I

Они миновали группу немецких, затем польских паломников и сразу же за бугром увидели костел, древние строения монастыря и толпу, растекавшуюся у подножия горы. Свернули на проселок. Здесь, как обычно по храмовым праздникам, уже расположились со своими ларьками торговцы булками, сластями и предметами культа. Не сходя с велосипедов, ребята пробирались сквозь плотную толпу. Харцерская форма вызывала настоящую сенсацию. Вероятно многие видели их здесь впервые. Харцеров узнавали, встречали теплыми улыбками, веселыми, но не лишенными удивления возгласами, провожали взглядами. Они отвечали на приветствия и, осторожно маневрируя, объезжали приветствовавших. Заверяли, что поживут здесь несколько дней до окончания праздника, и приглашали в лагерь, на харцерский костер. Жаркий солнечный день предвещал теплый вечер и приятную встречу при свете яркого пламени. Дорога, огибавшая древнюю, испещренную лишаями стену, вела к лесу. Он вставал темной стеной всего в трехстах метрах от монастырского холма и тянулся до самого горизонта. Ребята, нажимая на педали, быстро преодолели это расстояние, спешились у опушки, выбрали место с видом на луг, где зацветал фиолетовый татарник, и принялись расставлять палатки. В сумерках явились на вечернюю мессу. Стоя по четыре в ряд на паперти, благоговейно внимали праздничной службе. Станислав попал сюда впервые. Храм показался ему слишком мрачным. От стен словно веяло холодом, роспись неяркая, без позолоты и украшений, которыми изобиловало убранство других храмов. Даже изваяния, стоявшие кое-где у стен, поглядывали на паству как будто исподлобья, и хоть так же, как и в его городе, носили немецкие имена, ему труднее было уяснить, что Heilige Peter — это святой Петр, Heilige Johan — святой Иоанн, а Heilige Georg — святой Георгий. Но вот умолк орган, и на амвон вступил проповедник. Зачитал цитату из Библии и начал проповедь. Он говорил по-немецки, и теснившиеся на паперти харцеры слушали его молча, торжественно держа конфедератки на руке, согнутой в локте. Вдруг Станислав заметил, что взгляд проповедника задержался на их дружине. Может, виной тому была излишняя мнительность, но ему показалось, что в этом взгляде таится раздражение. Нет, он не ошибался. Когда ребята дружно склоняли головы и как один истово осеняли себя крестным знаменьем — святой отец грозно хмурил брови. Внезапно он сменил тему. Заговорил о необходимости соблюдать простоту в одежде, о том, что не подобает входить в храм божий в непристойных, богопротивных одеяниях, а выставлять напоказ рогатые шапки — вообще чистейшее святотатство. Нетрудно было догадаться, кому адресовались эти слова. Богомольцы начали оглядываться. Харцеры опустили руки, на которых так торжественно держали свои головные уборы. Станислав сделал то же самое, но кровь закипела у него в жилах. Они бывали во многих храмах, и ни разу немецкий священнослужитель не решался сказать им такое.

Богослужение завершилось крестным ходом, возглавленным прелатом Улицке, которого провели под руки под золоченым балдахином в облаках кадильного дыма. По окончании шествия польские паломники из соседних деревень обступили харцеров. Выражали свое сочувствие, громко или тихо возмущались несправедливостью суждений проповедника и советовали не придавать значения этому инциденту. Но скопление польской паствы вокруг харцеров не на шутку встревожило монахов. Они возбужденно обсуждали появление на храмовом празднике непрошеных гостей.

— Откуда взялись здесь эти язычники? — возмущенно спросил прелат Улицке, когда в темной ризнице ему помогали снимать пышное облачение, пропитанное запахом кадильного дыма.

— Это же католики, отец прелат, — неосмотрительно брякнул один из молодых послушников.

Прелат побагровел от ярости:

— Католики? Ведь это те самые люди, которые в день святого Иоанна устроили языческий шабаш. Полиция едва спасла их от расправы возмущенного населения. Говорят, они там ужас что вытворяли. Какие-то вакхические танцы, скабрезные песни…

— В храме они вели себя безупречно, — сказал проповедник. — Я выставил бы их вон, если бы мог найти хоть малейший повод. Говорят, разбили лагерь.

— Что значит разбили? Собираются здесь остаться? — вспыхнул прелат. — Боже избавь. Немедленно прогнать! Они возбуждают у паствы опасные иллюзии. А кроме того… завтра сюда пожалует следом за ними гитлерюгенд. Того гляди, устроят нам погром в храме за то, что впустили туда обмундированных полячишек. Боже праведный, тяжким испытаниям подвергаешь ты слуг своих. Мало того, что мы вынуждены защищать твою святыню от посягательств язычников, приходится еще испытывать страх перед собственными детьми.

Вечером из монастырских ворот выплыла группа монахов. Они вели под руки пожелавшего лично обойти свою паству отца прелата, уже не столь торжественно облаченного, более доступного, милостивого, интересующегося, как люди расположились на ночь, как творят вечернюю молитву, и готового щедро одаривать своими благословениями. Его тотчас узнали. Повстречавшиеся по дороге паломники при виде прелата преклоняли колени, восславляя в его лице всевышнего, целовали край сутаны или падали пред ним ниц, раскинув руки. Женщины шептали в экстазе: «Прелат Улицке, прелат Улицке…» А он шествовал мимо — воплощение достоинства, чуткости, милосердия. Однако мысли пастыря занимал лишь пылающий костер. Прелат увидел его еще из окна, а теперь пламя, подсвечивающее снизу кроны сосен, неожиданно возникло из-за поворота монастырской стены. Вокруг костра толпилась уйма народа. По подсчетам монахов, которые доносили о малейшем движении в лагере, собралось там около трехсот человек. А громкое пение на польском языке привлекает все новых и новых паломников.

— Откуда в немецком государстве столько варваров? — произнес разгневанным голосом пастырь, всматриваясь в огонь, пляшущий на опушке. В этот момент до ушей его долетели мелодия и слова харцерской песни. Прелат Улицке не говорил по-польски, но, прожив семьдесят лет на землях, где язык этот слышался чаще, чем немецкий, понимал многое. По вечерней росе отчетливо доносился звонкий голос:

Лес, и костер, и вечер,

И ветром песня встречи —

Дружина, пой, дружина,

И будь всегда едина!

Бодрствуй, бодрствуй, будь едина![1]

— Что за дикие вопли! — кипятился прелат. — Брат Герхард, — обратился он к одному из монахов. — Пусть ко мне немедленно явится главарь этих каннибалов!

Когда брат Герхард в сопровождении нескольких монахов направился в сторону пылающего костра, прелата одолели сомнения. Сперва разозлился на самого себя: не оказывает ли он слишком большую честь варвару, допуская его пред свои светлы очи? Хотел даже отменить приказ, но брат Герхард был уже на довольно почтительном расстоянии. И тут прелат вспомнил, что за спиной этих «скаутов-язычников» стоит их национальная организация и находящееся в Лондоне Международное бюро скаутов, с которым последнее время вожди гитлеровской молодежи неизвестно зачем и, пожалуй, безуспешно пытались стакнуться. Вспомнил и о недавнем отказе освятить харцерское знамя. Эта возмутительная история докатилась до самого Ватикана, а пастор, кажется Шмидке, был вынужден оправдываться как мальчишка перед кардиналом Бертрамом. Прелат Улицке от возмущения не находит слов: как мог кардинал, один из столпов немецкой церкви, стать на сторону польских смутьянов?

Наконец-то брат Герхард препроводил «главаря каннибалов». Это был вожатый дружины Дукель, на редкость добродушный и спокойный человек, которого никогда и ничем нельзя было вывести из равновесия. Уходя, он поручил Станиславу следить за порядком у костра и неторопливо последовал за братом Герхардом. Еще во время мессы он подумал о неизбежности встречи с монастырским начальством. Предчувствовал, что объяснение будет не из приятных. Святой отец ждал в окружении своей свиты. Не успел Дукель поздороваться, тотчас на него обрушилась лавина, гневных слов:

— Здесь не место для военизированных организаций! Либо вы немедленно снимете свои мундиры и переоденетесь в гражданское платье, либо свернете лагерь и покинете это святое место. Всевышнему угодно видеть здесь набожных паломников, а не агитаторов великодержавной Польши. Даю вам час времени. Уходите или переоденьтесь и смешайтесь с христолюбивыми немецкими поселянами. А еще… если надумаете остаться… никаких варварских песен. Петь разрешается исключительно по-немецки. Господь не любит варварских языков. Все… Прошу передать это своим боевикам.

Дукель знал, с кем имеет дело, — прелат Улицке был известен своими антипольскими выступлениями, — и с трудом сохраняя спокойствие, слушал его речь.

— Мы не боевики и не военизированная организация, — резко бросил он прямо в скрытое под капюшоном, едва различимое во мраке лицо. — Мы носим на груди изображение той же самой богородицы, что и вы. — Дукель достал из-за пазухи медальон, но прелат Улицке едва скользнул холодным взглядом по овальной бляшке, повернулся к нему спиной и вместе со своей свитой двинулся в сторону монастыря. Дукель спрятал цепочку с серебряной ладанкой и, ощущая ее холодок на груди, направился к лесу.

Когда он входил в лагерь, монахи уже разгоняли собравшихся у костра богомольцев. Словно заботливые ангелы, взмахивая крыльями — широкими рукавами подрясников, они оттесняли своих заблудших агнцев от нечестивого огня. Вкрадчивыми словами осуждали поведение паствы, старались объяснить всю постыдность участия в светских, хуже того, чуждых немецкому народу игрищах.

— Расходитесь, — взывали они. — Возвращайтесь к вечерним молитвам. Не огорчайте господа и пресвятую деву своим отступничеством. Уходите быстрее. Ибо не во славу господа зажжен этот огонь.

И богомольцы волей-неволей расходились.

— Что все это значит? Чего они от нас хотят? Зачем вызывали? — допытывались ребята, обступив Дукеля.

— Мы должны снять мундиры или убраться отсюда.

— Не заставят же они нас ходить нагишом, — возразил Станислав. Как заместитель Дукеля, он минуту назад препирался с монахами, и в голосе его еще чувствовалось возбуждение. — Я католик. И по-моему, имею право молиться вместе с немцами.

— Конечно… — согласился Дукель. — Только сначала сними мундир и смешайся с христолюбивыми немецкими поселянами. Так повелел прелат Улицке.

— Прелат прекрасно знает, что здесь больше поляков, чем немцев. А мундир не сниму. Я ношу его с разрешения немецких властей. Что еще сказал святой отец?

— Всевышнему противны варварские языки. Коробят его наши песни.

Все дружно громкими криками выразили свое возмущение.

— Что будем делать?

— Сам не знаю.

Ребята настаивали, что надо остаться на месте. Дукель был с ними согласен. Монахи, надо думать, не станут выгонять их силой. А если решатся, это не принесет им чести, не подымет их авторитет среди верующих. Паломники и без того ропщут. Оскорблено их национальное чувство. И Дукель дал команду готовиться ко сну. Подойдя к своей палатке, он чуть отпустил растяжки, чтобы в случае дождя не лопнули, и послал четверых ребят за водой к монастырскому колодцу. Они вернулись с полным котлом, повесили его над затухающими углями и подбросили хвороста. Пламя снова весело взметнулось вверх. Но не суждено им было сегодня напиться чаю. Едва языки пламени взметнулись кверху, снова появились монахи. Сбившись кучкой возле лагеря, они долго в молчании наблюдали за харцерами. Наконец один подошел к Дукелю.

— Судя по всему, вы не отдали приказа покинуть земли монастыря…

Дукель ответил, что действительно приказа такого не давал, они решили здесь остаться, и добавил, что харцеры исповедуют ту же самую религию, что и они, монахи, и поэтому имеют право участвовать в храмовом празднике. А одежду сменить не могут, другой у них нет.

— Тогда убирайтесь отсюда! — потребовал монах.

— Мы католики!

— Вы польские националисты! — прозвучал из-под капюшона полный ненависти голос. — Не с богом в сердце пришли вы сюда!

— А выгонять нас — это по-божески? — запальчиво выкрикнул Станислав, подбрасывая в огонь ветку. — По-божески?! На ночь глядя?!

— Господь укажет вам дорогу, — патетически изрек монах. — Уходите отсюда побыстрее! Прелат Улицке шутить не любит!

— И поляков не любит… — добавил Станислав.

Яростно сверкнули глаза из-под коричневого капюшона.

— Прелат Улицке — святой человек. Святотатствует тот, кто его оскорбляет. Убирайтесь отсюда, пока не постигла вас божья кара.

Монахи удалились, зашуршала трава от их длиннополых подрясников. Дукель, Станислав и вся дружина смотрели им вслед, не в силах сдержать возмущения.

У подножия монастырского холма горели костры паломников. Многие укладывались спать прямо под открытым небом — возможно, из-за нехватки квартир, а может, по обету, — остальные предавались духовным песнопениям. Немцы располагались возле храма, одной большой группой, поляки-односельчане чуть поодаль, отдельными кучками. Может, оттого, что они находились ближе к харцерскому лагерю, их было лучше слышно. Истошными, надтреснутыми голосами старухи возносили к небесам Горячие мольбы на запрещенном еще кайзеровской цензурой языке. Это были старинные, передаваемые из уст в уста песни. Они внезапно обрывались на полуслове посланцами прелата, прячущими свои лица под капюшонами. Те сновали в толпе, повторяя наказ своего патрона: пойте, братья и сестры, но по-немецки. Господь не любит варварских языков. Там, где обрывалась песня, воцарялось мрачное молчание. Но кое-где затягивали иную мелодию, начатую монахами. Ведь паломники пришли сюда почтить покровительницу своей деревни, вот и славили ее навязанной песней. И не слишком бы возмущались этим запретом, если бы не пренебрежение монахов к их родному языку. Поэтому в некоторых группах вообще прекращали пение и молились молча.

Харцеры после ухода монахов принялись за свои обычные дела. Они надеялись, что теперь их оставят в покое. Но предсказанная божья кара не заставила себя долго ждать. О своем приближении она возвестила глухим рокотом моторов и яркими вспышками фар. На лесную дорогу из-за монастыря выехала вереница полицейских мотоциклов. Заметив лагерь, шуцманы повернули к нему, дважды объехали вокруг, а затем прочесали его, лавируя среди палаток, как на учениях. Гул моторов, воющих на крутых виражах, разрывал лесную тишину. Кое-где лопнули под колесами растяжки. Укладывавшиеся спать ребята высыпали наружу и с тревогой наблюдали за маневрами полиции. Наконец мотоциклы остановились, и старший наряда вызвал начальника лагеря.

— У вас есть разрешение на установку палаток?

Дукель достал из кармана немного помятую бумажку с печатью полицайпрезидиума и подал старшему наряда. Раскоряченный на седле шуцман сдвинул на лоб очки-консервы, разгладил на руле документ и прочел, подсвечивая себе карманным фонариком.

— Свернуть лагерь!

— Почему?! Надеюсь… разрешение действительно?

— Действительно, но это монастырская земля… Даю вам десять минут.

Дукель пытался возражать. Может отложить до завтра, уже ночь, завтра они переберутся подальше. Но шуцман был непреклонен. Присутствие обмундированной группы беспокоит паломников. Люди чувствуют себя в опасности, принимая скаутов за чужих солдат. Поэтому им надлежит удалиться от монастыря не менее чем на десять километров и впредь здесь не появляться. Продолжать дискуссию было бессмысленно. Ребята начали свертывать палатки. Мотоциклы отъехали в сторонку и погасили фары. Притаившись в лесном мраке, полицейские дожидались повода, чтобы опять с ревом ворваться в лагерь. В угрюмом молчании ребята собирали колышки, складывали полотнища, упаковывали на ощупь рюкзаки. И вдруг тишину нарушил полный возмущения крик:

— Verfluchter! Donnerwetter! — и тут же по-польски: — Проклятье! Разрази тебя гром!

Это бранился попеременно на двух языках паренек, пытавшийся приторочить свернутую палатку к багажнику. Чувствовалось, что он вот-вот расплачется от отчаяния. Станислав первым бросился к нему и понял, что так огорчило и рассердило юношу. Колесо его велосипеда было искорежено мотоциклом. Потерпевший Клюта, не выпуская из рук груду бесполезного металла, продолжал осыпать бранью своих обидчиков, притаившихся неподалеку. Это был первый в его жизни велосипед, купленный накануне поездки, и Станислав прекрасно понимал состояние юноши. Возмущенный до глубины души, он вместе с вожатым попробовал успокоить потерпевшего. Но Клюта словно с цепи сорвался. В исступлении, потрясая останками велосипеда, он метал громы и молнии в адрес своих обидчиков. Стращал их полицайпрезидиумом, самим ландратом и бог знает кем еще, пока не свалился с ног под ударами резиновых дубинок и не был брошен в коляску мотоцикла. Дукель кинулся за ним, любой ценой желая предотвратить инцидент, и сам едва не был схвачен. Попытка освободить задержанного путем переговоров оказалась безрезультатной. Ходатаев грубо одернули, и вожатый вместе со своим заместителем ни с чем вернулись к ребятам. Подавленные, злые и на полицию, и на своего неразумного товарища, они, словно набрав воды в рот, отмалчивались в ответ на расспросы встревоженных ребят. Дело принимало скверный оборот. Начальник польского харцерства в Германии, педагог и юрист, часто повторял на совещаниях: «Не поддавайтесь на провокации. Помните, это наш главный принцип! Пока мы в согласии с законом, они бессильны что-либо предпринять против нас». Теперь наверняка раздуют этот инцидент. Польский харцер, оскорбляющий немецкую полицию — лакомая тема для борзописцев из провинциальной шовинистской прессы. Никто не станет доискиваться причины огорчений какого-то мальчишки. Следовало бы лучше присматривать за этим безответственным сопляком. Но руководство дружины было бы иного мнения о виновнике происшествия, если бы знало причину такого его поведения…

Между тем, лагерь был свернут, дружина приготовилась покинуть несчастливое место. Харцеры в тягостном молчании сели на велосипеды. Перед этим они тщательно загасили костер, подобрали останки велосипеда. По команде вожатого тронулись в путь. Ночь была непроглядная, безлунная. Еще вчера погожее небо подернулось тучами. Редкие звезды, костры богомольцев и светившиеся окна монастыря были для ребят первыми ориентирами. Немного погодя дорогу осветили мощные фары моторизованного полицейского наряда. Шуцманы сидели у них на хвосте, следя за каждым их движением, каждой сменой направления и поведением во время остановок. Около часа сопутствовал им ослепительный, зловещий, словно пронизывающий насквозь, луч света. Многое от этого пробега врезалось в подсознание Станислава Альтенберга, особенно эта яркая световая полоса. Еще долгие годы она преследовала его в снах, гоняясь за ним, донимая ощущением невозможности уйти в отрыв.

Когда он подъезжал к своему дому, чуть брезжило. Ветхое одноэтажное строение, поддерживаемое подпоркой, с залатанной толем крышей, выступило из мрака. Во дворе, к брандмауэру соседнего здания, лепились рядком клетушки-сараи. Отперев висячий замок, Станислав втолкнул в один из них велосипед. Соседские почтари уже начинали ворковать в высокой голубятне. Их приглушенные голоса напоминали бульканье воды в засоренной раковине. Станислав запер сарай и вошел в сени. Дверь ему открыла мать, тщедушная, болезненная женщина, мужественно боровшаяся с нуждой.

— Напрасно вставала, мама. У меня же ключ.

— Это ты? Почему в такую рань?..

Станислав не ответил. Подошел к крану, наполнил кружку и долго пил воду. Гнали вовсю — отсюда и жажда. Не отрываясь от кружки, он огляделся. В кухне у кафельной стенки сушились кастрюли. Это Кася всегда их так расставляет. Теперь она спит на его постели. У них две кровати, и обычно сестра ложится с матерью. Станислав почувствовал, как он устал, поскорее бы лечь и уснуть.

— Чего она тут разлеглась, мама?

— Ты обещал вернуться послезавтра. Она всегда спит на твоей постели, когда ты в ночной смене. Разбуди, пусть переберется…

— Не надо.

Сестра. Глядя на нее, он всегда испытывал нежность. Пожалуй, никого нет на свете дороже сестры. Сколько раз он защищал ее в школе. Однажды даже чуть не исключили: наставил синяков немцу-задире. Тот ударил ее, да еще других подначивал поколотить «польскую жабу». Станислав тогда еще был маловат, но не простил этой «польской жабы». Как она с тех пор выросла. Стройная, высокая девушка… Недавно удалось пристроить ее в продуктовую лавочку к соседу-немцу. А то пришлось бы работать в прачечной, где быстро бы надорвалась, как мать. Значит, есть еще порядочные немцы на свете.

Станислав прилег рядом с сестрой. Та проснулась, недоуменно взглянула на брата, уронила голову на подушку и снова приподняла.

— Сташек?! Ты уже вернулся? Вы были на горе святой Анны?

— Были.

— Ведь праздник и крестный ход только завтра… — удивилась мать.

— У нас крестный ход был уже сегодня. Сперва явились монахи, потом шуцманы. Побили Клюту. Побили и забрали в полицию.

— Побили? За что?! — Касю взволновали его слова. Уже месяца три, как она ходила с Клютой.

— Не обижайся, Кася, но он сопляк. У нас будут из-за него неприятности.

Пришлось рассказать все по порядку. Когда он закончил, ему показалось, что мать уснула. До чего же она устает… Подтолкнул сестру из опасения, что та будет поддерживать разговор, но едва укрылся с головой, чтобы спастись от света, сочившегося в окно, как мать снова заговорила:

— Вот слушаю тебя, и кажется, будто отец твой говорит. Польские мундиры, польская речь… Польша. Другого такого поляка днем с огнем не сыскать.

— Спи, мама, — улыбнулся Станислав и невольно взглянул на свадебный портрет родителей над ее кроватью.

Молодожены, застывшие в неестественных позах с каменными лицами, как обычно на фотографиях подобного рода. Он не был уверен, видал ли когда-нибудь отца. Действительно ли это лицо склонялось над его кроваткой, или представление о нем возникло благодаря фотографиям и рассказам матери: «…было тебе три годика. Касе — год. Одна кроватка на двоих. И он, твой отец, у изголовья в мундире кайзеровского пехотинца. А на глазах слезы — никогда этого не забуду. Да и я заливалась в три ручья. Это был конец его отпуска. Отец поцеловал вас, а вы спали. «Вероника… мне пора возвращаться на фронт. Детей воспитывай в любви к богу и отчизне. И чтобы польскую речь не забывали. Позаботься об этом, если погибну». Обнял меня, поцеловал и вышел… Так быстро, словно боялся смотреть на вас и на мои слезы. Я выбежала следом… Видела, как уходил по дороге. Видела в последний раз. Нет, нет… еще раз его видела. Шел он с винтовкой в руках. И снаряды рвались у него под ногами. А навстречу ему — чужой солдат. С примкнутым штыком. Нет, нет, это уже сон… Часто снилось такое. Но я знала, что это не совсем сон…» О, эти материнские рассказы. Однажды Станислав спросил: как ты догадалась, что это не совсем сон? Она ответила: он же не стрелял. Да… Это походило на правду. Отец не хотел стрелять во француза. И погиб где-то в окопах на Сомме. Откуда французу было знать, что Павел Альтенберг не собирался в него стрелять? Сомма. Это чужое слово вносило некую торжественность в их дом. Торжественность и печаль.

На одном из первых уроков географии, когда учитель показывал детям русло реки Шпрее, Станислав прервал его вопросом: «Господин учитель, а где течет Сомма?» Учитель одернул его, сказал, что это не относится к теме урока, что Сомма — французская река и, если она ему понадобилась, пусть сам найдет на карте. Нашел. Сомма показалась Станиславу очень далекой. Но он когда-нибудь найдет то место, где погиб его отец, Павел Альтенберг. Потом эти мечты представлялись ему все менее реальными. Путешествовали только люди богатые. А он?.. Его семейство, особенно после гибели отца, едва сводило концы с концами. Нужда смиряет фантазии. И Сомма осталась лишь словом — символом, который впоследствии так повлиял на его судьбу.

Несмотря на усталость, он никак не мог уснуть. Осторожно, чтобы не разбудить Касю, ворочался с боку на бок. Польские паломники, прелат Улицке, монахи и полицейские мелькали перед ним, едва он закрывал глаза. Это была ошибка. Лагерь следовало разбить за пределами монастырских владений. Впрочем, кто знал, где они кончаются? Тогда никто бы к ним не придрался, но могло получиться, что никого бы не привлек их костер. Паломники — хорошие ходоки, но ведь странствуют они не по харцерским лагерям. Правда, костер обладал особой притягательной силой, и харцеры были необычными. Носили польские мундиры и пели польские песни, не давали здешним полякам забывать о своей национальной принадлежности. Проклятые монахи, проклятый монастырь… Обосновались на горе, чтобы онемечивать польские деревни.

В комнате было уже совсем светло. По стене скользнул солнечный зайчик — отражение восходящего солнца в окнах соседнего дома. Станислав осторожно приподнялся, взглянул на сестру, откинул ей со лба прядь волос. Она открыла глаза. На белке ее правого глаза виднелось багровое пятнышко. Станислав оттянул пальцами веко и внимательно осмотрел крошечную отметинку.

— Наверно, так и останется, — улыбнулась Кася. — Не беда.

Он ответил ей улыбкой и нежно погладил по голове. Бандиты! Это было ровно месяц назад. Коричневорубашечники вышли из леса и молча спустились с песчаного холма. С минуту постояли у оцепления, перебросились парой слов с шуцманами, те их беспрепятственно пропустили. Станислав хорошо знал этих типов и мог себе представить, что они сказали. Дескать, хотят посмотреть, как танцуют, и никто не вправе им воспрепятствовать. А полиция? Она всегда потворствовала этим дылдам в коричневых рубахах и черных галстуках. И в тот раз тоже… Иначе бы не пропустила. Ведь если кто-то идет на танцы, закусив губы и сжимая в руках палки, разве неясно, чем это пахнет? К тому же было приказано не допускать инцидентов. Но полиции сгодился первый попавшийся довод. Раз уж им так хотелось посмотреть… Известно же, что шуцманы им потакали. Предотвратить беспорядки? Ну, до известной степени… Лучше допустить до этого, а потом… Ограниченное вмешательство. Наверняка существовала возможность такого истолкования приказа. Итак, коричневорубашечники прошли полицейский кордон и попытались смешаться с толпой. Но и у поляков было свое оцепление. Харцеры плотной стеной ограждали собравшихся. И палки у них были не хуже немецких. Полиция — полицией, а самооборона всегда надежнее. Так подсказывал многолетний опыт. Суковатая палка — вещь необходимая, если в любую минуту могут нагрянуть непрошеные гости. А они уже пытались преодолеть и эту преграду.

…Минутное замешательство, стук скрещивающихся палок, и немцы, к их величайшему огорчению, вынуждены отступить. Однако нескольким коричневорубашечникам все же удалось нырнуть в толпу. Остальных не допустили, и все стихло. Люди по-прежнему стояли не шевелясь. Некоторые, находившиеся ближе к кругу, сидели на сухой, вытоптанной траве. Пламя костра отбрасывало багровый отсвет. И человеческие лица были озарены разгоравшимся огнем. Над зрителями, над костром возносился резкий, монотонный, похожий на жужжание огромной мухи, голос скрипки. Ему вторили три дудки, весьма своеобразного тембра, какой-то щипковый инструмент и топот девчат, крутившихся в разудалом танце. Юбки танцовщиц, украшенные зелеными гирляндами, развевались у самого костра, раздували ползущие по смолистой щепе язычки пламени. Станислав поддел палкой и перевернул обугленный горбыль. Взметнулся сноп искр. Подхваченные легким дыханием июньского вечера, они поплыли по темному небу, словно ища места среди созвездий. Девушки дружно, как по команде, отпрянули от огня, не прерывая пляски, а публика наградила их за ловкость аплодисментами. Яркая вспышка пламени выхватила из мрака довольно разнородную толпу — пестрые венки танцовщиц, цветастые шали крестьянок из окрестных деревень, темные костюмы мужчин — участников шествия из города, коричневые рубашки гитлерюгенда, зеленые мундиры харцеров, охранявших порядок, серебристые пряжки туго затянутых ремней и лакированные козырьки полицейского кордона. Хор, стоящий полукругом у костра, зазвенел девичьими голосами в такт музыке:

Сестры, греет огонек,

Вечеринка, вечерочек,

Ой, запляшем ладно в круге,

Ой, споем, споем, подруги!

Ночью хороши погоды,

Не страшны ветра да воды,

Ой, ноченьки, сладки-горьки,

С милыми встречать нам зорьки…[2]

И тут кто-то из коричневорубашечников бросил в огонь коробку с патронами. Боеприпасы сухо затрещали, брызнули во все стороны искры, резко запахло порохом. Негодяи! Попятились от костра танцовщицы, в толпе началась паника. Плакали ребятишки, кричали матери, мужчины требовали, чтобы полиция удалила с народного гулянья банду коричневорубашечников, а те скандировали гортанными голосами:

— Deutschland! Deutschland! Германия! Германия!

Бандюги! Часть зрителей предпочла ретироваться. Особенно жители окрестных деревень. Всегда не слишком уверенные в себе, менее сведущие, чем горожане, а потому и робкие. Они уже давно с опаской косились на полицию. Как убедить их, что гулянье это вполне легальное? Как объяснить им, что оцепление выставлено для того, чтобы обеспечить порядок? Станислав увидел, как они торопливо расходятся от костра, уводят и уносят детей, чтобы не попали ненароком под удар палки, и как исчезают за поворотом лесной дороги, провожаемые яростным ревом коричневорубашечников: «Долой поляков! Поляки в Польшу!» И бросился в тающую толпу, крича: «Мы под охраной полиции! Ничего не бойтесь! У нас есть разрешение ландрата!» Харцеры подхватили его клич. Толпа немного успокоилась. Часть зрителей снова сгрудилась у костра. Хор, ни на минуту не умолкавший, как нарочно запел куплет, слова которого в данном случае звучали несколько парадоксально:

У воды стада гуляют.

В холодке пастух сидит.

Он на дудочке играет,

В чаще леших веселит[3].

Упрямо выкрикивали девчата под аккомпанемент скрипки. С ума сойти. Но никто сейчас не задумывался, что поет. Важно было только не дать запугать себя и хотя бы немного заглушить это «Германия! Германия! Германия!» и «Долой поляков!». Танцовщицы снова пустились в пляс. Гирлянды, приколотые к юбкам, падали под ноги. Путаясь в них, девушки все же держались стойко. Дружно кружились в ритме, заданном пищалками, которые вдруг перекрыл грохот барабанов и рев гитлеровских фанфар. Адская какофония терзала слух. Народное гулянье у костра все более смахивало на аутодафе. Станислав заметил, что среди танцовщиц не было Каси. Да, он не ошибся. Она стояла в сторонке, спиной к танцующим, запрокинув голову, а кто-то из подружек светил ей в лицо фонариком. Обеспокоенный Станислав подошел к девушкам и, перекрывая барабаны, фанфары, народный оркестр, голоса поляков и немцев, выкрикнул: «Что случилось?»

— Уголек попал в глаз, — объяснила ее подружка по фамилии Бер. — Никак не могу вытащить.

Возле Каси появился тоже встревоженный Клюта и предложил свою помощь. Тут над ухом Станислава какой-то немец гаркнул: «Германия! Германия!» Он обернулся, увидал разинутую пасть крикуна и — будучи уверен, что именно этот тип подбросил в костер патроны, затем скрылся в толпе, а вот сейчас без зазрения совести откуда-то вынырнул снова, чтобы поглумиться над пострадавшей девушкой, — замахнулся на него палкой. Тревога за сестру и наглость немца окончательно лишили его самообладания. Коричневорубашечник попятился, чтобы избежать удара, споткнулся и упал навзничь. Тут кто-то сзади ухватился за палку. Резко рванув ее на себя, Станислав обернулся. Перед ним стоял Дукель, устроитель сегодняшнего гулянья. Станислав замер с поднятой над головой палкой, но внутри у него еще все клокотало. Невозмутимый вид Дукеля подхлестывал его ярость. Хотелось встряхнуть его как следует, крикнуть, что едва не ослепили сестру, которая танцевала с разрешения ландрата, но вопреки этому полученному с огромным трудом особому разрешению, когда кто-то подбросил в огонь патроны, полицейский кордон даже не шелохнулся, хоть и явно слышал пальбу, грозившую гораздо более серьезными последствиями, а вот если бы они, харцеры, устроили нечто подобное коричневорубашечникам, у которых тоже бывают свои гулянья, их всех немедленно арестовали бы, и сам начальник харцерства не вызволил бы их из тюрьмы, а фашистская пресса исходила бы ядом, расписывая провокационное нападение представителей национального меньшинства — агентуры «великодержавной Польши». Но от волнения перехватило горло. Впрочем, Станислав понимал, что Дукель все это прекрасно знает и думает так же, как и он. Он ощутил его руку на своем плече и услыхал голос, призывающий к порядку.

— Уймись, Сташек. Еще спровоцируешь скандал.

Скандал… Как будто все, что происходило до сей поры, не было скандалом. Но Альтенберг внял совету, вернулся к сестре. Из обожженного глаза обильно текли слезы. Попытки оказать ей помощь при свете фонарика не дали результата. Уголек впился в роговицу и засел крепко. Станислав с нежностью погладил ее по голове. Он был огорчен и обескуражен. Его вечно донимал страх, как бы с ней не приключилось беды. Пожалуй, с того момента, как на каком-то польском митинге полицейские избили мать.

Между тем гитлеровцы продолжали скандировать. Публика, убедившись, что на гулянье уже не будет порядка, стала расходиться. Постепенно вопли стихли. Коричневорубашечники исчезли с уходом последнего зрителя. Остались харцеры, плясуньи, хор и полицейское оцепление. Старший по чину в сопровождении двух рядовых шуцманов подошел к Дукелю и осведомился, закончилось ли гулянье. Равнодушно выслушав несколько едких замечаний относительно пассивности полиции и получив утвердительный ответ на свой вопрос, он напомнил о необходимости тщательно погасить костер и распорядился снять оцепление.

Как это сказал прелат Улицке? Полиция едва спасла харцеров от гнева населения… Жаль, что святой отец не видел этого собственными глазами. И жаль, что не видел банд коричневорубашечников, бесчинствовавших до поздней ночи. Польские манифестации, шествие по улицам города, а затем народное гулянье привели их в ярость. Гитлерюгенд и нацистские громилы кружили по улицам подобно рою осатаневших ос, ища случая продемонстрировать свою ненависть. Ненависть ко всему, что не принадлежит к высшей расе. В ночь на Ивана Купалу разбушевавшиеся сопляки помышляли о «ночи длинных ножей». Станислав не представлял толком, что творится в городе. Иначе не отпустил бы Касю с подружкой одних. Понял он это, когда слушал их рассказ о визите к доктору Стычню. В девушек бросали камни, пока они добирались до центра. Только там удалось избавиться от преследователей. Они смогли вздохнуть с облегчением, лишь войдя в тускло освещенный подъезд мрачного дома на одной из узких улочек. А боль в глазу становилась все нестерпимее. Кася рассказывала, как они обрадовались, что уже на месте и в них не швыряют камни, а самое главное — наконец-то вытащат уголек. От этого уголька ломило почти все лицо, а внешний мир представал перед глазами каким-то расплывчатым от слез. Кася воспринимала его теперь не зрением, а, как она объясняла с присущим ей юмором, и другими органами чувств. Свидетельством тому — синяк на ноге от камня и звон в ушах от рева коричневорубашечников. Но в подъезде царила уже благостная тишина. «Доктор К. Стычень — внутренние болезни» — гласила дощечка на дверях. Поскорее бы попасть в умиротворяющую домашнюю обстановку. Прийти сюда — было идеей ее подруги, так как в сложившейся ситуации обращаться к немецкому врачу было бы рискованно. Врач, возможно, и не отказал бы в помощи, но ведь в приемной могли быть еще пациенты. Войти туда в ярких и отнюдь не немецких нарядах, в которых они возвращались с гулянья… Да, ее подруга правильно выбрала доктора Стычня. У него преимущественно лечились поляки, а с таким повреждением глаза, вероятно, справится и не окулист.

Доктор уже заканчивал прием. В очереди оставалось всего два человека. Пожилая женщина и молодой мужчина, прячущий лицо в ладонях. К сожалению, особенно они к нему не приглядывались. А что бы это дало? Казалось, этого человека донимает мигрень. И еще они запомнили его пыльник, потупленный взгляд, наморщенный лоб и то, что он скорчился в кресле в углу приемной. Ничего больше… Жаль… А может, лучше для нее? Не следует впутывать сестру в такие дела. Что они еще рассказывали? Ага, что в открытое окно снова ворвались вопли. Настырные, истеричные, вызывающие. Особенно часто повторялось: «Долой грязных польских собак!» Разумеется, не случайно. «Грязные собаки». Это следует учесть. Потом заговорила пожилая пациентка: «Разве есть в этом что-либо предосудительное, что я лечусь у польского врача? Вы тоже немец, верно?» — обратилась она к забившемуся в кресло мужчине, но тот пробурчал в ответ что-то нечленораздельное. Видимо, от боли ему трудно было говорить. Женщина умолкла. Впрочем, ее тут же пригласили в кабинет. Потом настал черед молодого человека. Он снова что-то пробормотал и жестами показал, что уступает очередь Касе. Та поблагодарила и прошла в кабинет. Доктор, хорошо знавший Касину подругу, встретил девушек доброжелательно.

— Вы с народного гулянья?.. Что случилось? О, приближаться к огню опасно. Гулянье… К сожалению, я не смог пойти. Как бросить пациентов? Видел только шествие. Великолепное зрелище. А уж на само гулянье не хватило времени, в эти часы я веду прием. Безумно хотелось полюбоваться польскими танцами, послушать польские песни. Это первое, со времен силезских восстаний, официально дозволенное польское празднество.

Подруга рассказала ему о провокациях, о патронах, брошенных в костер, о пассивности немецкой полиции. Доктор помрачнел.

— Слыхали крики под окнами? Уже несколько дней одно и то же. «Грязная польская собака» — это я. Костер… Разумеется вас не могли оставить в покое. Садитесь в кресло, — обратился он к Касе. — Действительно, уголек засел. Ничего, ничего, удалим. Бандиты… Ведь вы могли ослепнуть. К счастью, ни с кем ничего не случилось. Слышите? Опять… — За окном те же самые вопли: «Долой грязных польских собак!» Доктор начал промывать глаз. — Начальник советовал мне носить с собой пистолет. Надо, мол, быть готовым к любым неожиданностям. Эта банда на все способна. — Доктор наложил Касе повязку и добавил после минутного раздумья: — Но как я, врач, могу носить пистолет? Мой долг — спасать людей, а не убивать. Ну, готово. — Доктор выписал рецепт, объяснил, как менять повязку, и осторожно выглянул из окна. — Как-нибудь проскочите. В случае чего — возвращайтесь. Найдется, где переночевать.

Девушки простились и ушли. В приемной все еще сидел человек, который уступил им очередь. Они еще раз поблагодарили его. Касина подруга убеждена, что где-то видела это лицо. Головой, правда, ручаться не станет, но ей показалось, что это был Богутый. Главарь пригородной шпаны. Вор и поножовщик. Богутый приставал к харцеркам — вот она и запомнила его, своим предположением поделилась с полицейским, который допрашивал ее на следующий день. Тот записал, и на этом дело кончилось. На все вопросы в полицайпрезидиуме давали только один ответ: «Следствие продолжается». Все произошло сразу же после ухода девушек. Подробно поведала о трагедии экономка доктора. Сперва она услышала голос своего хозяина, который пригласил в кабинет следующего пациента. Приглашение прозвучало несколько раз, и экономка поэтому невольно заглянула в приоткрытую дверь приемной. Единственный пациент сидел недвижимо, точно глухой. Старушка хотела было крикнуть, что его вызывает врач, но тут доктор сам показался на пороге кабинета. «Кто-нибудь есть ко мне?» Съежившегося в кресле мужчину он не заметил, но, услыхав кашель, повернулся в его сторону. «Так это вы кашляете? Проходите пожалуйста». Пациент встал, выхватил из кармана пистолет и выстрелил прямо в грудь доктору. Экономка и рта не успела раскрыть. Три пули в область сердца. Его убили не ради ограбления. Кому мешал доктор Стычень? Говорят, он когда-то прятал одного немца, которого преследовал «черный рейхсвер». Этот немец выдал Союзнической комиссии, когда та еще действовала, тайный склад оружия и потом с помощью доктора бежал за границу. Но это было очень давно. Старые счеты или желание запугать поляков? По всей вероятности, и то и другое. Снова наступают недобрые времена. Не только для них, поляков. НСДАП и гестапо не цацкаются и с немцами. Все чаще приходится слышать о странных кончинах, подозрительных самоубийствах, арестах… Бальдур фон Ширах ловко расправился с немецкой молодежью. Когда? В апреле… Гитлерюгенд взял штурмом имперское управление молодежных организаций. Можно себе представить, как это выглядело. Хозяевам пришлось уступить орде боевиков. Без какого-либо декрета, без предупреждения прежнее руководство со свистом вытолкали на улицу, разгромили помещения и заняли их. Несколько человек были основательно помяты. Но это пустяки. Главное, что вожак погромщиков мог спокойно взять телефонную трубку и доложить фон Шираху: «Задание выполнено. Имперское управление в наших руках. Немецкая молодежь может объединяться». Потом фон Ширах собственной персоной в сопровождении свиты, улыбаясь, занял взятое штурмом здание. Вскоре во всех газетах появились огромные фотографии: Гитлер назначает его руководителем всей немецкой молодежи. «Фон Ширах будет подчиняться непосредственно мне», — заявил фюрер. Это звучало угрожающе. К счастью, они, польские харцеры, не принадлежали к немецкой молодежи. Не подчинялись фон Шираху. Все это очень тревожило. Станислав чувствовал, что не уснет. Какая-то тяжесть давила на грудь. Надвигались воистину недобрые времена. Порой охватывала досада, что родился не в Польше. И особенно было обидно, что эта Польша находилась менее чем в пятнадцати километрах отсюда. Там было бы все иначе. Полчаса езды на велосипеде — и ни тебе прелата Улицке с его монахами, ни душегубов Богутого, ни фон Шираха с его нацистскими погромщиками. Но когда его как-то спросили, почему не перебирается через границу, он возмущенно пожал плечами. Этот город был польским городом, и покинуть его было равносильно предательству. Рассвет уже сменило полновесное утро. Солнечный свет залил обычно темную комнату. Увидев, что мать встает, Станислав зажмурился — зачем ей знать, что, вернувшись, он так и не сомкнул глаз.

На завтрак, как всегда, был ячменный кофе с молоком и хлеб со смальцем. Станислав обильно посыпал бутерброды солью. Мать подала еще сладкий коржик, который Кася испекла вчера вечером. По воскресеньям сестра старалась чем-нибудь скрасить их однообразное меню. Станислав похвалил ее за лакомство, слегка подгоревшее по краям, и потянулся за вторым куском, но тут за окном грянул бравурный военный марш.

— Откуда еще этот оркестр? — возмутился Станислав. С некоторых пор его раздражали немецкие марши, которые все чаще исполнялись по любому поводу.

— Это радио, — пояснила Кася, прищелкивая пальцами в такт музыке. — Пан Курц купил новый приемник. Ужасно им гордится. Вот увидишь, сейчас станет в окне, чтобы покрасоваться. Иногда он действительно бывает смешон.

Станислав пригнулся к столу, пытаясь разглядеть окно соседа, распахнутое настежь. Стоявшие на нем обычно горшки с цветами были сдвинуты в сторону, и на освободившемся месте поблескивал новенький внушительных размеров радиоприемник. Почти в ту же самую минуту над цветами, как и предсказывала Кася, появилась тучная фигура пана Курца, хозяина лавчонки, где продавались моющие средства и продукты. Лавочник сдул пыль с приемника и проверил, прочно ли он стоит. И хотя ящик изрыгал марш на полную мощность, ради форса принялся крутить регулятор.

— Дела у него идут в гору, — сказал Станислав. — Всем им теперь начинает улыбаться удача. Не нахвалятся новым канцлером. Ну и надулся… точно индюк.

— Не говори так, — с упреком промолвила мать. — Это порядочный человек. Сколько раз брала у него в кредит. Никогда не отказывал. Всегда вспоминает вашего отца. И Касю взял на работу.

— А разве я сказал что-нибудь плохое, мама?

Он произнес это уже собираясь выходить. Еще ночью, возвращаясь в город, они условились встретиться возле гостиницы «Ломниц». Дукель должен был уведомить начальника о неудачной поездке на гору святой Анны, и они полагали, что тот захочет с ними повидаться. Кася с матерью собирались в костел. В своих праздничных, но немного поношенных платьях они выглядели степенно и торжественно. Станислав попросил, чтобы обед ему оставили в духовке на тот случай, если задержится, и вышел.

На улицах было по-воскресному пустовато. Изредка проедет пролетка со спешащим за город семейством или подгулявшей компанией. По небу плыли грозовые тучи, но солнце упрямо пробивалось сквозь них и припекало все сильнее. По площади перед немецкой гимназией, мимо которой он проходил, ветер гонял пыль. Она заклубилась под ногами и хлынула к каменным ступеням крыльца. Станислав проводил взглядом серое облако, разбившееся-о дубовые двери гимназии. Недавно к этим дверям он прикрепил кнопками написанное от руки объявление: «Мужская дружина польских харцеров готова соревноваться в следующих видах спорта: футбол, волейбол, баскетбол и т. д. Обращаться по адресу: Станислав Альтенберг, Пекаренштрассе 68». Кнопки не входили в твердое дерево, пришлось забивать их черенком харцерской финки. Свыше двадцати таких объявлений он развесил в разных частях города. Потом отправился к гимназии, проверить, какова будет реакция. У объявления сгрудилась толпа. Не просто учеников, а коричневорубашечников из гитлерюгенда. Пуще всего их возмущала фамилия. «Альтенберг? Немец! Почему немец в польской дружине? А если поляк, то как смеет представитель низшей расы вызывать нас на поединок?» Кто-то завопил, что за такое следовало бы проучить. «На объявлении есть домашний адрес, можно запустить парочку камней в окно. Или устроить засаду у дверей и отдубасить палками. Отучится хамить». Они вырывали друг у друга объявление, предлагая наперебой различные виды расправы. Наконец, послышался чей-то менее воинственный голос: «А может, примем вызов? Разве польская банда устоит против нас, германцев? Дадим им возможность выйти на поле и там разгромим. Лучше всего в футбол. Наша гимназическая команда — лучшая в городе. Забьем десяток голов, а потом самих вышвырнем со стадиона». Станислав стоял неподалеку, делая вид, что кого-то ждет. Он слышал почти каждое слово. Предложение всем понравилось. Коричневорубашечники разошлись, выкрикивая угрозы. А через два дня пришло письмо. Надменное, ироническое. Не беда. Главное — вызов приняли.

В воскресенье состоялась встреча. Команды прибыли на стадион в окружении многочисленных болельщиков. На трибунах загремели трубы, барабаны… Не было недостатка и в нацистских лозунгах: «Вышвырнем поляков в Польшу!», «Немецкие стадионы только для немцев!» Команды выбежали на поле. Сперва соперники, потом они. В бело-красных майках. Враждебные возгласы усилились. Сигнал судьи, — и мяч покатился по полю. Было жарко, это хорошо запомнилось. Первые пятнадцать минут борьба шла у польских ворот. Сбивали с толку враждебные вопли и слабая поддержка польской публики. Не смогли они мобилизовать своих болельщиков. Немного младших харцеров, родственники… пожалуй, это все. Потом разыгрались. Поверили в себя. Мяч переместился на другую половину поля. Первый гол забил Гурбаль. Превосходно, головой в самый угол. Рев на трибунах был подобен реву раненого зверя. Затем еще два гола. Оба в конце второго тайма. Последний мяч забил Станислав. Прошел добрую половину поля, ловко обводя защитников, отдал мяч Гурбалю, а когда получил назад, тут же послал под штангу. Словно сам влетел в ворота, как птица в окно. Заметался в сетке и упал к ногам обомлевшего вратаря. Счет стал 3:0. Изменить результат соперникам не удалось. Еще пять минут игры, свисток судьи, снова яростный рев немецких болельщиков, фигурки выбегающих на доле харцеров, поздравления и покидающая поле боя с поникшими головами — лучшая в городе юношеская команда немецкой гимназии…

Станислав перешел на противоположную сторону улицы. Пылевая буря, поднявшаяся невзначай, так же внезапно улеглась. Альтенберг слышал стук собственных шагов по пустынной мостовой. Когда-то тут было многолюдно, гораздо чаще слышалась польская речь. К сожалению, множество поляков было вынуждено покинуть этот город. После восстаний, плебисцита и усиливающихся репрессий. Но немало осталось. Вопреки всему. Шахтерский город, его город. Почти лишенный зелени, огороженный трубами металлургических заводов, башнями копров и напоминающими редуты насыпями терриконов. Но что может быть прекраснее рдеющего в ночи террикона, действующего копра или дыма, который пышным султаном реет над трубой после победоносно завершившейся забастовки? Станислав прибавил шагу, услыхав где-то рядом возбужденный гомон. За изломом стены черного от копоти углового здания толпилась ватага сопляков в коричневых рубашках и черных галстуках. Один из них верещал визгливым от ярости фальцетом:

— Сорви эмблему! Сорви лилию! Растопчи ее!

— Отстаньте! Отстаньте! — повторил кто-то раздосадованно.

Станиславу голос показался знакомым. Над плотно сбившейся ватагой сопляков он увидал харцерскую шапку Клюты, прижатого к афишной тумбе. Клюта? Значит его отпустили. Чего хотят от него эти волчата? Надо помочь ему вырваться из окружения. Пригрозить, что пожалуется в школу. Это еще как-то действует. Они еще боятся учителей. Добрая старая школа еще внушает им трепет. Правда, в слабой мере. Между тем Клюта снял конфедератку, отколол харцерскую эмблему и швырнул за спину. Жест отчаянья. Но теперь Клюта сможет вырваться из окружения. Все чаще вынуждают их прибегать к жестам отчаянья. Решение оказалось правильным. Коричневорубашечники с дикими воплями ринулись к блестящей медной лилии. Они топтали ее, отталкивая друг друга. Прохожие с безразличным видом обходили эту ораву стороной. Воспользовавшись замешательством, Клюта бросился бежать сломя голову и налетел на Станислава.

— Сташек?

— Куда торопишься? Ты же отдал то, что они требовали. Погляди, как забавляются.

Клюта смотрел на Станислава, потеряв дар речи от изумления. Ему стало не по себе. Начал оправдываться. Дескать, ночь в полицайпрезидиуме, допрос, угрозы, а едва вышел на улицу, откуда ни возьмись — эти волчата. Конечно, нельзя было отдавать лилию, но он сыт по горло. Еще бы побили. Хотелось побыстрее попасть домой. «Сам понимаешь, Сташек…» Альтенберг успокоил его. Лилия не государственный герб и, вдобавок, исключительные обстоятельства. Не беда, получишь другую. А что было в полиции? Ведь он набросился в лесу на шуцманов. Каким образом его отпустили? Клюта боязливо оглянулся.

— Я умею с ними разговаривать. Тогда сдали нервы, но офицер, снимавший допрос, признал, что я был прав. Они были виноваты. Жаль только велосипеда. Я еще подам на них в суд за причиненный ущерб. С ними действительно надо уметь… Лишь бы по закону. Но, откровенно говоря, я думал, что уже не миновать тюрьмы. Это оборотни.

Станислав спросил, не проводить ли его домой. Клюта отказался. Сам дойдет. Волчата что-то еще покричали, но, довольные захваченным трофеем, кажется потеряли охоту нападать. Возможно, их, охладило появление второго поляка. Сгрудившись у афишной тумбы, они разглядывали растоптанную эмблему. Вредная, но не слишком опасная мелкота. Станислав довел Клюту до перекрестка, и они распрощались. Какое-то время он понаблюдал, как удаляется Клюта по пустынному тротуару — измятый (ночевал в полицайпрезидиуме, разумеется, не раздеваясь), в конфедератке, с которой собственными руками сорвал харцерскую эмблему. Альтенбергу было неловко, что увидал в столь унизительном положении парня, к которому была неравнодушна Кася.

Вскоре он подходил к гостинице «Ломниц». Непрезентабельному четырехэтажному зданию в центре города. Здесь помещалось отделение Союза поляков в Германии, редакция «Польского харцера» и штаб отряда. Для немецких националистов это здание было настоящей костью в горле. Они охотно стерли бы его с лица земли. Впервые Станислава привела сюда мать. Еще маленьким мальчишкой. Чисто одетый, взволнованный новой обстановкой, он разглядывал ораву ровесников, сидевших на корточках прямо на пахнущем свежей мастикой паркете гостиной. «Тут говорят только по-польски, — предупредила мать. — Совсем не так, как в школе. Помни об этом». Затем она вышла, а он остался с ребятами. Было действительно интересно. Играли в разные игры и пели песни, которых он раньше не слышал. Но более всего удивляло, что никто ни единым словом не обмолвился по-немецки. Совсем как дома. Станислав бывал там почти каждый день. Эти ребята пришлись ему по душе. Теперь он бежал вверх по лестнице в ту же самую гостиную. В коридоре столкнулся с Дукелем. Вожатый был огорчен его опозданием.

— Ты что, Сташек? Начальник ждет. Он сегодня вернулся из Берлина. Хочет провести перед сбором короткое совещание.

Дукель не дал ему даже рта открыть, втолкнул в гостиную и закрыл за собою дверь. Там уже собрались вожатые других отрядов и их заместители. Всего человек восемь, самые надежные люди. Они сели в конце стола спиной к окну. Против них сидел, склонившись над блокнотом, начальник. Торопливо что-то записывал. На первый взгляд он производил впечатление мелкого канцелярского служащего. На самом же деле был юристом и учителем гимназии. Стоило ему заговорить, как он тут же преображался. За дружелюбной улыбкой, которая никогда не сходила с его губ, крылась твердость, почти одержимость. Он умел негодовать и быть язвительным. Начальник снял очки, закрыл блокнот и оглядел собравшихся. Собственно, все догадывались о причинах, вызвавших совещание. Оно было связано с заметкой, появившейся в немецкой печати более двух недель назад. Разговоров на эту тему было много, но все основывалось на предположениях, и никто не представлял, как развернутся события. Теперь же, по возвращении начальника из Берлина, все ждали вестей из первых рук. Добрых или плохих? Это им сейчас предстояло услышать. Станислав вспомнил, как, возвращаясь однажды с ночной смены, купил утреннюю газету. На первой полосе — сообщения из-за рубежа: поражения войск Хайле Селассие, безработица в Соединенных Штатах, колониалистские притязания Германии в Африке. Усталый и сонный после ночной смены, он пробежал глазами эти сообщения и развернул газету в поисках информации из более близких ему краев. И тут на третьей полосе увидал небольшую заметку, которую сначала счел незначительной. Она носила официальный характер и уведомляла о том, что всем молодежным организациям надлежит зарегистрироваться в имперском молодежном управлении в Берлине. Указывался также точный срок этой регистрации. Десять дней. В течение декады руководители указанных немецких молодежных организаций неукоснительно должны были явиться в Берлин. Внизу стояла подпись: югендфюрер немецкого рейха, Бальдур фон Ширах.

Поскольку было ясно сказано, что касается это немецких организаций, Станислав к сообщению отнесся равнодушно, просмотрел еще несколько заметок, сложил газету и сунул в карман. Но, пройдя метров сто в толпе поднявшихся «на-гора» шахтеров, вдруг уяснил, что все организации на территории третьего рейха являются организациями немецкими. А значит, и харцерская тоже. Ему стало не по себе, и неприятный холодок пробежал по спине. Имперское управление и Бальдур фон Ширах — ведь это же гитлерюгенд! Польское харцерство в Германии… нет! Нет, это невозможно! Альтенберг остановился посреди тротуара и вытащил из кармана газету. «„Все немецкие молодежные организации обязаны немедленно…“ Все немецкие организации, — повторял он про себя. — Все немецкие организации…» Он стоял посреди тротуара, в обтекавшей его лавине шахтеров, и исступленно твердил три этих слова. Во рту был терпкий привкус угольной пыли, в груди — томительная до тошноты тревога. Теперь взгляд его прикован к губам начальника. Да, именно об этом он поведет речь. «Не знаю, все ли присутствующие слышали, что меня вызывал фон Ширах. Вчера я был принят им в Берлине. Харцерское руководство, сказал фон Ширах, не выполнило свой долг. Назначенный Гитлером югендфюрер немецкого рейха глубоко задет этим. Почему Союз польских харцеров в Германии не зарегистрировался в указанный срок? Распоряжение это было опубликовано во всех газетах. И кажется, была ясно указана окончательная дата? Откликнулись все организации за исключением польской. Чем объясняется подобная нерасторопность? Не виной ли тому ваша не всегда организованная, славянская натура?..» В гостиной — напряженная тишина. Что ответил начальник? Станислав на его месте наверняка бы принялся кричать, что ни один поляк никогда не вступит в гитлерюгенд, потребовал бы отменить распоряжение, сказал бы, что поляки все равно будут поступать по-своему, — и, конечно же, такая позиция лишь усугубила бы и без того довольно безнадежное положение. Начальник же — прирожденный тактик. Он подробно рассказывает о ходе аудиенции так, словно передает свой опыт, учит вести дела с немецкой администрацией. Ведь когда-нибудь им придется принять у него эту эстафету. Нельзя раздражать сановника. Распоряжение? Разумеется. Документ был изучен самым внимательнейшим образом, но из него явствует, что распоряжение касается исключительно коренных немецких организаций. Там нет ни слова о национальных меньшинствах. И следовательно, оно не может распространяться на польскую молодежь. Регистрация в вашем управлении, герр фон Ширах, была бы равносильна вступлению в гитлерюгенд. Весьма трудно было бы нам, имея в виду хотя бы нашу культурную обособленность, уместиться в рамках вашей организации. Надеюсь, вы это понимаете? Но фон Ширах не усматривает серьезных препятствий. Польские харцеры пользовались бы у нас особыми правами. Как, например, датские скауты в Германии. Вы, конечно, слышали, что они уже вступили в гитлерюгенд. Почему бы не сделать того же полякам? Пример не должен обязывать, отвечает начальник, и фон Ширах с ним соглашается. Добавляет только с лукавой усмешкой, что пример бывает порой хорошим советчиком.

В гостиной, несмотря на открытое окно, становится нестерпимо душно. Ни малейшего дуновения. Солнце припекает спины. Дукель сжимает плечо Станиславу. «Вам известно об акции группы немецких скаутов из Быдгощи?» — спрашивает фон Ширах. Да, начальник в курсе, слыхал об этом. Они вступили в Союз польского харцерства. «Причем, сделали это добровольно», — подхватывает с улыбкой предводитель гитлеровской молодежи. Но начальник тут же парирует. «Добровольно или по вашему указанию, герр фон Ширах?» «Почему же по нашему указанию?» — удивляется фон Ширах. «Чтобы облегчить нам эту беседу», — раздается в ответ. Теперь улыбаются оба, но нацистский бонза поспешно добавляет: «Вы должны поступить так же. Примеры действительно бывают добрыми советчиками». В голосе его уже проскальзывает угрожающая нотка. Это вынуждает начальника высказаться резче. Польское харцерство в Германии, говорит он, живет в атмосфере запугивания. Немецкие молодежные организации активно этому содействуют. Нет такого мероприятия, которое они не пытались бы сорвать. Не делается ли это с вашего ведома, герр фон Ширах? Ответ уклончив: «Мы не можем отвечать за настроения нашей молодежи. Она раскованна, динамична, спонтанна в своих проявлениях. И это ее право». «Месяц назад, во время этих спонтанных проявлений, — вставил начальник, — был застрелен польский врач в своем собственном кабинете. И убийца до сих пор не задержан. Это тревожная медлительность. Личная безопасность членов нашей организации становится весьма проблематичной». На лице фон Шираха — гримаса недовольства. Убийства случаются в любой стране. Я вызвал вас не для обсуждения проблем уголовной преступности. С этим прошу обращаться в полицию. Я только хотел выяснить, собирается ли польское харцерство в Германии вступить в гитлерюгенд. Это единственная цель нашей встречи. Итак?.. Выдержав паузу, начальник ответил вопросом на вопрос: «Следует ли расценивать этот разговор как нажим гитлерюгенда на Союз польского харцерства в Германии?» Фон Ширах неуверенно качает головой. Нет. Но советует этот вопрос обдумать. Для блага польской организации и с учетом выгод, вытекающих из положительного решения. И дает еще месяц на размышления.

— Скверная история, — вдруг промолвил Дукель. — Пожалуй, дни наши сочтены.

— Почему так считаешь? — перебивает его начальник.

— Я не считаю. Я знаю только, что распущены уже все негитлеровские организации. Сперва расправились со своими, а теперь примутся за нас. Нет двух мнений.

— Ошибаешься, Дукель! — сказал начальник. — Есть еще одна немецкая организация, которая не распущена. Deutsche Pfadfinder, немецкие скауты. В ближайшие дни их представитель направляется в Лондон. Хочет принять участие в Jamboree. Не без ведома гитлерюгенда. А фон Ширах пытается таким способом получить согласие Международного бюро на участие в скаутском слете в Венгрии. Не знаю, получит ли, но некоторое время их наверняка не будут трогать. По этим же самым причинам не посмеют тронуть и нас. Не захотят портить отношений с Лондоном. Пока что мы можем без опасений продолжать нашу деятельность. Именно это я хотел сообщить вам в первую очередь.

Совещание было закончено. Собравшиеся вскочили со своих мест заметно повеселевшими. Несколько слов, завершивших довольно мрачный отчет о переговорах в Берлине, ободрили Станислава. Они обменялись с Дукелем своими соображениями по этому поводу. Оба восхищались начальником, знатоком обходных путей, которыми приходилось продираться сквозь дебри немецкой администрации, изобилующие всевозможными ловушками. Хотя, в сущности, все это было не так уж отрадно. Немецкие молодые социалисты уже томились в лагерях… как они называются… в концентрационных лагерях, и, собственно, надо быть готовым к худшему. А пока — хранить спокойствие, притворяться, что ничего особенного не происходит.

Станислав подошел к начальнику, чтобы доложить о встрече с освобожденным из полицайпрезидиума харцером Клютой. Начальник знал о их неудачном рейде на гору святой Анны и об аресте одного из участников. Он был несколько удивлен известием об освобождении, но воспринял этот факт как доброе предзнаменование. Ведь таким образом подтверждалось предположение о том, что власти волей-неволей заинтересованы в поддержании хороших отношений со скаутским руководством, и нельзя было не порадоваться благополучному исходу инцидента, сулившего массу неприятностей. Если полиция из соображений тактики отпустила парня, который ее крепко обложил, то, пожалуй, дела не так уж плохи.

— Я же говорил, что они вынуждены с нами считаться, — сказал начальник и улыбнулся Станиславу. Ему еще надо было подготовиться к выступлению перед харцерами, которые дожидались на улице. После ночных столкновений с монахами и полицией им полагалось несколько теплых слов.

Дукель построил отряд в две шеренги. Ребята, приветствовавшие своего начальника харцерским «Бодрствуй!», вполне осознавали, какая на их долю выпала роль. Не имея понятия о закулисных интригах, о которых говорилось в гостиной, они подспудно ощущали серьезность положения и знали, что, демонстративно подчеркивая свою национальную принадлежность, испытывают не очень-то благосклонную к ним судьбу. Начальник избегал ложного пафоса. И сумел в скупых словах обрисовать сложившееся положение. «Харцеры! Путем фальсификации результатов плебисцита — да осудит бог все те уловки и махинации, к которым прибегли немцы, чтобы лишить вас этой земли, — вы оказались за пределами вашей родины. Но Польша в вас самих, и никаким плебисцитам у вас ее не отнять. Я знаю, как беззаветно вы верны ей, как самоотверженны. Вы испытываете и будете испытывать давление администрации, полиции и, к сожалению, церкви. Против вас обращено самое страшное оружие — голод и безработица. На каждом шагу вам грозят увольнением. Вам и вашим родным. За то, что хотите быть поляками. За то, что носите польские имена и поете польские песни. От имени нашей отчизны я благодарю вас за стойкость и самопожертвование. Будьте, и впредь верны ей!»

В тесном дворике гостиницы «Ломниц», где в будни раздавали суп безработным полякам, вдруг грянула песня, которую затянул Дукель: «Все Польше отдадим…»

Загрузка...