…Но это мы, творец своего космоса, в центре всех событий сразу. Другие — нет. Это мы, как Дух над водами, — теми, из которых выйдет британский связной, и теми, в которых был «пленен» глава НИЛИ (говорим же мы «глава Мосада»). Меньше всего в Дамаске могли предположить инсценировку, ее скорее могли предположить в Атлите, куда Сарра перебралась, поручив повседневную заботу об отце и уход за домом супружеской чете из Бурджи. Но и Сарра ничего не понимала. Вот так, не предупредив? Или решение было спонтанным? Или попал под дружественный огонь? (Знала б она, что побег Арона стал «тайной внутри тайны» под влиянием услышанного от Франца К. из австрийской военной миссии.)
Чтобы сложившееся при Ароне единоначалие не превратилось в заседание поселкового совета где-нибудь в Афуле или Метуле[126], Сарра переместилась на верхнюю ступеньку, которую, как и Арон до нее, ни с кем делить не собиралась. Да и не с кем.
Арон… Всего лишь местоблюститель наш Арон. Не ему назначено быть Судьей Израилевым, зиждителем возводимого втайне от турок Храма. Но Сарре! Сарре-пророчице! Она — распорядительница работ. И никто, никакой Ёсик Лишанский, не оспорит ее право на руководство НИЛИ. Ее — нет. Но не Авшалома. Быть у Арона Аронсона шестеркой (не побоимся этого слова) совсем не то же, что быть в любовниках у Сарры Аронсон и руководить НИЛИ из одной с нею постели.
И снова как прежде. Ночь за ночью, неделю за неделей на экспериментальной ферме ждали появления корабля-призрака. Но лишь тоскливо чернеет средневековая руина да лунная дорожка подернута рябью. Воображение воспалено. Если и дальше уподоблять Сарру корове Рыжухе, то вымя ее набухло от скопившейся информации.
А информантов все больше. Вот и Московичи среди них. И Това Гильберг, Эйндорская волшебница. Ее кооптировала Сарра, мысленно споря с Ароном. А Московичи — кандидатура Лишанского. Лишанский, как и Алекс, терпеть не мог Авшалома, но ничего не имел против Московичи. Нааман — отчаянный. Пусть румыны сами выясняют свои отношения. У него в Ришоне «винное депо „Chez Baron“» с дегустационными столиками. Московичи рассказывал Лишанскому: офицеры напиваются, а он у них в собутыльниках.
— Ящик гран шампань против бутылки латрунского[127]: Четвертая армия еще постарается оправдать свое название. («Армия освобождения Египта» — так она называлась.) Они двинутся через Рафиах.
— Если ты об этом знаешь, британцы и подавно знают.
— От кого? Я им об этом не докладывал.
Лишанский теребил усы. На кончике языка вертелся вопрос: «А доложил бы?» Но Московичи его опередил:
— Послушай, у тебя бедуины, у меня сведения. Не хочешь наладить связь?
— Ты что, ку-ку? Бедуин — первый, кто тебя продаст.
— Тебе виднее, — Московичи был задет этим «ку-ку». — Расскажи, как твой «Щит» поживает?
— Так же, как и твой «Гидеон», — отрезал Лишанский.
«Щит» (или «Маген») — еще одна вооруженная охрана, в которой Лишанский успел поучаствовать. Со вступлением Турции в войну поселенческие милиции были разоружены.
— «Гидеон» — мой? Шалишь, парень. Я с Аронсонами ничего общего не имею, заруби это на носу… — Московичи ко всему еще порядочно выпил. — Я при всех чуть по морде не съездил твоему Алексу. Спроси у Сарры, у его сестры, она рядом стояла. Он твой дружок… Алекс… которого Арон набрал полный рот и доплюнул им аж до Штатов. Сам тоже хотел туда, да англичане по дороге тюкнули. Думаешь, за что?
— За что?
— Турки послали его в Штаты с секретным поручением. Я хоть с ними и пью, да уши у меня, слава Богу, не пьянеют.
— А шомеров турки не трогают, заметь, — обронил Лишанский, так, между прочим.
— Тоже, тоже, не беспокойся. Шомеры целуют землю меж рук паши, — Московичи сказал это по-арабски. — Мы против царя, мол. Социалисты все из Германии. И Маркс, и этот самый их… Каутский. А туркам тьфу на их Германию. Крессенштейн-паша, Флотов-паша — вот это Германия! Мы все в одной заднице будем, и социалисты, и велосипедисты.
Лишанский поспешил в Атлит — рассказать Авшалому о дегустационной зале «Chez Baron», в дверях объявление на идише: «Дегустация вин по записи» — понимай, для избранных.
Было рано, когда он, соскочив с повозки и опустив в заскорузлую длань возницы какую-то турецкую копейку, направился к агростанции. Налево от шоссе уходило за горизонт утреннее море. По правую руку за забором ферма — жилое помещение и службы: амбар, застекленные грядки, тянувшиеся вглубь, поле, засеянное семенами разных злаков, что страшный грех, страшный! Регуляция природы запрещена на все времена, даже по приходе Мессии. А слева оранжерея, там под балдахином когда-то стояла Сарра в подвенечном платье и в атласных башмачках, а подле нее облаченный во фрак бородатый кожемяка из Стамбула.
Стрельнув глазами по сторонам, Лишанский протиснулся в ворота, прикрытые, но не запертые. Взгляд у Лишанского острый, натренированный. На конце оглобли что-то присобачено инородное. Письмо? В нашей профессии не существует приватной корреспонденции. Он быстрым движением разорвал конверт. Ёсик Лишанский был полиглотом. Хвастливо загибаем пальцы: еврейский, арабский, турецкий, идиш — а значит, худо-бедно немецкий. Эспаньольский — а значит, Аргентина к нашим услугам. Русско-польско-украинский мишмаш (загибаем пальцы?), немножко «жевузем». И ни слова… ни звука по-английски. А письмо, снятое им с оглобли, было по-английски.
Пока достучался, прошло несколько минут. Сперва стучал своим размером, амфибрахием, а под конец принялся колошматить кулаками. Ставни приоткрылись на ширину щелки. Краткое «щас», и тут же захлопнулись.
Минувшей ночью кто-то уже выстукивал «Там-та-та, Там-та-та, Там! Там! Там!» — «Ракоци-марш», условный стук связного с «Монегана», но никто не откликнулся вовсе. Сознавая, что промедление смерти подобно, связной, некто Рабин — эпизодическая роль, еврей-галлиполиец, — прикрепил доставленное письмо к чему-то первому попавшемуся, а сам назад, в море: шлеп-шлеп-шлеп, в лодку и на корабль. Ему здорово повезло. Еще несколько минут, и он бы тут застрял. Весь остаток ночи, до рассвета, по прибрежному шоссе шла с севера на юг пехота.
Но Авшалом и Сарра не слыхали ничего. Ставни закрыты и впридачу занавешены верблюжьим покрывалом, чтобы ишак, вдруг начинавший кричать голосом ржавой водокачки, не мог до них докричаться.
Авшалом, сонный, завернутый в простыню, впустил Лишанского.
— Что случилось? — и Саррин голос из-за двери: «Что там?»
— Вот что там, — Лишанский протянул письмо.
— Что это? Откуда это?
Из спальни выбежала Сарра — неумытой нечесаной и тоже в простыне: жарко.
— Есть новости от Арона?
Схватила письмо. Но и она английского не знала. Так тремя археологами стояли они перед неведомыми письменами.
— Откуда это у тебя? — повторил Авшалом.
— На оглобле было.
Сарра молча вышла — одеться.
— Это первая ночь, что мы вообще спали. Все время, что нет Арона, дежурили по очереди. Сарра поэтому и перебралась сюда. А тут…
— Захотелось, да? Поспать?
Нельзя оправдываться перед теми, кто косо на тебя смотрит.
Авшалом вертел письмо.
— Про Арона здесь нет ничего, — сказал он. — Если я правильно понял, они будут через три недели снова.
Надо было решить, привлекать ли к работе Московичи, — собственно, то, зачем Лишанский здесь.
Авшалом сказал, что если ограничиться соучастием людей симпатичных, то можно узнать много приятного о себе. — А мы собираем данные о враге. С ним симпатичные люди не выпивают.
— Я не верю ему, — сказала Сарра. — Понимаете, я не верю ему и никогда не стала бы иметь с ним дело.
— Смотря какое дело, — возразил Лишанский. — Такого, что дало бы повод Авшалому его застрелить? Такого дела тебе никто и не предлагает.
Сарра молчала, ей было стыдно при Лишанском признаться, что напугана. Ни на миг она не забывала сказанного Товой: «Нааман — смерть твоя».
— Това… — и замолчала.
— Что «Това»? — спросил Лишанский.
— У нее есть маленький пистолет. На крайний случай
— Какое это имеет отношение к Нааману? — Лишанский пожал плечами. — Чтоб ты знала: из дамского пистолета стрелять себе дороже. Твой братец Алекс предпочитал «винчестер».
Мало ли что Алекс предпочитал… не будем о глупостях, — исподволь она перевела взгляд на Авшалома. Борода ему шла, зачем он ее сбрил? И у нее не спросил. Она бы не изменила прически без спросу. Вспомнила, что Хаим побрился после свадьбы и стал как сдоба. Это глупости, когда Това говорит, что мужчина должен любить женщину сильнее, чем она его, — тогда их союз будет счастливым. Хаим с ума по ней сходил, что с того? А она сходит с ума по Авшалому, — и хорошо… Разве не сходила с ума те три месяца, что от него не было известий. Счастье, что на его помолвке с Ривкой ножи были тупые. Нет, Това может и ошибаться.
— А верно, что он при тебе избил Алекса?
— Кто «он»?
— Московичи.
— Это он тебе сказал? Я же говорю, ему верить нельзя ни на гуруш. Мой агент может быть негодяем, он может быть… — Сарра перевела дух, — убийцей, но он не должен мне лгать.
— Не знаю, — сказал молчавший до сих пор Авшалом. — Вы все предубеждены против него, — подразумевалось, что в Зихрон-Якове.
— Хорошо, я скажу. Я боюсь. Това гадала мне на Сэфер Шмуэль, когда Нааман ко мне посватался. (Надо было видеть лицо Авшалома. Ёсик Лишанский, тот только ухмыльнулся: и Нааман тоже?) Это было еще до Хаима, еще Алекс из Америки не вернулся. Появляется вдруг у миквы, когда я воду набирала. Как из-под земли, даже испугал. Помог воду довезти. «У вас, — говорит, — сильных рук в доме нет». И предлагает свои. Я ему сказала: «Нет, Нааман, у нас в Зихрон-Якове за тебя не пойдет ни одна. Детей же задразнят». А Това потом открыла Сэфер Шмуэль и говорит: «Нааман это смерть твоя».
На бритом лице Авшалома непривычно и неприятно заходили желваки.
— Я понимаю, почему Арон сразу отмел Тову. Или мы сражаемся за Сион, или гоняемся за тенью Шмуэля.
— Все, что она говорит, всегда сходилось… Она и на тебя гадала, Авшалом.
— Тоже похоронила?
Вмешался Лишанский:
— Жена моего дядьки в Митуле, мумэ Мэрим (тетя Мэрим) любила говорить: как сон отгадаешь, так он и сбудется[128].
Уже третью ночь подряд дорога на Газу запружена войсками, и конца краю этому нет. Заклад Нааман выспорил: дюжину бутылок шампанского сберег и еще разжился бутылкой латрунского. Сирийской армии, она же Армия освобождения Египта, она же Четвертая армия, предстояло повторить опыт годичной давности в расчете, что на этот раз военное счастье улыбнется османскому ятагану, а не новозеландско-австралийскому корпусу, который мы так славно потрепали в Дарданеллах.
Сделали вид, что Лишанский клюнул на предложение Московичи: «Твои бедуины — мои новости». О НИЛИ ни слова. Инициатива исходит от Московичи. Его мотивы Лишанскому мало интересны, может быть, хочет прослыть героем среди тех, кто им пренебрегал, может быть, пьяная блажь. А для Лишанского это еще один источник дохода. Как бы там ни было, время не терпит. Надо скорее предупредить Каир: Джемаль-паша и Крессенштейн-паша готовятся нанести главный удар на подступах к Исмаилии.
Сарра советуется с Товой — боится, как бы Авшалом снова не отправился в Египет.
Правильно боишься. Сколько раз на него выпадало. Даже у Ривки. А она лишена дара.
Сарра кивнула, сжав кулаки, так что ногти вонзились в ладони. Молчала и только кусала губы. Това зажгла позади себя свечу, перед собой положила книгу. Выписала три слова: труба, Иоав, семя. Затем нарезала слова на буквы, перемешала их и принялась складывать в другие слова.
— А пусть Ёсик идет, Лишанский, — сказала она. — Его пули не берут, — у Товы пистолет всегда при себе, очень изящный, в прехорошеньком кошельке-кобуре. По пути в микву она всякий раз прячет его у Сарры в дверном наличнике, там устроен тайничок.
— Спасибо, голубушка, я постараюсь… — и осеклась: «голубушка»…[129]
Авшалома Сарра нашла возившегося с сортом семян, который они с Ароном называли «штучкис», — так говорил один работник, вернувшийся обратно в Гомель. «А эти штучкис кудою?» — «Тудою, — отвечали ему. — Ин дрэрд». У него и прозвище было «штучкис». («Штучкис, я из Баден-Бадена, а ты?» — «А я из Гомель-Гомеля», — все смеялись, и он со всеми.)
— Авшалом, нужно поговорить. Это важно.
Авшалом, «отделявший зерна от плевел», сказал рабочему: «Продолжай, Лева. Вот так, как я. Все корзины, понял?»
— В чем дело, Сарра?
— Я была дома. (В Зихрон-Якове.)
— Я знаю.
— Не сердись. Да, я навестила Тову, она нездорова. И вдруг она мне говорит: «Отправьте меня в Египет, я, как быстроногий Нафтали, слетаю». (Това = Тойбэ.)
Авшалом смотрит на Сарру пустыми непонимающими глазами…
— Конечно! — воскликнул. — Конечно!
— Ты понял? — радостно закивала Сарра.
— Да, это здорово придумано.
— Ты думаешь, голуби не забыли дорогу домой?
— Да ты что!
Саррины тревоги развеять было тем легче, чем сильней ей этого хотелось. Когда он говорил «да ты что!», ее оставляли все сомнения. Лицо Авшалома, его тело — а тело зеркало души — были ее твердыней.
— Я спрашиваю, потому что эти птицы, как и мы, много времени провели в неволе, — сказала она многозначительно.
Он не оценил.
— О какой неволе ты говоришь? Я о них заботился, как Hoax Праведный[130]. Послать одного или сразу двух?
— Если голубь и голубка, сразу двух. Нельзя их разлучать. Ты меня еще любишь?
— У Ноаха их было три. Один не долетел, другой вернулся с оливковой ветвью в клюве, а третий не вернулся.
— Авшалом… Это был один и тот же.
— В самом деле?
Сарра никогда не скажет «Ави» — ни подавно «Авик», как его звали дома. «Ёсик», «Авик», «Шмулик», «Лазик» — это типично для московиц. Социалисты без суффиксов жить не могут. Она с первого вечера, когда на танцах поймали хадерского соглядатая, звала его Авшалом — величаво, голосом Библии. Мы на библейской земле.
— Двух. Давай пошлем двух для подстраховки. («Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его». 1937). Будет пролетать над свадьбой, а там стрельба в воздух. Голубей нам еще доставят, если попросим. Нечего их жалеть.
— Хорошо. А кого я еще люблю, Сарра, если не тебя. Сравни себя с другими, и ты все поймешь.
— А Ривка? Кто дарил ей стихи?
— Тебе я дарю свою жизнь.
Если сообщение зашифровано, весьма возможно, что его не расшифруют и те, кому оно предназначено. Письмо по-английски, привязанное к оглобле, осталось нерасшифрованным. Не спросишь у первого встречного: «Спик инглиш, старик? Будь добр, прочитай». Можно со вторым голубем послать ключ от шифра. Например, учебник арамейского. Это оптимально при стопроцентной уверенности, что оба голубя долетят. Но тогда зачем шифровать? Написать прямым текстом. То-то турки обрадуются, когда, вопреки ожидаемому, донесение попадет к ним. «Глянь, Мустафа!» — «Откуда это?» — «Над черкесской свадьбой пролетал. У нас под носом орудуют шпионы». Провал не то что реален — неминуем. Что же, во избежание провала ничего не сообщать? Хороши шпионы.
Может, спросить у Товы? Это ей пришло в голову с голубями. Глядишь, ей еще придет что-то в голову.
— Сарра, хватит с нас Товы.
— Ты несправедлив к ней.
— Арон был против, не я.
— Хорошо, давай бросим жребий. Сказано: «Израиль, уповай на Бога». Это и есть уповать на Бога. Он решает.
Обсудили несколько ответов — альтернативных вариантов Божьего Промысла. Сарра записала их на отдельных бумажках. Авшалом тянет жребий.
— Ну что? — спросила она, когда он развернул.
— Пустая.
Когда ответов несколько, а не «да» — «нет», положено оставлять один бюллетень чистым. Такое правило.
— Это значит, что мы должны решать сами, а не перекладывать ответственность на кого-то другого. У него своих дел хватает.
Хотя Авшалом поэт, его лирическая фантазия питалась от чужой розетки. Тягаться с буйным Сарриным воображением никому не по силам. Кто как не она вняла ономастической подсказке, вспомнив про голубей? И она же придумала способ себя обезопасить.
— Вот что я думаю: попадет это к туркам — предположим. Надо направить их по ложному следу. Нужна не шифровка. Нужно так написать, чтобы подозрение пало армян.
— Их совсем со свету сживут.
— Мы сражаемся и за них. Кто напишет по-армянски? Ованес, лошадиный доктор кривой…
— Как говорит Арон, был да сплыл. В Иерусалиме их много. Еще прибавились бежавшие из Киликии.
В Париже Авшалом называл себя «ерушальми». Лучше, чем «из Хадеры». При одном взгляде на него у всех перед глазами монастырь среди Гефсиманских кущей: разбитые сердца восточных красавиц и в перспективе турецкая плаха. Иерусалимский Жюльен Сорель.
Лёлик Файнберг действительно переезжал с семьей из Хадеры в Иерусалим — ненадолго, чтобы через два года, проклиная этот «постоялый двор для мракобесов со всего мира», вернуться в постылую Хадеру.
— Послушай меня и не перечь, — Сарра послюнила карандаш, но так ничего и не написала. — Надо подумать как… надо, чтоб она разговорилась в армянском переулке с какой-нибудь женщиной. Мол, беспокоится о хорошей знакомой. От нее нет известий. Они раньше жили в Адане. Она хочет написать ее тете в Исмаилию. Подвернулась оказия.
— Не понимаю, кто — она?
— Кто, кто… Това. Умоляю, выслушай. Выглядит совсем девочкой. Маленькая, худенькая. Это женское задание, чисто женское, — пишет: — «Дорогая мадам…» — какое-нибудь имя… Султанян…
— Ованес был Ованесян.
— «…Ованесян! Уже полгода, как мы не имеем никаких известий от»… Ну, имя?
— Его жену звали Асмик.
— …«от Асмик и беспокоимся о ее здоровье. Это письмо я посылаю с соседом. Его зовут Джемаль. Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили».
— Ну, хорошо. Нет выхода, — Авшалом как бы уступает против воли.
— Почему нет выхода? Есть. Вот прекрасный выход.
— Хорошо, есть, — соглашается Авшалом. Что ни говори, а Сарра невероятная женщина. Щеки пылали, глаза сияли. «Тысяча поцелуев тебе, Любовь моя!»
Това обрадовалась «женскому заданию». В такую даль — одна. (Как и Ёсик Лишанский, она росла сиротой в чужом доме, где на нее мало обращали внимания, а ее доля наследства варилась в общем котле.) Авшалом отвез Эйндорскую волшебницу в Хадеру, с тем что с утра пораньше она отправится в Иерусалим.
— Хочешь, я тебе сыграю и спою? — спрашивает Циля, сестра Авшалома. — А ты мне погадаешь за это на Сэфер Шмуэль, раз ты Эйндорская волшебница? У меня очень хорошо получается «Последняя роза лета». Правда, Авик?
Това видела ее однажды: она приезжала с матерью на помолвку брата. (Сейчас невеста Авшалома так далеко, что легче представить себе миллион — неважно чего, скажем, лет, — чем то, где она сейчас.) Цилю не узнать, девочки развиваются быстро. Она стала выше Товы, да и формами даст ей фору.
Фаня Файнберг (1858–1942) с дочерьми Сусей (1887–1981) и Цилей (1894–1988)
Прежде чем убежать, сославшись на дела, Авшалом позволил матери и сестре себя лицезреть, этак с полчасика.
— ! Ты уже? — спросила Фаня Файнберг с видом безразличия, которое никого не обманет. И добавила: — Попил бы чаю с лэкэхом[131].
Циля, та откровенно поклонялась старшему брату: самый умный, самый неотразимый. «Боже, как они все его любят… — подумала Това. — А он спешит, небось, к мадам де Реналь». Эйндорская волшебница была девушкой начитанной.
Мужчина в их семье, прежде сидевший во главе стола, перебрался в раму. Лёлик, отретушированный, взирал со стены на домашние трапезы и чаепития. Якобы московиц — когда у себя дома — пьют чай, обгрызая сахар и прихлебывая из блюдец. Това часто слышала об этом, но ничего подобного засвидетельствовать не может. Нет, пили из чашек, размешивая сахар ложечками.
Полночи проболтали они с Цилей. Из ее шепота Това узнала, что есть еще старшая сестра — Сусанна. Видятся они редко, потому что Суся с мужем живут на другом конце Хадеры. У них трое детей и четвертый на подходе, а еще они в контакте с гедерскими Белкиндами, с которыми папа был в смертельной ссоре. Мама и после папиной смерти не простила им, что к нему так отнеслись — были против их свадьбы. Она ослушалась тогда своих родителей. Сюда приезжал Цилин кузен Эйтан. Мириться. Он ни много ни мало как юзбаши — капитан. С армянами, говорит, воюет. Но безуспешно — в смысле, так и не помирились. Суся старше Авика и всегда с ним ругалась, говорила, что его любят больше, потому что он сын. И что она его видит насквозь и еще на метр глубже. То, что он красавчик, ему не поможет в Париже — это, когда он уезжал.
— А он что? — спросила Това.
— А он назвал ее дурой завистливой. Папа был против его отъезда, но считал, что каждый должен жить своим умом. Папа был очень гордый, всегда говорил, что ни у кого из детей сидеть на шее не собирается. Когда он умер, Авик вернулся первым пароходом. Папе это было бы приятно. А правда, что сестра его невесты бросила мужа в Константинополе и вернулась, потому что была в него влюблена?
— Это правда. Но и он в нее тоже.
— Мама говорит, что они помогают британцам. Если турки узнают, их повесят. Это вообще не наше дело. Нам жить с турками. Знаешь, как говорят: с турками жить, по-турецки выть. А в Зихроне берут оттоманский паспорт?
— Он у нас всегда был. Нам же румынский не надо было сдавать. А когда Румыния в войну вступила, попрятали.
— Не страшно? Возьмешь оттоманский паспорт, тут же в армию и на войну. У Эйтана он есть, конечно, у моего кузена. А мы российские подданные. Турки к евреям относятся неплохо. Хуже всех русские.
От Хадеры до Лидды Това ехала в колымаге, которой очень подходило ее название: «Пиль мильхама» («Боевой слон»), а там поездом. Раскачивались дружно всем вагоном, как темплеры за кружкой нива. Такое чувство, что вот-вот запоют. В Рамле освободилось место у окошка. Сошла женщина с ребенком, который хныкал. «Больной», — предположила Това, но села, не робея микробов. Ей отпущено больше семидесяти, она знает наверняка. Да и привиты мы от всех болезней, это сказал доктор Яффе.
Това сидела у приспущенного окошка. Жирный и влажный ветер трепал ей волосы — и вдруг сменился горной сухостью. Она не выспалась. Если б не обдувало, она бы тоже заснула: у ее ног болталась толстая небритая морда с открытым ртом, уснувшая, сидя на полу в проходе.
На Тове белое платье. Если спросят, она скажет, что танцовщица. Маня Рутман. Почему Маня Рутман? Кто такая Маня Рутман? Ей так захотелось. И так же, как на коленях у той женщины был больной ребенок, она держала на коленях коробку. Для видимости. Потому что сумка соблазнительней для воров, чем круглая перевязанная коробка из папье-маше. Внутри, кроме каких-то личных вещей, которые кладут в сумочку, лежали еще фотоаппарат и пистолет.
Вокзал в Иерусалиме
В Иерусалиме железнодорожный вокзал даже больше, чем в Хайфе, но на отшибе. До Иерусалима идти минут двадцать. Или сесть на извозчика, сказать: «Армянский квартал».
Пока катили (Това предпочла «беречь силы, а не деньги»), она смотрела на валуны вдоль дороги, на каменные террасы, уходящие книзу — или поднимавшиеся вверх, в зависимости от того, спускалась или поднималась дорога. По другую сторону долины желтели, становясь дымчатыми, холмы, а что ближе, те ровненько были засажены масличными деревцами.
С сиденья ландолета видеть окружающее ей еще не доводилось. Даже трудно сказать, что интересней, самой смотреть или подставлять себя взглядам. Но пока не въехали в город, прохожих почти не было. Куда только из поезда все подевались? Иногда коляска обгоняла статную бедуинку в прямом черном платье с вышитой грудью и ношей на голове, легко ступавшую своим широким шагом. Или семенил навстречу ослик, а позади плелся мальчишка лет тринадцати.
Това не догадывалась, что овраг по правую руку, над которым высилась крепостная стена, и есть геенна огненная, зато сразу узнала Сион по многочисленным литографиям. «К нему, на восток обращены наши взоры», поется в «Нашей надежде», на нем Теодор Герцль мысленно водрузил белый флаг свободы с семью золотыми звездами, символом семичасового рабочего дня.
Теперь уже коляска теснила пешеходов: разноликую, многокастовую публику: от дородной арабки или водоноса с приросшим к хребту бидоном до благообразного латинского патера, коричневой рясой подметавшего земную персть, или невесть откуда взявшегося лапотника, которому давно уже место в окопе на германском фронте. Улочка шла по изгибу стены, за ней открывался обжитой библейский ландшафт: сбившиеся в кучки глинобитные кубики и разрозненные кипарисы, которые некому погасить.
— Армянский квартал. Куда саидати надо?
— Сюда.
Рядом со зданием, к которому примыкал школьный двор, размещалась «Первая фотография на Святой земле. Основ, в 1862 г.», о чем оповещала вывеска на трех языках: беспорядочно размахивали конечностями армянские буквы, вязко слиплась густая арабская пропись и наконец буквы, на которых мирно отдыхает глаз: «Фотографiя». Допустим, шестерка здесь (1862) не повисшая вниз головой девятка — и тогда это действительно первое на Святой земле фотоателье. Но, помня, что у армян нет чувства меры, усомнимся в этом.
Това открыла дверь, приветствуемая бубенцами. Фотохудожник Налбандян был наделен всеми присущими артистам качествами: артистичностью, кудрявыми обжигающе-черными локонами, вот такой усатостью своих усищ, манерностью манер, носом — вот таким носатым. Когда о творческой натуре говорят: он такой же, как мы, то хочется воскликнуть: врете, подлецы! Ему вдвойне отпущено. Вы, обычный человек, едите то, что «вам вкусно», и не можете остановиться. Артист в силу своего артистизма должен еще показывать, что «ему так вкусно», что он не может остановиться. Он привык все утрировать. А привычка — вторая натура.
— Чем мы можем быть полезны барышне? — наклоном головы и взглядом маэстро изобразил готовность услужить. — На фоне чего мадемуазель желает сделать фото? У нас имеется прекрасный второй план.
Он отдернул драпри: две нимфы, оглядываясь, выходят из лесного озера, охотница целится в бегущего оленя — за спиной колчан со стрелами… Нет, сам же поморщился. Это скорее для мужчин, для двух друзей. Можно, правда, надеть диадему Дианы. С полумесяцем…
— O! — он поднял палец. — Имеется еще один второй план, это то, что нам нужно. Венецианский карнавал. Мадемуазель выходит из гондолы. Масочку отставили чуть в сторонку, мизинчик грациозный. Другой рукой придерживаете край платья, видна маленькая ножка, — артист на все руки, он становится в позу, какую должна принять Това.
Това подумала: «Наверно, видел, как я сошла с ландолета».
— Спасибо. Если хотите, я вас тоже так сфотографирую. У меня есть ручная камера, — она открыла коробку. — Мне предлагают ее купить. Могу я посоветоваться? За нее просят три тысячи.
У фотографа расширились глаза, как у принца Абдуллы при звуках германского гимна в исполнении музыкальной команды из Назарета.
— Три?!
— Тысячи.
— И вы готовы вот так, — он щелкнул пальцами, — отстегнуть три тысячи?
— Я видела фотоснимки с этой камеры. Мне понравилось. А что, много? — на лице у Товы, которой ее камера обошлась в одну двадцатую этой суммы, детское удивление.
Налбандян овладел собой. Он чувствовал себя, как тот рыбак, что поймал золотую рыбку. — Это… кхм… — даже голос сел, — кхм… это прекрасная вещь, но за нее запросили… Извините, мадемуазель, но она все же не из золота. Мы подберем для вас такую же за… м-м… — он сам с собой торговался… — за четыреста, даже за двести, наверное.
— Хорошо. Я эту верну. Но смотрите, чтобы по-честному.
— Мадемуазель…
— Со мной шутки плохи. Это всегда при мне, — Това показала на кобуру под видом кошелька, которую владелец фотографии и сам успел заметить[132]. — Если бы при мне напали на Асмик, мою подругу-армянку, я бы знала, что делать.
Что тут началось! Он бросился ее целовать со слезами на глазах. Чтобы она не вздумала покупать себе камеру, он подарит ей. Через три недели… нет, через две камера будет ее ждать.
— У меня была знакомая… очень близкая, Асмик Ованесян, — сказала Това. — Они жили в Адане. Уже полгода никаких вестей, — далее выученная на зубок роль: просит написать по-армянски письмо, есть возможность передать с оказией в Исмаилию ее тетушке. А вдруг они все там.
В тот же день Това возвращалась, увозя с собою письмена Амалика, чужого бога. — Если думаешь, что я не поеду через две недели в Иерусалим за камерой, то глубоко ошибаешься, — сказала она Сарре. — Еще как поеду. Кто же от таких подарков отказывается.
Авшалом аккуратно отрезал ножницами две нижние строчки, где говорилось: «Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили». Прилепил записку пластырем к правой лапке, как его учили, и, открыв клетку, подбросил голубя вверх обеими руками наподобие мячика.
Когда-нибудь в вихре финальных перемен мироздание сместится. И Ной, выпуская голубя, с сияющим лицом будет петь:
Летите, голуби, летите,
Для вас нигде преграды нет.
И звери всем ковчегом подхватят:
Несите, голуби, несите
Народам мира наш привет.