Каптенармус наметанным глазом точно определил его размер.
— Отличная выправка, парень, — сказал он, выдавая Станиславу вещевое довольствие. — Ты образец немецкого солдата. — Альтенберг принял комплимент с каменным лицом. Придерживая переброшенные через плечо вороха обмундирования и белья, новобранцы расходились в расположения своих рот. Это были просторные, высокие помещения, перегороженные шкафами, в каждом отсеке стояли по две двухэтажных койки, столик, табурет и настольная лампа с металлическим абажуром. Еще до посещения склада Станислав занял место в одном из таких отсеков. К нему присоединился какой-то блондин с расплющенным боксерским носом. Он прибыл почти одновременно с Альтенбергом, их группы объединили еще на вокзале и повели в город. Раз… два… три… четыре… левой… левой… — до сих пор звучало в ушах. Прогулочка. Все еще в штатском, непривычные к воинским порядкам. Несмотря на усилия унтер-офицеров, которых послали за ними на вокзал, новобранцы ломали строй, мотали головами вверх-вниз, и поэтому колонна скорее напоминала фуру с огурцами на ухабистом проселке. Вдобавок ритм марша нарушали путавшиеся в ногах сумки и чемоданы. Было их человек триста, и такой колонны оказалось достаточно, чтобы на какое-то время приостановить уличное движение, которое имело довольно специфический характер. Броневики, грузовики, понтонные платформы на конной тяге, мотоциклы с колясками, штабные «козлы» и санитарные автобусы — весь арсенал военно-транспортных средств полностью оккупировал небольшой городок. Да и тротуары все были заполнены военными. Штатские терялись в этой массе всевозможных мундиров. Но тем не менее с любопытством поглядывали на шествующих по мостовой новобранцев. Да, любопытно поглядеть на такое пестрое сборище, особенно незадолго до его полнейшего преображения. Часа через два их не отличишь друг от друга, и такими — да простится ему — их будет брать на мушку неприятель, удивляясь, что место отправившихся к праотцам в атакующей цепи занимают с виду совершенно такие же солдаты. Но пока что они все еще были шагавшей в ногу толпой, разношерстным сбродом. Он сам — в кепке, кургузой теплой куртке и узких брюках, заправленных в носки, — походил на собравшегося в дорогу велосипедиста. На боку болталась харцерская котомка с лямкой через плечо, глаза тревожно бегали по сторонам. Смущало обилие новых впечатлений. Узкие, извилистые улочки городка, превращенного в военный лагерь. Вполне приличные. Когда-то здесь было тихо и уютно. Теперь гудит, как в пчелином улье, нет — как на полигоне. На стенах, между балконов, увитых цветами, воинственные лозунги. Особенно возмутил его призыв: «После Варшавы — Париж!» Станислав плюнул в сердцах. «Гады, гады!» Его теперешний сосед, шагавший впереди, оглянулся. Черт с ним, пусть слушает! Наверняка не понимает. Ну, а если и поймет, не свяжет с лозунгом. Вот еще призыв, но иного рода: «Служи во славу фюрера и отечества!» Это начертано уже на воротах казармы. За стеной шестиэтажное, подковой, здание из темно-красного кирпича. Kaserne. Казарма. Пересчитали, проверили списки. «Hier, здесь!» С учебного плаца путь лежал в расположения рот и на вещевые склады. Клетушка. Прежде чем отправят на фронт, придется какое-то время пожить здесь. Две двухэтажные койки в отсеке. Значит, придут еще двое. Налицо пока один в полосатом костюме. Только что вернулся со склада. Тоже с охапкой обмундирования на плече, в руках поясной ремень и пилотка. В соседних закутках уже идет переодевание. Люди разуваются, сбрасывают кальсоны, жилеты, свитера. Пестреют на спинках коек штанины штатских брюк, рукава разноцветных рубашек, подтяжки. Все меньше гражданских, все больше солдат. Некоторые уже разгуливают по проходу с глуповатыми улыбками. Озираются по сторонам, расправляют плечи, втягивают живот, выпячивают грудь, допытываются друг у друга, как выглядят в новом воплощении, впрочем, заранее ожидая положительного отзыва. Но показательнее всего смех. Нелепый утробный гогот, полный самодовольства. Серое мундирное сукно почему-то внушает чувство гордости.
— Гражданскую одежду можно отправить домой в посылке, — раздается голос обер-ефрейтора. — Оберточная бумага и почтовые марки продаются в солдатской лавке.
— Думаешь, это барахло еще когда-нибудь пригодится? — спросил «полосатый». Он вытащил ремешок из своих безукоризненно отглаженных штатских брюк и с отрешенным видом взглянул на Станислава.
Господи, этот парень говорит по-польски! Откуда он тут взялся? Приехал с эшелоном из Пруссии. Как попал сюда? Альтенберг пригляделся к нему внимательнее.
— А ты намерен обосноваться здесь навсегда?
Франт спустил брюки до щиколоток, обнажив волосатые ноги.
— Здесь, пожалуй, нет. Скорее на каком-нибудь французском кладбище.
— Глупости болтаешь! — возмутился Станислав. — Ты поляк?
— Если говорю по-польски, значит, поляк. А тебя я еще по дороге раскусил. Ты громко ругался. И выдал себя. Ни один поляк, разозлясь, не скажет Scheiß, а только «дерьмо», хоть бы в совершенстве знал немецкий.
— Ты прав. Как тебя зовут?
— Пеля. Антоний Пеля.
— А откуда ты?
— Из Польши. С Поморья.
— Из Польши? — Станислав недоверчиво покосился на соседа. — И получил повестку? Ведь призывают только родившихся в рейхе.
Они принялись облачаться в полученные со склада доспехи. Фланелевое белье, шершавые суконные шаровары со шнуровкой на икрах, куртка с металлическими пуговицами. Пеля с явным неудовольствием оглядел немецких орлов, отштампованных на пуговицах.
— Они считают, что я тоже родился в Германии. Поморье — это рейх. Хотя еще несколько месяцев назад находилось в пределах Польши. Тут, видишь ли, такая история… Появляешься на свет божий, высовываешься из колыбели и видишь: Польша… Ну, думаешь, порядок — родился поляком. И вдруг через двадцать лет тебе заявляют, что родина твоя — рейх. И ты немец. Нет, отвечаешь, извините… Разве память у меня отказывает? Польский столяр мастерил мне колыбельку, более десяти лет я ходил в польскую школу и польский фараон врезал мне дубинкой за то, что я кричал: «Долой Пилсудского! Да здравствует генерал Галлер!» Так при чем же тут рейх? А они свое. Ты немец, получай повестку и не канителься. Тогда я на это: дескать, немцам не являюсь, а в вермахт пойду как поляк.
— Поляк в вермахт? — возмутился Станислав.
— Не понимаешь. Я знал, что поляков не брали. И дело выгорело. Меня отправили назад. Однако через месяц получил новую повестку. Попробовал еще раз попытать счастье, сорвалось. Дело уладили полюбовно. Как поляк я получил двадцать пять горячих, а как немец — направленье в часть. И вот я здесь. А ты?..
— Я из рейха. Из Бойтена.
Пеля поглядел на него сочувственно.
— Поляк из рейха… Значит, Полыни и не понюхал.
— Чуть-чуть. Как-то пару дней на экскурсии… Бывал в Катовицах. Знаешь Катовицы?
Но вместо ответа Пели прозвучало громкое: «Выходи на построение! Быстрее! Быстрее!» Обер-ефрейтор носился по отсекам и выгонял всех в коридор. Его нельзя было узнать. Как будто он возненавидел их, едва они переоделись в военную форму. Метался от одного к другому и с такой яростью ругал за медлительность, с таким бешеным озлоблением заставлял бросать все и мчаться сломя голову, что, казалось, впал в буйное помешательство. Но настоящий бедлам начался в коридоре. Выбегая туда, новобранцы попадали как бы в засаду, устроенную умалишенными. Вдоль коридора выстроилось с дюжину унтеров, которые при виде выбегающих солдат подняли невообразимый гвалт. Это напоминало остервенелый лай собак, готовых сорваться с цепи. Сыпались отборные ругательства. За каждым изломом стены таился погонщик, вдруг обнаруживавший себя утробным рыком. Солдат гнали все быстрее, осыпая все более изощренной бранью. Казалось, погонщики замышляют против них нечто страшное, вот-вот набросятся, переломают кости. Но все это делалось по инерции, чисто автоматически. Унтера-погонщики, в сущности, бранились безлично, ругали всех и никого. С единственной целью: запугать, унизить. Тем не менее подгоняемые чувствовали себя как в адском котле для самых отпетых грешников, который еще к тому же низвергается куда-то в недра преисподней. И они мчались вниз по лестнице, рискуя переломать ноги, толкали друг друга и съезжали со ступеньки на ступеньку, кто на скользких подошвах, кто на собственном заду. Наконец, под аккомпанемент несмолкающих воплей их построили на плацу. Это была огромная бетонированная площадка, расчерченная белыми полосами. Вдоль них и положено было выстраиваться. «Смирно! Вольно!» И снова разнос — за нечеткое построение. Но апогея вопли погонщиков достигли в тот момент, когда новобранцы, получив приказ взобраться на стену, скучились возле нее. Стена четырехметровая, гладкая, даже ногтями уцепиться не за что. А им и невдомек, что следовало просто подпрыгивать по-обезьяньи на потеху унтерам. За это неведение они жестоко поплатились: около часа ползали по раскаленному бетону.
Со строевых занятий Станислав вернулся совершенно выдохшийся и подавленный. Даже говорить не хотелось с новым знакомым. Сразу же после отбоя разделся и, еле живой, бросился на койку. Но уснуть не мог. Все еще слышал вопли унтеров, видел их багровые, озлобленные лица, заново переживал оскорбления. «По какому праву? — повторял он мысленно. — По какому праву?» Ночью ему снился страшный сон. Он решился на побег. То ли в Польше, то ли во Франции. В полученном вчера снаряжении бежал по полю, где недавно отгремела битва. И громко кричал, что он поляк и не желает воевать за фюрера. Никто его не слышал, никто не отвечал. Поле было завалено убитыми людьми и лошадьми. Это был глас вопиющего в пустыне. Вдруг он оступился в огромную воронку. На дне этой глубокой ямы, вырытой в песке бомбой, теплился костер, возле которого сидела кучка французских и польских солдат. Увидав его, они вскинули винтовки. Он хотел выкрикнуть то, что кричал минуту назад, но не смог издать ни звука. Последним усилием выхватил из-за пазухи две ленточки — белую и красную. Стволы винтовок отпрянули. Спустившись еще на несколько шагов, он сказал: я поляк. Один из сидящих рассмеялся. Встал и вырвал у него из рук ленточки. И тут Станислав узнал в нем офицера с польско-немецкой границы. Того самого, который принял его за диверсанта и велел отвести к немцам. Солдаты снова направили на него винтовки. Лишь один сидел неподвижно, положив винтовку на колени и опираясь о нее локтями. Это был отец. Он смотрел на Станислава, словно не узнавал его. «Отец! — воскликнул он. — Отец! Скажи им, что я поляк!» Подбежал к нему, схватил за плечи и хотел встряхнуть. Но отец выскользнул из рук и опрокинулся навзничь. Он был мертв.
Проснулся Станислав от удара в спину. Это Пеля, свесившись с верхней койки, ткнул его кулаком.
— Не вопи… Проснись… Успокойся.
— Что он кричит? — полюбопытствовал сосед с другой койки.
— Что-то насчет войны, — уклончиво ответил Пеля.
— Война необходима… Для блага немецкого народа, — назидательно изрек сосед.
— Возможно, — сказал Пеля. — Но ему снилось, что французы нам врезали.
Сосед, сбитый с толку, умолк и повернулся на другой бок. Станислав увидел, как сквозь туман, свесившегося с верхней койки Пелю, немца, натянувшего на голову одеяло, табуретки с аккуратно сложенным обмундированием, подкованные сапоги, выстроившиеся рядком, сплющенные пилотки о немецкими орлами и, желая побыстрее отдалиться от этой картины, являвшейся как бы продолжением сна, снова закрыл глаза.
Первую неделю занятия проводились исключительно на казарменном плацу. Ходили и бегали с полной боевой выкладкой, собирали, разбирали и чистили оружие, овладевали искусством шагистики, и за любую ошибку — пробежка в противогазе. После такой пробежки глаза наливаются кровью, волосы слипаются от пота, жжет в груди и деревенеют от кислородного голодания конечности. К брани уже привыкли. Ругали их за все: за нехватку шипа в подошве, за недобритый волосок на подбородке, за колики в животе от казенного супа или за то, что споткнулся в строю. Но не это было самым скверным. Хуже всего была гнетущая тишина. Война шла уже более полугода, а из сообщений с фронта явствовало, что там, собственно, ничего не происходит. Что делают французы и англичане? Почему не наступают? Для того ли они объявляли войну, чтобы сидеть сложа руки? Ни Станислав, ни его новый друг не могли ответить себе на этот вопрос.
Через неделю они получили первую увольнительную. Впервые очутились в военной форме на улицах городка. Выход этот ничем не напоминал воскресных прогулок в родном краю: не встречались здесь ни прифрантившиеся по-праздничному семейства, которые прохаживаются неторопливым, степенным шагом, ни детские коляски с заботливо склоняющимися над ними матерями, ни влюбленные пары, которые проплывают в многозначительном молчании — голова к голове, рука в руке. Здешние прохожие топали по тротуарам подкованными подметками, слышались грубоватые мужские голоса, утробный гогот и плоские остроты. Даже девушки проходили твердым, отработанным на строевых занятиях шагом, в пилотках, сдвинутых набекрень, затянутые в мундиры, связистки или медперсонал. Никто никому не кланялся, не спрашивал о здоровье, только рьяно козыряли старшим по званию, заботясь о том, чтобы приветствие вполне соответствовало уставным требованиям и приветствуемый не устроил приветствующему головомойку за какое-либо мелкое отклонение от правил. И только деревья на улицах не изменяли своих извечных привычек. Как всегда весной, пригревшись на солнышке, цвели, благоухали и выпускали из липких почек веретенообразные трубочки листьев. Когда друзья очутились на рыночной площади, в окружении старых домов, сотрясаемых потоком тяжелой военной техники, Пеля предложил заглянуть в ближайший кабачок.
— Выпьем за то, чтобы черт побрал мундиры, которые нам пришлось надеть. Надеюсь, ты не против?
— Что за вопрос…
Вошли. В заведении, как и всюду, было полно солдат. Хозяин торопливо наполнял стоявшие рядком рюмки. Такого наплыва посетителей он не помнил. Льстил подвыпившим солдатам и с жаром вместе с ними провозглашал тосты в честь фюрера, фатерлянда и победы над Францией. Друзьям удалось найти место в укромном уголке.
— Выпьем за наши успехи на фронте, — сказал Станислав, подняв наполненную рюмку. — За наши личные успехи. Чтобы мы перешли линию Мажино. Вдвоем. Только вдвоем. — И без улыбки, испытующе взглянул на друга.
В глазах Пели мелькнула тень тревоги, может, даже подозрительности. Он опустил взгляд и долго, раздумывая, смотрел в рюмку.
— Может, лучше не говорить об этом преждевременно, — наконец произнес он.
— Ладно, — согласился Станислав. — Но выпить-то, надеюсь, не откажешься?
— Пожалуй, да, — тост заметно озадачил его, так как он поднял рюмку не слишком уверенно. — Тогда, может, за то, чтобы мы вообще дошли куда-нибудь.
Друзья выпили и, заметив, что к их столику намерены присоседиться два уже основательно захмелевших «камрада», которые громогласно обсуждали проблему превосходства военнослужащих над штатской шантрапой, покинули переполненный кабачок. Водка не подняла настроение. Станислав вышел на улицу задумчивый, хмурый и не очень-то расположенный бродить по городу. Хотелось попросту сесть в поезд и вернуться в родной Бытом. Настроение было скверное, просто жить не хотелось — немилосердно мучила тоска по дому. Остановился у какой-то витрины. За стеклом лежали огромные шарикоподшипники и всевозможные измерительные приборы: микрометры, циркули, штангенциркули, складные метры и ватерпасы. Но не это привлекло его внимание. Витрину украшало большое зеркало, а в нем он увидел себя. Всего… почти с ног до головы. Над измерительным инструментом, рядом с пирамидой, сложенной из блестящих шарикоподшипников, он впервые увидел себя столь отчетливо в этой до чего же чуждой ему форме. Он стоял в оцепенении и смотрел. И думал, что ведь он полжизни боролся за то, чтобы сохранить мундир харцера. А теперь…
— Полжизни, — произнес он вслух.
— Самому себе не нравишься? — спросил Пеля, тоже разглядывая себя в зеркале.
— Нравлюсь, — саркастически усмехнулся Станислав. — И ненавижу себя.
В зеркале позади них возник еще солдат. Они услыхали за спиной его голос:
— О ля-ля, ребята. По-каковски разговариваете?
Друзья оглянулись и увидели невысокого ефрейтора с пакетом пряников в руке. Он отправлял их один за другим в рот.
— По-польски. А что, не нравится?
— Нет, почему же… — ответил ефрейтор с полным ртом. — Каждый говорит по-своему. Вы поляки?
— А чего спрашиваешь? Может, и ты поляк?
— Нет, француз. По происхождению.
— Француз? Что же ты тут делаешь?
— То же, что и вы.
— Мобилизованный?
— А что… Думали — доброволец? Подданный рейха. Живу у самой французской границы. Здесь, черт побери, сплошные немцы.
— А кому быть?
— Да, это ясно… Но хоть бы один француз… Хочешь пряник?
— Французы по ту сторону фронта, — промолвил Пеля.
— Знаю. Поляки тоже. А мы по эту сторону. Такая судьба. Я не жалуюсь, — добавил ефрейтор как бы для перестраховки. — Порядок есть порядок. Если бы я был французским немцем, то, возможно, попал бы во французскую армию. Верно? Черт побери, я никогда не был в Польше. Говорят, прекрасная страна. Наполеон там проезжал. Даже успел подцепить польскую дамочку и оставить с ребенком. Говорят, была красотка — первый сорт…
— Как тебя зовут? — прервал Станислав этот поток красноречия.
— Петер Леру. Вернее, Пьер Леру. У нас дома всегда уважали поляков. Отец даже знал одного. Вместе воевали под Верденом. За Германию. Поляк погиб, а отец вернулся без ноги. Глупо пострадать от своих, верно?
Станислав почувствовал, как что-то стиснуло горло. Вспомнились рассказы матери, отцовская фотография в бумажнике. Сомма.
— Прогуляешься с нами? — предложил он ефрейтору. Тот не заставил себя упрашивать. Он производил впечатление человека неприкаянного.
— Трудно тут с кем-нибудь найти общий язык. Если я предлагаю выпить вина, то они — пива. И при этом чертовски оглушительно ржут. А я ничего смешного не вижу. Есть тут один кабачок, стоило бы туда заглянуть. Pour une bouteille. Je vais payer…
— Что ты сказал?
— Угощаю. Ставлю бутылку и плачу.
Свернули в боковую улочку. Леру шагал впереди, оживленно рассказывая о какой-то девушке, дочери хозяина заведения. Недавно он договорился с ней о встрече, а она не пришла на условленное место. Ему же хотелось с ней повидаться и снова попытать счастья.
— Во время войны девушки должны быть сговорчивее, — заявил он. — Ведь сейчас мужской век — короткий.
— Непонятная война, — сказал Станислав. — И немцы, и французы стоят на месте. Почему никто не наступает?
Леру украдкой оглянулся:
— Торопиться некуда. Нам и так трижды повезло. Были назначены три срока. В ноябре, в середине января… но погода подвела.
— Погода? — усмехнулся Пеля.
— Не смейся. Наша основная ударная сила — люфтваффе…
— Наша, говоришь? — вырвалось у Станислава.
Леру смутился, но продолжал осторожничать.
— Мы же в вермахте, n’est ce pas?[6]
— Ясное дело, — поддакнул Пеля, также ради предосторожности. — А что с третьим сроком?
— Третий был назначен на конец февраля. Да опять помешал самолет, приземлившийся в Мешелене…
— Какой еще самолет?
— Наш… То есть немецкий. С двумя майорами… Отказал мотор и они совершили посадку в Бельгии. Разумеется, вынужденную и попались вместе с планами наступления. У бельгийцев и голландцев тут же было объявлено состояние боевой готовности… Вот фюрер и отменил наступление. Но когда-нибудь действительно начнется.
— Откуда ты все это знаешь?
— Я служу при штабе переводчиком.
Это немного смутило друзей. Переводчик при штабе… Черт его знает, что это за птица. Стали вести себя сдержаннее. Но Леру по выходе из кабачка, где, возможно, хватил лишку, то ли расстроенный тем, что не встретил там свою девушку, то ли из-за опасений за Францию, которые им вдруг овладели, скис совсем и разоткровенничался. Снова принялся рассказывать об отце, о том, как мать пережила его увечье и как он сам, будучи еще ребенком, не мог примириться с тем, что его старикан на всю жизнь остался калекой. Когда подошли к казарме, Леру вдруг обнял Станислава и объявил, что хотел бы научить их каким-нибудь французским словам.
— Хорошо, — согласился Пеля. — Скажи, как по-вашему хлеб?
Леру пренебрежительно отмахнулся.
— Du pain, но это ерунда, — сказал он. — Я научу вас вот чему: Ne tirez pas. Je suis Polonais.
— Что это значит?
— Не стреляйте. Я поляк. Запомните. Это может вам пригодиться.
Возвращаясь из увольнения в город, друзья повторяли вполголоса французские слова.
Едва Станислав вернулся с занятий, кто-то выкрикнул его фамилию. Он был уверен, что вызывает начальство, чтобы устроить нахлобучку. Были основания так думать. На строевой подготовке к нему придрался унтер-офицер. Заметив, что Станислав не участвует в общем хоре, подошел и рявкнул ему в самое ухо: «Laut! Громче!» Это была песня о победе над Францией, особенно ненавистная Альтенбергу. После этого он подхватил мелодию, спел два такта и снова умолк. Но унтер взял его на заметку. Еще раз рявкнул свое «laut!» и, видя, что это не дает никаких результатов, приказал Станиславу выйти из строя, надеть противогаз и петь в нем, шагая позади подразделения. Правда, дабы соблюсти устав, унтер немного погодя приказал ему отставить пение, но противогаза снять не дал до самого расположения роты. Солнце в тот день припекало немилосердно, и, когда наконец разрешили стянуть воняющий резиной и затрудняющий дыхание намордник, Альтенберг был на грани обморока. На подгибающихся ногах приплелся в душевую и сунул голову под кран с холодной водой. Тут и услыхал, что выкликают его фамилию.
— Альтенберг, к дежурному офицеру!
Станислав вытер лицо, коротко подстриженные волосы, бросил полотенце Пеле и, полный дурных предчувствий, поспешил по вызову.
— Сестра приехала навестить тебя, — сказал офицер, вручая увольнительную записку. Станислав был растроган. Кася…
Она ждала за углом коридора, взволнованная, недоверчиво озираясь вокруг.
— Сташек! Сташек! — только и смогла произнести она. Слезы заблестели у нее на глазах. Он сам едва не расплакался.
— Кася!.. Касенька… Приехала… — Ее теплая щека была ему теперь дороже всего на свете.
Он схватил сестру за руку, повлек за собой. Вскоре они очутились за оградой военного городка. Она шла, склонив голову ему на плечо.
— Боже, как ты выглядишь в этой форме! Ну, да не беда. Главное, что вижу тебя. Я уж думала, нам не дадут повидаться. С трудом нашла твои казармы.
— А как мама?
— Плачет днем и ночью. И все повторяет, что растила тебя для Польши, а немцы забрали. Бедная мама. Собиралась ехать сюда, да я отговорила. Может, рассердишься на меня, но по-моему, так лучше. Сердце бы у нее не выдержало. Сама не знаю, как перенесу это ужасное расставанье, — она крепче прижалась к плечу брата и расплакалась.
Они шли в направлении города, крепко держась за руки. Ну прямо влюбленная парочка. А вокруг гудела военная техника, стучали кованые сапоги, звучали воинственные песни, — и весь этот многоголосый шум, вся зловещая спешка нацелены были на овладение в совершенстве искусством убивать, а они с Касей казались персонажами какого-то идиллического фильма. Дома утопали в отцветающих вишневых садах. Пахло нагретой солнцем землей, свежим сеном. Весна сорокового года была погожей и жаркой. Природа проснулась рано. Только не было слышно пения птиц. Их распугал бой барабанов, посвист полковых флейт, гул моторов, лязг стальных гусениц, зычные команды, ружейная пальба, взрывы петард и боевых гранат. По дороге они зашли в лавочку выпить лимонада. Утолив жажду, побыстрее оттуда ретировались, так как толпившаяся у прилавка солдатня немедленно начала приставать к «очаровательной фрейлейн». Никогда еще его так не раздражали мужчины, заигрывавшие с сестрой. Она пыталась рассказать ему о житье-бытье в Бойтене. О том, кто еще мобилизован в армию, кого отправили в концлагерь, и о том, чего она еще ему не говорила, — как громилы Богуты разыскивали его, когда он скрывался, и грозились прикончить, а теперь почти поголовно служат в гестапо, держатся еще заносчивее, всех бросает в дрожь, когда, получив увольнительную, они появляются в городе. Но Станислав не желал этого слышать. Его интересовали только вести из дома. С радостью узнал, что мать после длительного перерыва снова получила работу и что Кася не жалуется на своего хозяина, который после отъезда Станислава даже несколько раз приходил утешать ее. Старый, порядочный немец. Вслух хвалил Гитлера, но качал при этом головой, словно желая сказать, что не все одобряет, а однажды у него даже вырвалось, что фюрер, мол, не вечен… Дома все нормально… Это самое важное. И этим они обязаны ему, его правильному решению. Станислава бросало в дрожь от одной мысли, что все могло быть иначе, что мать и сестра могли томиться в концлагере, стать жертвами «стихийного» гнева немецкой общественности в лице Богуты и ему подобных. Он крепче прижал ее к себе.
— Ты приехала вовремя. Через неделю-другую нас тут, вероятно, не будет…
— Отправят на фронт? — спросила с тревогой Кася.
— А куда же еще? Не думай об этом и не бойся. Не пропаду. Они тут все уверены в победе. Но это еще бабушка надвое сказала. Франция и Англия… Гитлеру не сладить с двумя такими державами. Немцы ослеплены, а я найду какую-нибудь лазейку. Ведь не раз переходил границу, перейду и через линию фронта.
— Я боюсь за тебя, Сташек. Ты горячая голова. Выучи хотя бы несколько французских слов. Надо бы прислать тебе словарь.
Станислав грустно улыбнулся.
— Самые необходимые слова я уже знаю. Ne tirez pas. Je suis Polonais.
— Что это значит?
— Не стреляйте. Я поляк.
— Я боюсь за тебя, — повторила Кася. — Не знаю, как у тебя получится. Не знаю даже, возможно ли такое. Но желаю тебе удачи. Только… — в ее глазах мелькнул испуг. — Как потом известишь нас? Как мы узнаем, что ты остался жив?
Он беспомощно развел руками.
— Не знаю. Вы должны верить.
Кася смотрела на него с болью, словно хотела сказать, что жестоко оставлять их в неведении в тот момент, когда он будет подвергаться величайшей опасности. Ведь они не смогут глаз сомкнуть в предчувствии беды, и некому будет разубеждать их, что ничего страшного не случилось. Кася поняла вдруг, что однажды брат бесследно исчезнет и нет такой силы, которая могла бы это предотвратить. Губы и подбородок у нее задрожали, на глазах выступили слезы. Она горько расплакалась.
Приближался час отъезда. Станислав проводил сестру на станцию. Чем ближе минута расставания, тем труднее говорить. Они молча прохаживались по перрону в ожидании поезда. Когда состав прибыл, Кася бросилась на шею брату. С трудом он освободился от ее объятий и почти силой заставил сесть в вагон. Поезд тронулся. Станислав пошел рядом, ускоряя шаг. Кася стояла в открытом окне, не в силах даже махнуть ему рукой.
— Маме ничего не говори! — крикнул он. — Скажешь, когда будет нужно.
Она кивнула головой и высунула из окна руку, чтобы он мог дольше ее видеть. Но поезд вскоре исчез за насыпью. Станиславом овладели мрачные мысли. Он не мог отделаться от предчувствия, что видел сестру в последний раз.
…Значит, его уже вытащили из-под проволочного заграждения, где он залег с тарелкой противотанковой мины, которую Пеля собирался подсовывать под французский танк непременно без взрывателя и поэтому называл предстоящие учения сплошной бессмыслицей. Конечно, что касается их, поляков, то они своего образа мыслей не изменят. Это ясно. Мыслей не заглушить воплями унтер-офицеров. Ничего не изменит и присяга на верность рейху и фюреру. Они должны приносить ее через день. Пеля решил встать во второй или третьей шеренге, прикусить язык и не произносить ни слова. Намеревался вдобавок после каждой фразы мысленно повторять: «Нет». Но он, Станислав, не желал стоять даже в последнем ряду. Поэтому и лежал под колючей проволокой, с разодранным бедром, безразлично прислушиваясь к окрикам унтер-офицеров. Они приказывали вернуться после выполнения учебного задания. Горячая струйка крови стекала под колено, впитываясь в грубое сукно солдатских штанов. Эта рана — только начало. Главное — вливание. Флакончик он припас еще дома. Флакончик И шприц с иглой. Говорят, это делал его отец в первую мировую войну, как и многие другие. Старый, испытанный способ. Керосин. Станислав вытащил из кармана узелок со шприцем. Насадил иглу, сунул в горлышко флакона, отвел поршень. Серая, мутная жидкость заполнила шприц. Станислав завернул порванную штанину, решительным движением вонзил иглу в зияющую рану и нажал поршень. Керосин вызвал резкое жжение. Слишком много вводить нельзя, могут разоблачить. Опять послышались голоса унтер-офицеров. На этот раз выкрикивали его фамилию. Еще слегка нажал на поршень, извлек иглу и выпустил остатки жидкости на землю. Потом саперной лопаткой выкопал в сыпучем, прогретом солнцем песке ямку, сунул туда шприц с флакончиком, аккуратно закопал и прикрыл куском дерна. Потревоженную рану жгло. Теперь он мог ответить на зов унтер-офицеров. «Я здесь! Идти не могу!» Вскоре подошли к нему какие-то двое. Разрезали ножницами проволоку, помогли встать. Потом санитарная машина, санчасть… высокая температура, озноб… Ночью — беспамятство. На следующий день он был уверен, что умрет. Словно сквозь туман видел хлопотавших возле него врачей. Говорили о заражении крови, гангрене и удивлялись, что поверхностная рана дает такие осложнения. Никто не догадывался о подлинной причине. Через три дня кризис миновал. Как-то вечером Станислава навестил Пеля. Сказал, что его трудно узнать. Вполне возможно. Его же основательно измотало. Все-таки был большой риск. Едва не отправился на тот свет. Если бы знал, ни за что бы не сделал вливания. Только чудом избежал смерти. Теперь все в порядке. Помаленьку выздоравливает. «Был на присяге?» — спросил Пелю. «Был, но как говорил тебе: ни звука. А знаешь? Двое отказались в открытую». — «Не может быть!» — «Да. Некий Гавранке. Подошел к генералу и заявил: «Herr General… Hawranke Romuald meldet, dass er Pole ist und den Eid nicht leisten wird… Гавранке Ромуальд докладывает, что он является поляком и присягать не будет…» И тут же другой: «Leider, Herr General, aber ich habe schon geschworen. К сожалению, господин генерал, я уже присягал». Этот, вероятно, был с Поморья и служил в польской армии. Обоих забрала полевая жандармерия. Да что с тобой? Чего тебя так скрутило?» — «Не знаю. Видимо, из-за отравы». — «Какой отравы?» — «Керосина». — «Выпил?» — «Что-то в этом роде». Действительно, что же со мной творится? Ведь из санчасти уже выписали. Так точно… За две с лишним недели до отправки на фронт. Откуда же эта боль? И невыносимый шум в голове? Пожалуй, минуту назад был без сознания. Или во власти какого-то невероятно тяжелого сна. Почему не открываются глаза? Почему запрокидывается голова? И отвратительное чувство падения… Отъезд, это он помнил. Пассажирские и товарные вагоны, а до этого выдача недостающего снаряжения, бесконечные проверки подразделений. В день отъезда получили алюминиевые бляшки с номерами. Солдаты повесили их на шеи. Медальоны смерти. В каждом подразделении были созданы похоронные команды. «Теперь по крайней мере известно, кто будет нас закапывать». Это сказал Пеля. Как обычно он старался все превратить в шутку. Но эта подготовка к смерти в рядах чужого воинства отнюдь не настраивала Станислава на шутливый лад. Лучше не испытывать судьбу. У смерти тонкий слух. Лучше не поминать ее всуе… Пожалуй, это были последние дни апреля. В Саарбрюккене перевели вагоны на другой путь. К обеду они уже выгружались на каком-то полустанке. Пограничная зона — фронт. В сущности, почти ничего нового. Весна в разгаре и тишина, как в оздоровительном лагере, разве что военных многовато. На полях зеленеет озимь. Кое-где крестьяне косят траву, по дорогам тянутся возы с высокими боковинами, нагруженные сеном, на горизонте, словно воткнутые в землю пики, — шесты плантаций хмеля. Прямо-таки идиллия, но можно было также заметить замаскированные сетками и ветвями орудия, прикрытые соломой танки и змеящиеся среди холмов ходы сообщений. Огромные доты линии Зигфрида остались далеко позади. Деревня, где они разместились, была уже забита войсками. Рота заняла какое-то большое хозяйство. Военная техника стояла во дворе вперемешку с сельскохозяйственными машинами. Чердак обширного амбара, где солдаты расположились на ночь, благоухал свежим сеном, только что привезенным с окрестных лугов. Пьянящий аромат напоминал харцерские походы. И атмосфера была все еще какая-то дачная. Лишь порой зарокочет в небе разведывательный самолет или воинская автоколонна протащит над проселком облако пыли. Подымали их чуть свет. Вели к лежащему в стороне от деревни оборонительному рубежу, где солдаты сооружали дзоты, рыли окопы и полевые нужники. Тяжелая, скучная работа. Но было в этом и нечто ободряющее. Если немцы столь активно окапываются, значит, ждут мощного контрнаступления. Лишь более опытные солдаты знали, что такова обычная судьба сапера. Копай, где стоишь, если даже через час предстоит двинуться дальше.
По вечерам к ним заглядывал Леру. Однажды принес любопытные новости. Крестьянин, у которого он стоял на квартире, рассказал ему, что в сентябре тридцать девятого года соседнюю деревню занимали французы. И пробыли там с неделю. Это всего несколько километров отсюда. Французы в рейхе! Вошли как нож в масло. А немецкая печать об этом ни словом не упомянула. Беженцы, тамошние жители, рассказывали о громадных французских танках и значительных силах пехоты. Французы запросто вышвырнули немцев из деревни. Говорят, была паника. Жаль, что он этого не видел. Потом беженцам велели возвращаться. Французы сами отступили. Почему? Леру развел руками. Стратегия. Нет, это непостижимо. Какая стратегия? Почему не продвигались дальше? Почему не пошли на Берлин? Ведь главные немецкие силы были связаны тогда в Польше. Почему не воспользовались удобным моментом? Не знаю, отвечал Леру. Знаю только, что тогда был отрезан весь немецкий выступ. От Spicheren до Горнбаха. Французы полностью выпрямили линию фронта. А почему отступили, не знаю. Стратегия. Нет. Станислав не мог примириться с этой мыслью. Польша тогда крайне нуждалась в помощи. Ему решительно не нравилась такая стратегия. «Что мы, рядовые, в этом понимаем?» — успокаивал его Пеля. Но никакие аргументы его не убеждали. В ту же ночь — боевая тревога. Разбудил их пронзительный вой сирены. Они бросились с чердака в щели, специально выкопанные за амбаром. Едва смолкла сирена, загремела зенитная артиллерия. Скрещивались лучи прожекторов, скользя по черному небу, в котором тяжело стонали бомбардировщики. Когда Станислав из любопытства высунулся наружу, фельдфебель злобно на него прикрикнул: «У тебя только одна голова, растяпа!» Он пригнулся на дне щели в ожидании первой порции бомб. Между тем неприятельские самолеты надсадно гудели над щелью. Близость их до того взвинчивала нервы, что казалось, вопреки темноте летчик видел их как на ладони и смертоносный груз, который вот-вот на них обрушит, не пролетит мимо цели. Станислав мог поклясться, что слышит, как кто-то рядом шептал молитву.
Но вскоре гудение стихло. Смолкла и зенитная артиллерия. Только лучи прожекторов еще ползали по темному бархату неба. Кто-то сказал: «Полетели на Берлин». Одновременно завыла сирена, объявляющая отбой. Солдаты неторопливо расходились по своим квартирам. Первым заметил листовки Пеля. Они летели почти бесшумно, как стая белых бабочек. Когда начали рассыпаться по земле, поляки бросились к ним, хоть это и было запрещено фельдфебелем. Подобрали несколько штук, сунули за пазуху. На чердаке, прикрывшись одеялом, прочли одну при свете карманного фонарика. И словно их обдало холодной водой. Тоненькая бумажка, пахнущая свежей типографской краской, призывала немцев, военных и гражданских, прекратить войну. Разъясняла, что ни Англия, ни Франция не желают кровопролития и правительства этих государств убеждены в том, что имеется возможность для достижения договоренности и заключения прочного мира с Германией. На чердаке все ознакомились с содержанием листовок. Посыпались смешки и ядовитые комментарии. Англия не хочет воевать, а Франция предлагает потолковать. Потолкуем… Что-то в нем тогда надломилось. Он готов был бить кулаком по лежавшей на простыне бумажке с печатным текстом. Кусал губы от бессильной злобы. «Листовки разбрасывать! Вот для чего нужны французам бомбардировщики». С соседних коек послышался громкий смех. «Великолепная острота. Кто это сказал? Альтенберг. Лучшая острота нынешнего вечера». И снова подняли по тревоге. На этот раз в полном боевом снаряжении. Погрузились на машины. Поехали. Никто не знал — куда. Но все повторяли, что стоит запомнить этот день. Десятое мая. Да, пожалуй, стоит. В четыре часа утра загремела артиллерийская канонада. Они стояли у какой-то главной магистрали, по которой катила лавина военной техники. Прежде, чем включились в этот железный поток, услыхали гул пролетающих пикировщиков. Это уже было наступление. На шоссе Станислав увидал первых убитых немцев. Двое лежали в канаве, один в коляске мотоцикла, искореженного снарядом. Глубокая воронка на проезжей части вынуждала машины сбавлять скорость. Водители осторожно объезжали ее. Убитые были черны от копоти, а на соседних деревьях висели клочья их обмундирования. Потом ему довелось повидать всякое, но эта картина навсегда запечатлелась в памяти. Станислав не испытывал никакого удовлетворения от того, что убитые были немцами. Может, они вчера высмеивали глупые листовки, потешались над бомбардировщиками, набитыми макулатурой, над Англией и Францией, которые, объявив войну, еще искали каких-то путей к согласию, а теперь эти люди являли собой зрелище, от которого пересыхало в горле и слова протеста готовы были сорваться с языка. Нет! Железо, начиненное тротилом, слишком безрассудно, чтобы решать споры между людьми. Потом был канал Рона — Рейн. Они довольно ловко навели понтонный мост под Милузой. Французская артиллерия отнюдь не облегчала им выполнение задачи. Рвущиеся в воде снаряды дырявили понтоны и сметали с них в реку работавших саперов. Милуза. Еще до взятия города он видел толпы беженцев. В основном женщин и детей. Коляски со скарбом и младенцами. Чудом уцелевшие люди, узнав, что дорога перерезана, возвращались домой. Но то, что натворили пикировщики, могло привидеться только в кошмарном сне. Теперь он понял слова Леру: «Наша основная ударная сила — люфтваффе». Да. В этом легко было убедиться на дорогах. Мертвые лошади и люди, целые семьи, скошенные из пулеметов или разметанные по полю взрывной волной. Не добитые летчиками, обезумевшие от горя матери над останками своих детей, изрешеченные пулями детские коляски, велосипеды с лежащими рядом обезглавленными ездоками, мужские и дамские велосипеды, а то и совсем маленькие, под стать своим маленьким, потерявшимся во время паники или пригвожденным к земле владельцам, которые, не успев ими толком натешиться и обратившись вместе с родителями в бегство от призрака гитлеровской оккупации, тщетно пытались уйти из опасной зоны. Станислав не мог понять виновников этих преступлений. Ведь они летали днем и хорошо видели, по ком ведут огонь. Нет, верилось с трудом. Значит, это были те же самые элегантные летчики, которых он часто встречал на улицах города в седлообразных фуражках, с шикарными кортиками на ремешках — исключительно ради форса, необычайно галантных с женщинами и так выгодно отличающихся от эсэсовцев и бесцеремонных гестаповцев? Тяжелое впечатление производили сгоревшие или взорванные деревенские дома и городские здания. На месте деревянных строений дымились пепелища и печные трубы возвышались как надгробья. Если бомба падала возле кирпичного дома, нередко оставалась торчащая над грудой развалин единственная стена, с уцелевшими от взрывной волны картинками, контурами стоявшей возле нее мебели, повисшими в воздухе ваннами, унитазами, раковинами и яркими обоями детских комнат, запачканными неловкой ручонкой малыша. Никто не задумывался, есть ли в подвалах этих домов заживо погребенные люди, не задыхаются ли они под развалинами, не нуждаются ли в помощи врача те, кто выкарабкался из-под завалов. Колонна победителей должна стремительно продвигаться вперед, а перед сопровождающими их саперами поставлены более неотложные задачи. Необходимо расчищать проходы в минных полях и наводить все новые и новые мосты, так как прежние обороняющаяся сторона разрушила. Не менее мрачное зрелище — пленные французы. «Это не армия, — повторял глухо Пеля. — Это не армия». И он был прав. Станислав молча кивал головой, соглашаясь с ним. От разочарования и горечи он лишился дара речи. Это было странно, неожиданно. Французские солдаты, взятые в плен, напоминали, скорее, пастухов или странников. Они брели под слабым конвоем, опираясь на посохи с резными рукоятками. Вместо форменных головных уборов — пестрые кепки, шеи обмотаны шарфами с длинной бахромой. Обвешанные флягами с вином, они бряцали ими, как африканские колдуны. У некоторых на ногах были деревянные сабо. Позднее Станислав узнал, что немцы, когда надо было преодолевать болота, тоже надевали эту незаменимую в такой местности обувь, однако деревяшки на ногах не придавали французским солдатам воинственного вида. Были среди них и такие, что, проходя через город, демонстративно выкрикивали: «La folle guerre pour le Dantzig polonais!» Он запомнил, эти слова и при первой же возможности попросил Леру перевести. «Они кричат, что это безумная война, из-за польского Гданьска, кретины». Но на здании вокзала в Милузе ждал сюрприз иного рода — карта Польши и надпись: «La Pologne héroïque!» «Героическая Польша!» Можно свихнуться от этих противоречий. Станислав иначе представлял себе французов. А тут одни, отступая, разрушают коммуникации и взрывают мосты, отстреливаются до последнего патрона, а другие демонстрируют свое нежелание воевать, решительно бросают оружие и выкрикивают эти глупости о польском Гданьске.
Под Бельфором — еще один поучительный эпизод: словесный поединок командира роты с французским аристократом. Станислав оказался случайным его свидетелем. Было приказано занять часть особняка для размещения личного состава. Они вошли в огороженный высокой стеной старинный парк, куда доступ преграждали массивные железные ворота с надписью: «Attention aux chiens de garde!» «Внимание! Злые собаки!» Автоматная очередь разогнала остервенело лаявших догов с лоснящимися пятнистыми боками, и, миновав шеренгу античных изваяний, охраняющих главную аллею, солдаты взбежали на мраморную лестницу. Тогда этот старик-аристократ в тужурке стал в дверях и загородил проход. Высокий, прямой, монументально-величавый, он заговорил на чистейшем немецком языке: «Что вы здесь ищете?! Вход запрещен. Где ваш офицер?» Солдаты обескураженно остановились. Тут же подошел командир. Отдал честь пожилому господину, а француз заявил взвинченным голосом: «Прошу немедленно покинуть эту территорию: это частное владение. Никакие военные не имеют право становиться здесь на постой. Французское правительство гарантировало неприкосновенность частных владений. Ни один французский солдат не осмелился сюда проникнуть. Право частной собственности является международным правом, и я не пустил бы к себе никого, даже по личному приказу самого генерала Гамелена. Германия также обязана с этим считаться». Офицер сохранял олимпийское спокойствие. Лишь позволил себе заметить, что сейчас идет война. Но это еще пуще раззадорило француза. Если господину офицеру скандал из-за польского Гданьска угодно называть войной, то это его личное дело. Но как бы ни называли эту бессмысленную пальбу, он, француз, здесь хозяин и только ему решать, кто имеет право входить в особняк. Разумеется, он охотно выделит несколько гостевых комнат для, высших офицеров, но требует немедленно убрать нижних чинов. И выражает надежду, что его правильно поймут: раз сюда был закрыт доступ французским солдатам, он не может делать исключения и для немецких. Наиболее правильным ответом французскому аристократу была пощечина. Этого он вполне заслуживал. Старик побледнел, худыми руками заслонил лицо, опасаясь следующего удара, забормотал что-то и умолк. «Вы получили не за то, что запрещали войти сюда моим людям, — сказал командир. — Они и так войдут. А за то, что не пускали французских солдат». Ей-ей, он этого заслуживал. Боль в ноге усилилась. И все еще нельзя было поднять неимоверно тяжелые веки. Откуда-то издали доносился грохот. Это, пожалуй, Бельфор. Город-крепость. Он прикрывал подступы к Бургундским воротам. Когда это было? Вчера, позавчера?.. Первая добрая весь за всю эту кампанию. Наступление приостановлено. Может, теперь начнут французы? Хотя силы там небольшие. Так их информировали. Две французские стрелковые дивизии, гарнизон крепости, вторая бригада спагов и поляки. Это особенно взбудоражило Станислава. Их предупредили, что следует ожидать ожесточенного сопротивления. Бельфор овеян славой 1870 года. Но теперь превосходство на стороне немцев. Седьмая немецкая армия взаимодействовала с танковым корпусом Гудериана. Станислав уже видел немецкие танки в деле. Тяжеловесные французские громадины на гусеничном ходу не имели никаких шансов на успех. Они передвигались как мухи в смоле. Вот бы англичане подбросили какие-нибудь подкрепления. Наверняка подбросят. Будет еще очень жарко. И пусть. Только бы немцы не пошли дальше. Позавчера? Нет, пожалуй, нынешней ночью. Был получен приказ разминировать предполье. Обеспечить безопасный проход танкам. Не знаю, сказал он тогда Пеле, представится ли когда-нибудь еще такой же случай. Тот понял. Однако заколебался. «Боишься?» «Нет. Только это дезертирство, — ответил Пеля. — Fahnenflucht. Ты сбежишь, а твои близкие останутся. И за все заплатят». Станислав возразил, что уже подумал об этом. Ведь у них в штабе свой человек. Пьер Леру. Он оформляет похоронки, и что ему стоит выписать, например, такую: «Ваш сын, Станислав Альтенберг, пал за фюрера и фатерлянд». Подобная формулировка освободит его близких от ответственности. Конечно, это жестоко, но лучше, чем Освенцим. Он уже договорился с Леру, тот согласен. Обещал, что, если они не вернутся, отправит соответствующее уведомление их родным. Пеля позеленел. «Нет, нет… чтобы моим да такую бумагу — никогда! Ни за что на свете!» Испугался, что мать не перенесет такого удара. Станислав опасался не меньше его. Но иного выхода не было. Вдруг подвернется возможность… Каким-то образом удастся успокоить семью — он пытался убедить друга, хотя сам в это не верил. Какой тут мог подвернуться случай? Пеля потирал лоб, бубня вполголоса стандартную формулировку похоронки, применительно к себе и своему семейному положению: «Антон Пеля, ваш сын и брат, пал за фюрера и фатерлянд». Да, это было во сто крат труднее самого побега. Вскоре их повезли на грузовиках в направлении Бельфора. Высадили на опушке леса. Под прикрытием артиллерии двинулись уже своим ходом к обороне противника. За лесом простиралось поле, засеянное гречихой. Миноискатели обнаружили там первые мины. Саперы шли уступом, их редкая цепь часто останавливалась, чтобы извлечь и обезвредить треклятые тарелки. Беззвездное небо изредка освещали французские ракеты. Немецкие снаряды с присвистом пролетали высоко над головой. Дальше — заболоченный луг, кочковатый торфяник, островки непролазного кустарника. В лозняке друзья попытались отстать. Замерли в напряженном ожидании, не заметил ли кто разрыва в цепи. Нет, ни единая душа не заметила. Не слышно никаких окриков. Впрочем, кто бы осмелился кричать под носом у противника? Посидели минут пятнадцать на мокром торфе. Вероятно, цепь ушла вперед… Теперь можно двигаться в избранном направлении. Они были одни на ничейной земле.
Впереди темнела стена леса. Там наверняка противник. Только как подобраться незаметно поближе, чтобы французы услышали их голос? Ползти или идти в полный рост? С белым платком на палке? Смешно. Тьма — хоть глаза выколи. Двинулись на четвереньках. Есть там кто-нибудь на опушке леса или нет никого? А может, их уже взяли на мушку? Ведь могли обнаружить в мутном мерцании падающей ракеты. И ждут, чтобы подошли поближе. Одно движение пальца — и скосят их как миленьких… Нет. Пока тихо. Хоть бы какое-нибудь движение на той стороне. Пора подавать какие-то знаки. Лишь бы не напороться на проволочные заграждения. Ножницы есть, но кто им позволит резать безнаказанно. Это же не полигон. На проволоку вешают консервные банки. Дотронешься — бренчат. «Они нас укокошат, — взволнованно шепчет Пеля. — Как пить дать укокошат, прежде чем доберемся до леса…» «Заткнись! Если хочешь, можешь вернуться». Впрочем, он сам заколебался, не вернуться ли? Всегда можно сказать, что заблудились. Но лес уже близко. Может, там поляки? Еще пятьдесят метров. Локти и колени ободраны до крови. Наконец, добрались. Пусто. Если бы были окопы, то сразу же за крайними деревьями. Нет… ни следа. Станислав и Пеля, тяжело дыша от усталости, присели под деревом. Сквозь пелену облаков проглянула луна. Торфяное болото, которое они преодолели, залило призрачным лунным светом. Наконец-то! Неподалеку от опушки того же самого леса — группа всадников. Плоские каски, короткие карабины, встревоженно пританцовывающие лошади. Спаги — Станислав видел их однажды. Немцы боялись их больше французов. Спаги не любили брать в плен. Станислава бросало то в жар, то в холод. Он даже не знал, понимают ли они по-французски. И пригодятся ли выученные на память фразы. Погибнуть от сабли спага, даже не добравшись до французских частей… Беглецы укрылись за стволами деревьев. Всадники постояли еще с минуту, наблюдая за лугом, потом исчезли в лесной чаще. Станислав и Пеля с тревогой прислушались к топоту копыт. Но арабская кавалерия поскакала в противоположном направлении. Одновременно из глубины леса послышался возглас: «Жюль, давай сюда». Крик повторился несколько раз, Станислав ничего не понял, но кричали, несомненно, по-французски. Сердце подкатило к горлу. Пора! Теперь надо действовать с предельной осторожностью. Затрещал валежник под чьими-то ногами, зашелестели раздвигаемые кем-то ветки. «Ты где, Марсель?» — раздался другой голос. Они увидали француза. Он шел в их сторону, небрежно волоча по земле винтовку. «Я здесь, Жюль», — француз вертел головой, высматривая своего спутника. Надо подождать, пока они сойдутся вместе. Наконец и второй показался из подлеска. Как странно и чуждо прозвучали их собственные голоса: «Не стрелять! Мы поляки!» Оба француза остолбенели как громом пораженные. Опасаясь, что они не поняли, Станислав крикнул еще раз. Французы продолжали стоять столбом. Альтенберг пошел прямо на них с поднятыми руками. За ним осторожно высунулся из-за дерева Пеля. При виде их первый француз отпустил ремень своей винтовки и медленно поднял руки вверх. Второй стоял словно окаменевший, не зная, как ему быть. Спустя минуту и он бросил винтовку и тоже вскинул руки: «Не стрелять! Не стрелять! Конец войне!» Сукины дети! Фронтовые бродяги! И надо же было на таких нарваться. Видимо, давно искали случай сдаться в плен. И счастье им улыбнулось, черт побери! Наткнулись на двух «немцев», которые не имели ни малейшего желания их убивать, да, видно, так испугались внезапной встречи, что даже подняли руки вверх. Дело дрянь. Ведь ясно же было сказано: «Мы поляки!» Не поняли или обалдели от страха? Вдруг французы загалдели, перебивая друг друга и размахивая руками. Они явно требовали, чтобы Станислав и Пеля взяли свое оружие и доставили их куда следует. Станислав попытался вступить с ними в переговоры, растолковать жестами, кто, кого и куда должен отвести, но это было совершенно бесполезно. Французы почти умоляли, чтобы их побыстрее увели отсюда. Недотепы. Первым поднял свой автомат Пеля и разразился потоком отборнейших ругательств. Станислав еще не видел его таким разъяренным. «Давай, давай, неженки! Шагом марш в немецкий плен!» Французы перетрусили, но с заметным удовольствием подчинились приказу. Он погнал их перед собой тем же самым путем, который так нелегко дался ему со Станиславом. Как все это было нелепо и противно. Альтенберг плелся за ним словно побитая собака. Какая ирония судьбы! Они приведут в часть пленных французов! Вдруг что-то со страшной силой грохнуло, полыхнуло, и порыв горячего ветра свалил его с ног. И одновременно — острая боль в бедре. Нет, это была не противопехотная мина. Вокруг уже рвались снаряды, один за другим или несколько сразу, ослепляя вспышками. Вздыбленная артналетом земля обсыпала его с головы до ног. В этом адском грохоте, от которого лопались барабанные перепонки, Станиславу казалось, что какая-то разбушевавшаяся враждебная стихия стремится похоронить его заживо. Во рту и в горле было полно песка, глаза щипало от дыма, а боль в ноге отдавалась во всем теле. Он был уверен, что это конец. Какие-то черные громадины пронеслись мимо него с оглушительным лязганьем. Потом, еще две — чуть в стороне. Он скорее догадался, чем разглядел. Танки Гудериана. Плотнее прижался к земле. Она дрожала, как стальная плита под ударами молотов. Он не помнил, сколько это продолжалось. Пятнадцать минут, час или добрую половину ночи. Уже светало, когда огонь французской артиллерии притих, вернее, чуть отдалился и превратился в мерный глухой рокот. Кто-то потряс его за плечо: «Станислав, ты живой? Сташек, отвечай!» Это был Пеля. Друг приставил ему ко рту горлышко фляги, обжигающая, смешанная с песком струя потекла в горло. Станислав поперхнулся. Боль в ноге сделалась нестерпимой. Он едва не потерял сознание. Перед глазами замаячили силуэты французов. Они подползли к нему поближе и принялись громко выражать свое сочувствие. Один разрезал ему штанину, достал свой индивидуальный пакет и попытался наложить повязку. Станислав оттолкнул его, не стерпев боли. «Проклятые французы! Мы поляки! Скажи им, Пеля, что мы Polonais». Пожалуй, только теперь до них дошло. Перевязывавший француз заглянул ему в лицо, удивленно спросил: «Вы поляки? — Обратился к дружку: — Жюль, они поляки?» Они обменялись еще какими-то словами, которых он не понял. Вероятно, обсуждали это удивительное открытие и то недоразумение, которое произошло в лесу. Вид у них был заискивающий, сконфуженный, словно они поняли, что допустили непростительную ошибку. Один из них, по-видимому желая оправдаться, потерянно развел руками. «Конец войне, конец Франции». Сквозь кроны деревьев недалекого леса уже просвечивало солнце, когда вместе с Пелей они укладывали его на импровизированные носилки.
…Он насилу открыл глаза. Костел не костел? Во весь потолок огромная аляповатая картина — полунагие женщины глядятся в озерцо, в стороне лежат на траве овечки, кротко поглядывая на свисающего с ветвей змея, рядом, на скале, косматый и горбатый полукозел-получеловек с дьявольской усмешкой играет на флейте или свирели. Прямо над головой — как фантастическая сосулька — огромная хрустальная люстра. Станислав перевел взгляд ниже и увидел около двадцати коек-раскладушек, с лежащими, как он, ранеными. Возле них бесшумно хлопочут две женщины в белом. Kriegslazarett — военный госпиталь, — мелькнуло в сознании. И, пожалуй, тот самый особняк, который они недавно занимали. Следовательно, он вернулся в ту же самую точку, из которой вышел. Пройдя по кругу, снова очутился там, откуда мечтал вырваться любой ценой. Дьявольский заколдованный круг!
— Вы давно проснулись?
— Минуту назад, сестра. Что со мной?
— Осколочное ранение. Довольно глубокое, но без повреждения кости. Осколок удален. Все в порядке. — Она поправила одеяло и подушку.
— Почему я так долго спал?
— Общий наркоз. Нельзя было иначе.
— До чего же тут чудно́. — Он показал глазами на потолок.
Сестра улыбнулась.
— Французский дворец. Не очень подходящий для госпиталя. Но мы скоро перевезем вас в Бельфор.
— В Бельфор?
— Да. Ждем только, чтобы наши ребята его заняли. Говорят, там есть настоящий госпиталь. Если не разбомбят, мы сможем там устроиться. Но вы об этом не думайте. Главное — полнейший покой. — Она еще раз улыбнулась, выяснила, что ему ничего не нужно, и ушла.
Заботливая, готовая явиться по первому же зову сестра милосердия. Она мечтает об улучшении условий для раненых. Хочет даже, чтобы уцелел французский госпиталь. Все ради своих подопечных.
В распахнутые настежь огромные окна гостиной, превращенной в госпитальную палату, врывались косые лучи солнца. Подсвеченные ими пылинки беспокойно мельтешили, словно приводимые в движение тяжелым, неустанным, далеким гулом артиллерийской канонады. Бельфор. Первая французская крепость, которая упорно сопротивлялась.
«…Мы сможем там устроиться». Трудно было отделаться от ощущения, что слова сестры милосердия звучат как окончательный приговор Франции.