На самом деле, сама идея различения между творцом и творением, идея Бога-творца была ему глубоко чужда. Он прекрасно понимал, что думает не так, как его судьи, но в чем заключается это отличие, не всегда мог выразить. И конечно, логические ловушки, расставляемые Джероламо Астео, не могли убедить его в его неправоте; это не удалось обвинителям и на первом, пятнадцатилетней давности процессе. Впрочем, он немедленно попытался перехватить инициативу и чуть ли не поменяться ролями с судьями: «Послушайте меня, господин, ради Бога...» Как мы уже отмечали, пересказом легенды о трех кольцах Меноккио подтвердил свою верность той идее веротерпимости, которую он отстаивал на первом процессе. Тогда, впрочем, аргументация была чисто религиозной: все веры (включая ереси) объявлялись равными друг другу, поскольку «Бог всем даровал от Духа Святого». Теперь же акцент ставился, скорее, на равенстве отдельных церквей, понятых как общественные установления: «Да, господин, каждый думает, что только его вера хороша, но какая правильная, узнать нельзя. Но раз мой дед, мой отец и все мои родичи были христиане, я хочу оставаться христианином и думать, что эта вера самая правильная». Призыв не изменять религии предков обосновывался ссылкой на легенду о трех кольцах, но можно предположить, что в этих словах Меноккио отразился и его собственный горький опыт как осужденного инквизицией еретика. Лучше уж притворяться, лучше безропотно исполнять те обряды, которые в душе своей считаешь чистым «барышничеством»170. По той же причине Меноккио отодвигал теперь на второй план тему ереси — прямого и сознательного отклонения от официальной религии. И напротив, его теперь больше, чем в прошлом, интересовала религия как явление социальное. Утверждать, что христианами становятся по чистому случаю, по традиции, можно было, лишь отодвинувшись от христианства, располагая дистанцией для его оценки — такой же дистанцией, с которой Монтень в эти же годы мог писать: «Nous sommes Chrestiens a mesme titre que nous sommes ou Perigordins ou Alemans»*, Они оба, и Монтень, и Меноккио, каждый по своему, испытали на собственном нелегком опыте всю относительность как верований, так и общественных установлений.
Эта вполне сознательная верность религии предков ограничивалась, однако, только внешними проявлениями. Меноккио ходил к мессе, исповедовался и причащался, но продолжал держаться все тех же мыслей. Инквизитору он объявил, что считает себя «философом, астрологом и пророком», правда, при этом скромно заметил: «пророки тоже ошибались». Он объяснил, что имеет в виду: «Я считал, что я пророк, потому что нечистый дух внушал мне всякие обманы и суетности, так что я думал, что знаю все о природе небес и о другом тому подобном; я думаю, что пророки говорят то, что им внушают ангелы».
На первом процессе Меноккио никогда не ссылался на сверхъестественные откровения. Теперь же он стал допускать намеки на свой мистический опыт, пусть даже и дезавуируя его в несколько двусмысленных выражениях: «обманы», «суетности». Может быть, это результат знакомства с Кораном, который пророк Магомет написал под диктовку архангела Гавриила (если крещеный еврей Симон правильно опознал Коран в «прекраснейшей книге»). Может быть, именно в апокрифическом диалоге Магомета с раввином Абдалой ибн Салламом, вошедшем в итальянский перевод Корана, в его первую книгу, Меноккио нашел объяснение «природе небес». «Вопрос: продолжай и скажи мне, почему небеса зовутся небесами. Ответ: потому что небеса созданы из дыма, а дым — из паров морских. Вопрос: почему они зеленого цвета? Ответ: от горы Каф, а гора Каф — от небесных изумрудов, и гора эта, опоясывая весь круг земной, поддерживает небо. Вопрос: у небес есть врата? Ответ: врата висячие. Вопрос: от врат есть ключи? Ответ: ключи есть, и они из сокровищницы Божьей. Вопрос: из чего сделаны врата? Ответ: из золота. Вопрос: правду говоришь, но скажи еще: из чего сделано небо? Ответ: первое небо — из зеленой воды, второе небо — из светлой воды, третье небо — из изумрудов, четвертое небо — из червонного золота, пятое небо — из яхонтов, шестое небо — из ярчайшего облака, седьмое небо — из блеска огня. Вопрос: и опять говоришь правду. Но поверх этих семи небес что имеет быть? Ответ: море животворящее, а поверх него — море облачное, и далее по порядку — море воздушное, и море безотрадное, и море мрака, и море радости, и Луна, и Солнце, и имя Божие, и мольба...»171
Это всего лишь предположение. У нас нет доказательств, что «прекраснейшая книга», о которой Меноккио говорил с таким восторгом, это Коран, и даже если бы мы ими располагали, мы все равно не в состоянии решить, что он из него извлек. Столь чуждый его жизненному опыту и его культурному багажу текст должен был предстать перед ним сплошной загадкой и в лучшем случае заставить работать его фантазию. Но какие плоды это принесло, мы опять же не знаем. И вообще об этом периоде умственной жизни Меноккио мы знаем чрезвычайно мало. Под влиянием страха он в отличие от того, что было пятнадцать лет назад, отрицал почти все обвинения, предъявленные ему инквизитором. Но лгать ему по-прежнему было трудно: не сразу и только после некоторых размышлений (aliquantulum cogitabimdus) он заявил, что никогда «не сомневался в том, что Христос — Бог». Впоследствии он это заявление перечеркнул, сказав, что «Христос слабее отца, ибо он плоть человеческая». «Это противоречие», — заметили ему. «Я не помню, чтобы я это говорил, я человек неученый», — ответил Меноккио. В полном смирении он пояснил, что, говоря о том, будто евангелие написано «священниками и монахами, из тех, что учились», он имел в виду евангелистов, «которые, как я думаю, все были ученые». Он пытался угадать, что от него хотят услышать: «Это правда, что инквизиторы и другие наши начальники не хотят, чтобы мы знали, сколько они знают, поэтому нам лучше молчать». Но иногда он не мог удержаться: «Я не верил, что рай есть, потому что не знал, где он находится».
В конце первого заседания Меноккио вручил суду листок, на котором он написал кое-что на тему стиха из «Отче наш» — «et ne nos inducas in tentationem, sed libera nos a malo»*, — и сказал: «Так и я хочу попросить избавить меня от этих мучений». И перед тем, как его отвели в камеру, поставил свою неуверенную старческую подпись.