IV

Харцерскую организацию распустили, польскую гимназию закрыли, часть учителей уехала в Польшу. Это были польские граждане, оказавшиеся без работы. Вместе с небольшой группой харцеров Станислав провожал их на станцию. Они уезжали со слезами на глазах, и со слезами на глазах расставались с ними те, кто по причине своего немецкого гражданства оставался в рейхе. Начальник, тоже преподававший в гимназии, тяжело переживал это расставание. Станислав впервые видел его таким удрученным. В распахнутом пальто, понурив непокрытую голову, с печатью забот и тревог на лице, изрезанном глубокими морщинами, он обратился к отъезжающим с краткой речью: «Прощайте! Больше нам уже не придется открывать учебный год в нашей гимназии. Дети наши пойдут в немецкую школу, но никогда не забудут того, чему мы их научили. И вы, возвратясь на родину, не забывайте тех, кто здесь остался. Не теряйте веры в нас. Что бы ни случилось — мы останемся поляками».

Последние объятия, утешения, которым никто не верит. Отъезжающие размещаются в вагоне, протискиваются к окнам, чтобы сказать еще что-нибудь, но слова застревают в горле, их заменяют грустные улыбки, безмолвные кивки. Поезд трогается, набирает скорость, машущие руки замирают в воздухе, и на перроне воцаряется гнетущая тишина. С отъездом этой горстки учителей у ребят окончательно обрывалась связь с родиной. Они словно очутились в шлюпке, отбившейся от судна в открытом море. Остались вдруг одни, отрезанные от родины, среди враждебной стихии. С перрона уходили в подавленном настроении. Начальник брел к выходу с низко опущенной головой. Казалось, он не видит и не желает никого видеть. Но на привокзальной площади подошел к Станиславу, положил ему руку на плечо и сказал, что должен потолковать с ним с глазу на глаз. Они отделились от остальных провожающих и свернули в менее оживленную улицу.

— Альтенберг, — начальник украдкой огляделся и взял Станислава под руку. — Надеюсь, тебе не надо объяснять, что не сегодня завтра разразится война. — Станислав кивнул головой. — И знаешь, что тогда произойдет? Гитлеровцы набросятся на нас как шакалы. Все может оказаться гораздо хуже, чем мы предполагаем. Беззаконие станет всеобщим непреложным законом, насилие — всеобщей обязанностью. Речь идет о том, чтобы у них не было никаких аргументов. Ни малейшего повода для преследований. Сколько у тебя ребят в дружине?

— Тридцать два.

— А надежных?

— Тридцать.

— Нет. Столько было до сих пор. Теперь придется повысить требования. Нужно нечто большее, чем обычная порядочность.

— Понимаю… Двенадцать.

— Хорошо. Собери их, и пусть пройдут по польским домам. Особенно тем, которые на подозрении у немцев. И пусть проследят, чтобы всюду спрятали или уничтожили то, что может бросить на нас тень. Сделай это немедленно, соблюдая предельную осторожность. В опасности жизнь многих польских семей. Это ваше последнее задание. Дукель передаст тебе адреса. Никого не пропустите. Понятно?

— Понятно.

Они молча обменялись рукопожатием. По лицу начальника едва скользнула улыбка, он смешался с толпой прохожих и исчез за углом. Станислав не знал, что видит его последний раз. Несколько часов спустя собранные по тревоге харцеры разбежались в разные стороны. Одни действовали в городе, другие разъехались по окрестным селам и поселкам. Входили в дома со словами: «Ликвидируйте все, что связано с вашим участием в польских организациях. Торопитесь, за нами следом идет гестапо». На следующий день Станислав принимал рапорты о проведенной акции. Она прошла удачно. Лишь в двух домах никого не оказалось на месте. Но это еще не были аресты. Станислав велел любой ценой отыскать неоповещенных, уничтожил полученный от Дукеля список и отправился в гимназию доложить начальнику о выполнении задания.

Уже несколько дней банды нацистских громил забрасывали здание гимназии камнями и грязью. Возле парадного валялись осколки стекла, битый кирпич, булыжники. Дверная ручка, которую нацисты вымазали нечистотами, была обернута газетой. Станислав вбежал на второй этаж и, пройдя длинный коридор, постучался в дверь квартиры начальника. Но никто не отозвался на стук. Тогда он спустился этажом ниже и забарабанил в дверь Дукеля. Тот открыл не сразу. Бледный, настороженный. Казалось, он ждал совсем Других гостей.

— Сташек, это ты? — глаза его встревоженно бегали. — Уходи отсюда! В любую минуту может нагрянуть гестапо.

— Не преувеличиваешь?

— Нет. Час назад у меня был обыск. Мне запрещено выходить из дому.

Станислав, несмотря на протесты друга, протиснулся в комнату. Здесь царил беспорядок. Одежда была разбросана по полу, все ящики выдвинуты. Хозяин комнаты тщетно пытался что-то поднять, прибрать дрожащими, непослушными руками.

— Может, тебе помочь?

— А как ты мне поможешь? Если решили арестовать, все равно арестуют. Начальника уже забрали.

— Забрали? Куда?

Дукеля поразила наивность этого вопроса.

— Не знаю. К себе. В гестапо. Я видел в окно, как его уводили. Посадили в машину и увезли. Ступай, чего доброго, нас обоих заберут. Впрочем, погоди, — вдруг оживился он. — Есть у меня еще кое-какие материалы… Пустяковые, но я предпочел бы от них избавиться. Возьмешь?

Станислав охотно согласился, но добавил, что если действительно следует поторопиться, чтобы опередить гестапо, то медлить нельзя.

— Все это не так просто, — сказал Дукель. — Они в запломбированном шкафу.

— Хочешь сорвать пломбу?

— Нет. Если согласен помочь, отодвинем вместе эту махину.

— Давай.

Поднатужившись, они с немалым трудом выдвинули на середину комнаты огромный шкаф. Затем с помощью отвертки сняли заднюю стенку. Лавиной хлынули на пол стопки книг. Друзья принялись за кропотливую сортировку.

— «Крестоносцы», «Конрад Валленрод»… это лучше забери, — сказал Дукель. — Не знаю, куда их денешь, но это… — он вытащил большой альбом в кожаном переплете, — это спрячь. Его нельзя уничтожать.

— А что это такое?

— Досье… Я собирал его много лет. Когда-нибудь это очень пригодится.

Станислав открыл папку и остановил взгляд на первой странице: «Доказательства польского характера Силезии». Это были вырезанные из немецких газет объявления поляков, которые под давлением немецкой администрации были вынуждены изменить свои фамилии. Он прочел первое попавшееся: «Ян Корецкий уведомляет, что с сегодняшнего дня его имя и фамилия Иоганн Кортцшмерц». В папке сотни подобных объявлений. Сколько же крылось за ними человеческих трагедий, сколько же этим людям довелось испытать мук нищеты, голода, безработицы, страха перед нацистскими громилами, страха за свое имущество, а порой и за свою свободу или даже жизнь, прежде чем они приняли столь унизительное решение? Он сам частенько задумывался, откуда у него немецкая фамилия. Отец — поляк до мозга костей, последним его желанием было, чтобы дети воспитывались в польском духе. Так может подобно тем, в минуту душевного надлома, слабости… Впрочем, это мог сделать и не отец, а дед или прадед. Ведь Станислав ничего о них не знал.

— Я спрячу папку, — сказал он. — Не беспокойся.

Нашлось несколько учебников топографии. Дукелю также не хотелось оставлять их у себя. Гестапо не раз обвиняло харцерство в милитаризме. Утверждало, что поляки занимаются военной подготовкой. В этом плане занятия по ориентированию на местности были одним из главных аргументов гестапо. Поэтому учебники были отложены в сторону вместе с двумя компасами, биноклем и несколькими туристическими картами Силезии. Станислав убрал все это в рюкзак, который нашел на нижней полке шкафа.

— У тебя что-нибудь изъяли во время обыска?

— Ничего. Пришли якобы искать оружие. Не нашли. Никогда его у меня не было, но боялся, что подбросят. Потребовали только список членов Союза польского харцерства в Германии. Я сказал, что являюсь всего-навсего вожатым отряда, и они обращаются не по адресу. Тогда велели дать список членов отряда. Я показал им…

— Показал?!

— Да. Пепел в зольнике. Я думал, что меня убьют на месте. Кричали: «По какому праву сжег список?! По какому праву…» Я сказал: «Вы разогнали нас, все распалось, к чему хранить столько бумаг». Тогда принялись потрошить этот шкаф. Каждую книгу брали за корешок и трясли. Специалисты. Но вскоре им надоело, слишком утомительная работа. Опечатали шкаф, спросили, знаю ли я, что мне грозит, если сорву пломбу, и пошли. Забирай рюкзак и уходи. Кто-нибудь тебя видел, когда входил?

— Кажется, нет. В крайнем случае скажу, что книги из школьной библиотеки.

— Как знаешь.

Они привинтили заднюю стенку и осторожно, чтобы не повредить пломбу, придвинули шкаф к стене. На улице смеркалось. Поскольку возле гимназии время от времени появлялись патрули гитлерюгенда, Дукель провел Станислава через котельную. Отпирая железную дверь, которая выходила на задворки, он сказал:

— Не знаю, что со мной сделают, пусть поскорее приходят. Хуже нет такого ожидания. Рад был повидаться с тобой. Ну, ступай…

Станислав хотел что-то сказать, но слова увязли в гортани. Он молча пожал руку Дукелю и, закинув за спину рюкзак, выскользнул из здания гимназии.

Впервые в нем проснулся страх. Арест начальника, обыск у Дукеля, обход польских семей, которым угрожал визит гестаповцев, — все это не могло пройти бесследно для Станислава. Мрачная действительность неумолимо налагала свой отпечаток. Но тяжелее всего было то, о чем постоянно твердила мать: «Мне страшно. Одна война кончилась, другая того гляди начнется. Забреют тебя, сынок… Пойдешь в немецкую армию и, как отец, погибнешь за чужое дело». Станислав возмущался: «Я — в вермахт? Никогда! Уж я сумею спрятаться. Дождусь прихода польского войска и вместе с ним — айда на Гитлера». Но бывали минуты, когда покидала его вера в приход польского войска на силезскую землю. А вдруг немцы с ходу вторгнутся на польскую территорию и их не так легко будет оттуда вытеснить? Бои примут затяжной характер, будут продолжаться многие месяцы? Сколько можно скрываться? Неделю… Две… Вот если бы он жил на французской границе… Франция — сила. Немцы не выдержат ее удара. Французская армия легко войдет в рейх, как по маслу. Но Франция далеко отсюда. С некоторых пор Станислава донимали кошмарные видения. Снился ему один и тот же сон: идущие прямо на него мишени, которые видел недавно из окна поезда. Нет, это были не мишени, а настоящие польские солдаты. Они надвигались, а он строчил по ним из пулемета. Видел, как падают, и пытался прекратить огонь. Ослаблял нажим на спусковой крючок, дергал затвор, целился в сторону — все было напрасно. Смертоносное оружие как бы самостоятельно, вопреки его воле, вершило кровавое дело. Он просыпался в поту, близкий к помешательству. Эта боязнь и ночные кошмары побудили его принять решение, мысль о котором он вот уже много лет гнал от себя.


Перейти немецкую границу оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Зная размещение находящихся в боевой готовности частей вермахта и постов пограничной охраны, он, как и прежде, быстро нашел слабо охраняемый стык и благополучно проскользнул, избежав встречи с перекрещивающимися лучами прожекторов. Только на польской стороне наткнулся на проволочные заграждения. Раньше их не было. Деревянные рогатки, густо опутанные колючей проволокой, тянулись бесконечной грядой. Станислав пытался поставить ногу, но проволока прогибалась, затягивая его в хитросплетение колючих спиралей. Больно оцарапал голень. Ничего другого не оставалось, как пройти вдоль непреодолимой преграды в поисках какой-нибудь щели. Вскоре обнаружился узкий прогал, за которым снова тянулось сплошное заграждение. Едва влез между рогатками, как раздался зычный голос: «Стой, кто идет?!»

— Свой.

— Какой еще свой? Пропуск!

И это было полнейшей неожиданностью. Никто раньше не спрашивал пропуска.

— Свой, — повторил Станислав. — Перебежчик.

Зычный голос велел ему поднять руки вверх и приблизиться. Никого не видя, он сделал несколько шагов и остановился. Из-за ближайшего к нему дерева блеснул ствол винтовки, одновременно кто-то подошел к Альтенбергу сзади. «Ни с места», — произнес этот второй, тщательно его ощупал и довольно грубо подтолкнул вперед. Наконец, появился тот, что стоял за деревом. Велел Станиславу идти впереди, предварительно пригрозив, что при попытке к бегству не будет с ним цацкаться.

— Понятно, — сказал Станислав. — Отведите меня к командиру.

Молча дошли до заставы, находившейся довольно далеко от места его задержания. Станислава ввели в комнату, которая запомнилась еще по предыдущему переходу. Он узнал почти родной ему дом, хотя с первого взгляда заметил, что среди солдат нет ни одного знакомого.

— Разрешите мне поговорить с сержантом Куртыбой, — обратился он к своим конвоирам.

— А откуда тебе, негодяй, известно, что здесь был сержант Куртыба, — услыхал он у себя за спиной. Оглянулся. Посреди лестницы стоял офицер в звании капитана. Спускаясь со второго этажа вниз, он остановился, чтобы отвести душу. — Эти мерзавцы непрерывно засылают к нам шпионов и провокаторов! Если бы хоть одного сукина сына можно было вздернуть. Дипломатию разводим, черт побери! Повесишь проходимца — скажут, что провоцировал войну. Кто тебя прислал сюда, шпион паршивый?

Не время было обижаться. Станислав старался сохранять полнейшее спокойствие.

— Я не шпион. Я пришел, чтобы…

— Кто из вас, паразитов, признавался в шпионаже? Сплошные польские патриоты, а на километр разит свастикой и Гитлером. Ты тоже, надо думать, силезский повстанец, а? Даже награжден Крестом за храбрость, который стянул у кого-нибудь во время обыска…

— Нет, пан капитан. Я польский харцер… Из дружины…

— Ага… из дружины? Из Bund Deutscher Osten[5]… Фамилия?

— Альтенберг. Станислав Альтенберг.

Офицер иронически усмехнулся.

— Лучше ничего не могли придумать? Харцер Альтенберг… А может, Геббельс или Риббентроп? Ты, конечно, хочешь сообщить мне, где стоят ваши танки? Мы уже сыты по горло такого рода ценной информацией. Скажи своим, что мы на них плевали. Пусть, наконец, пришлют свои танки. Мы лучше знаем, что нам делать с танками, чем с такой мразью, как ты. Обыскать его, — приказал он солдатам, — и препроводить на немецкую заставу.

Станислав почувствовал, как у него подкашиваются ноги.

— Пан капитан, — произнес он сдавленным голосом. — Я поляк. Играл в футбол здесь в Катовицах. Сержант Куртыба, он меня знает, мог бы подтвердить. Я пришел, чтобы вступить в польское войско… Хотел, прежде чем начнется война, к своим… А вы… на немецкую заставу. Они меня расстреляют.

Внезапно вмешался один из солдат:

— Осмелюсь доложить, пан капитан, я видел его на нашем стадионе. Забил красивый гол. Он вроде говорит правду.

— Не вмешивайся! — рявкнул офицер. — Что ты знаешь о войне?! Вчера пальнул футбольным мячом в ворота, а завтра выстрелит тебе в спинку. Выполняйте приказ!

Пограничники принялись выворачивать у него карманы. Он безразлично отнесся к обыску, повторяя сдавленным голосом:

— На верную смерть отправляете. Меня, поляка…

Вывели Станислава с винтовками наперевес. Во время допроса откуда-то приползла туча, и хлынул мимолетный дождь. Когда вышли на улицу, падали уже последние капли. В воздухе, мягком от сырости, пахло влажной листвой. Они шагали по асфальтированному шоссе. До границы было не более полукилометра. В ушах еще звучал иронический голос офицера, и жестокий, прямо-таки неправдоподобный приказ. Ведь это же уму непостижимо: польский солдат ведет его под винтовкой, чтобы передать в руки немецкой полевой жандармерии. Какой-то кошмарный сон, сейчас он проснется, и все будет, как было.

— Позвольте… — услыхал он собственный и вместе с тем словно чужой голос.

Пограничник прервал его на полуслове:

— Молчи. О чем бы ты ни заговорил, все равно шпион или провокатор.

— Так что же мне сказать, чтобы вы мне поверили? Немцы вам не возвращают ваших дезертиров. Им дают оружие, обучают убивать вас. А вы меня…

— Я тебе верю, — сказал солдат. — Ты не похож на тех, которые сюда приходили. Боишься по-настоящему. Это заметно. Мы уже не одного перебежчика завернули. Те подлюги только прикидывались. Верно? — обратился он ко второму солдату. Тот подтвердил нечленораздельным ворчанием. У Станислава затеплилась надежда.

— Отпустите меня?

Солдаты молчали. Они объяснялись жестами, которых он не мог видеть. Только чувствовал, что за спиной у него решается его судьба.

— Отпустите? — повторил Альтенберг с надеждой в голосе и одновременно ощутил прикосновение дула винтовки, как бы приказывающего ему изменить направление.

— Ты должен вернуться туда, откуда пришел. Это все, что мы можем для тебя сделать.

— Я же хотел в Польшу… — начал Станислав, но голос за спиной решительно возразил:

— Нет. Нас могут расстрелять за то, что отпустили шпиона.

— Понимаю. Пустите…

Свернули с шоссе на дорогу, по которой Станислав был препровожден на заставу. Вели прямехонько за проволочное заграждение. Оттуда уже не было возврата. У него оставался только один путь: назад, в рейх. Немного помолчав, солдат задал Станиславу неожиданный вопрос, видимо уже давно его мучивший.

— Скажи, — произнес он не без колебания, — правда ли, что у немцев танки из фанеры?

— Спятил, что ли?! Кто тебе это сказал?

— Был разговор…

— Ерунда. Я недавно поступил на металлургический завод. Там выпускают броню. Из лучших сортов стали.

— И я так думал, — сказал солдат. — Похоже, что дела будут невеселые. Еще нас переживешь. Ну, ладно, проход здесь. Дуй, только на немцев не нарвись.

— Спасибо. Не пускайте их в Польшу.

Альтенберг почувствовал, будто его вынули из петли, и бросился в просвет между рогатками.


Найти Дукеля. Непременно встретиться с Дукелем. Рассказать о своих перипетиях и пытаться уговорить вдвоем перейти границу. Сташек и сам не знал, хватит ли у него духу еще раз попытаться, однако бездействовать не мог. Но вот дома ли Дукель? Ведь ему грозил арест. Два дня назад был обыск. За это время его могли взять десять раз. Может, вообще не собирались упрятать за решетку, просто хотели припугнуть или не нашли у него ничего такого, что послужило бы поводом для ареста.

Здание польской гимназии было погружено во тьму. Разбитые уличные фонари напоминали остовы высохших деревьев. Сташек подошел ближе и спрятался за углом. По другой стороне улицы прохаживался одинокий полицейский. Что он охраняет? От кого охраняет, если вопреки его бдительному присмотру были разбиты фонари, окна и забаррикадирована невесть откуда извлеченным хламом парадная дверь гимназии? Прячась за углом, он с минуту прислушивался к удаляющимся шагам полицейского. Убедившись, что больше никого поблизости нет, он одним прыжком достиг парадного. Несмотря на баррикаду, дверь была приоткрыта. Значит, недавно кто-то входил или выходил. Почему не закрыл за собой? Не задвинул засов? Неужели в доме никого нет? Станислав осторожно проскользнул в вестибюль и на ощупь поднялся по лестнице на второй этаж. Бесшумно заскользил к комнате Дукеля. Вдруг, еще за несколько шагов от двери, услыхал громкий разговор. Говорили по-польски. Это его ободрило. Остановившись у порога, он поднял было руку, хотел постучать, но что-то удержало его. Станислав затаил дыхание, припал ухом к темной щели. Разговор вдруг смолк. Услыхали его? Нет. С шумом полилась вода из крана, звякнул отставленный стакан, кто-то с облегчением вздохнул, вероятно утолив жажду, и раздался незнакомый Станиславу голос:

— Благодарю вас. Со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было. Не пил, не ел. Но это неважно. Самое ужасное как будто позади. Знали бы вы, что такое теперь граница… Она практически непроходима. Сам не знаю, как мне удалось. Битый час висел на немецкой проволоке. Видите мои брюки? Сплошные лохмотья. Можно зажечь свет?

— Если вы считаете, что это необходимо, — послышался голос Дукеля.

В щель, к которой припал Станислав, пробился луч яркого света, чуть рассеяв непроглядный мрак коридора.

— О, теперь я вас узнаю, — сказал незнакомец. — Воевода Гражинский показывал мне вашу фотографию. Я не могу ошибиться.

— В темноте вполне могли бы, если бы вместо меня здесь был другой человек.

— В вашей квартире? Кто бы мог оказаться вместо вас в вашей квартире?

— Допустим, гестапо…

Они помолчали.

— Действительно. Здесь я совершенно потерял голову и все из-за кошмарной усталости. А почему вы сидите в темноте?

— На свет слетаются фашистские погромщики. Они швыряют камни в окно. Итак, я слушаю вас, в чем же тело?

— Извините, я не успел представиться. Капитан Крупинский. А вот документы… Надеюсь, они помогут вам уяснить цель моего визита.

Станислав уловил шелест бумаг, извлекаемых из-за пазухи, потом на некоторое время воцарилась глухая тишина. Вероятно, Дукель просматривал документы.

— У меня есть для вас письмо от воеводы Гражинского, — произнес чужой голос. — Прочтете его потом. Вкратце я сам изложу просьбу воеводы.

— Да, да, я слушаю вас, — сказал Дукель, а Станислав заколебался, стоит ли еще торчать у двери. Пожалуй, лучше уйти. Но он не мог сдержать любопытства.

— Не сегодня завтра Польша объявит Германии войну, — сказал незнакомец. — Надеюсь, это вы понимаете…

— Не совсем, — перебил Дукель. — По-моему, будет совсем наоборот.

— Вы так полагаете? Не будьте наивным, — возразил чужак. — Побеждает тот, кто первым наносит удар. Фактор внезапности должна использовать более слабая сторона. А ею, увы, является Польша. Поэтому надо ударить внезапно и всеми силами. Тогда немцы не выдержат натиска. Но нам нужна поддержка для развертывания диверсионной деятельности в тылу противника. Это подорвет его изнутри. Именно за этим я к вам и пришел. Воевода Гражинский уверен, что вы ему не откажете. Все это изложено в его письме. В вашем распоряжении большое количество людей. Крупный отряд харцеров. Вы должны их собрать. Такая группа в тылу врага равноценна взрывному устройству огромной разрушительной силы. Надеюсь, вы понимаете это. Если у вас мало оружия, подбросим. Сколько надо?

У Станислава захватило дух, он крепче прижался щекой к двери.

— Вы ошиблись адресом, — раздался после долгой паузы голос Дукеля. — Мы не являемся военизированной организацией. У нас нет оружия, и мы не умеем с ним обращаться. Кроме того, харцерство в Германии никогда не готовилось к диверсионной деятельности. Наша организация исповедует совершенно иные принципы. И воеводе Гражинскому это хорошо известно.

— Вы мне не верите, — в голосе незнакомца появилась нота отчаяния. — Пожалуйста, прочтите это письмо. Там вы найдете подтверждение моим словам. Если вы сегодня не выполните эту просьбу, завтра будет поздно. Польша больше не может откладывать начало военных действий. Это повлекло бы за собой трагические последствия. Умоляю вас, соберите своих людей. Не время проявлять недоверчивость. Речь идет о Польше!

И снова голос Дукеля:

— Меня не интересует это письмо. Заберите назад. Я ничем не могу помочь Польше, а тем более вам. Не знаю, кто вас прислал сюда, и не интересуюсь этим. Мне хотелось бы, чтобы вы побыстрее покинули этот дом. Только, пожалуйста, без трагических жестов. И не падайте на стул. Встаньте и немедленно убирайтесь отсюда. Я под домашним арестом, каждую минуту может явиться гестапо, и мне совершенно ни к чему дополнительные осложнения. Вы меня слышите?

Видимо, Дукель сцепился с незнакомцем, так как Станислав уловил пронзительный скрежет стула.

— Вы мне показываете на дверь? — уже трагически вопил незнакомец. — Мне, поляку?! С риском для жизни я пробрался сюда через границу, а вы отказываетесь мне помочь?! Что я говорю — мне, своей родине?! В такую минуту! Польша в смертельной опасности! Неужели это вас совершенно не волнует?! Ну и патриоты! В час тяжелейшего испытания вам безразлична судьба своего народа! Вы хотите его погибели! Готовы бросить на растерзание немецкой солдатне! Польшу, родину! Это трусость! Трусость и предательство! — Голос дрогнул, чужак разрыдался.

Станислав, как и Дукель, испытывавший недоверие к незнакомцу, вдруг заколебался. Ведь этот человек действительно плакал. Правда, вскоре успокоился и, понизив голос, заговорил умоляюще:

— Вы боитесь, я понимаю. Страх убил в вас любовь к отчизне. Вот на что способно гестапо. А воевода Гражинский назвал вас выдающимся сыном польского народа. Не лишайте его последних иллюзий. Если боитесь, назовите кого-нибудь, кто бы мог собрать отряд. Я офицер и готов возглавить ваших людей. Только кто-то должен меня представить харцерам. Передать командование над ними. Мне необходимо установить с ними контакт. Не все же парализованы страхом, как вы. Оружие приготовлено. Завтра его можно получить. Мы ударим с тыла в самую уязвимую точку немецкой обороны. Ради чего же вы работали здесь столько лет? В последний момент предать?! Заверяю вас… Если попаду в лапы гестаповцам, не пророню ни слова, даже если переломают все кости. Умоляю… Выведите меня на связь… Хоть с одним настоящим поляком…

— Организация разбита, нет никаких контактов, — ответил Дукель, и, судя по голосу, волнение его достигло предела. — А списки отряда, которые вас, очевидно, более всего интересуют, давно сожжены. Я говорил об этом в гестапо. Надеюсь, теперь вы отсюда уйдете.

Снова послышалась возня, на сей раз более энергичная. Дукель со всей решимостью взялся за непрошеного гостя. Несколько раз они ударились о дверь. Станислав отпрянул и скрылся за углом коридора. Когда секунду спустя выглянул, Дукель уже вел пришельца к выходу, заломив ему руку назад. Гость почти не сопротивлялся. Запрокидывая голову, на полусогнутых, заплетающихся ногах он плелся, подталкиваемый в спину, и яростно выкрикивал:

— Подлый предатель! Скоро здесь будет Польша! И тебя первым вздернут на фонаре!

Раздались шаги на лестнице, хлопнула дверь, лязгнул засов, и в сумрачном коридоре снова показался Дукель. Он жестикулировал, что-то бормоча. Станислав впервые видел его в таком нервном возбуждении. Дукель стал у порога, взялся за дверную ручку и прислушался. Провожая незнакомца, он обнаружил, что во время этого необычного разговора парадное оставалось открытым, и у него возникло подозрение, не воспользовался ли кто-нибудь этим и не проник ли в опустевшее здание. Ведь он, если не считать сторожа-истопника, был здесь единственным обитателем. Дукель, вслушивающийся в пустоту огромного дома, еще недавно оглашаемого живыми голосами школьников, напоминал жертву кораблекрушения на тонущем судне, с которого волна смыла пассажиров и экипаж, каким-то чудом оставив одного его в живых, но вскоре и он погрузится на дно вместе с разбитым о скалы корпусом. Он хотел было запереться в своей комнате, как вдруг заметил Станислава. Вздрогнул, рванул дверь.

— Кто это?

— Я, Станислав.

— Какой Станислав? Ах… это ты. Что тут делаешь?

— Я пришел…

— Вижу. Я запретил приходить. Чего тут ищешь?

Станислав долго не мог собраться с духом и ответить. Слова готовы были сорваться с языка, но холодный недружелюбный тон Дукеля обескураживал, отбивал охоту говорить с ним. Он даже не решился протянуть ему руку.

— Я был сегодня в Польше, — наконец выпалил Станислав. — То есть на границе. Меня приняли за шпиона, диверсанта и провокатора. Едва не передали в руки немцам. Обложили и прогнали, как собаку.

— На границе? В Польше? Чего ты туда поперся?

Станислав чувствовал, что вот-вот расплачется.

— Я хотел… Франек, я так не могу! Я не пойду в вермахт. Когда начнется война, я надену харцерскую форму, пусть знают, что я поляк, пусть меня сразу застрелят! Знаешь, что мне сказал польский офицер? Что с удовольствием бы меня вздернул. Меня, поляка, повесил бы как фашистского шпиона.

— Это твое личное дело. Я бессилен чем-либо помочь тебе.

Он стоял в освещенном дверном проеме, загородив его телом, словно опасался, что Станислав силой ворвется в комнату. Нет, это уже был не прежний вожак харцеров, это был узник гестапо. И невозможно было пробиться сквозь скорлупу, в которой он замкнулся. Станислав рискнул сделать еще одну отчаянную попытку.

— Я пришел, чтобы предложить… Франек, вот если бы нам вместе… Я готов еще раз попытаться. И проходы помню. Перейдем на ту сторону. Тебя там знают. Ты же возглавляешь отряд… Пограничники не посмеют тебя задержать. Ты же знаешь, на кого можно сослаться. Кому сообщить. Самому воеводе Гражинскому ты известен. Они должны нас принять. Тебя не прогонят, как меня.

Глаза Дукеля вдруг встревоженно забегали.

— Кто тебя подослал?

— Ты спятил, Франек?

— С чего мне спятить? Я просто догадываюсь, в чем дело. И запомни: нет у меня никаких контактов ни здесь, ни в Польше. Мне нечего добавить к тому, что я уже сказал. Больше ничего не знаю. Вы непременно хотите сделать из меня государственного преступника, поймать с поличным. Не выйдет. Не понимаю, зачем вам это? Ведь и без попытки к бегству вы можете сделать со мной все, что вам заблагорассудится.

У Станислава захватило дух.

— Франек, как ты можешь?! Ты же меня знаешь!..

— Я знал тебя. Знал всех, но теперь не могу сказать, что знаю кого-либо.

Дукель повернулся, пытаясь захлопнуть дверь перед носом непрошеного гостя. На лицо его упал луч яркого света. И только теперь Станислав заметил, что у Франека под глазами ссадины и рассечена губа.

— Тебя били…

Дукель отрицательно покачал головой и, немного помолчав, произнес:

— Никто меня не бил. Я упал с подножки трамвая.

— Ты был в гестапо.

— Был, но повторяю, что упал с подножки. Так мне посоветовали. А ты правда не оттуда пришел?

Станислав не ответил. Он понимал, что слова утратили какой-либо смысл и силу убеждения. Лишь молча покачал головой. Это, видимо, подействовало. Дукель взглянул на него чуть доверчивее.

— Зайди, но только на минуту. Я теперь полностью в распоряжении гестапо. Я и мои зубы. — Он отвернул губу и показал окровавленные, беззубые десны.

Вошли в комнату, и Дукель тут же погасил лампу.

— У меня был гость, поэтому я зажег свет. В темноте лучше. Говоришь, прогнали тебя с границы… Не удивляйся. Сейчас никто никому не верит. Минуту назад я выставил за дверь польского офицера.

— По-твоему, это все-таки был польский офицер?

— Так ты подслушивал?

— Да. Не сердись. Случайно получилось. Я собирался постучать, да вдруг услышал ваши голоса. И почему-то не решился войти.

— И все слышал?

— От слова до слова.

Они быстро привыкли к темноте. На улице уже начало развидняться. В окно сочился бледный, едва заметный отсвет грядущего дня. Это был первый день сентября, и солнце всходило довольно поздно. Дукель наклонился к Сташеку и испытующе посмотрел ему в глаза.

— Знаешь, кто это был?

— Не знаю… Кто-то из гестапо.

— Нет. — Дукель склонился ниже. — Это был дьявол.

— Франек, ты что?

— Я не шучу. Это был сущий дьявол. Слышал, чего он от меня добивался? Чтобы я собрал отряд. Он бы его вооружил. О, наверняка… Сколько бы мне удалось собрать? Пятнадцать-двадцать человек?.. Но этого бы хватило. А знаешь зачем? Знаешь, на что ему понадобились пятнадцать наших мальчишек? Чтобы развязать войну. Нет, я не спятил. Знаю, что говорю. Если бы я поддался на провокацию… Они лихорадочно ищут повода. Нужна какая-то ложь, чтобы оправдаться перед мировым общественным мнением. Хотят убедить всех, что иначе поступить не могли. Ибо Польша им угрожает, создает подрывные вооруженные группы. Поэтому ее надо стереть с лица земли. Для этого хватило бы тех пятнадцати мальчишек. Пятнадцати винтовок с отсыревшими патронами. О, если бы я поддался искушению, то я, ты и дюжина наших мальчишек были бы виновниками того, что разразилась война. Не удивляйся, что мне мерещится нечистая сила. Если обыкновенному человеку вдруг предлагают спровоцировать гибель сотен тысяч, а может и миллионов, то можно поверить, что миром правит сатана. Война начнется и без этого. Найдут другой повод, а то и вовсе обойдутся без повода… Но уверен, что не я стяжаю сомнительную славу глупца, который послужил для врагов человечества той искрой, что взорвет гигантскую бочку с порохом. Ступай, не уговаривай меня. Я уже ни на что не гожусь. Весь избит, на мне нет живого места… Но никого не выдал и не выдам. Я способен лишь сказать свое «нет» и повторю его столько раз, сколько потребуется. Что они могут со мной сделать? Двум смертям не бывать, одной не миновать.

Станислав не решился возражать. Молча простился с другом и выскользнул из гимназии. Пройдя несколько шагов вдоль стены, перебежал на другую сторону улицы. Собирался уже свернуть в переулок, как вдруг тишину спящего города разорвал артиллерийский залп. На сером, предрассветном небе засверкали огненные всполохи. Станислав остановился. Канонада не прекращалась. Она гремела, нарастая, как слитный гул сотен барабанов, и ей вторило дребезжание оконных стекол. Повсюду в домах распахивались окна. Возле него грохнулся о тротуар сброшенный кем-то ненароком цветочный горшок. Брызнула земля и черепки. Станислав отскочил в сторону. В оконных проемах появились женские головы в папильотках, мужчины в пижамах и заспанные дети. Все смотрели вверх, в сверкающее огнями небо, что-то взвинченно выкрикивали, звали к окнам тех, кто еще не успел выбраться из постелей. Матери ставили на подоконники хныкающих спросонья ребятишек, что-то объясняли возбужденными голосами: Казалось, эти люди после долгой опустошительной засухи с облегчением приветствовали первую весеннюю грозу. Лишь немногие поглядывали на небо с мрачно озадаченными и встревоженными лицами. Кто-то с высоты пятого этажа, высунувшись почти до пояса, восторженно вопил хриплым голосом: «Der Krieg! Der Krieg! — Война! Война!»

Зловещее возбуждение на какой-то момент передалось и Станиславу. Непрестанный, раскатистый грохот действовал на нервы как звуки неведомой музыки. Тревога и страх сливались с подспудным предчувствием надежды. Ведь буря могла изменить направление. Встречный ветер часто поворачивает грозовые тучи вспять. На миг он представил себе врывающихся на улицы Бытома польских солдат. Но это был только миг. И вот уже болезненно сжалось сердце, невыносимая тяжесть легла на грудь, спазм перехватил горло. Война. Что это значит? Трупы, горы трупов… А что еще? Больше он ничего не смог представить. Гром канонады, треск пулеметов, лязганье танковых гусениц — это все. Остальное — сплошная неизвестность. Куда она хлынет? Куда докатится? Когда и как завершится? Куда загонит его самого, мать, сестру? Кто из них уцелеет, кто погибнет? На эти и десятки иных вопросов не было ответа. А улицу уже запрудила толпа. Штатские, полуштатские, коричневорубашечники… Зарябило в глазах от черных галстуков, нарукавных повязок со свастикой. Женщины, мужчины, молодежь… Толпа росла. Появились вожаки, зазвучали отрывистые команды. Формировалась колонна демонстрантов. Неизвестно откуда появились люди с жердями и топорами. Волокли лестницы. Станислав подумал, что демонстранты намереваются брать штурмом польскую гимназию. И не ошибся. Полетели первые камни. Сиплый голос скомандовал: «Вперед!» — и толпа ринулась к парадному. Кучка подростков в форме гитлерюгенда избрала целью стеклянную доску. С яростью забросала ее камнями. Вскоре от вывески остались только шурупы и дыры в стене. Едва завершили свое дело «камнеметатели», как в атаку рванулись люди со стремянками. Под одобрительные возгласы толпы приставили лестницы к фасаду и принялись отбивать топорами надпись. Буквы падали одна за другой, и всякий раз это вызывало бурю восторга. Женщины и дети подбирали осколки на намять об этом «выдающемся подвиге». Какой-то разгоряченный погромщик схватил Станислава за плечо: «Что стоишь столбом?! Поляков боишься? Они даже не осмеливаются защищаться. Сидят в подвале как крысы. Бери жердь, сейчас высадим дверь!» Станислав стряхнул его руку со своего плеча. Отвяжись, — сказал он. — Там никого нет». Погромщик умолк обескураженный и, полагая, что имеет дело с агентом гестапо, на всякий случай предпочел шмыгнуть в толпу. Однако штурм парадного так и не состоялся. Неожиданно вмешался шуцман, сопровождаемый двумя гестаповцами, и несколько охладил страсти демонстрантов. «Это уже немецкое имущество, — заявил он. — Уничтожать запрещается». Толпа унялась, разочарованно отступила и, не зная, что делать дальше, затянула песню: «Мы Польше нанесем удар смертельный…» Немного погодя люди начали расходиться по домам. Станислав видел еще, как блюститель порядка постучал в дверь гимназии, вызвал Дукеля и приказал ликвидировать следы погрома. Видел, как Франек собирал буквы отбитой надписи, — растерянный, униженный, под градом оскорблений, которыми осыпали его самые неуемные демонстранты.

Между тем взошло солнце, предвещая погожее, жаркое утро, и отголоски артиллерийской канонады утихли. Станислав понял, что это значит. С болью в сердце он минуту вслушивался в приглушенный, замирающий гул. Война отдалялась — покатилась на восток.


Ночью к деревне, лежащей в стороне от Ополя, подъехал черный «мерседес» и, погасив фары, остановился у околицы. Из машины выскочили трое мужчин — двое в гражданском, один в форме гитлерюгенда — и решительным шагом направились к одной из крестьянских усадеб. На полях еще лежал снег, но деревенскую дорогу покрывала грязь, скованная легким морозцем. Войдя во двор, приезжие миновали дом хозяев, подошли к риге и постучали в ворота. После короткого ожидания зашелестела солома, послышались чьи-то осторожные шаги по утрамбованному току и заспанный, немного встревоженный голос:

— Кто там?

— Это я. Отвори. Сташек.

Минута молчания и снова полный тревоги вопрос:

— Кто я?

— Клюта. Не узнаешь меня?

Да, Станислав узнал его. Выбил железную скобу, заскрипели ржавые петли, и он предстал перед приезжими в том, в чем спал: в шерстяных носках и тренировочном костюме. Один из гражданских направил ему в лицо карманный фонарик. От яркого света Станислав заслонился рукой и отступил на шаг.

— Чего светишь в глаза? — возмутился он.

— Это не я, — ответил Клюта.

Пучок света соскользнул с лица, и Станислав смог теперь разглядеть говорившего. Его бывший подчиненный, харцер Клюта, стоял перед ним в мундире гитлерюгенда. Гражданские были ему незнакомы. Он мгновенно понял цель их визита. Но бежать было поздно.

— Станислав Альтенберг?! — осведомился обладатель фонарика и, получив утвердительный ответ, добавил резко: — Собирайся! Сегодня досыпать будешь в другом месте.

Гражданские проверили документы, подвергли личному досмотру и, едва он успел обуться, вытолкнули из риги, предупредив, что за попытку бежать грозит расстрел на месте или военный трибунал. Проходя через двор, он принялся громко протестовать, не надеясь чего-либо добиться, а ради того, чтобы предупредить хозяев, что утром его уже не будет в риге. Но хозяева не спали. Их разбудил стук в ворота, и Станислав заметил в темном окне лицо хозяйки, осторожно выглядывавшей из-за занавески. Он представил себе, как, охваченные страхом, они растерянно мечутся сейчас там, в доме, и, сам понимая, на что обрек этих людей, тревожился, за их судьбу. Они прятали его несколько месяцев, и, кто знает, не кончится ли это для них концлагерем. Станислав остро ощутил свою вину перед ними, и это чувство пересилило страх за самого себя. Угрызения совести были столь сильны и болезненны, что он еще много дней места себе не находил от отчаяния.

Тем временем они вышли со двора и через несколько секунд уже рассаживались в поджидавшем их автомобиле. Клюта распахнул дверцу и гостеприимным жестом предложил ему сесть. Станислав теперь смог обстоятельно разглядеть новый облик своего давнишнего харцера: коричневая рубашка, черный галстук, нарукавная повязка со свастикой и лихо заломленная набекрень пилотка. Да, все это неплохо гармонировало с пухлой физиономией и взглядом, полным собачьей преданности. Маленькая гитлеровская шавка…

— Мразь… — сказал Станислав. — Если бы я знал, что ты такая мразь…

Клюта молча проглотил оскорбление. Подождал, пока Станислав займет место в машине, затем сам сел слева от него. Справа поместился один из гестаповцев. «Мерседес» тронулся. Прежде чем выехать на асфальт, некоторое время тряслись по ухабистому проселку.

— Я думал, что уже не разыщу тебя, — внезапно заговорил Клюта. — Забился в страшную нору. К счастью, мне удалось напасть на твой след.

— На несчастье, мразь этакая… — снова выругался Станислав, но Клюта и на этот раз не повел бровью.

— Обижаешь меня, — сказал он, понизив голос. — Но я тебя понимаю. Знаю, чем всегда была для тебя Польша и мундир польского харцера. Если бы ты знал, сколько я для тебя сделал… Для тебя, Сташек, — Клюта взглянул на сидевшего рядом гестаповца и заговорил еще тише, — и для всей нашей дружины… А теперь отыскал тебя и, помяни мое слово… будешь еще меня благодарить.

Станиславу захотелось кое-что сказать насчет этой «нашей» дружины и якобы причитающейся Клюте благодарности, но сдержался. Двое гестаповцев в машине, не считая водителя, плюс один гитлеровец при полном параде — все-таки многовато, чтобы позволить себе беззаботно высказывать вслух свое личное мнение.

Клюта не унимался:

— Ты допустил огромную ошибку, уклоняясь от службы в армии. Непростительную ошибку. Может, ты даже не отдаешь себе отчета в собственных действиях… Это же квалифицируется как дезертирство в военное время. Знаешь ли ты, чем это пахнет? Сташек, я не собираюсь тебя запугивать. Хочу только, чтобы ты знал, что я для тебя во имя нашей дружбы… Я не бросаю друзей в беде. И не бойся. Все уладится. Впрочем, я все уже уладил. Ты еще удостоишься чести служить в армии фюрера. А Польши уже нет. Тебе не придется воевать с поляками. Теперь надо всыпать французам. Вот зловредный народ. Не мешает сделать им небольшое кровопускание. И я скоро пойду в армию. Может, встретимся на фронте. Или в Париже… Было бы неплохо, Сташек, верно?

Станислав поглядывал на него искоса, мрачно.

— Давно служишь в гестапо?

Клюта снова бросил взгляд на гестаповцев. Они сидели как манекены, будто их и не было. Вероятно, так было предусмотрено сценарием. Слушали, прикидываясь, что ничего не слышат.

— Я не из гестапо, — сказал Клюта. — Я только выполняю свой гражданский долг.

— А в гитлерюгенде давно?

— Семь лет, — оживился Клюта, довольный тем, что за такое долгое время никому не удалось его раскусить. — Почти с момента вступления в нашу дружину.

— Вступил по заданию?

— Нет. По собственному желанию. Мне очень хотелось попасть в эту дружину. Там было действительно интересно. Но я быстро понял, к чему меня призывает мой долг, и вступил в гитлерюгенд. Не смотри на меня так, ведь кто-нибудь другой на моем месте… Сташек, я, право, не знаю, что бы было. Помнишь историю с чешскими детьми и немецким учителем? Ты сболтнул и удрал. И хорошо, что удрал, но не думай, что меня об этом не спрашивали. Случилось с тобой что-нибудь после этого? Сам знаешь, что ничего. А твой переход через границу… Забиваешь в Польше гол, а потом утверждаешь, что вовсе там не был. И что сказать полиции, если из самих Катовиц передают по радио твою фамилию? Представляешь ли ты, как я тогда выкручивался? Нет, я не говорю, что лгал, — он снова покосился на гестаповцев. — Говорил, как было. Но ведь об одном и том же можно говорить по-разному. И волос не упал с твоей головы, Сташек. И не упадет… Рад тебя видеть. Я сам вызвался поехать за тобой. Разве кто-то другой в подобной ситуации пожелал бы показаться тебе на глаза? Но перед тобой я чист и ни в чем упрекнуть себя не могу. А как я ценю тебя. Мировой вожатый, мировой спортсмен… И благодаря мне у нас тебя тоже ценят.

— Понимаю, — сказал Сташек. — Мразь добросердечная.

На сей раз Клюта запротестовал.

— Пожалуйста, не называй меня так. Я не заслужил… И скажу больше. Из-за нашей дружины я порой терял покой и сон. Всегда мечтал о том, чтобы мы все вместе перешли в гитлерюгенд. Это был бы наилучший выход. Такие ребята, как наши… И не было бы обысков, арестов и прочего… Я надеялся, Сташек, договориться с тобой об этом. Только не хватало смелости. Я не знал, как тебе объяснить, как подойти к тебе. Ты ведь слепой фанатик, к тебе так просто не подъедешь. Но я надеялся, что ты когда-нибудь поймешь… Погоди, не перебивай… Знаю, по ошибался. Ты бы никогда не внял убеждениям. Пока была Польша, ты был от нее как в угаре. Я это понимаю. Поэтому от тебя не отступился. Ведь я сам польского происхождения. Но теперь, Сташек, теперь от Польши действительно остался только угар. Угар развеется, не останется ничего. Нельзя преклоняться перед тем, чего уже нет. Забудь о Польше. Она исчезла бесследно, тебе уже не за что сражаться. Großdeutschland, великая Германия, Сташек, вот великое дело.

— Ты выдал Дукеля?

Клюта вдруг умолк, сообразив, что изъясняется слишком напыщенно.

— Дукеля не было нужды выдавать. Да он и не прятался. И не скрывал, что возглавляет отряд. А сейчас демонстрирует свою враждебность к рейху и фюреру, и ему невозможно помочь. Его не спасти. Сташек, он одинокий человек, ни родных, ни близких, ему опостылела жизнь. Ему некого и нечего терять. Он волен поступать, как ему заблагорассудится. Но ты не должен идти по его стопам.

— Куда вы меня везете?

— В гестапо. Всего-навсего для короткой беседы. Спросят, во-первых, почему уклонялся от призыва в армию, а во-вторых, не хотел бы ты, несмотря на это, стать немецким солдатом. На первый вопрос ответишь, что сам не знаешь почему, а на второй, что переборол страх и, как гражданин третьего рейха, готов служить. Иного выхода нет, Сташек. Ты действительно гражданин третьего рейха. Освобождает от воинской повинности только военный трибунал. Ты скажи так, как я советую. Больше тебя ни о чем не спросят. Получишь справку и явишься на призывной пункт с опозданием, но по уважительной причине. Нигде, и упоминания не останется о том, откуда мы тебя извлекли. Армии нужны смелые люди. Мы прогуляемся еще раз по Франции. С песней на устах, Сташек. Только не сорвись, иначе погубишь себя и всю семью. Идет война, теперь не до шуток. Тебе известно, как я отношусь к твоей сестре. Мне не хотелось бы по-глупому потерять ее, хотя, когда я последний раз заходил к вам, Кася сказала, чтобы я ей на глаза не показывался. Она еще прозреет. Теперь все зависит от тебя, Сташек. Помни, что уже немало семей, относившихся враждебно к немецкому народу, было справедливо наказано, отправлено в концлагеря. А оттуда, говорят, нет возврата.

К гестапо подъехали затемно. Клюта вышел раньше, попрощался с напускной сердечностью под холодными взглядами гестаповцев. Еще раз призвал Станислава воздерживаться от необдуманных шагов, припугнул последствиями и выразил надежду на скорую встречу.

Альтенберг впервые оказался в этом доме. Хмурые физиономии стражников, черные мундиры и черепа над козырьками фуражек невольно внушали трепет. Несмотря на царящую здесь тишину, из каждого угла сумрачного коридора веяло жестокостью и кровью. Он почувствовал себя животным, пригнанным на бойню. Любой предмет, попадавший в поле зрения, казался орудием пытки, предвестником неминуемой смерти. Двери, бесконечный ряд дверей… Впервые в жизни они внушали ему страх. Любая распахнутая дверь и захлопывающаяся за ним — могла означать исчезновение с лица земли. Кася, мать — за этими дверями, нет! Ему почудилось, что он слышит их крики. Пронзительный крик боли, заглушаемый тяжелой лапой гестаповца. Нет! Двери кончились, и за поворотом показались бетонные ступени. Вниз, в подвал. Снова дверь, но уже другая, железная, за решеткой, которую перед ним распахивают. Да, все ясно. Отсюда уже не выходят. Спустя секунду его втолкнули в темную камеру и задвинули засовы.

Он был один. Один со своими мыслями. Со своей тревогой за судьбу матери и сестры, наконец, за свою собственную… Дезертир. Дезертир в военное время. Он не питал иллюзий. Теперь их действительно не было… Вероятно, захотят еще выбить из него какие-нибудь сведения о дружине, харцерских руководителях, а потом сделают то, что положено делать с дезертирами. Захотят… но не тут-то было! Молчать… Молчание — его последний долг. Вдруг он уяснил смысл разглагольствований Клюты. Наверняка речь шла о том, чтобы он не пытался упорствовать в своем молчании. И знал, что о нем известно гораздо больше, чем он предполагает. Клюта. Семь лет в гитлерюгенде! Почему же никто не догадывался? Взять хотя бы историю с монахами, с полицией, с велосипедом… Его арест и столь быстрое освобождение. Все шито белыми нитками. А они воспринимали это как дипломатические манипуляции. Дескать, гитлерюгенд предпочитает пока не обострять отношений с харцерством. А Клюту освободили просто как осведомителя. Сейчас это уже не имело значения. В крайнем случае можно написать на стене камеры: «Меня выдал гестаповцам бывший харцер Клюта 3 марта 1940 года — Станислав Альтенберг». Такая надпись приносит некоторое облегчение. Но у него отобрали все острые предметы, и в камере не было ничего, кроме параши.

Около полудня Станислава вызвали наверх. Подвели к одной из дверей, которые внушали ему панический страх, втолкнули в комнату. Сидящий за письменным столом человек в черном мундире молча показал на стул и жестом велел сесть. Сделал знак стражнику, чтобы тот удалился, и с минуту, не произнося ни слова, разглядывал арестованного.

— Ты немецкий гражданин, — заговорил гестаповец. — И тебе принадлежит почетное право служить в армии. К сожалению, ты оказался трусом. Пытался удрать. Как видишь, такие номера у нас не проходят. В твоей биографии имеется также довольно подозрительная страница. Но ты еще сопляк, и мы прощаем тебя. Мы прощаем тебе и последнюю безответственную выходку Дадим тебе возможность реабилитироваться. Можешь отличиться в боях с французами. И отомстить за смерть своего отца. Мы знаем, где он погиб и за что. У меня только один вопрос: будешь ли ты верен долгу немецкого солдата?

Станислав молча смотрел на гестаповца. Он не ожидал, что ему напомнят о смерти отца. И вдобавок в такой связи. Первым его желанием было крикнуть, что отец погиб вовсе не за то, о чем они думают, его попросту погнали на фронт, под пули. Но Альтенберг сдержался. И голос гестаповца помог ему в этом, голос, лишавший дара речи. Удивительно знакомый, где-то уже слышанный. Лицо Станислав видел впервые, но голос слышал. Наконец, вспомнил. Это был голос польского офицера. Мнимого посланца воеводы Гражинского. Это был тот самый человек, который требовал, чтобы Дукель организовал диверсионную группу. Умолял помочь полякам. Теперь он изъяснялся по-немецки, но голос был тот же самый. Не изменился.

Станислав смотрел на этого человека, который, по словам Дукеля, явился затем, чтобы вызвать войну, смотрел и пытался понять, сколь велика должна быть жажда убийства, если обуреваемый ею ради достижения своей цели соглашается даже корчить шута.

Между тем гестаповца разозлило слишком затянувшееся молчание.

— Тебе предоставляется право выбора, — резко бросил он. — Мы в гестапо никого не принуждаем вступать в сделку с собственной совестью. Напротив, наш долг способствовать тому, чтобы люди выражали свои подлинные взгляды. Итак, я спрашиваю, хочешь ли ты быть немецким солдатом и верно служить фюреру?

Станислав прекрасно понимал, на что обрек бы себя и семью, если бы отказался от предложения гестаповца. Он сказал «да», хотя никогда еще произносимое им слово не возбуждало в нем большего протеста. Против этого слова восставало все в нем. Когда он, разбитый и подавленный, возвращался домой с сознанием, что вскоре должен будет поделиться с близкими своими перипетиями, в ушах немолчно звучал голос гестаповца: «Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит почетное право служить в армии… Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит…» И невозможно было отделаться от этого голоса.

Через несколько дней Кася и мать провожали его на вокзал. День был солнечный, но еще прохладный. Дворники сгребали в городских цветниках прошлогоднюю листву, которой утеплялись на зиму розы, пахло влажной после дождя землей. В воздухе ощущалось приближение весны. Мать судорожно хваталась за его рукав. Кася то и дело заглядывала в лицо, словно желая лучше запомнить брата. Обе беззвучно плакали. Когда он предъявил в кассе повестку о призыве и получил бесплатный билет, мать достала из сумочки фотографию отца и сунула ему в руку.

— Возьми, — сказала она. — Он там погиб, но тебя предостережет в трудный час.

Станислав хорошо знал, что тут не может быть никаких параллелей, однако, уважая ее право на иллюзии, принял этот жест с надлежащим трепетом. Спрятал фотографию в бумажник и поцеловал мать в лоб. Она заплакала в голос. Поезд уже стоял у платформы. Шла посадка. Множество новобранцев отбывало вместе с ним в том же самом направлении. Немецкие семьи тоже прощались со своими отпрысками. Кое-где слышался женский плач и суровые наказы отцов, чуждых телячьих нежностей, желающих своим сынкам всегда быть мужественными. Повсюду слышалось «Хайль», кто-то упоминал фатерлянд, провозглашались здравицы в честь Гитлера и угрозы по адресу французов. Гомон голосов сливался с тяжелым сопением паровоза. Мать просила писать почаще, а Кася беспокоилась, как бы не раскрошился кекс, который она испекла и положила ему в котомку. При этом сама понимала нелепость своих слов, а он их почти не слышал.

Станислав обнял мать и сестру.

— К чему эти слезы, мама? Война долго не протянется. У французов мощнейшие укрепления. Немцы поломают себе зубы и угомонятся. Подпишут мирный договор, и делу конец.

— Дай-то бог, Сташек, дай-то бог. Лишь бы ты только домой вернулся. Помни, ты должен вернуться… И… — тут она понизила голос, — не убий, Сташек. Помни, никого не убивай, ни единого человека…

Он утвердительно кивнул, зная, что это для него непреложно как десять заповедей. Приближалась минута отъезда. Немецкая речь зазвучала громче. «По вагонам. Отправление!» Мать бросилась ему на шею, он почувствовал ее слезы на своих щеках, потом слезы сестры, холодные от ветра, горькие, и сам чуть не расплакался. Вырвался из объятий и вскочил на подножку вагона. Поезд тронулся. Толпа дрогнула и медленно потекла вслед за покатившимися вагонами. Сквозь многоголосый гомон и невообразимую мешанину восклицаний, исполненных подлинного отчаяния и высокопарных трескучих лозунгов, пробивались два голоса — матери и Каси, — кричавших по-польски:

— Возвращайся, Сташек, возвращайся! И помни… ни единого человека!

Загрузка...