Почти каждое утро, идя на работу, Дмитрий Самарин встречал бомжа Николая Николаевича Иванова. Бомж, несмотря на почтенный возраст, был человеком деятельным — несколько раз в день он фланировал мимо окон прокуратуры то с драной сумкой, набитой пивными бутылками, то с моторчиком, изъятым из выброшенного холодильника или стиральной машины «антикварного» возраста.
Прежде начальник следственного отдела не отличал бомжа Иванова от прочих бомжей. Но после страшной находки он красовался в одежде подчиненных Самарина, да и сам Дмитрий Алексеевич подарил ему старый, но вполне приличный плащ.
По словам участкового, старшего лейтенанта Васильева, это был тихий, спокойный и мирный старик. Причем обосновался он в том же доме, где жил прежде до потери своей квартиры. Даже более того — у него было устроено лежбище на верхней площадке лестницы около чердачной двери — над квартирой, которую он занимал больше сорока лет на полном законном основании.
— Жалко старика, — добавил старший лейтенант. — Как раз на участке Васильева и стояла та помойка, где нашли части человеческого тела в большой клетчатой сумке. Поэтому теперь он был частым посетителем кабинета Дмитрия Самарина. —А история его такая. После смерти жены он вздумал уехать куда-нибудь за город. Какая-то левая фирма устроила ему обмен квартиры на домик в деревне. Он явился туда со всеми документами, только домика не нашел. И все — теперь ни квартиры, ни этого самого домика.
— Вы бы его хоть в дом престарелых… Сами говорите, жалко.
— Ха! Не так все просто! — Было видно, что молодой участковый, бывший артиллерийский лейтенант, в этом деле собаку съел. — У него же прописки нет. В паспорте штамп — выписан. Кто его возьмет в дом престарелых. Таких, как он, знаете сколько? Для них не дом нужен, а город.
— Ну и что теперь?
— Пока бывшие соседи не жалуются, пусть живет на своей лестнице. Он там не пачкает, даже присматривает, чтоб не бедокурили. Я тоже терплю этот непорядок. Собак и кошек жалеют, а уж людей… И ведь что главное-то: ту мразь, которая это дело со стариками устраивала, отловили в аэропорту по другому делу. Он в «Крестах» сидит. Уже полгода. Говорят, у него дорогой адвокат на обслуживании, в камере цветной телевизор, женщин приводят. Будь у этого Иванова баксы на хорошего адвоката, он бы запросто вернул квартиру. А так — бомжует.
Все эти разговоры Самарин давно бы забыл — у него и служебной информации, которую надо было постоянно хранить в голове, было навалом. Но следователь чувствовал по отношении к бомжу Иванову какую-то занозу. Что-то его не так давно задело в разговоре о бомже.
Озарение пришло, как всегда, неожиданно. Он в сто первый раз перелистывал папку с делом о маньяках, и в руках мелькнул лист, где была короткая запись разговора с супругой владельца угнанной «шестерки». И Дмитрий вспомнил: того блокадного мальчика, которого рисовал знаменитый художник, тоже звали Николаем Николаевичем Ивановым. Он, Дмитрий, даже в своем школьном сочинении по картине называл героя именно так. И если в сорок втором блокадном году герою плаката шесть-семь лет, то сейчас, следовательно, около семидесяти. И их бомжу на вид примерно столько.
Вот какая заноза, оказывается, царапала Дмитрия все эти дни! Он тут же позвонил участковому.
— У тебя фотография твоего бомжа Иванова есть?
— Есть, — с готовностью доложил участковый. — У меня на всех бомжей моего участка есть краткие сведения.
— Знаешь, ты спроси у него, только аккуратно, не сохранил ли он фото тридцатилетней давности. Если сохранил, сделай ксерокс — и ко мне.
— Будет сделано. А что, какая-то ниточка?
— Ниточка, но другая. — Дмитрий собрался было рассказать знаменитую блокадную историю, но решил, что пока лучше этого не делать. Чего доброго, участковый расчувствуется и выложит ее бомжу. А тот поймет свою выгоду и станет уверять, что он и есть знаменитый Николай Николаевич. Нет, сначала надо получить какие-нибудь косвенные подтверждения. — И вот еще что: если есть детские фотографии — тоже неси. Скажи, на один день, с обязательным возвратом. Самарин, мол, просит.
Фотографии были доставлены уже к концу дня. Правда, не детские — как они могли сохраниться у бомжа Иванова, а те, что лежали в архиве паспортного стола. Участковый приплюсовал и ту, что была у него: на ней Иванов выглядел довольно помятым мужичком. С этими фотографиями Дмитрий отправился в больницу к художнику Федорову.
Алексей Пахомович стоял в коридоре у телефона, который висел на стене. Был он в спортивном костюме, теплых носках и тапочках. Старик что-то строго выговаривал в телефонную трубку. Дмитрия он узнал мгновенно, кивнул ему, прося подождать. И не успел Дмитрий отойти к подоконнику, чтобы не мешать разговору, как художник уже освободился.
— Чем могу служить, молодой человек? Поймали свою шайку?
— Скоро поймаем, — уверил Дмитрий, — только сегодня я к вам по другому делу.
Он вынул из полиэтиленового мешка гостинец — купленные у метро пару яблок и пару бананов.
— Ну уж это вы зря, — смутился художник. — Или это взятка? Тогда скажите, за что. Говорите скорей, не мучайте.
— Вам этот человек не знаком? — И Дмитрий вынул фотографии бомжа.
— Еще бы! Естественно, знаком — я же его рисовал. Николай Николаевич, известная личность. Неужели вляпался в какую-нибудь пакость?
— Вы уверены? — переспросил Дмитрий.
— Абсолютно. Так что он натворил? Если это, конечно, не тайна следствия.
— Нет, — успокоил старика Дмитрий, — не тайна. Мы еще проверим, конечно, но если это тот самый Николай Николаевич, то вляпал он только самого себя — продал квартиру жулью. Сейчас бомжует.
— И вы так спокойно об этом говорите? Даже улыбаетесь!
— Я же пришел к вам специально из-за него. Если это он, постараемся что-то сделать.
— Человек, можно сказать, является достоянием мировой истории! Где он сейчас ночует, вы знаете?
— На лестнице в доме, где прежде и жил.
— Передайте Николаю Николаевичу, пусть переселяется в нашу квартиру. Он ведь не пьет?
— По нашим данным, не особенно.
— Я сегодня же позвоню супруге, она его примет. Это позор, позор для страны, для народа! Николай Николаевич Иванов, самый юный герой блокады — бомжует! Стыд-то какой! Вы, молодое поколение, это хоть понимаете?
— Потому я и пришел к вам. Да мы его сами устроим, главное — квартиру ему вернуть.
— Спасибо вам! — Алексей Пахомович обеими руками пожал Дмитрию руку. — И все-таки передайте ему! А то приезжайте с ним вместе, если вам это не зазорно — в компании с бомжом. Посидим, у меня много чего есть показать. Я ведь завтра выписываюсь, — он похлопал по левой стороне груди ладонью, — наладили мой мотор! — И старик отправился в палату.
Довольный, Дмитрий вызвал лифт. Он не знал, что жить художнику осталось лишь два часа. А когда лифт наконец поднялся и двери его раздвинулись, из него шагнула Агния.
— Привет, сестренка! — изумленно воскликнул Дмитрий. — У тебя здесь кто? Надеюсь, не с Глебом опять? Мы вроде бы недавно виделись… А, вспомнил: ты же спрашивала меня про художника Федорова. Я как раз от него — навещал как потерпевшего и одновременно свидетеля.
— Вот-вот, братик, я к нему, Федорову Алексею Платоновичу.
— Пахомовичу, — поправил Дмитрий. — Мы с ним только что говорили, минуту назад. Он еще до своей шестой палаты не дошел. Знаешь, Агния, а ведь мы с тобой уже второй раз сталкиваемся. Афиногенов, теперь Федоров. Ну прямо будто одно дело копаем!
— Нет уж, я в ваших делах не участвую.
— Ладно, сестренка, привет Глебу. — Дмитрий улыбнулся и поставил ногу между дверей вновь подошедшего лифта.
— Штопке тоже привет. — Агния улыбнулась, дождалась, пока за братом захлопнутся двери, и отправилась искать шестую палату.
— Ну, милая моя, так вам сразу все про Антона и выложить!
Старого художника Агния нашла в холле задумчиво сидящим в кресле перед выключенным телевизором. Предъявила на всякий случай журналистский билет, рассказала про издательское задание. Старик, взяв в руки удостоверение, долго его изучал. Вступать в беседу у него явно не было никакого желания.
— Может, потом как-нибудь? — предложил он. — Завтра я выписываюсь. Приезжайте ко мне, попьем чаю, покажу вам свои работы. Правда, сейчас-то они мало кого интересуют, особенно молодых. — В словах художника Агния расслышала горечь. — А когда-то!.. Такие были споры, так нас били за формализм! Сейчас это звучит анекдотично, да? Приезжайте, что нам тут, в больнице, разговаривать!
Но Агния вспомнила ревнивый взгляд его супруги и решила идти к цели прямо теперь.
— Никак нельзя откладывать, Алексей Пахомович, — произнесла она умоляюще. — Вы же сами знаете эти издательства, ставят такие жесткие сроки! А ваше творчество я наизусть знаю! У меня оба ваши альбома на полках стоят с юности! Первый, когда вам дали народного, и второй — юбилейный.
Этим она его и проняла.
— Не знаю, как и быть. Чтобы рассказать все, что мне об Антоне Шолохове известно, надо долго готовиться. Единственное могу сказать сразу — фанатик! Ради искусства был готов на все!
— Ну, может быть, начать с самых ярких эпизодов. — Агния смутилась и решила приуменьшить напор. — Все-таки он именно вас назвал однажды своим учителем…
— Это в том самом интервью? — Художник продолжал смотреть на нее с задумчивой полуусмешкой. — Мне читали его перевод. — Никогда он моим учеником не был. Да и вообще ничьим он не был учеником. Плод, так сказать, полного саморазвития. Ну там два-три совета я ему давал иногда, но самое главное — старался не мешать. У нас же многие педагоги подравнивают ученика под себя. Знаете, есть у военных такая команда: «Делай как я!» Но я всегда учил по другой методе, за что меня и били, и моих учеников тоже. Сейчас рассказать, как нас били, — никто не поверит.
— Так вы все же считаете Антона Шолохова своим учеником? — поймала Агния старика на слове.
— Только опосредованно. Скажем, я передавал ему свое понимание великих мастеров, которое когда-то передали мне. А так, чтобы брать за руку и водить кистью по холсту, — никогда.
Для Агнии было важным начать разговор. А дальше, раз уж старый художник снизошел до нее, он себя вряд ли прервет. Но тут неожиданно в их беседу вмешалась подошедшая медсестра.
— Больной, ваша фамилия Федоров? — спросила она строгим командным голосом, заглядывая в блокнот.
В руках у сестры, кроме блокнота, был еще подносик с несколькими мерными стаканчиками, в которых плескалась жидкость.
— Допустим… — Художнику явно не понравился тон, которым с ним говорила медсестра.
— Мне нужно знать «не допустим», а точно. Я вас спрашиваю: Федоров Алексей Пахомыч — это вы?
— Пахомыч — не я. Мое отчество — Пахомович.
— Ну хорошо, хорошо, Пахомович, — смягчилась медсестра. — Вам назначено новое лекарство. — Она протянула старому художнику три крохотных таблетки в розовой оболочке и стаканчик с водой. — Выпейте прямо сейчас, при мне.
— Подождите! Мой врач сегодня сказал, что завтра утром я выписываюсь и все старые назначения сняты. А дома буду принимать другие лекарства.
— Мало ли что он вам сказал. А заведующий отделением назначил. Принимайте, больной, лекарство, я не могу на вас время тратить. Вас много, я одна.
— Ну хорошо, — проговорил, смиряясь, Алексей Пахомович и взял таблетки.
Сестра недоверчиво проследила, как он их запил, и только тогда отправилась со своим подносиком к лифту.
— Новая какая-то, — проворчал, как бы извиняясь за ее грубость, художник. — Первый раз ее вижу в отделении. У нас тут все ласковые. Так на чем мы прервались?
Агния и сама забыла, на чем прервала их разговор медсестра, и поэтому спросила чуть невпопад:
— А в последний приезд он вам звонил?
— Не только звонил… Даже устроил для меня свой этот самый перформанс, короче, непотребство, с которого я ушел. –
«Неужели что-нибудь с Никой Самофракийской?» — испуганно подумала Агния. — Знаете, я человек хоть и верующий, но терпимый ко многому. Как сейчас говорят, толерантный. Однако то, что он мне показал, это разнузданное богохульство, этот иконостас из живых тел!. Я плюнул и ушел.
— Неужели так бездарно? — вставила Агния, не понимая, что за иконостас может быть сделан из живых тел.
— Бездарно?! — удивился старый художник. — В том-то и дело, что у него нет и не было ни одной бездарной работы! С юных лет. С тех пор как я его увидел первый раз. Его поздние работы я, правда, знаю не все, их растащили по музеям, по частным коллекциям. И на этот раз все было выполнено гениально. Потому я так тогда и разъярился! Тоже мне — богомаз нашелся! — художник поднялся с кресла. — Сейчас я вам покажу фотографию, и вы все поймете, вы же искусствовед. Добро бы фрески писал, а то — на живых людях. Видите ли, двенадцать апостолов — это он парней подобрал и растатуировал, а посередине он сам — Иисус Христос! Перед зеркалом себя разукрасил! — Художник говорил это, решительно шагая по коридору, и, похоже, не Агнии, а самому себе. — Он мне снимок вручил на этом своем перформансе. Кстати, потом заявлялись некие… мутные люди, пытались его зачем-то выманить. Откуда они только узнали — вот вопрос! Но я им не дал. И даже не показал. Деньги предлагали, представляете? Столько, сколько я сейчас за книжку не получаю. Вот так! Я даже в больницу этот снимок с собой забрал вместе с документами, чтобы супружницу не тревожили…
Они почти дошли до шестой палаты, как вдруг художник приостановился, слегка покачнулся, удивленно взглянул на Агнию и беспомощно взмахнул руками, будто пытаясь ухватиться за воздух.
— Алексей Пахомович, вам плохо? — успела растерянно выкрикнуть Агния.
Старик не ответил, ноги его подогнулись, и единственное, что успела Агния — подхватить тяжелое тело, чтобы он не так сильно ударился об пол.
— Врача! Позовите быстрей врача! — крикнула она незнакомым пожилым людям, которые стояли вблизи висящего на стене телефона и с недоумением на них смотрели. Художник лежал на полу, вытянувшись во весь рост, с закрытыми глазами. Лицо его очень быстро сделалось белым, а потом стало синеть. Похожее Агния уже наблюдала — тогда в Париже… — Врача, зовите же скорее врача!
Она опустилась на колени, но не знала, что делать. Где-то. Агния слышала, что в таких случаях вдузают воздух «рот в рот», делают массаж сердца, но как все это происходит — понятия не имела. Она лишь продолжала стоять на коленях, держала художника за руку — за то место, где меряют пульс, и повторяла:
— Алексей Пахомович, миленький, не уходите! Алексей Пахомович, не уходите! Слышите?!
Наконец прибежали врачи, двое молодых мужчин. Один, отбросив полу пижамы, стал сразу делать укол, в грудную клетку — туда, где сердце. Потом кто-то подвез каталку. Тело художника подняли, положили на нее и бегом покатили в реанимацию.
Агния бежала рядом, на нее не смотрели, но она продолжала повторять:
— Он же только что шел рядом со мной, разговаривал! Он совсем был здоровый!
Она села на старый качающийся стул, стоявший у стенл поблизости от двери, куда ее не впустили, и сидела там, как ей показалось, очень долго. Наконец один из молодых врачей вышел и снова аккуратно прикрыл за собой дверь.
— Ну что? — Агния сразу вскочила и пыталась угадать ответ по его лицу.
— Что — «что»? — ответил врач почти злобно.
— Как он?
— А вы, собственно, ему кто? Дочь?
— Нет, я корреспондент… пришла для беседы.
— Какой еще, к лешему, корреспондент?!
— Я пишу книгу про его ученика, тоже художника. Ну как, его можно увидеть? — спросила с надеждой Агния. — Он разговаривать уже может?
— Разговаривать?! — переспросил врач, и по интонации, с которой он произнес это слово, она все поняла. — Разговаривать?! — повторил врач. — Теперь уже только с Богом.
Агния отвернулась и неожиданно для себя тихо всхлипнула.
— У вас документы при себе есть? — спросил врач.
— Есть. А что? Они вам нужны? — Она продолжала всхлипывать и не скрывала этого.
— Дайте-ка мне, я перепишу ваши данные. На всякий случай… Все это очень странно…