Апофеоз

Счет и вправду пошел на дни. «Снова Рош Ашонэ, снова в баню», — два еврея разговаривают, оба в лапсердаках, со свалявшимися в дредлоки пейсами. Фрейд на примере этого анекдота рассуждает о «водобоязни» галицийских евреев. («Остроумие и его отношение к бессознательному».) Они так сильно боятся воды, что наказание за грех определялось числом погружений в микву перед утренней молитвой.

В Зихрон-Якове гигиенические действия больше не ограничивались посещением миквы. Однако женщины, даже те, что «соблюдали кошер в общих чертах», в самых общих чертах, все равно, когда полагалось, совершали омовения, как их матери и матери их матерей. Миква священна, «миква Израиля». Это одновременно и залог ритуальной чистоты, и способ ее соблюдения. (Без устали на тему еврейской миквы мог писать Вас. Вас. Розанов, «тайновидец плоти», т. е. большой охотник вглядываться под юбку.) Това всегда у Сарры оставляла свой пистолетик. В микву с ним никак нельзя, оставить дома — тоже. А у Сарры внутри дверного наличника имелась полость. Забегала, клала под планку и на обратном пути забирала.

Принадлежавший Тове Гильберг револьвер и к нему кобура под видом кошелька

В 1917 году осенние праздники начались точно в половине сентября, точно по линеечке. Шестнадцатого вечером наступил новый 5678 год. Двадцать седьмого был Йом Кипур. Первого октября — Суккот, продолжающийся неделю. Праздники проводят в семье. А если от семьи остался лишь отец, убаюканный своей глухотой? Ну и что, Сарра возвращалась в декорацию других времен. Как в 1662 году, она возлежит на подушках под навесом из пальмовых листьев. Тарелка с тейглах стоит почти не тронутая — которую вечером занесла Това вместе с миниатюрной кобурой (так уж у нее совпало). «Мирной субботы вам, — бросила взгляд на Ёсика. — Я уж не зайду. Завтра».

— Признайся, ты не поехала с Ароном, чтобы меня не брать с собой, — сказал Ёсик, когда Това ушла. — Ты все еще считаешь, что я его убил. И там, в Египте, нам будет слишком близко до него.

— Не говори глупостей. Ты думаешь только о себе.

— А ты не только о себе?

Сарра молчала. Она закрыла глаза, сдавила его пальцы в своих и молча улыбалась, как будто плыла по течению.

— Чему ты улыбаешься?

Она молчала — казалось, что не слышала. Он повторил.

— Сейчас за мной придут, — веки по-прежнему смежены. — И на быстроходном корабле я унесусь в Египет.

— У тебя была возможность.

— …Я унесусь в Египет под парусами. Саббатай Цви встретит меня на пристани. Сейчас… сейчас за мной придут.

Первого октября, в первый день праздника Кущей, когда все сидят с чадами и домочадцами по своим шалашам, две дюжины верховых ворвались в Зихрон-Яков. Этиф-эфенди, собственной персоной наблюдавший за операцией, расположился во дворе у здешнего сапожника. В ожидании результатов он даже немного соснул в шалаше: с трех утра человек на ногах.

В «обзорной туре», воздвигнутой Ароном, которую Алекс прозвал голубятней, а Нааман действительно принимал за таковую, голубей не оказалось. Никакого намека на них. Старца-хозяина без видимых усилий можно было растереть башмаком. В глазах у него бегал страх. Говорится «застыл страх», но страх — бегунок. Слуги — муж и жена — за ненадобностью в праздник отпущены. Дочь с каким-то…

И в этот момент Сарра закричала:

— Ёсик, беги! — что он и сделал с проворством явно не случайным.

«Э-э! Да уж не тот ли, на кого была наводка, кого уже месяц как мы ищем».

От нескольких выстрелов Зихрон-Яков, и так-то замерший, еще больше втянул в себя живот. Сарра осталась одна на авансцене. Ее со связанными перед собой руками увели на двор к Ревиндеру. Солдат держал конец веревки наподобие поводка. Оглянувшись на дом свой, Сарра видит: бьют отца. Одними побоями из глухого не выбьешь ничего, а если глухой еще и скупой…

— Читай «шма»![157] — крикнула она, словно Эфраим-Фишель мог ее слышать.

Как на быка сперва выпускают бандерильеров, пикадоров и только потом, когда жертвенное животное приуготовлено к закланию, из-за укрытия выходит верховный жрец, скрыв под мулетой клинок, — так же и Сарру сперва спросили имя, есть ли муж, есть ли дети. Сказала, что с мужем прожила лишь год в Константинополе, отношений не поддерживает, бездетна.

— В Константинополе жила и турецкого не знаешь? — спросил Этиф-эфенди, беря инициативу в свои руки и переходя на арабский. — Аронсон, который саранча, которого британцы сцапали, он кто тебе?

— Мой брат.

— Твой брат…

Йок! Лучше быть не может. Брат — порученец Джемаль-паши, а его сестра… Все как на клей посажено. Плыл в Америку, попал в Англию. Талаат-паша уже потирает руки. — А который убежал, кто он?

Сарра молчала.

Этиф-эфенди шагнул к Сарре и ударил ее по лицу. Он был демократичен в плане побоев. Но на сей раз, кажется, парой оплеух не обойдешься.

— Это был… — обернулся за подсказкой («Лишанский…» — услужливо подсказывают ему). — Это был Лишанский?

У Сарры обильно шла носом кровь.

— Нам придется поработать. В последний раз спрашиваю. Кто это был и где он прячется?

Сарра видела сушившуюся кожу в мастерской через распахнутое во двор оконце. Свернувшаяся в углу Циля, рыжая кошка, невозмутимо смотрела на Сарру. Неподалеку сидела другая кошка, черная, и тоже смотрела на Сарру с пристальным равнодушием.

Пришли с огнем.

— Держи ей голову!

Один схватил и держит, пока другой запечатлевает на ее устах огненный поцелуй.

Сарра: «Я так люблю огонь, что я его целую».

Когда ее голову отпустили, у нее подкосились ноги.

— Ну что? Кто это был? Где его искать?

Сгоревшими губами Сарра не могла говорить. Кто-то другой сгоревшими губами не смог бы не заговорить. Она лежала и стонала.

— Это только начало. Сейчас тебя будут избивать. Дико. До тех пор, пока не скажешь все. И про Лишанского, и про своего брата.

Зихрон-Яков забился в щель, как таракан. Солдаты входили в дома, жители играли с ними в недетские прятки. Това лежала на чердаке и видела из слухового окна двор, откуда неслись крики. Она видела, как один солдат оседлал Саррины ноги, а другой, наступив на связанные кисти рук, хлестал ее плетью — хотел пустить в галоп. Совсем загнал, раз плеснули из ведра. Платье на спине превратилось в кровавое рубище. Потом ей развязали руки, из мастерской приволокли разные сапожные инструменты: чугунные тиски, иглы.

Было бы предательством отвести глаза, и Това смотрела в оба. Через ее взгляд ЙХВХ внушает Сарре силы терпеть. Надо только самой все видеть, не жмуриться, не затыкать уши. Могло даже показаться, что праведники изгоняют бесов, голосами которых кричит Сарра. У каждого страдания свой голос. Этот Това узнала сразу — столько раз слышала про армянку, которой захлопнули пальцы вагонной дверью. «Дибук… Дибук… Дибук…», — шепчет Това. Когда Валла рожала на колени Рахили, та тоже следовала за нею в каждой потуге[158]. Что теперь? Сарра прошла через все: и через ласку огневую, и через дубление кожи, и через перемалывание костей. Что — теперь???

Этиф-эфенди — наклоняясь над Саррой и поворачивая ей лицо носком сапога — говорит:

— Тебя повесят в Дамаске. Чего ты упрямишься, дура? Они все выложат, — перечисляет по именам: — Рафаэль Абулафия, Эйтан Белкинд, Реувен Шварц. А в тебя вселился Шайтан, потому что ты женщина. Сейчас будем изгонять из тебя Шайтана. Сейчас ты узнаешь… — Этиф-эфенди громко зевнул: «ы-ы-ы-хы-хы», все же мучительно, с трех утра… монотонное движение плетки усыпляет, а крики что твоя колыбельная… — Сейчас узнаешь, как в гареме Сулеймана наказывали упрямых жен. Хозяина сюда! Живо!

— Что прикажет эфенди? — стучит зубами Ревиндер. В отличие от своих кошек и от Товы на чердаке напротив, он отворачивается, чтоб не видеть. Какое счастье — Шулы нет.

— Вели жене сварить яйцо вкрутую… три яйца. Я что-то проголодался.

— Повинуюсь, эфенди.

Сварить яйцо всмятку занимает три минуты плюс две на закипание. В мешочек пять минут плюс две на закипание. А круто сваренное яйцо потребует восьми минут плюс две минуты на закипание.

«Встретили меня стражи, обходящие город»

Итого десять минут таков интервал между пытками. Он был до краев заполнен обещаниями какой-то особенной пытки.

— Сейчас ты узнаешь, как изгоняли Шайтана в гареме Сулеймана.

Мы знаем всё про боль, она есть дьявольское благо. Исчерпывающий способ забвения себя. Сильней всякого катарсиса, сильней всякого оргазма. О как нам знаком страх боли! О-о… ибо она есть самопознание через «не могу»… ибо она есть материя, данная нам в ощущениях реальности. Но закон сохранения материи!.. он не распространяется на боль. Боль непредставима, пока ее нет. Как непредставим ты вне ее, покуда она перемалывает тебя своими лопастями. Левая подмышка для левого яйца, правая для правого, а посередке впендюрить третье.

— Ну как, эй ты, сварил? Смотри, чтоб крутые были.

«Слава Тебе, Господи, что Шулочки нету».

— Да, эфенди. Прошу, эфенди. Приятного аппетита, эфенди.

Това смотрела, не отрываясь. Нижние веки прищурены до дрожи, отчего глаза — восходящие солнца. Взгляд, которым Шимшон-солнце обрушил капище поганого Дагона. Она видит ножницы заголившихся ног.

На миг Сарре удается перекричать левую подмышку:

— Шма, Исраэль! Адонай Элоэйну! Адонай ахад! — но дальше: — Ой-ю-у-ууууУУУУ!

Расшифровать это космическое завыванье Этифу не удалось. Будто на землю просыпались сплошь армянские пляшущие человечки. Испытание болью лишено индивидуальных признаков — перефразируем мы Бердяева, сказавшего это о совокуплении половом. «В обществе супругов я испытываю неловкость», — сказал он. А мы испытываем ее при виде любого живого существа, включая самого себя, потому что любого из нас всегда можно лишить человеческого обличья и чувства собственного достоинства через испытание болью. Но, как невероятно это ни прозвучит, добиться от Сарры ничего не удавалось. И так же невероятно, что после четырех дней испытаний она своими ногами сумела дойти до дому. Ей дозволили умыться и переодеться, прежде чем быть отправленной в Назарет — куда на пути в Дамаск попадали все, проходившие по делу НИЛИ.

Для конвоира Сарра оставалась Саррой-ханым: ее можно запытать до полусмерти, над ней можно как угодно надругаться, но нельзя низвести до положения себе подобного. (Однозвучно гремя кандалами, «благородие» остается «благородием» для конвойного в шинельке). Поэтому солдат-турок остался ждать снаружи.

Сарра вошла в дом и, не взглянув, как там отец, заперлась в ванной. В руке листок, разграфленный для хозяйственных записей, и карандаш. Локтем другой руки, с почерневшими, безжизненно расплющенными пальцами, Сарра прижимает к груди подброшенный ей пистолет — подброшенный милосердной судьбою.

«Меня дико избили, — пишет она, — страшно мучили[159]. Не оставляй это так. Рассказывай всем. Тем кто придет после нас. Я не верю что нас оставят в живых. Я уверена что друзья скоро победят и ты увидишь моих братьев. Расскажи им все. Скажи им: Сарра велела вам отомстить за нее! Не жалеть их как не жалели нас. (Все тот же псалом CXXXVI: „Блажен, кто воздал тебе за то, что ты сделала нам! Блажен, кто возьмет и разобьет твоих младенцев о камень!“) Нет сил терпеть. Сил уже нет. Пытки ужасные. Лучше убить себя чем терпеть. Они говорят что отправят меня в Дамаск а там наверняка меня повесят. У меня твой пистолет. Не хочу чтоб издевались над моим телом. И отца мучили. Ничего! Мы принесли себя в жертву добровольно и спасли наш город. („Рубежи Зихрон-Якова священны!“ Последнее болеутоляющее — экзальтация.) Вызволите страну. Вы! Слушайте трусов и подонков. Попытайся сама уйти в горы и найти Ёсика. Скажи ему: не сдавайся никогда и ни за что! Убей себя но не сдавайся они идут не могу больше писать».

Это солдат в панике бросился на поиски Сарры. Она слышит грохот приклада, его топот. Скомкав написанное, она зашвырнула бумажный шарик под ванну. Выстрел выдает ее местонахождение. Рванув за ручку двери, солдат находит ее на полу в крови.

«Но в темноте Фаума промахнулась. Задев трахею, клинок ушел вбок, и агония растянулась на несколько дней». Сарра, фанатическая «мапка», повторила путь своей героини. Ее перенесли в ту комнату, что когда-то звалась «Мадрид», там ее положили на узкую, как гроб, кровать Арона.

Landtarzt Гиллель Яффе («Веселитесь, пациенты, доктор с вами лег в кровать». Ф. Кафка, «Сельский врач») сделал запись в ежедневнике, который ведет с педантичностью уважающего себя человека:


4 окт. 1917 г. У Эфраима-Фишеля левый глаз скрыт под гематомой величиной с грецкий орех. Возможно небольшое сотрясение мозга.

Приходил камням (так сельский врач называет Этифа-эфенди), справлялся о состоянии Сарры. Я сказал все как есть. Задев трахею, пуля ушла вбок. Она парализована. Я сделал ей укол, и она ненадолго пришла в сознание, узнала меня. О том, что она умоляла дать ей яду, чтобы не выдать в беспамятстве своих товарищей, я умолчал. Страдания ее неимоверны. От длительного бичевания тело стало багрово-черным, губы сожжены, фаланги пальцев на левой руке раздроблены, ложе каждого ногтя открыто. Офицер сказал, что, если Лишанский не будет выдан, он прикажет срубить все виноградные плантации. Шломо Вольфензона и старшего Вайнштейна подвергли публичной порке. Стоял гвалт, дети плакали. Все мечтают об одном: найти и выдать Лишанского, которого ненавидят, живым или мертвым. Аронсонов тоже ненавидят и проклинают.

Запись от девятого числа: «Сегодня утром в девять приблизительно с четвертью умерла Сарра. Своими мучениями она не искупила зло, которое принесла людям, — таково всеобщее мнение. Чего им не хватало? У них столько денег. Лишанского ищут по всей стране. Представители Зихрон-Якова отправились на переговоры с командованием „Ашомер“. Если в „Ашомер“ его укрывают, то чтобы выдали. Пока что угрозу уничтожить виноградники не привели в исполнение. Молимся».

«Мы не предатели!»

Говорится: как сквозь землю провалился. Лишанский провалился без всякого «как». Prunus spinosa, куст терновника, ссудивший Сарру венцом под небывалый процент (и не снившийся ее батюшке), посреди выстриженного лабиринтом газона скрывал «свищ» — тот самый лаз, которым можно было выбраться в виноградники, а там ищи-свищи.

Иосеф Лишанский

Безоружный — это значит в чем мать родила. Да еще без гуруша в кармане. Прежде всего очутиться как можно дальше от Зихрон-Якова. Но когда нет товарняка, чтобы вскочить на подножку, нет грузовика, чтобы незаметно юркнуть под брезент, пока дальнобойщик справляет нужду…

«Он далеко уйти не мог», — говорят преследователи. И правда, беглец, как заяц, вынужден петлять в одном и том же месте. «Если ты себя не видишь, это не значит, что и другие тебя не видят» (руководство по игре в прятки).

В Каркуре, в нескольких километрах южнее Зихрон-Якова, он нарушил восьмую заповедь: украл пару бейгалах, пышущих жаром, пригрозив булочнику угрозой нарушить и предыдущую заповедь.

— Убью, — и, свирепо ощерившись, провел поперек горла большим пальцем.

— Это тебя ищут? Бери еще. Но я тебя не видел.

Это единственный раз, что Лишанский встретил к себе сочувствие что ему посочувствовал еврей. Мадам Паскаль, приютившая его, не в счет: христианка и одинокая женщина. Остальные видели в Лишанском одного из тех, по чьей милости турки, с которыми столетия любовь да совет, записали нас во враги, как будто мы армяне, — так с теми хоть русская разведка постаралась, а мы сами полезли к англичанам с непрошенными поцелуями.

Уже в темноте Лишанский натолкнулся на фуру, груженную украденным со склада оружием, причем сам «потерпевший», некто Риклис, с сержантскими нашивками, сидел там же со своей зазнобушкой, а правил фурой Гилади, старый знакомец Лишанского.

— Мир, Исрулик, — сказал Ёсик, оставаясь в темноте.

Гилади посветил в его сторону.

— Мир тебе… Ты знаешь, что тебя повсюду ищут?

— Хороший вопрос. Если б я не знал, что бы я здесь делал, по-твоему, — со связкой баранок в одной руке и с револьвером в другой? — Лишанский демонстративно держал правую руку за пазухой.

— И что ты собираешься делать?

— А что бы ты мне посоветовал? Напроситься в попутчики к тебе, и чтобы ты укрыл меня в Кфар-Гиоре?[160]

— Я бы тебе посоветовал, — сказал Гилади, — я бы тебе посоветовал… Я помню тебя одним из нас. Если бы ты был шомером, ты бы не нуждался в моем совете. Застрелись. И ценой своей жизни спасешь других. У тебя все равно нет выхода. Тебя выдадут. Вас все проклинают. А так станешь героем Израиля, а не предателем. И назовут Кфар-Гиору твоим именем: Кфар-Лишанский.

Лишанский правой рукой сделал резкое движение. Трое на телеге вздрогнули.

— Застрелиться, да? А если мне не из чего? — он выпрастал из-под рубахи руку и показал пятерню. — У меня нет оружия. Одолжи мне свое, или побоишься? Пока твой чауш пистолет достанет, Ёсик весь барабан в него разрядит. Ну так что, может, сам и пристрелишь? А я думаю, Исрулик, что все дело здесь в расписках, которые мне выдавал Дизенгоф. Там написано, сколько шомеры получили от НИЛИ, — пятьдесят тысяч. Мы храним отчетность… Ну как? Я тебя переиграл в дамки?

— Садись, — сказал Гилади.

Исраэль Гилади

Ехали молча. Каменистая дорога — понакиданное в спешке оружие стучало и лязгало друг о дружку стволами. ВдругЛишанский спросил:

— Но мы едем не в Кфар-Гиору, куда мы едем?

— В Явнеэль.

Явнеэль — столица шомеров. Представил себе, как начнутся споры: «Что делать с Ёсиком?» А Исрулик на это: «Товарищи, у них наши расписки. По ним выходит, что англичане нам платят. Если попадет в руки…»

(Выданные Дизенгофом расписки забрал Арон, и в руки Тешкилят-и-Махсуса они попасть не могли никак. Эти неизвестно на что потраченные 50 тысяч шомерам еще припомнят во время партийных междоусобиц, но НИЛИ к тому времени уже будет за бортом истории… или наоборот, на борту, огромном, бескрайнем, перфорированном огоньками, которые то погаснут, то потухнут, по рассказам очевидцев.)

Тогда поджавшие хвосты шомеры спросят Ёсика: «Чего ты от нас хочешь?» — «Я хочу…»

А чего ему хотеть? «Сарра…» Только сейчас вспомнил о ней. Даже в голову не приходило сдаться ради ее спасения, пожертвовать собою — сделать то, что она сделала, не задумываясь, пройдя через все муки, уготованные ей. Лишанский трус?

Маня Вильбушевич, раструбившая на весь Эрец Исраэль, что Лишанский — предатель, что это он убил Ави, и та не посмеет назвать его трусом. Так кто же он? Но ему не до рефлексий. Задремавший было на плече у своей соседки, Лишанский попросил пить.

— На… Все не пей, больше нету, — сказала добрая самаритянка.

Нащупал в темноте флягу…

Выстрел оглушительный, так бывает, когда прямо над ухом. С перепугу лошади понесли, а Лишанский вместе с флягой остался лежать на земле.

— Ты что! Ты же меня чуть не убил! — заорала женщина на своего любезного дружка.

— Что ты наделал, Риклис? — крикнул Гилади через плечо.

— Должен же был кто-то это сделать, — сказал Риклис.

— А вдруг он только ранен. Надо посмотреть.

— А чего смотреть, ты же не будешь добивать.

— А ты?

— Я свое дело сделал, — сказал Риклис. — Да ладно тебе. Все в порядке. Пошлешь завтра своих ребят в полицию. Скажешь: так и так.

Лежа на земле, Лишанский с облегчением услышал звук удалявшихся колес и стихающий цокот подков. Притворяться мертвым лисом не пришлось. Не берет Ёсика пуля, что хочешь говори. Лишь разорвала кожу между большим пальцем и указательным. Промахнуться с такого расстояния, это надо уметь.

Закусив край рубахи, здоровой рукой он оторвал лоскут и замотал рану. Однако! Возможность быть приконченным своими он не принимал в расчет. Напротив того, надеялся с их помощью добраться до Верхней Галилеи и там отсидеться у друзов. Теперь остается только юг. Без денег, без оружия — да и рукоятку не сожмешь, пока рана не заживет. Нет-нет, по-другому это чувство не передать: как будто ты стоишь голый средь бела дня посреди города. Разве что какая-нибудь женщина этим прельстится. Такое случается.

Госпоже Бертончини, которую все называли мадам Паскаль, от мужа досталась апельсиновая рощица. Утром, обходя свои владения, Паскаль обнаружила под деревцем бродягу — с рукой, перевязанной грязной окровавленной тряпкой. Испугалась. Но соседей звать не стала: в спящем мужчине, даже заросшем бродяге, есть что-то беззащитное, что-то от беспомощного ребенка.

Он открыл глаза. Увидев ее и сообразив, не без некоторого усилия, что к чему, он сказал:

— Меня ищет полиция, я связан с англичанами.

По-еврейски Паскаль не понимала, он то же самое повторил ей по-французски. Какие уж после этого соседи, какая уж после этого полиция.

Две недели провел он на апельсиновой плантации. И все бы хорошо, кабы не был Лишанский заговорен от пуль лишь по одной-единственной причине. Авшалом как в воду глядел, говоря: «Кого пуля не берет, по том веревка плачет». Ёсик еще усмехнулся: «Ну, это целая процедура».

— Я завтра вернусь, — солгал он своей Цирцее. Ей же лучше: утешится мыслью, что была последняя, с кем он провел ночь перед гибелью, которую ее фантазия на десятый день его отсутствия нарисует самыми героическими красками. Чем женщины отличаются от мужчин? Мы хотим быть у них первыми, а они хотят быть у нас последними.

На свою беду Лишанский как был, так и оставался безоружным, не говоря о деньгах, от которых отказался. Брать деньги у женщины, заведомо зная, что не вернет их, было ниже его достоинства. Другое дело, если б этих денег хватило на верблюда, которым он разживется по способу бедуинов: еще ни один бедуин — а Ёсик знал их как облупленных — не покупал себе верблюда и не выменивал его. Украсть и продать — тому же Ёсику, это сколько угодно. Но заплатить самому?! Бедуин посмотрит на тебя глазами, какими, собственно, и смотрит на тебя: «Что ты такое говоришь, брат Юсуф?»

Не доходя Фалуджи, он приглядел для себя верблюда, на котором к англичанам полдня ходу. Животное лежало при дороге с видом одалиски — с томно запрокинутой шемаханской мордой, подходи и бери. Никого поблизости не было. Но не успел Лишанский ухватиться за седельный рожок, как из кустарника выскочили двое — уж чем там занимавшиеся, Аллах их знает — и навалились на него. Лишанский был боец, но не борец, вырваться не удалось. На бранные крики сбежались еще несколько человек. Словно в насмешку над его неумелой попыткой угнать верблюда, его связали вышитой уздечкой, снятой с губастой верблюжьей морды, и приволокли в Бейт-Джубрин, в полицейский участок в двух шагах отсюда. (Памятное, доложу вам, местечко этот Бейт-Джубрин для автора. Там, в конструктивистской постройке, называемой по старинке «миштара бритит» — «британская полиция» — им писались «мои первые книжки».)

Как Лишанского допрашивали, можно себе представить, хотя лучше этого не делать, хватит с нас Сарры. Реувен Шварц, добровольно отдавший себя в руки турок, когда весь Зихрон-Яков оказался у них в заложниках, повесился в своей камере. Поведение Лишанского на допросах роли не играло. Все, кого можно было изобличить, уже были изобличены. Лишь Това Гильберг не фигурировала в показаниях, и причина этому простая: избитый метод ведения допросов, практиковавшийся Этифом-эфенди, развязывает языки, но затемняет мозги. Това, которую ни одна живая душа, кроме Сарры и Ривки, не принимала всерьез, закатилась мелкой монеткою между половиц. Да и аппетит к триумфальным разоблачениям британских шпионов после падения Беэр-Шевы (31 октября) поубавился. Теперь уж что, теперь уж поздно. Британцы наступают. Это шестнадцатый год был годом Турции, семнадцатый стал годом Германии. Она, она одна на европейском фронте решает будущее мира и в том числе наше. От нас больше ничего не зависит.

Новость о поимке Лишанского в ишуве встретили с облегчением. Громче других «уф!» издал Зихрон-Яков. Но и в каменоломнях Верхней Галилеи камень с плеч: не Кфар-Гиора выдала Ёсика туркам, хоть он и предатель. Для ишува Лишанский был предателем и предателем останется. Он это понимал. Уже под виселицей первые «последние слова» его были: «Мы не предатели». По освященному веками обычаю осужденный пользуется правом последнего слова — так, чтобы его могли слышать не только исполнители приговора, но и те, кому удастся приникнуть к зарешечённым окошкам, выходившим на двор. Эйтану Белкинду это удалось, он оставил нам свидетельство о казни своих подельников.

Приговор над Лишанским приведен в исполнение

Из зинзаны (здесь — камеры смертников) вывели Лишанского и Московичи, в длинных белых рубахах на голое тело, босых. Днем раньше во дворе установили виселицы, испытав их на мешках с песком. Турецкая виселица представляет собою треножник: три наклонно поставленных и скрепленных концами бревна со свисающей петлею. Ёсик и Нааман, когда их вели через весь двор к месту казни, не переставая ругались. Но потом обнялись и расцеловались на прощание. Лишанский, пока ему связывали руки, выкрикнул:

— Мы не предатели! Мы не предали свою страну, мы сражались за нее. А вам пришел кирдык, османы. Вешайте нас, мы счастливы! Ваши армии бегут. Слушай, Израиль, Иерусалим свободен! Предатели не мы…

Лишанского и Московичи казнили в Дамаске 15 декабря. Уже три дня как Алленби смиренным триумфатором прошествовал под двадцатиметровой башней в ориентальном стиле с часами — ее уж нет, этой башни. Как написано было на Соломоновом перстне: «Все проходит. Пройдет и это».

Генерал Алленби входит в Иерусалим

Культура завязывания глаз, гигиенического нахлобучивания черного колпака на голову осужденному была османам неведома. Последнее, что видели глаза Лишанского: тюремная стена сплошь в окошках, к которым жадно прильнули личики тех, чей час тоже скоро пробьет. Это покамест они разделены окошечками на личики, на личности, на икринки. В брюхе уже икра паюсная, к которой прилагаешься всецело, без остатка. Души, не разделенные телами. Берешь с собою всего себя, до последнего воспоминания. Дочиста вылижешь, вопреки отчаянному: «Весь я не умру!» А то еще, вылизывая, приговаривают: «Я весь умру… я весь умру…» — чтоб в ответ услышать казенно-оптимистическое: «Что ты, что ты, душа в заветной лире — или каким-то другим способом…» Нечем дышать, будто в Ноевом ковчеге. Знаю: когда я умру, мне себя не хватать не будет.

В подзаголовке у нас стоит «Роман-фантазия» — бывает же «Вальс-фантазия». А значит, мы вольны следовать своему неведению, тогда как невольники знания лишены этой благодати. Да и что есть знание в отсутствие истины? То же что вонь в отсутствие обоняния. Нет уж, ты дочиста вылижешь свое место, и ничего не останется от тебя, чтобы ликовать или ужасаться грядущему. У каждого свой конец истории, своя Третья мировая война. От Сарры скрыт жребий Арона, который не узнает, как у Алекса сложится, а тот — чем кончит Ривка.

Но мы-то еще знаем, что будет дальше

Смерть Арона окружена загадкой, по крайней мере для тех, кому так хочется думать. Арон уже раз отплывал в Америку, но так и не сошел с парохода в нью-йоркской гавани. И столь же загадочно его самолет не приземлился в Париже, куда Арон вылетел для участия в Парижской мирной конференции, продолжавшейся год и три дня, а в результате открывшей врата ада по имени Вторая мировая война. Но если, отчаливая из Копенгагена в Нью-Йорк, Арон причалил в Лондоне, то вылетая из Лондона в Париж, он более уже не приземлялся.

Арон Аронсон не Глен Миллер, не Сент-Экзюпери и не Енох. Тем не менее и на его счет имелись домыслы, как в таких случаях бывает. Поговаривали о той части британского истеблишмента, что делала ставку на pax arabica и противилась появлению Аронсона в Париже. Подозревали деятелей всемирного сионистского движения, обеспокоенных усилением НИЛИ. И наконец — понижая голос, — не исключали вмешательства Высших Сил, как во дни строительства Вавилонской башни. Горя желанием восстановить Храм, Арон опасно преуспел. Взять и попросту воссоздать его по чертежам двухтысячелетней давности означало умалить Замысел. Небеса не любят новодел. Пилотируемая Аронсоном «Демуазель» низверглась с небес в воды канала в виду корабля, который не окинуть взором.

Кто на очереди — Александр? Но Алекс нам неинтересен. Он был озабочен одним: как сидит на нем офицерский мундир да своим успехом в нем у женщин, для встреч с которыми нанимал гарсоньерку в Иерусалиме. Скажем ему: «Эйн камоха» — «Нет тебя прекрасней», и пойдем дальше.

Пятьдесят лет странствовала Ривка по пустыне безбрачия — дожидалась возвращения своего жениха[161]. В 1967 году Авшалом вернулся. Событие невозможное, сродни главному чуду этого года — Шестидневной войне. Частный детектив Шломо Бен-Элькана прослышал, что неподалеку от Кантары есть место, называемое «Могила Еврея». Один из тамошних номадов, уже маститый старец, взялся это место указать, что не представляло труда: там росла пальма. Как оказалось, ее корни сплелись с зарытым под нею скелетом[162]. Причина этому финики — якобы Сарра дала их Авшалому в дорогу. Ведь любой ребенок знает: зароешь финиковую косточку — вырастет финиковая пальма.

Останки Авшалома идентифицировали по сломанному в детстве пальцу правой руки. Этот несгибающийся безымянный палец отчетливо виден на фотографии — той, где Авшалом стоит с фотокамерой, а рядом отец, воскрешенный им при помощи ножниц и клея. Еще Бен-Алькана нашел истлевшую тряпочку с едва различимым на ней барашком. Циля залилась слезами: она узнала кисет брата. Прах Авшалома Файнберга покоится на горе Герцля в Иерусалиме.

Десять лет спустя — dix ans après, — когда исторический Ашомер (Партия Труда) впервые потерпел поражение на выборах, с Лишанского было снято обвинение в предательстве. Равно как и подозрение в убийстве Файнберга, рядом с которым он теперь похоронен.

Загрузка...