рельефа. Течет, как горный поток в водопадах, водоворотах, в успокоенных чистых озерах, - но всегда и везде только вниз и только по контурам предзаданного потоку рельефа. Присутствие рельефа как неустранимой данности избавляет Гегеля от анализа ориентиров и векторов "научного поступательного движения" и тем более процессов приложения результатов такого движения, их утилизации. Эти вопросы, а они составляют суть новой гносеологической проблематики, не только не ставятся в системе Гегеля, но и в принципе не могут быть поставлены: где предзаданность начала сняла выбор, остается следовать по контурам предзаданного с той же фатальной и неукоснительной необходимостью, с какой потоки текут вниз, деревья растут кронами вверх, желудь раскрывает себя в благородном дубе, а не в какой-нибудь вишне или, не дай Бог, в оскверненной осине.
При всем том было бы, очевидно, несправедливо и обидно видеть в Гегеле только теолога. Гегель и теологичен, и научен, причем научен по преимуществу. Пытаясь разобраться в постулатах системы Гегеля и в генезисе этих постулатов, мы без особых усилий обнаруживаем недостаточность теологического истолкования основоположений системы Гегеля.
Явно теологическим по генезису является интегральный ключ системы - структура связей целостности, отношения между началом и результатом. Ключ явно восходит к обещанию Иисуса ученикам; "Еще многое имею сказать вам, но вы теперь не можете вместить. Когда же придет Он, Дух истины, то наставит вас на всякую истину; ибо не от себя говорить будет, но будет говорить, что услышит, и будущее возвестит вам" (От Иоанна, 16, 12-13). Этот "конечный", явившийся людям в день Пятидесятницы Дух Святой (Деяния, 2) был после Никейского собора в качестве лика Троицы истолкован Августином и как обещание нового знания, снимающего исторические ограничения "вместимости" человека, и как основание преемственности познавательных усилий смертных пневматиков-духовных-богодухновенных, которых Дух Святой не только "наставляет на всякую истину", но и делает это в преемственной форме исторической поступательности. В синтезе с актом творения мира по слову такое истолкование познавательно-интегрирующих функций святого духа сразу же породило "естественную" Троицу-триаду той же равносильной природы: ante rein (до вещей) -in re (в вещах) - post гет (после вещей). Первый лик этой триады и есть гегелевский постулат "вечной сущности до сотворения природы и какого бы то ни было конечного духа". Третий лик - после вещей - человеческая познавательная позиция, дающая возможность смертным людям через мудрость миропорядка, как она зафиксирована в вещах сотворенной природы, познать мудрость творца.
В рамках естественной теологии эта "естественная" триада позволила схоластам совершить теологическую революцию - увидеть в природе "Книгу природы", т.е. перенести на мир вещей свойства источника знания, сравнимого по авторитету и достоинству с Библией. Дух святой в своих преемственных усилиях увеличить "вместимость" человека до постижения божественной мудрости опосредует познавательную деятельность смертных и Библией, и Книгой природы. Способ действий гегелевского абсолютного духа, по сути дела, тот же - опосредование познавательной деятельности индивидов, но здесь уже не две, а одна опора - Книга природы: "Начало есть логическое начало, поскольку оно должно быть сделано в стихии свободно для себя сущего мышления, в чистом знании. Опосредовано оно, стало быть, тем, что чистое знание есть последняя, абсолютная истина сознания. Мы отметили во введении, что феноменология духа есть наука о сознании, изображение того, что сознание имеет своим результатом понятие науки, т.е. чистое знание... В этой науке о духе, охватывающем явления, исходят из эмпирического, чувственного сознания, которое и есть настоящее, непосредственное знание... В этой науке о духе, охватывающем явления, исходят из эмпирического, чувственного сознания, которое и есть настоящее, непосредственное знание... Другое сознание, как, например, вера в божественные истины, внутренний опыт, знание через внутреннее откровение и т.д., оказывается после небольшого размышления очень неподходящим для того, чтобы его приводить в качестве примера непосредственного знания" (1, с. 125).
Но, хотя Библия отброшена, следы теологического переворота-перемещения Бога из прошлого, где он скрывался за текстами Священного Писания, в будущее, где он теперь скрывается за логически упорядоченной природой, остаются. Они и объясняют замкнутую на вечность возвратно-поступательную диалектику; "Движение вперед есть возвращение назад в основание, к первоначальному и истинному, от которого зависит то, с чего начинают, и которое на деле порождает начало. Так, сознание на своем пути от непосредственности, которой оно начинает, приводится обратно к абсолютному знанию как к своей внутренней истине. Это последнее основание и есть то, из чего происходит первое, выступавшее сначала как непосредственное (эмпирически, чувственно "в вещах" - М.П.). Так, в еще большей мере абсолютный дух, оказывающийся конкретной и последней высшей истиной всякого бытия, познается как свободно отчуждающий себя в конце развития и отпускающий себя, чтобы принять образ непосредственного бытия, познается как решающийся сотворить мир, в котором содержится все то, что заключалось в развитии, предшествовавшем этому результату, и что благодаря этому обратному положению превращается вместе со своим началом в нечто зависящее от результата как от принципа. Главное для науки не столько то, что началом служит нечто исключительно непосредственное, а то, что вся наука в целом есть в самом себе круговорот, в котором первое становится также и последним, а последнее - также и первым" (1, с. 128). Эта круговерть перебежек абсолютного духа по вечности из "до вещей" через "в вещах" и "после вещей" (человеческое познание) в "до вещей" - очевидный реликт двойного опосредствования.
Значительно менее ясен генезис постулата содержательной или, лучше сказать, "естественной" логики. Трудность здесь в том, что логика Гегеля бытийна - бытие, "истинное бытие" и в античности (Парменид, Платон, Аристотель) и в христианской теологии не выходило из сферы логики, но вот природа никогда, вплоть до поздней схоластики, не была тайной. Она всегда противостояла вечному и неизменному бытию как смертный, единичный, конечный носитель всякой изменчивости и перемены. У Гегеля, как и в опытной науке вообще, мы имеем дело с "фундаментальной" природой или природой "замороженных предикатов", которая успокоена, остановлена в своей определенности и приобщена к вечности в своих законах, в своей познаваемости и измеримости. Процесс такого замораживания предикатов в свойства вещей или вмораживания бытийной логики в природу лишь частично объясним от теологии. Онтологическое доказательство Ансельма Кентерберийского, например, очевидный симптом качественного изменения концепта природы: пока ее осмысляли как область конечного и смертного, никому не приходило в голову доказывать бессмертное и вечное от смертной и преходящей природы. Этот возникший в рамках реализма "фундаментальный" взгляд на природу уже не уходит с философской арены. Он присутствует и у Фомы и у номиналиста Оккама. И реальный выход в новую природу, хотя он и совершается совсем по другому поводу (критика Фомы), совершается как раз оккамистами Буриданом и Оремом в их теореме толчка. И все же понять гегелевский постулат: "Логика есть чистая наука, т.е. чистое знание во всем объеме своего развития" (1, с. 125), - на наш взгляд, невозможно без обращения к анализу становления самой опытной науки.
Совершенно очевидно нетеологическое происхождение постулата без личной "самости" как отличительной черты гегелевской системы. Здесь, по нашему мнению, прямой перенос "вселенской лени" - инерции на объекты любой природы, в том числе и на социальность, и на логику, и на историю. Если наука нашла в принципе инерции - сохранения наличной определенности - способ обезличить природу, представить ее под формой объекта как царство слепых, репродуктивных, не требующих вмешательства разума автоматизмов поведения, которые однозначно определены скрытыми свойствами вещей и выявляются в их контактном взаимодействии, то Гегель, онаучивая философию и выдвигая науку как интегрированную систему конечных результатов познания по дисциплинарным правилам в конечную цель человеческого познания, абсолютизировал и фетишизировал естественно-научную дисциплинарную парадигматику, приписал знаковым объектам (и прежде других - логике) свойства объектов естественных, главным образом биологических, изменение которых по времени предзадано в биокоде. Гегель, например, пишет: "Наука должна организоваться только собственной жизнью понятия... Содержание показывает, что его определенность не принята от другого и не пристегнута (к нему), но оно само сообщает ее себе и, исходя из себя, определяет себя в качестве момента и устанавливает себе место внутри целого" (3, с. 28). Такая самодеятельность понятий и выходящих из себя содержаний предполагает некую довлеющую себе, а "не пристегнутую" извне жизнь знака в самоопределении и самовыражении, то есть ставит над человеком некий знаковый дух целого, с которым человеку приходится сообразовывать свои познавательные усилия. А это и есть фетишизация, переход средства познания в его субъект.
Секрет этой акции возвышения знака в абсолют связан, на наш взгляд, с иллюзией тождества философской, теологической и научно-дисциплинарной вечности. Постоянные переходы от результата к началу и от начала к результату свидетельствуют, по нашему мнению, о том, что Гегель понимает дисциплинарную вечность в духе философского абсолюта - необусловленного, невыводимого и неопределимого начала всех линий обусловленности, вывода, определения. И античность, и апофатическая теология понимали такие абсолюты как некие метафизические точки, прекращающие regressus ad infuutum: они используются в "причинном" объяснении, но сами вводятся на правах постулатов.
Представленные в форме "фундаментального знания" результаты познавательной деятельности индивидов по правилам естественнонаучных дисциплин близки по ряду функций к таким абсолютам. Являясь соразмерными причинно-следственными комплексами, они сами не требуют указания дополнительных причин, то есть с логической точки зрения предстают своеобразными тупиками, срывами регрессии или прогрессии, смысл которых лучше всего, пожалуй, выражен в постулате Юма: "Пусть выведенная причина (как это и должно быть) будет точно соответствовать известному нам действию; невозможно, чтобы она обладала качествами, из которых могли бы быть выведены новые, или иные, действия" (4, с. 148). Эта изоляция выявляющихся во взаимодействии каузальных связей до однозначного соответствия между причиной и действием - универсальный критерий завершенности естественнонаучного продукта. Наука определенно чувствует себя несчастной и ущербной, когда такая изоляция не удается и приходится ограничиваться вероятностным результатом.
Изолируя каузальные связи и оформляя результат по дисциплинарным правилам, ученый в акте верификации снимает с результата личностные, единичные, пространственно-временные отметки появления его на свет, то есть в точном смысле термина "отпускает" результат в лишенную пространственно-временных определений безличную дисциплинарную вечность как еще один неуничтожимый и неизменный элемент-различение этой вечности, который после этого акта может воспроизводиться кем угодно, когда угодно, где угодно и в каких угодно целях. Будет ли это демонстрация опыта перед студенческой аудиторией ради принципа наглядного обучения или работа на производстве в овеществленном семействе таких же различных по возрасту, именам творцов, местам появления на свет, но принадлежащих дисциплинарной вечности результатов, - это ничего не убавит и не прибавит к содержанию, смыслу и форме результатов. Тем более это не подтолкнет его к подвигам гегелевской самости - саморазвитию, самоопределению, самоотрицанию, самовыходу за собственные пределы. Нетрудно понять, во что превратилась бы наша, да и не только наша жизнь, вздумай закон Архимеда или правила Кирхгофа стать гегельянцами и поиграть с нами в диалектику отрицания отрицания.
Дисциплинарная вечность - это не "вечная сущность до сотворения природы и какого бы то ни было конечного духа", а лишенная координат пространства и времени, располагающаяся обычно на книжных полках в любой точке пространственно-временного континуума страна конечных, вечных и неизменных, однозначно определенных знаковых средств социальной наследственности и социального изменения. Этим средствам запрещена любая самость. Им дано лишь оставаться омертвленной в знаке определенностью вне пространства и времени. Это последнее обстоятельство сообщает фундаментальному знанию удивительное свойство неограниченной транспортабельности в пространстве и времени, чем такое знание и ценно для общества: любой индивид всегда, везде способен вернуть фундаментальному знанию единичную и пространственно-временную характеристику - "переместить" его к месту и дате приложения, вернуть его из вечности в мир конечных реалий, существующих по принципу "довлеет дневи злоба его". Но хотя философия начинается с удивления, опасно распускать способность философского суждения до фетишизации и абсолютизации. Стоит и есть чему удивляться: результаты опытной науки беспрепятственно путешествуют в прошлое и будущее, потеряв связь со своим конечным и смертным творцом. Нам не так уж сложно вычислить сегодня даты затмений в прошлом и будущем. Открыв в XX в. изотоп углерода С 14 с периодом полураспада в 5600 лет, мы можем отправить его в прошлое, чтобы определить возраст ископаемых, а захочется - и в будущее. И так происходит с любым элементом фундаментального знания, что, естественно, вынуждает задумываться о природе, смысле и назначении дисциплинарной вечности, если мы не желаем видеть в ней абсолют.
Трудность, на ней, похоже, и споткнулся Гегель, состоит также в том, что ученый не только "открывает" новые элементы знания, но и, объясняя смысл открытого коллегам в терминах наличного и известного уже знания, интегрирует новый элемент, привязывая его к некоторому числу наличных, то есть дисциплинарная вечность, какой она представлена в массиве дисциплинарных публикаций, не есть безразмерное и бесструктурное обиталище диссоциированных элементов, а есть упорядоченная целостность, система. К тому же, опираясь в объяснении нового элемента на наличные и сообщая новому элементу дисциплинарный смысл и дисциплинарное значение производного от смысла и значения наличных элементов, ученый использует эти последние именно как абсолюты в логическом смысле - прерывает на них регрессию объясняющего движения, включая их в объяснение на правах постулатов. В сущности, ученый не совершает здесь ничего специфически научного: участие наличного в объяснении нового и даже мера этого участия (закон Ципфа) имеют силу для всех видов осмысленного общения. Но у ученого этот процесс нагляден и сохраняет следы в научном аппарате публикаций как средств общения. Если забыть о том, что цитируемость зависит от возраста публикации и сеть цитирования, связывающая все различения в целостность, есть историческая, а не какая-либо другая система-целостность, то вполне может возникнуть гегелевская иллюзия водоворота, возвратно-поступательного движения между результатом и началом.
Но основным все же остается вопрос о дисциплинарной вечности. Она либо вневременной и внепространственный абсолют надчеловеческой и надъестественной природы, удерживающий в определенности, целостности, измеримости и познаваемости для человека все смертные составляющие вселенной, либо же она сотворена человеком, изъята из окружения для собственных нужд, относительна, преходяща и есть лишь средство, инструмент в арсенале инструментов человеческого существования и познания, обязанный своему появлению на свет тому простому обстоятельству, что человек смертен и конечен, а сотворенное и творимое им общество бессмертно и не имеет естественного предела собственному существованию. В первом случае нам нечего сказать; абсолют есть абсолют, его либо принимают, либо отвергают. Для нас важен второй случай, где вечность не абсолют, а средство и, следовательно, обязана допускать вывод, объяснение, опосредование, нести какие-то роли, функции в человеческом познании.
Наука, и это естественно, значительную часть средств познания, оформления продукта познания, подготовки ученого унаследовала от теологии; теологические нюансы в осознании собственных постулатов ощутимы в науке и поныне, достаточно вспомнить высказывания Эйнштейна по поводу познаваемости и мудрого устроения вселенной. Вместе с тем как раз в вопросе о вечности наука, хотя она и не чуралась контактов с теологией и избегала острых конфликтов, шла во многом своим путем. Сакрализация пространства и времени, а затем и массы, превратившая их в монотонные, бесконечные, "математизированные" фоновые категории, позволяющие изготовлять линейки, координаты, шкалы, единицы, шла за пределами теологии и вопреки свидетельствам Священного Писания. Время "успокоили" механические часы, пространство - морские карты, массу - инерция. Только после этого открылся путь для широкого использования математики как языка науки, и в творце стали подозревать не столько логика, сколько геометра и математика. Аргумент от степени совершенства геометрических фигур выдвигался, например, Галилеем против Кеплера как теологическое обвинение в ереси, в умалении божественных достоинств: не мог всеведущий творец предписать планетам третий, смешанный и наименее совершенный вид движения, как если бы он не знал "Физики" Аристотеля и геометрии.
Но если сакрализация категорий времени, пространства, в какой-то степени и массы (принцип инерции в логической форме содержался в теореме Буридана и Орема, да и Галилей его сформулировал скорее в пылу теологической полемики с Кеплером) происходила за пределами и теологии и науки, то краеугольные камни опытной науки и дисциплинарной вечности - наблюдение и эксперимент - были уже явно научным продуктом. Принцип наблюдаемости четко сформулирован Леонардо да Винчи, принцип планируемого эксперимента - Галилеем. Их соединение и есть, собственно, дисциплинарная вечность, постоянное воспроизводство этой вечности в каждом конкретном акте научного познания. Наблюдение привязано к конкретному моменту, его нельзя освободить от отметок единичности, пространства и времени уже в силу привязанности наблюдателя к моменту наблюдения. То есть наблюдение неизбежно "здесь и сейчас". С другой стороны, верифицированный результат, доказавший в эксперименте свою репродуктивную природу и способность к бесконечному повтору, с той же неизбежностью оказывается "всюду и всегда", теряет отметки единичности, пространства и времени.
Лейбниц зафиксировал этот переход конечного в вечное постулатом: "Свойства вещей всегда и повсюду являются такими же, каковы они сейчас и здесь" (5). Это и есть контуры дисциплинарной вечности, заданные не чем-то внешним, а именно текущим моментом, наблюдением "здесь и сейчас" как границы отбора явлений, которые допускают научную формализацию и научное истолкование. С тех пор многократно появлялись и появляются постулаты подобного рода вроде постулата онтологической идентичности Максвелла: "Вещи и события, различенные только по пространству и времени, идентичны". Но суть дела от этого не изменилась: дисциплинарная вечность была и остается проекцией момента наблюдения на прошлое и будущее, распространением "здесь" на "всюду". Какой бы странной и несообразной ни казалась такая экспликация дисциплинарной вечности, ученому куда более странной и подозрительной показалась бы ситуация, когда открытое, экспериментально подтвержденное и опубликованное, скажем, в Москве оказалось бы невозможным экспериментально подтвердить и наблюдать в Ростове, например, или в другой точке земного шара в любое время. Такой результат немедленно подвергся бы остракизму и был бы изгнан из дисциплинарной вечности.
Совершенно очевидно, что подобная текущему моменту познания и производная от него дисциплинарная вечность не могла не входить в противоречие и с вечностью теологической и с историей, поскольку и там, и здесь постулируется действие причин и наличие событий, которые нельзя ни воспроизвести, ни наблюдать здесь и сейчас. В данном контексте для нас важны не столько конфликты как таковые, очевидно показывающие неправомерность отождествления дисциплинарной вечности с вечностью-абсолютом, сколько позиция ученых в этих конфликтах, их предпочтения, когда приходится выбирать "или-или". Нет никакого сомнения, например, что Кювье и Лайель были истинными и глубоко религиозными христианами, не будь этого, их столь же мало волновала бы проблема вымерших видов, как мало волнует она нас сегодня. С точки зрения сотворения мира в единичном акте вымершие виды - нонсенс, очевидное свидетельство несовершенства и попустительства Бога, отсутствие заботы всеблагого о собственном творении. Кювье в этой нелегкой для него ситуации остался верен дисциплинарной вечности. Он уменьшил ее глубину до возраста современных видов, но в порядке компенсации заставил Бога творить мир многократно. Верным дисциплинарной вечности остался и его противник, актуалист Лайель: он попросту выбросил проблему вымерших видов из геологии в биологию, чем и вдохновил своего почитателя Дарвина совершить революцию в биологии.
Таких примеров можно бы было привести сколько угодно, в наши дни - это повседневность: в любых ситуациях выбора ученые предпочитают дисциплинарную вечность. И это понятно - без дисциплинарной вечности нет науки, нет измеримости, нет условии для приложения математики, нет кумуляции результатов обычного естественнонаучного типа. Ученые не любят говорить о глубине дисциплинарных вечностей, о том, где они начинаются в прошлом и где кончаются в будущем. Свято веруя в неограниченные возможности математической интерпретации, во всесилие научного метода, которые дают столь прекрасные результаты в физике, химии и других естественных дисциплинах с неограниченной глубиной вечности, ученые в своем модельно-математическом фанатизме сближаются с логико-субстанциональным фанатизмом Гегеля. Вместе с Гегелем они видят в естественно-научных дисциплинах идеал научности и конечную цель познания, слепо копируют высокие образцы глубоководной исследовательской техники на мелях социологии, лингвистики, психологии, где глубина дисциплинарных вечностей, роль инерционных моментов репродукции ничтожна по сравнению с соответствующими параметрами естественных дисциплин. Это и вызывает кризисные явления в современной гносеологии.