История, она же предыстория

Музыка — язык Бога, и Мессия тенор Его.

Смирной открывается перечень из семи городов, споривших за право быть родиной Гомера. («Семь городов, пререкаясь, зовутся отчизной Гомера: // Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины». Эпиграмма неизвестного поэта.) Вот как глубоко во времени сидит корень. Что твой зуб мудрости. Оставим большую часть в десне: и архаическую, и эллинскую, и римскую, и христианскую. Нас интересует Смирна, главный город пашалыка — «губернаторства», от слова «паша», а не «шашлык».

Смирна зовется «Измиром неверных», «Гяур-Измиром», поскольку население ее на три четверти составляют неверные. Точнее, составляли — до резни 1923 года. (По состоянию на 1890 год, из 210 тыс. душ, населявших город, греков — 107 тыс., правоверных без различия народностей — 52 тыс., из чего следует, что доля турок совсем невелика. Прочих же: 23 тыс. евреев, 12 тыс. армян, шесть с половиною тысяч итальянцев, две с половиною тысячи французов, две тысячи двести австрияков, полторы тыщи подданных британской короны par excellence с Мальты.)

В семнадцатом веке Смирна ненадолго становится новым Вифлеемом. Лета лжегосподня тысяча шестьсот двадцать шестого, в девятый день месяца аба, когда читается «Эйха» («Плач Иеремии»)[20], у Мордехая Цви, о котором известно, что он бедный торговец живностью родом из Мореи, рождается младенец мужского пола. Была суббота, и по желанию матери его назвали Саббатаем. Давать имя новорожденному — прерогатива родившей его. Так было в Испании сефардов — Сфараде, их изгнавшем. Так было в дни Храма. Так повелось со времен праматери Сарры, которую до того рассмешила ее первая беременность на девяностом году жизни, — что дитя свое она называла «Смешнойка», и это прозвище за ним осталось: Исайка. («Ицхак» — буквально: «Во будет смеху».)

В рождении Саббатая была своя изюминка. Известно, кому предначертано родиться девятого аба, — Мессии. Не скажешь: «Во будет смеху». Но когда рождается здоровенький, крепенький… С первой минуты своей живности (это областное, португезы говорят: «Еще в живность отца моего») Саббатай выводил голосом такие цветники, такие фиоритуры, что повитуха сказала: будет лучший хазан во всей Смирне и ее окрестностях.

— А может, все-таки будет Машиах? Девятое аба.

— Одно другому не помеха, сеньора. У Мессии должен быть голос, как пахлава.

Что Хесускристо родился на Хануку, делало невозможным его мессианство. Пророк — куда ни шло, муслимы тоже чтут Ису. Но чтобы Спаситель родился на Хануку?! Не рассказывайте нам сказки. И потому, ставя дату под купчей, всегда мысленно приговаривали: «Лета лжегосподня». Знавшие об этом христиане не оставались в долгу: «Сколько это будет от сотворения кочерыжки?»

Еще двадцатью годами раньше в Смирне не было никаких евреев, кроме случайных перекати-поле. Читаем: «До 1605 г. ничего неизвестно о евреях в Смирне, хотя в соседних городах были еврейские общины». Причины? Опять же читаем (мы ведь сами ничего не придумываем, только списываем): «Живописные руины древности, тогда, впрочем, представлявшиеся не более чем следами идолопоклонства, пополнились руинами позднейшего происхождения. Тамерлан, после четырнадцати дней осады сровнявший город с землей, завершил долгий процесс разрушения Смирны».

Очередное возрождение города тоже связано с боевыми действиями. Война, которую венецианцы спорадически вели с турками — также и после смерти автора «Отелло», — делало Константинополь слишком уязвимым в глазах мирового купечества, с одной стороны, хищного, как ястреб при виде наседки, с другой стороны, пугливого, как наседка при виде ястреба.

С угрозой Стамбульскому Горлу вновь быть перерезанным[21] Смирна вернула себе позиции крупнейшего порта в Малой Азии. Ничто не вечно под левантинским солнцем, ни упадок, ни расцвет. Конторы торговых компаний — голландских, английских, испанских, португальских, итальянских — заполонили верхний город, «много способствуя к его украшенью», чего не скажешь про «сорок сороков», если так можно выразиться о минаретах нижнего города, по-азиатски зловонного. А между ними, своего рода диафрагмой, втиснулся еврейский квартал, довольно-таки неприглядный с виду.

Нищета еврейского квартала (юденгассе, штетла) не вяжется с финансовым могуществом тех, кто его населяет. Почему? С трех попыток. Первая: финансовое могущество сынов Израиля не более, чем миф. Вторая: явная бедность призвана скрывать тайное богатство. Третья: в память о разрушенном Храме. Пока не пришел Мессия и не восстановил его, недостойно услаждать себя сполна. Пусть покосившимся будет твой дом, пусть на балконе вместо бегонии высится гора тряпья, пусть кафтан на тебе протерт в локтях еще твоим отцом. И все это не по бедности или конспирологической скрытности, а в память о разрушенном Храме.

Любой из ответов кому-то придется по вкусу, поэтому настаивать на каком-то одном бессмысленно. И потом это может относиться не к родовитым иберийским изгнанникам, а к уроженцам Галиции — не путать с Галисией, — к тем, что искали хомэц, а находили под кроватью кошку, которая сдохла в Судный день[22].

«Зарубежные торговые представительства» только еще прикидывают, сколь угрожаемым стало положение константинопольской гавани, а Мордехай Цви, торговец птицей, уже перебрался из Мореи в Смирну. На тот же сигнал повелись и другие. В 1631 году хахам[23] и талмудист Иосиф Эскафа учреждает в Смирне общину и при ней школу, в которую будет ходить сын Мордехая Саббатай с двумя своими братьями, Иосифом и Ильей.

Отрицать, что существуют еврейские профессии, значит отрицать очевидное. Но профессии эти лишены родовой предопределенности, не прибиты намертво гвоздиками генетики. При фараоне евреи были выдающимися каменотесами, при царе — выдающимися скрипачами, в Папской области поголовно занимались кройкой и шитьем и как никто могли перелицовывать краденое платье. И поныне разных гальяно душит зависть[24]. А в Смирне типичное еврейское занятие — драгоман при конторе какого-нибудь английского купца.

Евреи были общепризнанными полиглотами. Годы странствий, они же годы ученья — чужих языков в первую голову. Но испанский по-прежнему оставался для них родным. Не эспаньольский жаргон — не ладино, язык, вываленный в муке других наречий, а испанский, какого и в самой Испании-то больше не услышишь: чистый, как непросыхающая слеза. При этом, живя в Малой Азии, хоть и под Османами, трудно не знать греческого. Но испанский для бежавших из Сеговии или Севильи был тем же, что арабский для беглецов из Кордовы. Между собой сефардов приводил к общему лингвистическому знаменателю язык Танаха и Талмуда, который все учили с детства.

Начав в английской купеческой конторе обыкновенным драгоманом, Мордехай Цви и сам сделался со временем оборотистым купцом. Его поразило, что и на далеком севере с трепетом ждут 5408 года. То есть по их календарю это случится в лето лжегосподне 1666, а не 5408 «от сотворения кочерыжки».

— Но когда счет идет на тысячи, каких-то там восемнадцати гурушей можно и не досчитаться, — объяснил он домашним. — По-нашему, это случится восемнадцатью годами раньше (1648).

Что именно? Они ждут конца времен, и мы ждем того же: что их время кончится. Что придет Мессия, соберет все двенадцать колен на Святой земле, воздвигнет новый Храм в Иерусалиме — и заживем! (Наасэ хаим!) Исполнятся все пророчества: земля и небо преобразятся и станут новыми землей и небом, и не будет бедных, и волк возляжет с ягненком за общей трапезой, и наступит мир во всем мире. И придет царство Божие.

— Восемнадцать лет разницы… — повторил Саббатай за отцом. — По утрам читают «Шмонаэсрэ»[25].

Мессианство неотделимо от каббалистических прозрений — не суть важно, что по-детски наивных. Это уж кто как может. Каждый по мере отпущенных ему сил стучится в эту дверь, пытаясь достучаться до Мессии, который притаился за ней. Каббала — если очень сжато, как говорили в древности, «стоя на одной ноге», — это искусство числовых каламбуров. Есть люди, которые каламбурят безостановочно, уже не могут по-другому, что обрекает их мыслить в соответствующем ключе. Как результат эффектные, но ложные шаги.

И тем же отличаются каббалисты: соблазняют тебя отполированной до сияния поверхностью, по которой летишь — дух захватывает! В каждом глазу по «Книге Зоар»[26]. Когда этим немножко балуются — ничего, но бывали случаи массовой передозировки.

Саббатаю Сам Бог велел стать Мессией, говоря:

— Ростом Я тебя не обидел. Твоему лицу Я сообщил миловидность, а голосу проникновенность, которая превыше мудрости, ибо пролагает туннель прямо к сердцу. В придачу Я осчастливил тебя врожденным целомудрием, которое раз и навсегда оградит тебя от гибельной стези.

Последнее, «редкость на знойном востоке» (как выражается Грец[27]), поддерживалось ночными бдениями на берегу моря, где купание в любое время года чередовалось с молитвенным экстазом. Оттого ли, по другой ли причине, но вопреки словам Эскафы, что «молодые козлы воняют», тело Саббатая благоухало смирной[28].

— Нет, розовым маслом из Казанлыка, — не соглашался о один из юношей, с которыми Саббатай проводил ночи на море. К тому времени вокруг него образовался кружок из старшеклассников. Они спускались к морю, когда город уже спал, и нагие, при лунном свете, убегавшем по волнам вдаль от берега, совершали омовения, пели, спорили о природе аромата, который источало тело их юного наставника.

— Смирна пахнет смирной.

— Смотря где. Во Франкском городе — да[29], внизу Смирна смердит.

— Я же говорю, он благоухает, как роза — не как смирна.

Аромат, исходивший от Саббатая, дурманил и его самого. Своего запаха не чувствуешь — а Саббатай остро чувствовал. Это тоже рознило его с прочими.

Саббатай Цви

— Запах изо рта Всевышнего, запах Его дыхания — вот чем пахнет мое тело.

У всех перехватывало дух, когда, закрыв глаза, запрокинув назад голову, он самозабвенно принимался петь псалмы. Как тонкие серпики белков между его веками, сквозил между туч серп молодого месяца. Бывало, что в обличье «Песни песней» возносились Богу испанские романсы — Богу это безразлично, а слушатели не замечали. Они переживали ни с чем не сравнимый экстаз благодати, когда голос, сладостный, как похвала, пел: «Спустившись с горы в долину, повстречал я Месильду, королевскую дочь, выходившую из купальни с мокрыми волосами. Как меч, сверкало лицо ее, брови — стальным полумесяцем, губы — кораллы, тело — молоко».

Практический взгляд на проблемного молодого человека не изменился с семнадцатого века. Сегодня первая мысль: «А у него есть подружка?» В те времена вопрос тоже решался в духе главной заповеди Торы: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю. Мордехай Цви поспешил женить сына. Но дело ограничилось брачной церемонией, после которой молодой супруг, главный актер в этом спектакле, никак себя не проявил. Подумали: ну, бывает, невеста — «крокодил». Составили «гет» с нейтральной формулировкой: «Невозможность достигнуть поставленной супружеством цели по причине непреодолимого отвращения между супругами». Мордехай повторно женил сына — и снова «крокаидл», так что ли? По крайней мере, так получалось, судя по нулевому результату.

Еврейский Бог троицу не любит — ограничились двумя попытками. Раз уж Шаббтай оказался благочестив не на шутку, то пусть его благочестием надуются паруса судна, снаряженного Мордехаем. Это было правильное решение. Чтоб знали, что благочестию сына отец обязан рядом успешных торговых экспедиций, возвысивших вчерашнего торговца живностью до одного из почтеннейших негоциантов Смирны — или, как сказали бы апологеты бедности, до одного из местных толстосумов.

Все очевидней в Саббатае огонь божественного участия, все больше взглядов устремлено на него, поющего серенаду под балконом Бога и транспонирующего божественный глагол в числа, из коих выстраиваются новые смыслы, и тогда все сходится, все складывается в единую картину, а в центре ее он, Саббатай Цви, — в «Центре Веры Истинной», начальные буквы которой составляют его имя: ЦВИ.

Так продолжалось, пока «лета лжегосподня» 1648, оно же лето 5408 «от сотворения кочерыжки», Саббатай не открылся верным своим. Их было двенадцать, по числу знаков зодиака — восседающим с ними за столом он изображен на титульном листе амстердамского молитвослова 1666 года («Тиккун Саббатая Цви»).

«Тиккун Саббатая Цви», Амстердам, 1666

— Знайте, что я послан вам, Израилю, во спасение. И соберу все двенадцать колен во граде Давидовом, на горе Сион, где покоится царь-псалмопевец, ибо я из рода его. И наречетесь Любовники Сиона (Ховевей Цион). Царство я воссоздам не прибегая к оружию, одним лишь сладчайшим пением. Музыка, которая прольется на вас, окропит ваши души, и спасетесь ее красотою. Вы — и мир.

И он запел свое бессмертное «бесамемучо» так сладостно, что не только двенадцать учеников его — но и будь их двенадцатью двенадцать, да хоть бы и все сто сорок четыре тысячи, которым обещано спасение, — ни один бы не усомнился, и все бы подхватили: «Бесаме, бесаме мучо! Лобзай меня лобзанием уст своих, ибо ласки твои слаще вина. Бесаме, бесаме мучо!»[30]

Тогда же, в 5408 году, в синагоге он исхитрился выговорить ЙХВХ — тайное Имя. В день разрушения Храма четыре буквы разбрелись на все четыре стороны: Бог лишился крова. Лишь Спасителю дано воссоединить их — произнеся. И сим восстановится Храм.

Паника. Люди верили всему.

— И ты посмел! — вскричал Эскафа. — Прежде пришествия Мессии!

— Мессия уже пришел, — отвечал Саббатай.

Старый Эскафа проклял ученика, и тот, сопровождаемый ликованием своей свиты, под звуки рога и восклицания «Маран ата!» покинул свою альма-матер.

Оставаться в Смирне было небезопасно. Эскафа, следуя логике Каиафы, своего исторического предшественника, искал способа убить самозванца, «но никто не решался наложить на него руку». Саббатай направился в Салоники, город фантазийный, где каббалу, по словам Саспортаса[31], чтили выше Талмуда. Путь Саббатая лежал через Морею. Там о бедном птичнике, каким Мордехая Цви еще многие помнили, рассказывалось с придыханием. Земля слухами полнится: это все его сын, в нем причина чудесного обогащения «нашего Мордке». Саббатая встретили, как Царя Иудейского: «Осанна! Господь наш пришел!» Если так будет и дальше, он без труда убедит салоникских каббалистов в своем избранничестве. Все же сходится.

В Салониках Саббатай при большом стечении «гостей» сыграл свадьбу. Его невестой была Тора. Свитком под фатою семь раз обнесли жениха, который потом заключил ее в свои объятья и, откинув фату, поцеловал. Были произнесены семь «брахот» (бенедикций), разбит бокал (в память о разрушенном Храме) и уплачен выкуп (могар) в размере пятнадцати кошельков. Приблизительно те же пятьдесят тысяч, что заплатил Хаим за Сарру Аронсон. Тогда считали на кошельки, а не на баржи.

Иной харизматический вождь маскирует неудобопроизносимую причину своего безбрачия метафорой брачного союза с нацией, с революцией. Саббатай инсценировал ту же метафору, но не с целью «закрыть тему» — опустить завесу над святая святых его жизни: мол, женат на Торе, и бастэ! Грец пишет: «Каббалистически это означало, что Тора, дочь Неба, должна была вступить в нераздельный союз с Мессиею, сыном Неба или Эйн-Софа (Бесконечного). Но эта сцена не понравилась рассудительным раввинам Салоник, и они добились изгнания Саббатая из этого города». (Гершом Шолем, в отличие от Греца, любит «смиренного смельчака», который «стремится передать этим (шутовской „свадьбой“. — Л. Г.) вечный и неразрывный любовный союз между Мессией и Торой».)

Осмелюсь возразить. «Каббалистически» это означало другое: Саббатай женат на Боге. Познав свою супругу (Тору), он свершил акт богопознания, исполненный мистической перверсии: Бог (ЙХВХ) есть Святая Царица (Малка Акодеш), которой имманентна Шахина[32]. Касательно же салоникского раввината (санхедрина), то местные законоучители как раз были под впечатлением и самого действа, и всеобщего энтузиазма, с каким толпа встречала поющего Мессию, и размера выкупа, который предстояло истратить на благие дела. И все бы у них сладилось, если б не одно обстоятельство: пожертвования испокон веков распределяет хахам местной португизской синагоги, и выкуп — «пятнадцать кошельков» — следовало передать ему. А Саббатай вдруг начал по-царски раздавать деньги — всем без разбору, кто под руку подвернется. Руководство общины пришло в ярость.

«Не бывало и не видано было подобного сему от дня исшествия сынов Израилевых из земли Египетской до наших дней», — этими словами (Суд., XIX, 30) начинались письма, которые шли из Салоник мощным потоком во все общины.

В Смирне Иосиф Эскафа, требовавший головы Саббатая, тоже не сидел сложа руки — писал повсюду: стращал, увещевал. А бывший его ученик, где б ни появлялся, пленял сердца. Сотни слушателей подпевали ему: «Влеки меня, мы побежим за тобою». В воздухе витало: «Геула!» (избавление). Встречаясь, люди приветствовали друг друга:

— Геула.

И в ответ:

— Глаза твои голубиные.

«Въезд в Иерусалим» свершался им не единожды — здесь «въезд в Иерусалим» надо понимать расширительно. Это только у Хесускристо скоро сказка сказывается. А у Саббатая между кощунственным возглашением Имени (1648) и анафемой прошло целых три года. Все время он продолжал жить с отцом и братьями, ходить в синагогу, прирастать приверженцами. Но в 1651 году, преданный «полной и окончательной анафеме» (большому херему), Саббатай покидает Смирну изгнанником в ранге посла[33].

Когда, путешествуя, за месяц успеваешь побывать в пяти, шести, десяти городах, забываешь, что такая скорость передвижения людям не всегда была свойственна. Прежним поколениям это напомнило бы стремительный бросок азиатских армий под командованием великих полководцев: ворвались в город, три дня на разграбление — и дальше.

В Морее Саббатай провел три месяца. В Салониках прожил несколько лет с перерывами. В Каире два года, там его с распростертыми объятиями принял Рафаэль Халеби (Алеппский), каббалист-филантроп, за столом у которого «ежедневно обедали пятьдесят раввинов». Халеби носил титул цараф-паши (генерального казначея), держал на откупе всю податную систему пашалыка и ждал скорого прихода Мессии. Под драгоценными одеждами — днем и ночью власяница. Как объяснил один из пятидесяти каббалистов, кормившихся от его щедрот, это полезно для здоровья, улучшает кровообращение.

Торжественно «въезжать в Иерусалим» — понимай, Константинополь — за истекшие пятнадцать лет Саббатаю доводилось не раз и не два. Это там он смастерил колыбель для снулой рыбы, которую качал и напевал: «Спи, моя рыбка, усни». («В Константинополе, цитирует Грец Саспортаса, — возился с рыбой, уложенною им в колыбель, при этом уверял, что Израиль будет освобожден под зодиакальным знаком рыбы».) «Колыбельная рыбки» имела сногсшибательный успех, и он часто ее исполнял. Иногда начинал дирижировать публикой, чтобы та хором подхватывала: «Рыбки уснули в пруду».

Однажды к нему кто-то протиснулся, протянул какой-то предмет, и спустя мгновение этого человека засосала толпа. Предмет оказался кожаным футляром для хранения свитков (мегилот), внутри был скрученный трубкой засаленный пергамент без привычного штырька. Явно древний манускрипт, поскольку содержал пророчество, а пророки жили в древности.

«И я, Авраам[34], после того как уединялся в течение целого года, предавался созерцанию великого крокодила, наполняющего собою реку Египетскую, и размышлял, когда наступит чудесный конец, и я услышал голос моего друга: и родится сын у Мордехая Цви в 5386 году, и назовут его Саббатай Цви, и он победит великого крокодила и лишит силы змею лютую. Он и есть истинный Мессия. Воевать он будет не силою рук человеческих, но пока не вознесется река. Его царство будет вечным, и кроме него нет избавителя у Израиля. Встань на ноги и услышь про силу сего человека, хотя он с виду слабый и исхудалый. Но карлик величиной с локоть перевернет с корнем гигантскую гору А он любим мною, он мил мне, и он будет восседать на престоле моем. И этот человек, о котором я говорил тебе, будет много трудиться над познанием Бога, и о нем пророчествовал Хабакук (Аввакум), что он ЦВИ, что значит Центр Веры Истинной».

Кем был неизвестный, снабдивший Саббатая мессианским патентом? Ангелом или существом адамическим? То был Авраам Яхини, константинопольский проповедник, возвестивший скорый приход Мессии. Яхини был искусным переписчиком, истлевших от времени страниц навидался на своем веку. (Сохранились — если только не погибли во Вторую мировую войну — копии со старинных рукописей, которые он снимал для коллекционера из Лейдена, христианина по имени Вернер.) Яхини владел даром слова, как устного, так и письменного. (Перечень оригинальных его сочинений опускаем.) Принимал ли он в лице Саббатая желаемое за действительное? Грец не исключает, что за этим стояло «корыстолюбие, склонность к мистификации». Залман Рубашев идет дальше, развивает мысль Греца в конспирологическом русле. Что ж, президенту Израиля лучше знать[35]. «К чисто каббалистическому мессианству был примешан момент политический: некоторым близким ко двору евреям казалось, что при данном политическом положении можно было бы, при известной организации евреев, действительно кое-чего достигнуть. Другие, сами не верующие, но знавшие про мессианские ожидания христиан, считали, что настроение последних может быть при удачном стечении обстоятельств использовано в интересах евреев» — бесконечные «при… при… при…»

С Авраамом Яхини Саббатай еще сблизится. Будут вместе до конца — до тех пор, покуда Мессия сам себя не загонит в угол. Множество городов устраивало Саббатаю восторженные встречи, включая Иерусалим земной, реальный, куда он впервые попадает не то из Каира через Газу, не то морем через Яффу. Лишь Смирны, своего родного города, избегал. Хесускристо тоже избегал Назарета, где его столкнули со скалы и он чудом спасся (произошло чудо в прямом значении слова «чудо»). Правда, тогда были другие времена, другие нравы. Мы, слава Богу, в XVII веке, к тому же в Оттоманской империи, а не где-нибудь на Львивщине.

В лето 5408, когда каббалисты ожидали великих потрясений, расходясь в своих расчетах на восемнадцать лет с христианскими звездочетами, — когда в скинии собрания Саббатай громогласно произнес Имя и пошепту открылся ученикам, — в лето лжегосподне 1648 в восточном Приднепровье вспыхнуло восстание, заклейменное в еврейской памяти страшным словом «Хмельничина». Переяслав, Пирятин, Лохвиц, Лубны, Тульчин, Немиров — где двадцатого дня месяца сивана было вырезано шесть тысяч евреев (пост двадцатого сивана). Кто не погиб, тот бежал куда глаза глядят. Иным посчастливилось попасть в плен к татарам, воевавшим на стороне казаков. Татары продавали пленников в Турцию, а там их выкупали единоверцы, как то предписывал закон: «Кто-нибудь из братьев его должен выкупить его» (Лев. XXV, 48).

Разгромив польских гусар под Пилявцами, казачьи сотни с криком «Аллау акбар»[36] преследовали их до стен Львова, который, однако, взять не смогли. Татары, сражавшиеся в их рядах, вероломно вернулись в Крым.

Еврейские сироты находили убежище в монастырях, это повторится в 1940-м. На глазах у семилетней Сарры, спрятавшейся на чердаке, казаки вырезали всю ее семью. По чистой случайности

Удалой казацкий меч

Не слизнул головку с плеч.

— вместо чего эту головку омыла животворящая влага купели. Рана не закрылась, нанесенная хоть и в раннем, но сознательном возрасте. А уж как ее посыпали солью, об этом можно догадываться, зная сестриц во Христе. Семнадцатилетней, значит как бы десятиклассницей, Сарра бежит из монастыря. К тому времени уже пять лет как Хмельницкий отдал себя под защиту царя Алексея Михайловича. («Навеки с Москвой. 1654 год». Художник — лауреат Сталинской премии первой степени М. И. Хмелько. Помню набор цветных карандашей с этой картиной на коробке. К трехсотлетию Переяславской рады.)

Однажды утром на еврейском кладбище в Жолкеве нашли прижавшуюся к могильной плите необыкновенной красоты девушку. Она была в одной рубашке, дрожала от холода, руки и грудь в царапинах. Сказалась еврейской сиротою, выросшей при монастыре. Ночью призрак отца схватил ее и перенес сюда: вот следы от его когтей. («По-видимому, она выучилась в монастыре искусству наносить себе ранки», — пишет Грец. И продолжает: «Монастырская обстановка вызывала и поддерживала в ней фантастические грезы и дала ее уму и сердцу эксцентрическое направление».)

Даром что времена наступили, по известному выражению, «сравнительно вегетарьянские»: казаков крепко прищучили под Берестечком, Ян Казимир позволил «новоправославным» исповедовать свою исконную веру. Все равно жолкевская община предпочитала жить по неписаным законам. Беглянку из монастыря переправили от греха подальше — с противоположным, правда, результатом. «Из своей красоты Сарра сделала безнравственное употребление». Амстердам, Франкфурт-на-Майне, Ливорно — маршрут ее европейских гастролей.

У голландцев есть обыкновение, которое приводило в замешательство их угнетателей — надменных солдат герцога Альбы. На людях важные, как павы, а дома всегда за плотно закрытыми ставнями, испанцы не понимали: как можно не таиться от посторонних взглядов? В Гаарлеме или в Дельфте любой прохожий мог видеть, что происходит по вечерам за освещенным окном нижнего этажа. Вот хозяйка читает письмо, на ней опушенная по краям и в проймах кофта без рукавов. А вот музыкальный дуэт: она за спинетом, у него в руках скрипка. Там учат молодого человека уму-разуму, разложив его на коленях, как плед. Рёв. В этом окне дама склонилась над пяльцами. И в этом — тоже с шитьем в руках, в покойном кресле, в атласном платье. Еще одна! Ее лицо сверкало, как меч, брови — стальным полумесяцем, губы — кораллы, тело — молоко.

Как и все — от синдиков в отложных белых воротничках до продрогшего старика перед жаровней, — Сарра не обращает внимания на зевак, глазеющих на нее, как в картинной галерее. Обычно это иностранцы, которых забросило сюда — кого любопытство, кого нужда. А кто по торговому делу, как этот контрабандист с люггера «Богородица ветров».

«Бенц! Бенц!» — утешно бьют часы на Вестеркирке, особенно когда играешь в прятки на чердаке. Так было и так будет — и в 1648 году, и в 1944-м[37].

Контрабандист показал пальцем на себя, затем на ту, которая ему приглянулась. Сарра встала и взошла в полумрак своей кельи. Страж, прохаживавшийся вдоль противоположной стены в угрожающе надвинутой на глаза шляпе, достал из-под плаща связку ключей и открыл дверь — а мог бы тем же движением достать пистолетто и открыть дверцу кареты на большой дороге.

— Оплата труда сдельная.

Тянуло сыростью, раздеваться было хлопотно и зябко. Сарра налила гостю зелена вина — винью верде, которое любили португезы. (Избавим читателя от малоаппетитного зрелища, как мы избавили его от списка сочинений Авраама Яхини.)

— Как тебя зовут?

— Франсуаза… но ты — ты не здешний, хотя еврей.

— И как ты догадалась, что еврей? Интересно послушать.

— Но ты приезжий… — повторила она.

— По-твоему, евреи только в Амстердаме живут? Мои деньги ничем не хуже их денег.

— Откуда ты? Рэд йидиш?

— Ну и ну! Ай да Франсуаза! А ты, сестренка, откуда? Такую ашейненке только в Польше встретишь. Тебе здесь не место. Меть повыше.

— Меня отсюда скоро заберут.

— Кто?

— Мой жених.

— Ты ему уже написала, где тебя искать?

— Он и так знает.

— Парень не промах. Зачем чужого Шломчика кормить, когда можно на себя трудиться.

— Тебе со мной приятно?

— Очень. Франсуаза, как тебя зовут?

— Саррой.

— Сарочка… Ты красивая девочка, Сарэлэ, а тут темно.

— Хочешь, зажгу лампу?

— Давай… Очень красивая. Разденься, явись во всей красе…

(«Воротики недолгой паузы» — цитата.)

— Будь я твоим женихом, я бы дорого брал за свою ревность. А тебе еще долго его ждать?

— Это тайна. Я знаю только, что он в пути (у бэдэрэх).

— Он что, Машиах? (На вопрос, когда придет Мессия, отвечают: у бэдэрэх — он в пути.)

— Да. Я невеста Машиаха.

— Это тебе во сне приснилось? Или нагадали?

— Това нагадала.

— Кто эта Това?

— Росли вместе. «Тебя ждет мессианский брак. А до того будешь нэкева (дырка). Которая невеста Царя Иудейского — та нэкева». У Товы все сбывается. Даже сестры втихаря прибегали.

— Чьи сестры?

— Ну, которые в монастыре, в Жолкеве.

— Ты из Жолкева? Где ты там жила?

— Пшед казацев? Коло брами жидивски, первший дом.

— Твоего тату Фроим-Фишель звали?

— Так.

— Сарочка, я Исрулик, твой братик. Не узнаешь? Забыла?

Единоутробная плоть! Они схватились, не помня себя от счастья.

— Сарочка, жизнь моя! (Хайсл!) Ты спаслась!

— Я забралась на чердак к Юзефовичу[38]. А ты?

— А я был в обороне (ин хагонэ). Потом мы ушли с поляками.

— Исрулик…

— Что, моя родная?

— Бесаме мучо… кись… кись мир…

Они еще долго лежали, обнявшись, и не могли нацеловаться. Страж заподозрил неладное. Кричит снизу:

— Франсуаза! Все нормально? (Голос Франсуазы: «Все нормально, папаша».) Со счету не сбейся, — и закрыл дверь.

— Я тебя отсюда вызволю.

— Ты не можешь, только он.

Он меня прислал, это же ясно.

«Вызволить» — подходящее слово. Самовольно изображению не уйти («в самоволку»), оно в рабстве у холста. «Девушку в окне» («Франсуазу из Марселя») либо покупают, либо похищают. Сошлись бы на малом — полутора кошельках, может быть. Но зачем платить, раз можно украсть? Контрабандист с «Пресвятой Девы Ветров» в этом случае дважды не подумает.

Исраэль Жолквер (такое теперь у него имя) подкараулил Сарру, когда брутальный страж сопровождал ее к одному тачечнику — не волочить же тачечника к ней, да еще по ступенькам поднимать и спускать. На бегу Исрулик толкнул плечом провожатого. Всплеск воды — и у Сарры сменился попутчик.

— Отнеси письмо по этому адресу, там все прописано.

Вот она уже в Ливорно (via Frankfurt). Город вполне оправдывал репутацию самого уродливого на лигурийском побережье — словно возведен в память о чужом разрушенном Храме. Да и такой ли он здесь чужой? Ливорно — настоящий Ноев ковчег в преддверии заслуженного светопреставления. Гавань пестрела от разноплеменных представителей человеческой расы. Герцог, не в пример Ною, принимал всех. Маранов сюда хлынуло видимо-невидимо, главным образом из Порту. Каждого второго в общине звали Раппопорт — рабби из Порту. Жолкверов, к примеру, не было ни одного. Жолкевских бишь. Из Жолкева. Зато взимался особый налог в пользу польских братьев, чему ливорнцы сами же умилялись: вот мы какие, вот в чем секрет нашего преуспеяния. Никаких тебе преследований, никаких тебе ограничений, свое судопроизводство (за исключением дел, по которым выносились смертные приговоры). «Христиане под нас подстраиваются и волей-неволей соблюдают субботу», — похвалялись евреи Ливорно перед единоверцами из Германии.

Польской уроженке, пережившей хмельничину, часто приходилось выступать в собраниях. Сарра пользуется неизменным успехом у слушателей. Кому-то из них уже виделась роль чичисбея при жене Мессии — что она ею станет, сомнений не было: ее красота тому порукой. «Сарра говорила, что предназначена для Мессии и не имеет права выходить замуж, но ей дозволено удовлетворять свои половые вожделения вне брака». По крайней мере, Грецу это известно «из благонадежных источников».

Сколь достоверны случаи инцеста по неведению — или это не более чем бродячий сюжет во все времена у всех народов? Здесь «достоверных источников» быть не может. И у Мопассана и у Толстого (соответственно «В порту» и «Франсуаза») это скорее дань фольклору — матросский анекдот, передававшийся из уст в уста. Кошмар инцеста, о котором узнаёшь постфактум, не убедителен. Откуда задним числом взяться чувству, формирующемуся годами внутрисемейного быта? Для Сарры и Исрулика их кровное родство умозрительно и становится лишь крепче через кровосмешение.

Как бы там ни было, рассуждения эти — в пользу бедных, «в пользу наших польских братьев». Об Исраэле Жолквере, Саррином брате, которого она «повстречала в Амстердаме», больше упоминаний нет, точнее, нам они неведомы. Возможно, Сарра, имевшая влиятельных покровителей, отплатила ему сторицей, и радость редких встреч усиливалась нежностями, недопустимыми между братом и сестрой. Но возможно, что люггер «Богородица ветров» был потоплен судами английской береговой охраны или взят на абордаж в Тирренском море.

По Ливорно поползли слухи: приход Мессии свершился. Это признал в Каире цараф-паша, знаменитый своим аскетизмом, особенно на фоне роскоши, в которой должен был купаться. И это признали пятьдесят знаменитых каббалистов, ежедневно у него столовавшихся, — так меломан-любитель с трепетом принимает в своем замке прославленного виртуоза, а тут их целых пятьдесят.

Саббатай покорил своим пением Каир, влюбил в себя цараф-пашу. Сразу из Каира посыпались письма, в которых мудрецы Торы, не жалея лучезарных красок, расписывали, каково это — лицезреть Машиаха. Другие мудрецы это читали, обсуждали, волновались. Алеппо, Дамаск, Иерусалим жили этой новостью. Но прежде всего ею жила Центральная Европа: бедствовавшие ашкеназийские общины Германии и Польши, иссушенные жаркой тысячелетней мечтой о Геуле, готовы были вспыхнуть, как от искры.

Эхом этих новостей отозвалось в Каире, что Сарра, проживающая в Ливорно, красоты баснословной, которую Господь Сил вырвал из когтей Хмельницкого (на ее теле остались царапины, чему немало свидетелей), обручена Царю Иудейскому, ибо есть истинное дитя чуда (вундеркинд).

Моисей Пинейро, прозванный Де Ливорно, из первых еще, самых верных апостолов Саббатая Цви, не скрыл от учителя, что в Амстердаме Сарра была publicque Vrowe (публичная женщина — голландск.). «Но, рабби, заклинаю взглянуть на нее. Стоит лишь ее увидеть и заговорить с ней, как исчезает любое сомнение в ее святом предназначении». — «Зона? — казалось, Саббатая это не только не смутило, но и обрадовало. — Любовью блудницы жив Господь. Кого Он повелел Осии, пророку своему, взять в жены? Блудницу. Вот говорят: грязь. Но с приходом Жениха нет чистого и нечистого ни в человеке, ни в пище. Все дается в радость, и всякий пост будет отменен».

Он запел свой любимый романс о Месильде, королевской дочери. С первым же морденто (всхлипом) смерть делалась желанной, и хотелось взглянуть в лице ея, сверкавшее, как меч, и на стальной полумесяц бровей, а губы у ней — алая лента, а тело — молоко…

С нарочным Сарре было доставлено письмо из Каира. Мессия изъявлял желание сочетаться с ней мессианским браком. Заслуживает упоминания, как это произошло. Был первый день праздника Кущей. Сарра возлежала на подушках под навесом из лиственницы, осыпавшейся на блюдо со сластями, собственноручно ею сваренными по польскому рецепту. Налипшую на мед хвою щелчком не устранишь, как пылинку с воротника. Накладывая гостю «тейглах» (ее фирменное блюдо), Сарра сперва двумя ноготками, как пинцетом, удалила случайную зеленую иголку.

— К вам иноземец, синьора, — доложила Радка.

Нарочный в восточном платье подал письмо со словами, что ему приказано ждать ответа. Облизавши пальчики, Сарра сломала печать и близоруко скользнула по написанному.

— Ну, читай же, — с нетерпеньем сказала она, передавая письмо сотрапезовавшему с нею. — Читай скорей, душа услаждается через ухо.

Это был стих из «Песни песней»:

— «О, ты прекрасна, возлюбленная, глаза твои голубиные. Мед и молоко под языком твоим…»

Сарра снова облизнула пальчики, потому что угостила посланца сваренным в меду колобком: «Поешь с дороги». И прежде чем тот прожевал, извлекла из-за корсажа запечатанный листок. Ответ был написан заранее. Всего три слова, тоже из «Песни песней»: «Сердце мое бодрствует». (Всякому, кто читал Теккерея, кто еще не забыл Россини, приходит на память: «Un biglietto?»)

Из Каира шлют быстроходный корабль. Еврейский Ливорно затаил дыхание, когда мессианская невеста в сопровождении Моисея Пинейро взошла на него. Не только евреи, язычники тоже столпились у причала. В сердцах шаббатных гоев[39] трепетало огненной цифирью: «1666».

В каюте она нашла сундук, полный нарядов и золотых украшений. Царская невеста пожирает их горящими глазами. При деятельном участии Пинейро Сарра перемерила весь гардероб. Ей нет нужды настраиваться в тон «романтическому распутству»[40], она его камертон.

«Не было человека счастливее Рафаэля Халеби (цараф-паши), когда в доме его Мессия обрел жену свою», — на мгновение Грец обрел перо Башевиса-Зингера. Признаться, некоторые аспекты духовного брака оставляют нам много вопросов. В отличие от Царя Персидского, Царь Иудейский не простер к ней золотой скипетр (Есф. V, 2), как не простер его и к двум женам своей юности. Утверждать, что между ними установились отношения брата и сестры, рискованно в свете произошедшего у Сарры с братом. Поэтому выразимся так: своим целомудрием Искупитель искупал недостаток оного целомудрия у мистической своей супруги, как если б позабыл им же сказанное: «Я запрещаю вам запрещать. С наступлением Царства Моего любое нечестие превратится в благочестие, то и это станут одним и тем же, и свет пожрет тьму».

Лишь однажды кто-то, «пряча лицо» (т. е. анонимный доноситель, это было еще во времена совместных ночных омовений в смирненской бухте), вопрошающе скривился: педерастия? Но больше таких подозрений не высказывалось никем, и даже в мыслях такого не было, как не бывало в мыслях приписать это Хесускристо с учениками, по крайней мере, мы про такое не слышали.

Сарра искусно пользовалась формулой «то и это одно и то же» и мессианскую жену представляла настолько успешно, насколько был успешен Саббатай в роли Мессии. А сколь часто лишь она одна бывала ему опорой и поддержкой.

— В твоих силах всё, Господи, супруг мой, — говорила она ему в такие дни. — Всё, кроме одного: ты лишен блаженства лицезреть себя, осененного Шахиной. Иначе ты бы понял, как велика твоя власть над нами. Глядись в зеркало нашего восхищения, супруг мой. Оно тебя не обманет.

Она стояла совершенно нагая между ним и зеркалом, поочередно глядя то на него, то на свое отражение.

— Саббатай Цви, — продолжала она, — Несокрушимый Израилев! Вера в тебя сильней тебя, черпай в ней силы. О, когда б ты увидел себя нашими глазами, ты бы зажмурился, как мы. Ты, как золото, горишь на солнце. Скажи, Мессия, супруг мой, долго ли будем мы еще поститься и лить слезы в день твоего Рождества? Отмени пост девятого аба, и ты испытаешь всю силу любви к тебе.

— Остерегись испытывать любящих тебя, рабби, — вмешался Моисей Пинейро, присутствовавший при этом. — Святая Царица (Малка Акодеш) думает, что в любви к тебе всякое сердце сердцу брат. Это не так. Сердце Натана из Газы не брат нашим сердцам. Не дай скорпиону ужалить тебя — не отменяй пост девятого аба.

— Моисей, кто он, этот Натан из Газы? — спросила Сарра.

Перейро подобрал с ковра пеньюар и почтительно накрыл им Сарру.

— Он не стоит твоего вопроса, царица.

Саббатай, до того безмолствовавший, произнес:

— Вопрос, оставленный без ответа, Де Ливорно, загноится. У царицы кожа, как небо над Иерусалимом в день девятый аба. Слушай же, Сарра! Натан Газати жаждет уверовать в меня, но не имеет на это сил. Он силен в Торе, но слаб телом и духом мелок. Когда он говорит обо мне, пена выступает на его устах, как в припадке падучей. Хорошо бы употребить его бешенство во благо, как поток Дан, вращающий мельничное колесо. Но он все делает назло себе. Все льет слезы по разрушенном Храме. Уверься он, что пророчество о Храме сбылось, тотчас оставил бы свою одноглазую жену. Но чем сватать его, не проще ли одному ее глазу сосватать другой? У Иехескеля их полные колеса, он поделится (Иез, 1,15 — 21).

Их встреча произошла в Газе, на пути Саббатая в Иерусалим. Натан был достаточно богат, чтобы не зависеть от тех, чья благотворительность зиждется на принципе «око за око»: за то, что я тебя угощаю, славословь меня, славословь, что мочи есть. Незадолго до сего — точнее, накануне — Натанов мир перевернулся с ног на голову. Натан копал все глубже и глубже, уходя с головою в священный текст, а между тем его работник («лукавый раб и ленивый») выкопал в поле глиняный сосуд (амфору), в котором хранился полуистлевший свиток.

И я, Авраам, после того как уединялся в течение целого года, предавался созерцанию великого крокодила, наполняющего собою реку Египетскую, и размышлял, когда наступит чудесный конец, и я услышал голос моего друга: и родится сын у Мордехая Цви в 5386 г., и назовут его Саббатай Цви, и он победит великого крокодила и лишит силы змею лютую. Он и есть истинный Мессия.

Так всегда бывает: один копает, копает — а выкопал другой. Хотя трудно представить себе, что Натан Газати сам «выкопал из земли часть древней рукописи, свидетельствовавшей о мессианстве Цви». Экзальтированный, изнуренный молитвой, охваченный видениями двадцатилетний каббалист — да-да, Натан был юн — с заступом в поле. «Он был бледен, худ, с суровыми чертами лица, с слезящимися глазами, лыс, кривобок и крайне невзрачен» — в таком порядке расположил ступени его внешней непрезентабельности на словесном портрете некий соотечественник Рембрандта.

А вот что пишет Грец: «Ближе к истине противоположное (т. е. противоположное утверждению, что Натан откопал рукопись самостоятельно). Саббатай же и подсунул Натану Газати фальшивый документ…» Не вижу разницы. Почему найти амфору у себя в огороде — это «противоположное»? Это и есть подсунуть — неважно, сам ли Натан копал, или было заплачено «лукавому рабу и ленивому».

Увидав на следующий день Саббатая — в царских одеждах, сходящим с верблюда по спинам слуг, — Натан возопил: «Маран ата! Господь наш пришел!» Он распростерся перед тем, кого отвергал еще вчера со всем упорством тщедушного человечка. Теперь стало ясно, что обломки Храма, о которые он ломал ногти, лишь служили оправданием его, Натанова, уродства.

На другом верблюде, тоже убранном коврами, восседала Сарра — «писаной красоты». Животное опускается на колени, и она сходит. Совершенно библейская сцена.

— Сарра…

Скособоченный юный мистик ощущает присутствие Шахины.

Кем станет он в эпоху Третьего храма? Газати чувствует, как спина его распрямляется, «а у тебя, жена моя одноглазая, Богом мне данная, вместо грязной повязки глаза голубиные под кудрями».

В штабе Саббатая Натан Газати был за Элияу-анави. Катался по земле, выкатив белые бельма. И пророчествовал, пророчествовал, пророчествовал. Людям уже мерещилась колесница, на которой Газати живым вознесется на небо.

Каждое слово воплощенного Элияу-анави (Ильи-пророка — за кого легковерные иудеи некогда приняли Иоанна Предтечу) было запротоколировано. Канцелярией Машиаха ведал некто Самуэль Примо — «Иерусалимец» (Ерушальми). Он был письмоводителем, хронистом, тайным госсекретарем. «Он один оставался трезвым и указывал безумным направление и цель… Кажется, он более сам пользовался Мессией, чем служил ему… Этот человек достиг высот в искусстве придавать ничтожным вещам официально серьезный характер и посредством цветов красноречия возводить это мессианское надувательство в степень мировою события» (Грец).

— В будущем году, — говорил Газати (а Ерушальми стенографировал и потом слал во все пределы), — Мессия покорит султана.

Предположительно не силой оружия, придя под стены Константинополя во главе несметного войска, а своим пением. И куда бы, в какую страну ни лежал путь Мессии, плененный им султан будет влачиться следом, лишь с виду «Повелитель Блистательной Порты, Сын Мухаммеда, Брат Луны и Солнца, Внук Аллаха, Неотступный Хранитель Гроба Господня, Надежда и Утешение Мусульман, Устрашитель и Великий Защитник Христиан». И проч. и проч.

«Через год и несколько месяцев, — записал Самуэль Примо-Ерушальми со слов Газати, — Царь Иудейский непременно обратит в свое подданство султана и будет возить его повсюду за собой как пленника; но не лишит его правительственной власти до тех пор, пока не покорит без пролития крови и остальные народы — только с Германиею как враждебною евреям поведет он войну оружием». Здесь надобно помнить, что XVII век для Германии это Тридцатилетняя война: из двенадцати миллионов жителей в живых осталось четыре миллиона. Что же говорить о тамошних еврейских общинах, ставших козлом искупления всех немецких грехов и всех немецких несчастий. (Грец «знал не хуже нашего» — во сто крат лучше, конечно! — чем был семнадцатый век для Германии и ее евреев, тем не менее с какой брезгливой миной он, гордый своим еврейским «германством», воспроизвел этот, в его глазах опровергнутый временем приговор своей стране, справедливо считающейся оплотом цивилизации.)

Идея триумфального возвращения в Смирну принадлежала Самуэлю Примо. «Нет пророка в своем отечестве» (эйн нави беиро). «Нет» может указывать и на физическое отсутствие: не оказалось на месте, а не то, что вообще не бывает. Неважно, кто кем отвергнут, пророк ли своими соотчичами, помнившими его писклявым и голоштанным, соотчичи ли пророком по причине досконального знания их пороков и полного отсутствия иллюзий на их счет. Или просто хочется в большой мир. Сколько можно прозябать в Иерусалиме. (Или в Назарете.) В Константинополь! В Смирну! На простор морской волны!

— Шахина оставила Иерусалим, — сказал Ерушальми.

За эти три года — сейчас 1665-й, а Саббатай прибыл сюда, по расчетам большинства его биографов, в 1662-м — восторгов поубавилось, врагов прибавилось. Остается только гадать, своей ли волей Саббатай распрощался с Иерусалимом, или, как в Салониках, ему указали на дверь.

Газати ревновал Сарру — не к Мессии, а ко всем мужам иудейским, ко всем обрезанцам, заступившим место Царя в ее сердце. Это он, Натан, должен был по справедливости доставить Сарру из Ливорно в Каир — не Моисей Пинейро. Это он при виде ее, спешившейся с верблюда, испытал близость Шахины, острую до умопомрачения. Это он, Газати, предсказал, что покорив сперва султана, а следом и все царства, Мессия на крыльях песни перенесется в страну зыбучих песков. Там, на берегах Самбатиона, соединится он с дочерью Моисея, а Сарра станет рабыней.

— А я и есть раба Царя Иудейского, — сказала Сарра, которая была на голову выше невзрачного пророка. Особенно это бросалось в глаза, когда они стояли близко друг от друга, как сейчас. — Я раба Царя, гляди, — она опустилась на колени перед Саббатаем, распустила волосы и так изогнула свой стан, что щекою коснулась его стопы, превратившись в жену-мироносицу.

Тут Самуэля Примо и посетила мысль, достойная госсекретаря при дворе Машиаха: «Есть пророк в своем отечестве» (йеш нави беиро), — лозунг, которым встретит Мессию его родной город.

К тому времени старый Эскафа, проклявший своего ученика, упокоился на лоне Авраамовом, а над саббатианофобскими памфлетами, скрепленными «буллой» гамбургского раввината[41], клевала носом пара-другая склеротических старцев в раввинских коллегиях. Тогда как неистовый мистификатор Авраам Яхини или припадочный проповедник Газати обращались к толпе перед синагогой. Евреи ничем не лучше язычников. Авторитет учителя, бывший краеугольным камнем иудаизма, бессилен против уличного зазывалы.

Ерушальми использовал оптический эффект. Снабдил линзами надежды нищую ашкеназийскую периферию: искрошенные казаками польские местечки, пылающие синагоги Кельна и Нюрнберга. И уже через них, отраженно, воспламенил еврейские общины в землях благодатного полумесяца.

«От окраины к центру», от городка Броды, где плясали и пели: «Жинка Бозка, крулева Польска», прознав, что мессианская супруга из «наших», эстафета пронеслась до Константинополя — как по бикфордову шнуру.

Большой взрыв!.. Ибо вот Я творю новое небо и новую землю, и о прежних уже нет памяти, и не придут они на сердце. Ибо Я творю Иерусалим. В нем не услышится больше плача. И не будет таких, кто не достигал бы полноты дней своих, а столетний будет умирать юношею. И не будете трудиться напрасно и рождать детей на горе. И прежде чем воззовете, Я отвечу. И прежде чем скажете, Я услышу. Волк и ягненок будут пастись вместе, и лев будет есть солому, а змей жалом вонзаться в прах. И нет от них ни зла, ни вреда на Моей святой горе (Исайя, LXV, 17–25).

Вспыхнули предрасположенные к числовой магии Салоники. Это в Салониках буквы — живые существа, тараканами вдруг разбегающиеся (и пустеет электронная страница). «Он, что ли, вправду был Мессией, тот изгнанный Саббатай?» — вопрошали Салоники. Паника на бирже знакомств. За один день в Салониках было сыграно семьсот свадеб детей. Нужно как можно скорей реализовать неиспользованные души. Женихов и невест, неполовозрелых, дозреют в дороге, мамы разбили на пары и всех скопом — под хупу: плодитесь, размножайтесь, наполняйте собою землю.

Смирна! Сбегавшая с горы к морю ради ночных омовений, благоуханная, как тело Саббатая, который плоть от плоти ее. Он не был там с пятьдесят первого года. Богобратья Иосеф и Эли входили в комитет по встрече. Они так и называли друг друга: «Богобрат».

— Скажи, богобрат, сколько, по-твоему, пальмовых ветвей надо заготовить, чтобы хватило на всех, кто выстроится вдоль дороги?

— Это будут по большей части женщины, богобрат. Как учит опыт, мужчины держат на плечах детей, чтоб увидели Спасителя.

Они же организовали сбор пожертвований и сами, первые, долго опускали талер за талером в прорезь копилки, которая была установлена у центрального входа в синагогу. По подсчетам досужих наблюдателей, Иосеф и Эли Цви пожертвовали двенадцать кошельков. Копилка была огромных размеров, покрашенная в зеленый цвет — цвет Саббатая, — и поверх белела надпись: «Йеш нави беиро» («Есть пророк в своем отечестве»). С тех пор вошло в поговорку: «Уехал послом (чаушем), а вернулся Мессией».

Десятого сентября 1665 года, на Рош Ашана, он прилюдно повторил то, что семнадцатью годами раньше открыл лишь избранным, — объявил себя долгожданным Мессией.

— Евреи! Геула, о которой мы веками молились, свершилась. Попущением ЙХВХ дожили вы до исполнения пророчеств. Скоро в последний раз отречемся мы от старых обетов и клятв[42], чтобы никогда больше не поститься, не разделять пищу на чистую и нечистую — с моим пришествием нечистого нет ничего. И вы обретете храм, а не будете ютиться среди чужих народов.

Трубят шофары.

Канун 1666 года. Вот-вот познаешь райское блаженство. О-о!.. Оно уже неотвратимо… райское блаженство… извержение, жерлом которого Смирна. От Жолкева до Орана мы в экстазе. В самой Смирне что ни день, то процессия рыдающих и смеющихся евреев в раскаленных добела одеяниях, словно никто не переодевался с Йом Кипура[43], с той ночи, когда пели: «Это есть наш последний и решительный пост». Но теперь отовсюду раздавалось: «Да благословен Господь наш Саббатай Цви, вновь разрешивший есть трефное!»

Бывало, к процессиям присоединялся Мессия. Предел мечтаний, чтобы тебя или твое чадо коснулся его страусовый веер. Кого коснется, тот спасется.

Какая-то бабка-повитуха орала, как резаная:

— Я первая сказала, что его голос покорит мир! Я первая!

Женщинам — а их приязнью Мессия издавна дорожил — было объявлено прощение первородного греха: «В Царстве Божьем вам не надо будет рожать, крича от боли, дети снова будут рождаться из земли». На жен и детей нисходил дар пророчества, и они начинали говорить ангельским языком.

Из уст в уста передавали, что в Шотландии видели корабль, он шел под парусами алого шелка с флагами Десяти колен Израилевых. Один путешественник написал из Лондона своему другу в Амстердам: «„Люди Пятой Монархии“[44] бредят возвращением евреев. Здесь об этом только и говорят. Не все в это верят, но все этого желают. Ставки делаются три к одному» (Генрих Ольденбург — Спинозе).

Из Джудекки телеграфировали в Константинополь: «Подтвердите предстоящее спасение. Ваши венецианцы». От имени константинопольских раввинов ответил Авраам Яхини, тот самый каллиграф-фальсификатор, что видел великого крокодила и карлика величиной с локоть. «Вы спрашиваете о молодом ягненке, которого купил Израиль Иерусалимский, сын Авраама, и по поводу которого возникло разногласие между родственниками: выгодна ли сделка, — то знайте, что товар лучшего качества имеет сбыт во всех странах, и горе тому, кто в этом сомневается. По мнению опытных купцов, прибыль предстоит огромная. Надо только ждать большой ярмарки».

В ученой среде «разброд и шатания». Что как и впрямь возвращение в Сион, обретение Царства — дело нескольких месяцев, а то и недель? Хаим Бенвенисте раньше других из смирненских раввинов признал в Саббатае Мессию, своим примером заражая нерешительных. Что двигало им — вера? расчет? честолюбие? (Саббатай поставит его во главе смирненского раввината, сместив престарелого Арона де Лапапу, бежавшего из города.)

— Мессия благословил меня! Мессия благословил меня! — несколько раз повторил он.

— Благословение нечестивца — проклятие, — возразил Хаим Пенья, известный богач, после чего вынужден был укрыться в синагоге. Несмотря на канун субботы, пятьсот человек взломали топорами дверь, и Саббатай обличал с кафедры всех «кафров» (отвергающих его). Тогда же он подал жалобу кади: Хаим Пенья непочтительно отзывается о царе. Под царем он подразумевал себя.

Когда среди женщин и детей, заговоривших ангельским языком, оказалась дочь Пеньи, тот сломался.

Как и в Амстердаме, где евреи чуть что кричали соседям: «Мы вам больше не рабы», смирненские тоже стали буянами — заручились охранной грамотой от Господа Бога. Терпение кади лопнуло, когда Сарра и две бывшие жены Саббатая (получалось, что не одна Шахина, а сразу три) возвестили во имя Господа, он же Святая Царица (Малка Акодеш): «Нечистое не то, что входит в нас, а то, что выходит из нас. Так учил Хесускристо, он тоже пророк». Имевших уши это не на шутку взволновало. Как — пророк?.. Хесускристо — пророк?

Казалось, Мессия только этого и ждал. Приблизился к Сарре и двум «бывшим своим». (Пфуй! Пфуй! Пфуй! Разведенному мужчине не подобает быть рядом с той, которую отослал назад к родителям.)

— Чем плох вам Хесускристо? — обратился Саббатай к окружившим его. — Мусульмане и те чтут Ису. Мы хуже, да?

Для кади это была запретная зона. Позволительно спросить: ему-то что? А то, что наведение мостов с христианами через голову османов — вот что! Попытка сговориться с румами за нашей спиной. Это государственное преступление. На том стояла и будет стоять османская веротерпимость. Ни вас, мусави, ни румов мы не понуждаем отказываться от своей веры. Хотите, будьте верны себе. Но если уж изменять Мусе или Исе, то только с Мухаммедом. Иначе — секир башка.

Три дня дал кади ему на сборы: седлай корабль, ваше величество, и дуй на всех парусах в Константинополь. А то, глядишь, по твоей милости и самому недолго по шее схлопотать… топориком.

Лопнувшее терпение кади могло бы насторожить. До сих пор стараниями богобратьев Иосефа и Эли он сквозь пальцы смотрел на бурливший еврейский котел, говоря себе: «Нехай во Франкском городе мятешатся, нам, татарам, все равно». Но когда евреи с франками вступают в сговор, чувство долга или чувство страха берет верх над жадностью. В годину суровых испытаний такое бывает с патриотами, все на свете проморгавшими. Моргает ли отрубленная голова? Чтобы не задаваться этим вопросом, кади перестраховался: три дня на сборы. А сам вперед корабля отправил гонца, который всегда наготове в измирской бухте.

Золотой голос Господа нашего Саббатая сводил с ума. Публика умирала от него, но прежде всего сам певец. В такие минуты он готов был одним движением, от полноты чувств, увенчать себя короной султана. Эти волшебные минуты длились часами, сутками. Потом Машиах впадал в уныние, и Сарра, Газати, другие надували его снова, возвращали его чувствам былую полноту. Никакого сознательного надувательства. Это делалось из любви к музыке, из потребности в музыкальном сопереживании.

Всех охватил неописуемый восторг, когда стало известно, что через три дня Саббатай отбывает в Константинополь — сместить Мехмеда Авджи («Охотника») и провозгласить себя Царем. Накануне он раздавал земли и царства. Больше других досталось Иосефу и Эли, один богобрат нарекался Царем Всех Царей, другой — Царем Царей Иудейских. Саббатай многих сделал царями и князьями, открыв каждому — включая городского нищего Рубио — чьим воплощением, какого израильского или иудейского царя, он является. Благочестивого казначея и откупщика госпошлин Рафаэля Халеби ожидал престол царя Иоаса. В уличном попрошайке Рубио жил царь Иосия. Это к нему пытался подкатить богач Пенья, отец девочки-пророчицы. Хаиму Пенье было отказано какое-то «особое царство». «Поменяемся, — предлагал Пенья Рубио, — с любой доплатой». Но нищий отвечал богачу с презрением: «Не нужны мне ваши деньги». — «Я не для себя, я ради дочки». Нет, ни в какую. Рубио сам хотел быть царем Иосией.

Для Сарры повторилось, только с большим размахом, уже пережитое ею однажды. Шумное ликование еврейской улицы. Они пожирают глазами Мессию — в изукрашенном по-царски кафтане, с развевающимися зелеными лентами на острие шляпы. А следом за ним я, Сарра, — в наряде, которому позавидовала бы сама царица Савская.

Но и румов — жителей верхнего города — хоть отбавляй. По любому больше, чем в Ливорно. И тоже были в курсе ставок. Три против одного, что дело идет на коду. Евреи получат не им обещанное царство, мы — не им опять же обещанное светопреставление. Наступил 1666 год, страшно.

(«Царство Мое не от мира сего; когда бы от мира сего было Царство Мое, служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеям» (Хесускристо).)

Всходили по старшинству: Саббатай, Сарра. Последним — Примо. Если «последние будут первыми», то первые, ясное дело, будут наоборот. Самуэль Примо нес перед собой походную канцелярию: ящик с бумагами, перьями, чернильницей.

У трапа стояли двадцать шесть человек те, кого Саббатай приблизил к себе: цари, князья, пророки. И вид они имели разом и горделивый и жалкий. Не то чтоб утро вечера мудреней — а утро выдалось седое, туманное, не вязавшееся с величием и торжественностью момента: хмурый горизонт, оттого что мачта грозила ему пальцем, только больше нахмурился. Но даже не о погоде речь. Искорки здравого смысла присущи и самым невменяемым из заговорщиков. Этим двадцати шести, за вычетом Рубио, было что терять, и готовность, больше того, безоглядное желание всего лишиться, все сбагрить за бесценок в ожидании «новой земли и новых небес» не отменяло ни оглядки, ни сомнения. Хотя оглядка всего лишь нервный тик, а сомнение — мелкий бес. Можно сказать, ужас обуял двадцать шесть еврейских комиссаров. А можно сказать, дух захватило. Все можно. Теперь, с приходом Мессии, можно все, и оттого захватывает дух и охватывает ужас.

С земли, покамест еще твердой, было видно, что бортовая качка мешает держать равновесие ступившим на палубу. Они сразу удалились в каюту. Чем больше снаружи штормило, тем больше внутри познабывало, и Саббатай, не дожидаясь отплытия, лег ничком на свою бороду и закрыл глаза. Сарра свернулась у него в ногах. Ей не хватало придворных, взглядов, обращенных на себя, но все впереди. Ерушальми отчаялся что-либо написать — отчаливший корабль дышал глубоко, как море. Только б не глубже.

Сказать, что плавание было счастливым, — нельзя. С неделю судно трепало, особенно когда вошли в Мраморное море. Разъярившимся волнам команда уже принесла в жертву фок-мачту — отрубила угрожающе раскачивавшийся перст. Только б живыми выйти из переделки, не налететь на прибрежные скалы. Вместо того чтобы с царскими почестями быть встреченным в Константинополе (кем именно, фантазия не уточняла и в лица не вглядывалась), полуживой Мессия оказался на мели — что отнюдь не фигура речи. Еще спасибо что так: песчаная отмель в окрестностях Хекмес-Кучука — редкость.

Сарра — царица, никогда не бывшая принцессой, — держалась стойко. По счастью, ее не выворачивало на левую сторону, как Саббатая или Самуэля Примо. На свежем воздухе обоим полегчало, но их подстерегала новая напасть. Великий визирь Ахмед Кеприли (теперь чаще пишут «Кёприлю», но мы по старинке), личность приметная в турецкой политике XVII века, — а может, и не он, а каймакам Мустафа-паша, тоже не лыком шит, — кто-то из этих двух вельмож распорядился схватить государственного преступника, сеющего семена недовольства среди подданных. Одним коротким движением — чик! — этому следует положить конец, тем более что высадка на Крите венецианского десанта сделала наши обстоятельства не столь блестящими, как того бы хотелось: его величество Мехмед IV отбыл к войскам. А в отсутствие султана недовольство константинопольских ахль аль-Китаб[45] может иметь непредсказуемые последствия.

Так или примерно так великий визирь Кеприли или каймакам Мустафа-паша видели ситуацию.

Машиах вступил в Константинополь… нет, не вступил — Саббатай был доставлен в цепях, унизительнейшим образом — и для себя, и для собравшихся на пристани. Столичные евреи все же приехали его встречать. И не только евреи. Какой-то дервиш — «ими проплаченный, это же очевидно» — бегал по городу с криком: «Gheldi mi? Gheldi mi?» («Он идет? Он идет?») Реклама была. Власть не делала тайны из происходящего.

Полицейский чин невесть какого ранга приветствовал знаменитого гастролера пощечиной. Саббатай подставил другую щеку, вживался в образ «страждущего Бога». На вопрос Мустафа-паши: кто он? откуда он? куда направляется? — вопрос, не лишенный философской нотки: кто мы? откуда мы? куда мы идем? — Саббатай начал оправдываться: я-де простой еврейский хахам, приехал собирать милостыню для нуждающихся братьев. Я ж ни при чем, что темные люди приняли меня за Спасителя, верно? Просто я красиво пою, и мною заслушиваются. Хотите послушать?

Беседы Иисуса с Понтием Пилатом не получилось. К тому же в шальварах у Мессии нашли недельный запас сухарей. Каймакам мудро рассудил, что живой Саббатай Цви менее опасен, чем мертвый. Вместо привычного «голову напрочь!» он бросил Мессию в долговую яму для евреев. Теперь уже не «проплаченный дервиш», а уличные мальчишки кричали: «Он идет? Он идет?» — завидев островерхую еврейскую шапку. Мол, обманули дурака на четыре кулака.

Тем, кто почитает себя умней других, это нестерпимо — так оконфузиться, признать: да, я верил их пропаганде. Проще было упорствовать: а как иначе Искупитель искупит наши грехи, если не страданиями? Логично же.

Еврейская долговая тюрьма в Константинополе стала местом услаждения слуха. В час серенад псалмы, исполненные медовым голосом, завораживали — ничего хорошего, между прочим, не суля псалмопевцу. В извечном споре певца и султана лавры достаются певцу, на что султан может и вспылить. По здравом размышлении резиденцию Царя-Мессии перевели в Абидос — в узилище для знати. Оттуда до Константинополя не долетали овации. Под нестихающие аплодисменты Саббатай принимал изъявления верности со всех уголков Европы: из Амстердама, из Ливорно, из Гамбурга. Входная плата, взимавшаяся кастеляном, приносила последнему изрядный доход. У специального причала приезжих уже поджидали суденышки, украшенные геральдической змеей — знаком Саббатая, и доставляли в Мигдаль Оз[46], как называли абидосскую крепость приверженцы Саббатая.

Мессия восседал на золоченом троне в царском облачении, закованный в цепи. Ему прислуживала Сарра, ослепительная как никогда. Пережитое преобразило ее в очередной раз. Это была красота благородной зрелости, способная брать и давать в одинаковой мере. По правую руку от Мессии расположился Самуэль Примо, не переставая что-то писавший.

Саббатай в цепях и колодках, принимающий посетителей в Башне Оз

«Самуэль Примо заботился о том, чтобы к евреям Смирны доходили самые сказочные вести об уважении, которое оказывали Мессии турецкие вельможи, в душе совершенно убежденные в его божественном призвании». И далее Грец пишет: «Если Саббатай Цви на минуту усомнился в себе, то эта перемена места заточения, осторожное отношение к нему дивана и постоянно увеличивавшаяся привязанность со стороны евреев снова заставляли поднять голову».

Кого в Мигдаль Оз принимали с подчеркнутой благосклонностью, так это польских евреев, добиравшихся сюда, не считаясь ни с какими расходами, ни с какими опасностями. «Увидеть Мессию и умереть». С порога Сарра приветствовала их на идиш и по-польски: «Как добрались? Какое счастье видеть вас, дорогие», — такая вся обворожительная, лучащаяся — и такая родная.

Польское еврейство истекало кровью, польское еврейство виделось истерзанным сердцем нашего народа. С ним наши молитвы, ему первшему — венец Геулы. Но польское еврейство и самое жестоковыйное, его вожди самые упорные в своих сомнениях. Лемберг со Смирной братья навек? Это нам только снится. Загадочный Нехемия Коген, каббалист из Львова, о котором известно, что он умеет летать, хранил молчание. «Мой Иуда Искариотский», — назовет его Саббатай.

Одной польской группе (они говорить могут только о кровавом месиве) Мессия отвечал:

— Видите, свитки Торы одеты в кроваво-красное? Видите эту книгу? Я плачу над ней[47]. Но передайте братьям: близок час. А казакам, всему их звериному роду-племени, я готовлю страшную месть.

Рыдающим голосом, со всхлипами, он затянул «Ав арахамим» («Отче милосердный»). У всех по щекам текли слезы, у всего кагала. Один Самуэль Примо невозмутимо продолжал писать.

— Сын мой, — подозвал Саббатай самого молодого из польской депутации. — У тебя есть престарелый отец?

— Да, Господи.

— Ты передашь ему от меня это и скажешь: Господь Бог наш Саббатай Цви шлет тебе белье, которое возвращает молодость. А еще… пусть передадут Нехемии Когену, что я его жду.

В тот год неарийская Европа жила одним — сводками из Галлиполи. Известен дневник Гликель Из-Гамельна — того самого, откуда крысолов выманил всех детей. Писавшийся на жаргоне (латинскими буквами?) дневник под названием «Zichronoth morath Glückel Hamel» («Воспоминания госпожи Глюкель Гамель») был опубликован лишь в 1896 году. К тому времени двенадцатитомный опус Г. Греца был завершен, а его самого уже пять лет как не было в живых — но это так, к слову. Дневник предназначался «для чад моих и чад их чад». Гликель Из-Гамельна — урожденная Гликель Пинкерле — дама лет сорока пяти, глядит на вас из своего семнадцатого века проницательными понимающими глазами. Тонкие губы, широковатый нос. Разлет бровей прикрывает высокий кружевной чепец, обрамляющий худощавое лицо, подбородок поддерживают брыжи. Руки в кружевных манжетах, с крупными пальцами работницы, сложены поверх отороченной темным мехом душегрейки. На столе сбоку стопка бумаги, а на ней наискосок гусиное перо — возможно, указанием на то, что самостоятельно управляет делами покойного мужа-ювелира, при этом оставаясь хозяйкой крупной мастерской по изготовлению кружев, унаследованной ею от матери и бабки. Но, возможно, эта стопка бумаги и есть — как гласит надпись еврейскими буквами — «зихрон морат гликель хамель», дневник, который она с перерывами вела между 1691 и 1719 годами. Вот пассаж, до нашей темы относящийся:

Когда я вспоминаю «тшува»[48], которой предавались старики и молодые, трудно становится писать. Горе нам, что согрешили мы в легковерии своем. Я помню письма, которые получали сефардские евреи. Читались они в сефардской синагоге, и послушать их приходили немецкие евреи. Молодые выходцы из Португалии одевались в лучшие свои платья, опоясывались зелеными лентами, эмблемою Саббатая Цви, и так, танцуя под звуки барабанов и цимбал, ходили по городу. Мы надеялись, как надеется женщина: вот после целого дня страданий и после ночи ужасных мучений придет к ней избавление, счастливые роды принесут облегчение и радость. Но наступило утро, и в потугах великих она лишь испустила ветры. И то же случилось с нами, о Творец мира. Рабы Твои, сыновья Твои, где бы они ни жили, иссушили себя покаянием, извели молитвой и милостыни не жалели. Весь народ Израиля будто к великой радости готовился, но лишь испустил ветры. Некоторые (бедные!) продавали свое имущество и дома и со дня на день ждали избавления. Мой тесть, мир ему, который жил тогда в Гамельне, оставил нам дом, двор и все свое хозяйство и переехал в Гильдесгейм (до которого — Хильдесхайма — от Гамельна два шага и по тем-то временам), а к нам в Гамбург прислал он две большие бочки с холстом и всякими съестными припасами, потому что этот добрый человек попросту думал, что из Гамбурга поедут в святую страну. Так простояли эти бочки запакованными больше года.

Гликель Из-Гамельна

Фрагмент из дневника Гликель Из-Гамельна процитирован в переводе 3. Рубашёва, которой добавляет:

В Гамбурге христианские писатели охотно перепечатывали сенсационные вести с Востока, искажая их и дополняя. Интерес, оказываемый этим слухам христианским обществом, служил для евреев лучшим доказательством их подлинности. «Покаяние» и бичевание совершались ежедневно, но определенному регламенту, выработанному Натаном (Газати) и палестинскими каббалистами. После окончания всех предписанных истязаний «очищенные» часто проводили время в плясках и оргиях, нередко переступая пределы общественной нравственности. То же самое происходило и в Венеции, Ливорно, Авиньоне и городах Марокко.


К лету военное счастье вновь улыбнулось Мехмеду IV — Мехмеду Авджи. Крит наш! Очередь за Крымом, где хан, до сей поры исправный данник Мехмеда IV — между прочим, тоже Мехмед и тоже IV, — вступил в тайные сношения с императором, исконным врагом османов. Хватило и небольшого экспедиционного корпуса, чтобы одного хана заменить другим — хана Мехмеда ханом Гиреем. Дарданелльский замок сделался труднодоступен для широкой публики. Зато с половины августа к Мессии народу хлынуло, как из шлюза — столько скопилось их в Константинополе, вожделеющих мессианского царства.

Пропускная способность «концертного зала» не позволяла Саббатаю в течение дня дать аудиенцию всем желающим. Для тех, кто все же удостоился чести лицезреть Мессию, внимать Мессии, хором подхватывать «омейн», враз подскочила входная плата. За ночлег — в разы. О перевозчичьих услугах говорить не приходится — умение каббалистов летать по воздуху пригодилось бы.

Одного из них Саббатай незамедлительно различил в публике: кафтан в пролежнях, сложением и росточком — Газати, только ссутулило его на другое плечо, через которое перекинута котомка.

— Нехемия Коген!

— Да, Нехемия. Ты звал меня, и я пришел. Мир.

— И благословение. Благословен входящий.

(«Шалом» — «Увраха. Барух аба».)

Они «не смеялись друг другу в лицо, как два авгура» (Грец), они оценивающе сцепились глазами, вот-вот зазвенят клинки.

Саббатай, дородный цветущий красавец, встал с трона, снял символические оковы и пригласил «за кулисы» тщедушного Нехемию, похожего на запятую, тогда как сам Саббатай походил на восклицательный знак.

Все замерло. Только Самуэль Примо с упорством древнего скарабея катил перед собою мир — толкал перо от локтя влево, а не как те, у кого оно влачится за рукою, те, что пишут слева направо. Вновь помещение заполнилось жужжаньем, характерным для летнего полдня, средь некошеной травы. Кто-то даже набрался смелости: приблизился к опустевшему трону и робко погладил съемные оковы.

— Как Господь сказал? Нехемия Коген?

— Вы никогда не слышали?

— Кто-нибудь видел, как он появился?

— «Ты встаешь, как из тумана…»

— Это «Песнь о нибелунгах», mein Herr? Полагаете, он нибелунг?[49]

— «Песнь о нибелунгах» поют во франкфуртских синагогах, caro mio.

— Не понимаю, его же с нами не было.

— Чего тут понимать? Нехемия Коген постиг все десять сфирот. Он предтеча Господа. Видели, как тот ему: «Прошу, пане… прошу, пане». Он может летать по воздуху.

— Не городите чушь. Он прибыл через Вену, император с ним всегда советуется.

— Не-не, он не по воздуху. Это демоны по воздуху, а он — святой человек. Он не по воздуху.

— А как, позвольте спросить?

— А невидимцем.

— Чтоб совсем невидимкой сделаться, такого нет. Просто принимают любые обличья. И никто никогда не подумает, что это он. Может обратиться в волос на твоем воротнике. А чтобы просто исчезнуть, такого нет… Превратиться ни во что не может никто.

— Неверно в корне! Йеш мэайн! Значит, можно и навыворот[50].

— Муж великих познаний…

— В области самого себя. Познать самого себя до малейшей точечки, и, когда не останется ни одной не познанной, вместе эти точечки перенесут тебя куда пожелаешь, хоть на луну.

— Пфуй! Пфуй! Так недолго и чалму надеть[51]. Арабские хахамим учат, что всё, имеющее плотность, состоит из атомов. Рамбам их жестоко высмеял. Вот его доподлинные слова, как они записаны в книге «Морэ». Если перемещение тела есть сумма перемещений атомов, по своей безвидности одинаковых, то быстрота их перемещения во всех частях сказанного тела должна быть одинакова. Однако это легко опровергнуть. Возьмемте для примера мельничный жернов. Точка, лежащая снаружи, описывает большую окружность, чем за то же самое время точка, лежащая близ центра. Итак, быстрота движения атома по внешней окружности превосходит быстроту движения атома по внутренней окружности.

— А це таке атом?

— Саадия Гаон[52] тоже говорил: «Наполни котомку одними ничто — ничего и не принесешь».

— Поэтому у Агари котомство, а у Сарры потомство. (Агарь — праматерь исмаэлитов, Сарра — исраэлитов.)

— Постоять бы при разговоре Господа с Нехемией Когеном.

— Посмотреть бы, что у него там в котомке. А может, крылья?

Чем не комменты?

Считается, что они говорили об АРИ (Элоким Рабби Ицхак), эфраимитском предтече, более известном как Исаак Лурия; о Древе, излучавшем ветви, — сфирот, которых не десять, а восемь (йесод, ход, нецах, тиферет, гвура, хесед, бина, хохма — основа, слава, вечность, красота, строгость, милость, понимание, мудрость), потому что «царство» (млахут) корнями уходит в землю, а «корона» (кетер) прежде венчала ствол, пока Нехемия, нынешнее воплощение АРИ, не вскарабкался по нему и не увенчал себя высшим знанием. И т. д.

И в таком роде мог протекать их диспут, длившийся, согласно Сеспортасу, два дня и три ночи. Вспоминается олеография, представленная нам одним аргентинским мараном по имени Борхес, тоже известным каббалистом. Состязание двух баянов где-то высоко в Карпатах, ночь, звезды. Один поет с утра до вечера и с вечера до утра и снова с утра до вечера. И так два дня и три ночи, а после передает гусли другому — как передал бы братину. Но другой баян их отбросил, встал во весь рост, сделавшись исполином. И первый сразу признал себя побежденным.

Как никогда не увидим мы отражения вершины Игерота в водах залива Пласидо, так никогда не узнаем мы, что произошло между Саббатаем Цви и Нехемией Когеном. Может, и правда — такое мнение высказывалось — для ослышавшегося Нехемии (думал-то он на жаргоне) «кетер» прозвучало как «Kette» — оковы, — что оскорбительно. Все возможно — и все было бы возможно, когда б не содержимое его котомки.

— Лжец! — вдруг донесся крик.

Показался Нехемия… вышел, шатаясь… остановился… Первое впечатление: он смертельно ранен, сейчас упадет, хватаясь за воздух, — хотя это Саббатай разряженной куклой валялся на ковре за стеной, услыхав приговор себе.

— Лжец! — продолжал выкрикивать Нехемия («Шакран!»), с каждым шажком ступая все тверже, пока не припустился, ибо промедление для него было смерти подобно. А все же в дверях обернулся и снова прокричал: — Лжемессия! («Машиах ашекер! Машиах ашекер!»)

Кругом всё исполнилось ненавистью к маленькому человечку: сейчас разорвут. Тогда черный человечек взлетел: факирским движением выхватил из котомки белый тюрбан и нахлобучил на себя. Вот они, спасительные крылья. Грозившая его поглотить человеческая лава вмиг застыла.

— Стража! Стража! — закричал он.

Исповедание государственного Аллаха, национализированного Бога, гарантировало неприкосновенность, а зрелище чалмы на голове каббалиста по постигновении им десяти сфирот тотчас обращало в камень каждого, кто не успел зажмурится, отвести взгляд. Впрок заготовленная чалма (ни за что бы не угадал, что у него в котомке) делала предшествовавший диспут «просто сотрясением воздуха» (по определению Борхеса). Коварство — оборотная сторона замечательного «Un biglietto?»

— Стража! Сюда! Правоверные, на помощь!

На исламском солнце сабли сверкают, что твоя «Книга Зоар». Глазам больно.

Вечером того же дня утопавший в одежде с чужого плеча (ох уж нам это его плечо!) Нехемия Коген был доставлен в Стамбул. Царь Салтан лично пожелал его выслушать. В переводчиках у него был некто Гвидон — так забавно играет история именами. Все наши источники, включая бесконечного Греца, называют его Гвидоном. («В действительности он звался Дидон или Годам, неверна еврейская передача имени», — промелькнуло в примечаниях.) Гвидон — лейб-медик султана, иначе хаким-баши — был из «надевших чалму». Если и играл в политические игры, то не по-крупному, а так, по маленькой, своим тайным единоверцам чуть подыгрывал. Но случалось, натягивал поводья, чтобы не зарывались, помнили: еврейское счастье переменчиво.

За выкрестами в погромные времена такого не водилось, бежали с фонарем впереди погромщиков. Перейти в ислам для еврея это все же не выкреститься, это другое, это как погостить у родича. Поэтому призванный переводчиком во дворец, Гвидон руководствовался главным правилом своего сословия: не навреди. Совсем врать и переводить «чтоб было да, так нет» — опасно. Мустафа-паша (маймакам) не лыком шит. Великий визирь Кеприли владел искусством читать по губам мысли (оба царедворца при сем присутствовали). От Мухаммеда Али, как отныне звался Нехемия Коген, тоже неведомо было, чего ждать, каких талантов. Тот еще бес. Доктор Гвидон счел за лучшее не испытывать судьбу, а переводить все как есть. Хоть и развел краски по возможности. Во всяком случае, не сгущал их. А там «будем посмотреть».

Увы! Султану хватило и этого. В гневе начал он чудесить, что рифмуется с «повесить». Да, Саббатай провозгласил себя царем Мессией. Да, в Абидос со всего мира стекаются евреи послушать его пение и платят за это бешеные деньги. Абидос — это золотое дно для всех, начиная от лодочников и местных жителей и кончая кастеляном и его стражей. Евреи больше не постятся «в день девятый аба». Зачем — когда Неотступный Хранитель Гроба Господня (султан) скоро будет изгнан из Иерусалима, а в Сионе снова утвердится еврейский Бог, имя которому Саббатай Цви. И этот Саббатай Цви с повелителем блистательной Порты поступит так-то и так-то — повсюду на гастролях будет возить султана за собой, как дети возят за собой игрушку на веревочке. Христиане заслушивались Исой, а евреи — Саббатаем. И константинопольские евреи в первых рядах, эти неблагодарные марранос (здесь с двумя «р»[53]). Совсем потеряли голову.

Непосредственная реакция султана: приказал казнить пятьдесят раввинов. Стамбул застыл перед грозой — Стамбул евреев. «Приказал расстрелять пятьдесят раввинов». Способ казни, прямо скажем, не турецкий. Что «расстрелять» — об этом лишь у одного автора, а что «пятьдесят», пишут все. И такое же число раввинов-нахлебников у цараф-паши. Случайность? Или применительно к раввинам действует пятидесятиричная система счисления? Какой же вид казни определил для них султан-охотник: через расстреляние? надавать по шеям топориком? освежевать, как косуль? казнить, как казнили Мустафа-пашу, не сумевшего взять Вену: при помощи шелкового снурка, концы которого держали в руках двое разбежавшихся в разные стороны слуг? Собственно, это роли не играет. Все равно никто не был казнен. За раввинов просила султанша-мать (все схвачено), константинопольские евреи отделались… ничем. Им так ничего и не было предъявлено. В селениях окрест «Башни Оз» долго будут вспоминать наплыв «туристов из Европы» в 1666 году. Всемогущий Аллах сотворил чудо. Кому сказать, сколько стоило место в лодке или койко-место, — никто не поверит. Был ли наказан кастелян за то, что делал богоугодное дело — облегчал кошельки краковских и амстердамских евреев? Об этом история умалчивает.

Но что можно сказать со всей определенностью: во времена, когда перерезать глотку ближнему своему ничего не стоило (возражения принимаются: эти времена всегда при нас); когда массовые обезглавливания в присутствии глазастой толпы были в порядке вещей, а колесование, четвертование, сожжение, сажание на кол и прочие деликатесы подавались к праздничному столу; когда религиозные войны разрубали народы надвое — все происходившее на почве саббатианского помрачения не повлекло за собой ни одного смертоубийства. (Вру. Было одно. В Венгрии во время службы убили «кафра» он не встал при словах «Господь наш и Бог Саббатай Цви»[54].) Сотни тысяч счастливых обладателей помутившихся мозгов куда-то валом валили, проклинали «кафров», но при всем при том на поле битвы не осталось бездыханных тел. Мехмед Огджи, Мехмед Охотник, убивавший все, что движется, проявил мягкосердечие неслыханное: мало того, что пощадил пятьдесят раввинов — пятьдесят тысяч константинопольских евреев, открыто приветствовавших своего мнимого избавителя, получили негласное прошение, избежав обычных в таких случаях контрибуций. А ведь мог и резню устроить.

Начиная с четвертого элула (пятого сентября) события развивались стремительно. Четвертого — появление Нехемии. Седьмого он объявляет Саббатая самозванцем, а себя магометанином. Наутро комнату Нехемии находят пустой, зарешеченное окно открытым. Сама чугунная решетка в целости и сохранности. Караульщик божится — воздев кулак с поднятым пальцем (призывая в свидетели единого Бога) — что никто не выходил. Ключ у него на шее, кованая дверь оставалась запертой.

Когда об атом доложили Кеприли, он рассудил с присущей ему многоречивой мудростью:

— Крайне редко, но, судя по рассказам, все же такое бывает, что кто-то может летать по воздуху Еще реже, но, судя по рассказам, и такое бывает, что кто-то обладает способностью проходить сквозь стены. И новее уж редкое умение, но, судя по рассказам, все-таки возможное. — становиться невидимым. Но чтобы бесследно скрыться из запертой комнаты, человек должен владеть всеми этими талантами разом, а значит, это уже не человек, а шайтан. От шайтана нужно держаться подальше, поэтому лучше займемся Саббатаем.

Впоследствии Нехемию Когена видели в разных местах, но веры этим свидетельствам нет. Якобы последние годы жизни он провел в Амстердаме, нищенствовал и слыл пламенным саббатианцем. Умер в 1691 году. («Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона» пишет: «Имеются сведения, что полупомешанный попрошайка Яков Немиров, хорошо знакомый с каббалой, выдавал себя за „пророка Нехемию“. Его проделки удавались до 1687 года, когда его узнали земляки, объявившие, что действительный пророк умер еще 1682 году».)

Восьмого элула по распоряжению Кеприли Саббатая переводят из Абидоса в Адрианополь, «рассеяв его многочисленных приверженцев». Не знаю, по мне так рассеять в рассеянии сущих — то же, что выпить море.

И снова хаким-баши — лейб-медик султана — в роли переводчика. Странно, что Саббатай не знает турецкого. Первая ступень многоступенчатой Смирны и тогда уже была Измиром. Греца эта странность не смущает, он полагает, что «игралась комедия». И смертный приговор, о котором объявил доктор Гвидон, и велеречивая рассудительность великого визиря — все комедия. «Будь Пилат справедлив, у Пророка (Мухаммеда) не было бы предшественника» — великий визирь имел в виду Ису. Логика Кеприли: к чему множить мучеников в стане врага и этим оказывать ему услугу?

Пятнадцатого элула вместо того, чтобы быть распяленным на кресте — здесь нанизанным на кол, — Мессия признал себя лжемессией, надел чалму. Теперь он Мохаммед-эфенди, главный привратник государев (капиги-баши оторак), и ему назначено месячное содержание. Его жена также обратилась в ислам, была представлена султанше как Фаума Кадин.

Какой бы длины ни были ноги, на которых по миру расходятся вести, в синагогах Европы праздновалось начало года (Рош Ашана) под знаком предстоявшего возвращения в Сион. Еврейские типографии Амстердама как ни в чем не бывало печатали «Молитвенники („Тиккуним“) Саббатая Цви» с его портретом. Слушок, долетевший с первым порывом ветра, поначалу не был унюхан. Первыми «чуют правду» лишь те, кому развенчание Саббатаевых фантазий могло дорого обойтись, — самые настойчивые их проповедники. Они перед неотложным выбором: как быть, раньше других заклеймить всеобщее заблуждение, чтобы опять верховодить, — или еще не вечер? Они с таким жаром проповедовали пришествие Мессии, что сами в него — в себя — уверовали.

Саспортас описывает позор и стыд Хаима Бенвенисти, своим авторитетом поддержавшего саббатианские сатурналии (а как еще это назовешь?). Ученый муж валялся у дверей синагоги в разорванных одеждах, и всяк сюда входивший переступал через него. Накануне богобратья Эли и Иосеф получили письмо, запечатанное кольцом со змеей: «Кончено. Господь сделал меня измаильтянином. Свершилось то, что Он повелел. Ваш брат Мохаммед-эфенди, капиги-баши оторак. В девятый день моей Хиджры из Абидоса в Адрианополь». (Исламское летоисчисление ведется от переселения Магомета из Мекки в Медину. Хиджра — переселение. Саббатай верен себе — уподобляет себя Пророку.)

Бесхребетность души — специалитет Саббатая, но все же на первом месте cante andaluz (пение в андалузском стиле). Поэтому чалму хоть и надел, но воспевать Господа так, словно у него синусит, — нет! Не в силах, не готов, протестует. Нет, нет и еще раз нет! Все что угодно, только не переучиваться на муэдзина. Скорее забуду тебя, Иерусалим, чем отрекусь от андалузского пения. И за овацию в тысячу солнц не готов — не то что за ущербную луну с одинокой звездочкой.

В белой чалме, в зеленом халате он кричал, топал ногами, плакал — когда никто его не слышал, кроме Аллаха. «Ну и не надо, — сказал Аллах на это. — Захочешь, будет поздно».

В одну из своих великих депрессий, сменивших эйфорию новизны, глядя на скорбный венок из белых лилий, Саббатай запел было «Аль нахарот Бавель». («На реках Вавилонских». В псалтири псалом 136-й.) И не смог. Пропал голос. Точно, все кончено. Аллах повелел, и свершилось.

При реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом,

внегда памянути Сиона.

Там на пальмах повесили мы органы наши.

Там пленившие нас требовали от нас слов песней.

И притеснители наши — веселия:

«Пропойте нам из песней Сионских».

Как нам петь песнь Господню на земле чужой?

Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя.

Прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя,

Если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего.

Припомни, Господи, сынам Едомовым день Иерусалима,

Когда они говорили:

«Разрушайте, разрушайте до основания его».

Дочь Вавилона, опустошительница!

Блажен тот, кто воздал тебе за то, что ты сделала нам!

Блажен, кто возьмет и разобьет твоих младенцев о камень!

Но дары и призвание Божье необратимы. «Подарки не отдарки», — говорят дети Отцу своему.

— Сарра! Сарра! — вдруг услыхала она, ставшая теперь Фаумой. Она всегда была поблизости, и по ее лицу нельзя было понять, о чем она думает. — Сарра! Ко мне вернулся голос! Пока звучит голос Иакова, руки Исава бессильны.

Нет, совсем не «все кончено». Все только начинается — такое было чувство. Педантичный Самуэль Примо, ненадолго взятый под стражу, припадочный Натан Газати, пускавший по Тибру бумажные кораблики с халдейскими проклятиями Вечному городу, изготовитель фальшивок Авраам Яхини, перебравшийся в Крым, где пользовался известностью среди караимов, — они нашли модус: только злом побеждается зло. Во искупление наших грехов Мессия принял их на себя. Иначе нам не взойти в Иерусалим.

Отдышавшись, отфыркавшись, словно до последней мочи его голову удерживали под водой, Саббатан признал аудиторию своею. В одной руке у него Коран, в другой — Теилим (псалтирь). Муфтию Вани он объяснял, что стремится как можно больше евреев увести за собою в ислам и потому отчасти вынужден оставаться евреем. Евреям же говорил прямо противоположное: что внедрился в мусульманство, дабы тайно склонить к иудейству турок.

Это еще возымеет свои последствия, положив начало великой науке конспирологии. Прежняя синагога хранила от народов тайну Израиля: какие-то чудовищные обряды, нравы и даже физиологические мерзости вроде мужской менструации. (В России знатоком по этой части выказал себя Вас. Вас. Розанов. См. «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови».) А за стенами гетто евреи по злобе травили колодцы и насылали чуму — в общем, баба-яга в особо крупных размерах, эдакий злобный домовой.

Но, оказывается, мировая синагога в своем мистическом коварстве вынашивала иное, нежели просто избиение четырнадцати тысяч младенцев, — обращение их, четырнадцати тысяч, взятых четырнадцать миллионов раз, в иудейское рабство, по сравнению с которым вавилонское рабство древних иудеев покажется увеселительной экскурсией. В Европе недавние саббатиане, храня верность своему Мессии, забивались во все щели под видом новых христиан: «И умножу тебя и сделаю Царем над царями, и что Израиль среди народов, то Земля будет среди планет: краеугольным камнем мироздания и кораблем в Моем плавании».

Те же из саббатиан — людей субботы, — что последуют за ним в ислам, чтоб никогда не сочетались брачными узами с исмаэлитами, а только между собой. Исмаэлиты — мамзерим, ублюдки, незаконная поросль Авраама, изгнанная им в пустыню и лишь по милости Господней спасшаяся. Пусть внешне только сообразуются с преданиями и обычаями новой веры. (Мозес Мендельсон — Лессингов Натан — призывает к тому же: «Дома вы евреи, на улице вы немцы».)

Шурин Саббатая — не Исраэль Жолквер (Исрулик), контрабандист с «Богородицы ветров», а другой, брат новой жены Саббатая, — положит начало Дёнме, тайному иудео-мусульманскому ордену, который в империи оттоманов, по убеждению конспирологов, выполнял миссию, аналогичную той, что выполняют иудеохристиане среди христианских народов. Революция 1908 года их рук дело. Кто как не Карассо во главе других младотурок ворвался во дворец и арестовал султана? А избиение иудеомусульманами своего давнего врага — армян, представленное как результат турецкого варварства! Нет, не на османах кровь безоружных потомков амалика — за геноцидом армян стояла другая сила, одно из подразделений мирового еврейства. «Только злом побеждается зло» — армяне же для них всегда были злом: «Брань у Господа против Амалика из рода в род».

— Когда правоверному позволяет кошелек, он не довольствуется одной женой. Истинный мусульманин берет пример с Пророка.

Для новообращенного слова муфтия, как печать на сердце. Саббатай женился. Семь девственниц читали ему по субботам главу из Торы, и его благосклонность пала на одну из них, тринадцатилетнюю Айшу, дочь Иосефа Философа, каббалиста из Салоник, принявшего ислам.

Газати не сильно ошибся, предрекая, что Мессия женится на дочери Моисея, — он женился на его матери: до того как стать мусульманкой, Айша звалась Иохаведой (Йохевед). Подученная своим отцом-каббалистом, Айша восстала на старшую жену.

— Зона запрещена мужу. Муж знал ее в нечистоте. Она у сгодится мне в рабыни.

Муфтий Вани понимающе кивает в ответ: муж — переносчик нечистого на чистое. Старшей жене только и остается, что быть рабыней в собственном доме.

— Тебе нет места в его мессианстве, — сказала ей Айша-Йохевед. — Поняла?

С тех пор Фаума (с переменой имени Сарра умерла) пряталась, как это делает нерадивая прислуга или послушница (ослушница) в монастыре, где ею помыкают. Здравствуй детство, здравствуй «искусство наносить себе ранки» (Грец). А вот Саббатай не умер, сменив имя, только умножился. Его стало больше на целого Мохаммеда-эфенди. А Мессия разросся в лжемессию. Он снова обладатель царственной осанки и несравненного мордента — всхлипа, который сводил с ума любителей андалузского пения, соединявшего в себе позднеиспанскую кровоточащую сарабанду с ее далеким предком, сарабандой-фламенко.

Это произошло очень скоро, спустя два-три дня после удаления Фаумы и ее замены Айшей.

— Господи! — донесся шепот. Саббатай не снизошел до движения, каким отдергивают занавеску. Не в обычае сладкопевцев отвлекаться по сторонам, для них характерна центростремительность.

— Господи! — повторился призывный шепот, источник которого был скрыт от глаз. — Мессианской невестою я шла за тобой. Я была еврейкой, я была христианкой, теперь вот мохаммеданка. Ты отверг меня, но ты всегда отвергал меня. Прошу о прощальной милости, и больше ты не услышишь о своей рабе. Спой мне, как царевна Месильда из миквы поутру шла.

Лжемессии не бывают жестоки. За относительной терпимостью самозванца стоит неуверенность. Без дальнейших уговоров он запел, сам собою полоненный. Он мог петь вслепую, не ведая слушателя: богатое воображение помогает пережить катарсис в одиночку.

Катарсис — отделение души от тела. Подобно другим Божьим дарам, катарсис необратим, безвозвратен. Достаточно взмаха руки, сжимающей в решительном маленьком кулачке то, что не сверкнет в темноте. Темнота — сестра стыдливости. Но и средство ее преодолеть. Зато и риска промахнуться в темноте больше, даже если мишенью ты сам, «та самая впадинка, где начинается грудь». Ах, если б не темнота! Малах Амавет (Ангел Смерти) завладел бы своей добычей в две минуты (как было с неким фон Эйрихом — «мамзелью Фифи»). Но в темноте Фаума промахнулась. Задев трахею, клинок ушел вбок, и агония растянулась на несколько дней.

Клекот за занавеской лжемессия принял за сильные чувства и продолжал петь о Месильде. Коралловые губы у ней спорят с белизною груди, как кровь — с молоком, а стальным полумесяцем бровь не что иное, как клинок дамасской стали. «Наносят смерть они без промаха врагу», — воспевал он Месильду, воодушевляясь с каждым куплетом, и каково уж было ей там, в темноте, под это пение, в безмерно растягивавшихся телесных мучениях — лучше об этом не думать и не представлять себе этого.

Лжемессии какое-то время удается дурачить турок. Те рассуждали так: «Глядишь, за ним в ислам потянется великое множество. Как не счесть алмазов в каменных пещерах, так не счесть увенчанных чалмою слушателей на его проповедях». Но чалмы эти были то же, что бахилы, только не на ногах, а на головах: надел — вошел, вышел — снял.

Грец пишет: «Когда турецким надсмотрщикам случалось присутствовать при всех этих сходках, еврейские слушатели умели вводить их в заблуждение. Они сбрасывали еврейские головные уборы и надевали чалмы. Понятно, от всех этих новых происшествий и треволнений слабая голова Саббатая еще более пострадала, и он потерял всякий такт, всякое благоразумие. Вследствие своих частых сношений с евреями, которых он все-таки не мог обратить в магометанство в таком огромном количестве, как это было им хвастливо обещано, он впал наконец в немилость, лишился своего содержания и выслан из Адрианополя. Когда турецкий караул в одной деревне близ Константинополя (Куру Джисму) застал его врасплох, поющим псалмы в тамошней синагоге, и бостанджи-баши (офицер) донес о том высшему руководству, великий визирь приказал сослать его в маленький городок в Албании — Дулциньо, где совсем не было евреев. Там он и умер, как говорили потом, в Судный день, одинокий и всеми оставленный (1676)».

Родственник это также и профессия. Спросом в первую очередь пользуются «вдова» и «сын». Как профессиональная вдова Айша (урожденная Йохевед) выбила больше ста — из ста возможных. А за пределами возможного счет очкам не ведется. Невозможное заключалось в том, что ее брат Якуб, шурин Саббатая, доводился ему сыном. Это признали участники каббалистического съезда в Салониках.

Якуб Квириди (Любимый) — земное воплощение Саббатая Цви, тайный Мессия. С виду правоверный, совершивший хадж, Квириди был первым магистром ордена Дёнме, скромно выдающего себя за малочисленную секту иудеомусульман. Тем не менее исследование «скрытых пружин» дивана позволяет многим считать Дёнме силой, которая целенаправленно уничтожает традиционную Турцию османов. (Сегодня, когда пишутся эти строки (январь 2017 г.), маятник качнулся в другую сторону. Традиционная Турция целенаправленно уничтожает Дёнме.)

Загрузка...