СРЕДНЕВЕКОВЬЕ И ВОЗРОЖДЕНИЕ

Насколько изменились взгляды и оценки на любовные чувства людей с возникновением и распространением христианства? Как новая религия относилась к любви и всем ее проявлениям?

В те времена, когда родился Иисус, в еврейском обществе не могло быть и речи о равноправном положении мужчин и женщин. Однако женщина никогда не жила той гаремной жизнью, как у греков и позже у мусульман. Она могла принимать участие в обществе мужчин, хотя и считалась подчиненной мужчине.

Иудаизм отрицательно относился к проституции, которая была довольно распространенным явлением во время Иисуса. Она возникла под влиянием грекоримской традиции и была организована по ее образцу.

Если судить по библейским проповедям, Иисус признавал половую жизнь и рассуждал о ней без всяких стеснений. Среди его многочисленных изречений нет ни одного, где бы он осуждал ее как нечто нечистое и греховное. Это в значительной степени соответствует древнееврейской традиции, которая задолго до Иисуса утверждала жизнь и естественные условия ее возникновения.

Утверждением половой жизни наполнены следующие слова Иисуса: «Женщина, когда рожает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир» (Иоан. 16: 21).

«Радость по поводу рождения человека в мир и радость по поводу детей предполагают утверждение половой жизни, — пишет И. Блох. — Поэтому Иисус и на женщину смотрит совершенно свободно, без всякой аскетически-женоненавистнической тенденции, как на естественную подругу жизни, за которой он признает до известной степени равные с мужчиной права. Ссылаясь на подчиненность еврейских женщин при господстве патриархата, отношение Иисуса к женщине называют чем-то совершенно новым и своеобразным, говорят, что такое отношение проявилось здесь впервые, и в доказательство приводят тот факт, что Иисус признавал слушавших его поучения и наставления женщин достойными, характерный пример чего приводит Лука: «В продолжение пути их, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой; У нее была сестра именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала Его. Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне. Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее» (Лук. 10: 38–42).

О восприятии и оценке женщины как самостоятельной личности, ее участии в религиозных диспутах говорится во многих местах Нового завета. Евангелисты даже по именам называют тех женщин, которые были ученицами Иисуса и следовали за ним. Матфей говорит о Марии Магдалине и Марии, матери Иакова и Иосии, а также о матери сыновей Зеведеевых (Матф. 27: 55–56); «Были тут и женщины, которые смотрели издали; между ними была и Мария Магдалина, и Мария, мать Иакова меньшого, и Иосии, и Соломея, которые и тогда, когда Он был в Галилее, следовали за Ним и служили Ему, и другие многие, вместе с Ним пришедшие в Иерусалим» (Марк. 15: 40–41). «И некоторые женщины, которых Он исцелил от злых духов и болезней: Мария, называемая Магдалиною, из которой вышли семь бесов, и Иоанна, жена Хузы, домоправителя Иродова, и Сусанна, и многие другие, которые служили Ему имением своим» (Лук. 8: 2–3, а также Иоанн, 4: 9—29).

В своих проповедях Иисус неоднократно высказывался о браке и супружеской жизни.

«И приступили к Нему фарисеи и, искушая Его, говорили Ему: по всякой ли причине позволительно человеку разводиться с женою своею? Он сказал им в ответ: не читали ли вы, что Сотворивший в начале мужчину и женщину сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. Они говорят Ему: как же Моисей заповедал давать разводное письмо и разводиться с нею? Он говорит им: Моисей, по жестокосердию вашему, позволил вам разводиться с женами вашими, а сначала не было так; но Я говорю вам: кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние и женится на другой, тот прелюбодействует; и женившийся на разведенной прелюбодействует» (Матф. 19: 3–9).

В словах Иисуса следует видеть не абсолютное отрицание развода, а, в первую очередь, утверждение идеала брака. Признание допустимости развода видно из извинительных слов для закона Моисея, который вынужден был считаться с условиями и нуждами своего времени и терпеть развод вследствие жестокосердия.

В противоположность этому Иисус утверждает идеал брака на основе божественного закона: брак мужчины и женщины как полное взаимопонимание с целью неразрывной совместной жизни. Лишь с этой точки зрения новый брак разводника кажется ему грехом.

Не было у Иисуса категорично Отрицательного отношения ни к проституции, ни к внебрачным половым связям, которые в те времена являлись широко распространенными не только у греков и римлян, но и у евреев.

Подтверждение тому можно найти у Луки, который приводит одну замечательную сцену:

«Некто из фарисеев просил Его вкусить с ним пищи; и Он, вошед в дом фарисея, возлег. И вот, женщина того города, которая была грешница, узнавши, что Он возлежит в доме фарисея, принесла алавастровый сосуд с миром; и, ставши позади ног Его и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей, и целовала ноги Его, и мазала миром. Видя это, фарисей, пригласивший Его, сказал сам себе: если бы он был пророк, то знал бы, кто и какая женщина прикасается к Нему, ибо она грешница.

Обратившись к нему, Иисус сказал: Симон! Я имею нечто сказать тебе. Он говорит: скажи, Учитель. Иисус сказал: у одного заимодавца было два должника — один должен был пятьсот динариев, а другой пятьдесят; но как они не имели чем заплатить, он простил обоим. Скажи же, который из них более возлюбит его?

Симон отвечал: думаю, тот, которому более простил. Он сказал ему: правильно ты рассудил. И обратившись к женщине, сказал Симону: видишь ли ты эту женщину? Я пришел в дом твой, и ты воды Мне на ноги не дал, а она слезами облила Мне ноги и волосами головы своей отерла. Ты целования Мне не дал; а она, с тех пор как Я пришел, не перестает целовать у Меня ноги. Ты головы Мне маслом не помазал; а она миром помазала Мне ноги. А потому сказываю тебе: прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много; а кому мало прощается, тот мало любит. Ей же сказал: прощаются тебе грехи.

И возлежавшие с Ним начали говорить про себя: кто это, что и грехи прощает?

Он же сказал женщине: вера твоя спасла тебя; иди с миром» (Лук. 7: 36–50).

У Матфея (21: 31–32) Иисус говорит фарисеям: «Истинно говорю вам, что мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие; ибо пришел к вам Иоанн путем праведности, и вы не поверили ему, а мытари и блудницы поверили ему; вы же, и видевши это, не раскаялись после, чтобы поверить ему».

Сцену, раскрывающую истинную любовь Иисуса, приводит Иоанн (8: 3—11):

«Тут книжники и фарисеи привели к нему женщину, взятую в прелюбодеянии, и, поставивши ее посреди, сказали Ему: Учитель! эта женщина взята в прелюбодеянии; А Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: Ты что скажешь?

Говорили же это, искушая Его, чтобы найти что-нибудь к обвинению Его. Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания. Когда же продолжали спрашивать Его, он, восклонив-шись, сказал им: кто из вас не без греха, первый брось в нее камень.

И опять, наклонившись низко, писал на земле. Они же, услышавши то и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Иисус, восклонившись и не видя никого, кроме женщины, сказал ей: «Женщина! Где твои обвинители? Никто не осудил тебя?»

Она отвечала: «Никто, Господи!» — Иисус сказал ей: «И Я не осуждаю тебя. Иди и впредь не греши».

Но в дальнейшем христианская половая этика пропиталась эллинским духом. Она признала и приняла в отношении к женщине двойственную мораль, которая господствовала в древности, усиления принципа аскетизма и наложения клейма на половую жизнь человека. Вместе с этим произошел возврат и к античному взгляду на проституцию как на «неизбежное и необходимое зло».

Наступление реакции началось с того момента, как апостолы возвестили учение Иисуса грекоримскому миру, а античные традиции во всеоружии выступили против него. С течением времени это влияние усиливалось, и позднейшую христианскую половую этику со всеми ее последствиями (преследования ведьм, флагел-ляция, сатанизм и др.) с большим основанием можно назвать крайним преувеличением соответственных явлений древности.

Явные женоненавистнические тенденции обнаруживаются уже у апостола Павла, который объявил женщину гораздо ниже мужчины, мотивируя это грехопадением в раю. Павел последовательно придерживался античной оценки полов, согласно которой женщина была человеком второго сорта и потому стояла ниже мужчины. Человеческая плоть для него — вместилище зла, а брак — необходимое зло для избежания блуда. Мало того, даже в браке, по мнению Павла, идеалом является абсолютное половое воздержание.

Павел был первым христианским защитником духовного брака, происхождение которого связано с воззрениями греческих философов. Апостол самым решительным образом осуждал проституцию и сношение с проститутками:

«Тело же не для блуда, но для Господа, и Господь для тела… Разве не знаете, что тела ваши суть члены Христовы? Итак, отниму ли члены у Христа, чтобы сделать их членами блудницы? Да не будет! Или не знаете, что совокупляющийся с блудницею становится одно тело с нею? ибо сказано: «Два будут одна плоть». А соединяющийся с Господом есть один дух (с Господом). Бегайте блуда; всякий грех, какой делает человек, есть вне тела, а блудник грешит против собственного тела» (I Кор. 6: 13–18).

«История христианской веры и христианской церкви после апостолов обнаруживает всевозрастающее влияние Греции, — пишет И. Блох. — Неоплатонизм с его аскетизмом, учением о покаянии и искуплении, с его клеймением половой жизни, имел наиболее продолжительное влияние на христианство и наиболее видоизменил его, как это подробно изложено у Августина в седьмой книге его «Исповеди»…

За немногими исключениями, в развитии христианских сект и выработке догм во II–IV вв. все яснее выступают аскетические и антисексуальные тенденции, все резче проясняются мизогиния и указание на превосходство мужчины перед женщиной. Появляются первые зачатки монашества и церковного аскетизма, получившие затем такое развитие в средние века. В одном из старейших христианских сочинений, написанном в 100 г., автор рассказывает о характерном видении. «Пастух» оставляет его на ночь одного с двенадцатью девушками, которые на вопрос, где ему переночевать, отвечают: «У нас ты должен спать, как брат, не как муж. Ты наш брат, и в будущем мы хотим служить тебе, мы любим тебя». И та, которая была, по-видимому, старшей между ними, начала меня целовать, а когда это увидали другие, они тоже начали меня целовать. И девушки положили полотняные нижние одежды на землю, уложили меня посредине, и ничего другого не делали, а только молились; и я тоже непрерывно молился вместе с ними. И я остался там вместе с девушками до второго часа утра, затем появился пастух и сказал: «Но вы ведь не сделали ему ничего дурного?» — «Спроси его самого», — сказали они. — Я сказал ему: «Господин, я рад был переночевать с ними».

Проповедуемый здесь половой аскетизм, — пишет далее И. Блох, — который благодаря большому числу участниц этого ночного покаяния особенно трудно соблюсти, остался под сомнением, так как поцелуи и ласки были дозволены. В «Acta Pauli et Thaeclae» (II в.) описано syneisacta (женщина, живущая со священником) Текля, которая по ночам отправлялась в келью Павла, и жила с ним согласно слову: «Блаженны имеющие жен и как бы не имеющие их, потому что они наследуют Царство Божие».

Духовные браки были характерным явлением II–IV вв., но они скоро теряли свой «духовный» характер и подавали повод к большим неприятностям, так как ссылкой на одобрение в приведенных словах Павла часто злоупотребляли. Так, уже во второй половине II в. епископ Павел из Самосаты был обвинен во всевозможных пороках. О нем было сказано: «У него есть также syneisacta; одна из них, правда, уже отпущена, но две цветущие девушки находятся еще у него и сопровождают его во время путешествий». Также поступают его пресвитеры и дьяконы.

Первым против бесчинств «духовных браков» выступил отец церкви Киприан (?—258). Один только взгляд на женщину он проклинает как грех. Киприан отвергал даже простое купание девушек, чтобы они не должны были краснеть при виде своего нагого тела!..

[…] Таким образом, духовный брак старались побороть не естественным здоровым взглядом на половую жизнь, а еще более строгим аскетизмом. Это значило изгонять дьявола Вельзевулом, ибо постепенное развитие монашеского аскетизма ведет к еще большему взнуздыванию воображения, к его сосредоточению на половой сфере. Не случайно высшая точка развития этого древнейшего христианского аскетизма совпадает с распространением полового разврата в христианстве, на существование которого начиная с 300 г. указывают все лучшие знатоки церковной истории».

Церковное учение первых веков н. э. видело в женщине нечистый элемент. Христианство придерживалось ложного взгляда на половую жизнь как на греховное начало, последствие первородного греха, взгляда, которого, как это ни парадоксально, продолжают придерживаться и сейчас в некоторых христианских общинах и сектах. В результате подобная мизогиния приводила не только к презрению индивидуальной любви, но и к паническому страху перед женщиной. В истории известны случаи, когда отцы церкви при виде женщины бежали прочь; один аббат наставлял монахов следующим жизненным правилом: монах должен также тщательно избегать всякого соприкосновения с женщиной, как тщательно охраняют соль от воды, в которой она неизбежно растворится. Не только в раннем средневековье, но и в более поздние времена женщин ни под каким предлогом не допускали в мужские монастыри. Даже в начале XX в. в Афонских монастырях большинство монахов проявляло нешуточный суеверный страх перед женщинами. Точно также и в женских монастырях старались избегать присутствия мужчин.

Многовековое клеймение женщины как носительницы полового начала и страх перед ней стали причиной христианской ведьмомании и преследования ведьм. Древний мир не знал систематического преследования и изуверских пыток, которые изобрели и долгое время применяли против колдуний и ведьм христиане.

(Ради справедливости отметим, что были и голоса протеста против вопиющей жестокости в отношении женщин. Так, например, в VIII в. святой Бонифаций Английский заявил, что христианину не следует верить в ведьм и оборотней; в IX в. святой Агобар, епископ Лиона, также обличал нелепость веры в то, что колдуньи могут воздействовать на время; в XII в. Иоанн Солсберийский высказывался о шабаше как о расстройстве воображения; о несовместимости веры в ведьм и христианство говорилось в каноническом законе «capitulum Episcopi». Но в 1490 г. было создано и развито богословское учение о колдовстве. Между 1580 гг. и 1630 гг. оно упорядочивается и принимается. И это в эпоху Монтеня и Декарта! И уже ни за что и никогда никакая статистика не ответит на вопрос: сколько женщин и молоденьких девушек безвременно ушли из жизни? Зная периоды всплеска и отката, ведьмомания продолжалась более четырех столетий — от сожжения на костре первой колдуньи в 1275 г. до постепенного угасания охоты на ведьм после 1680 г. Но в исторических источниках читатель может найти свидетельства того, как 20 августа 1877 г. заживо были сожжены «ведьмы» в Мексике, а французский исследователь М. Гарсон описывает случай расправы над так называемыми колдуньями в 1915 г.!)

И все же без любви жизнь действительно была пуста и не имела бы смысла. Человек всегда остается человеком — с присущими ему желаниями, страстями и поведением, несмотря на то, какая на нем одежда, — гражданский сюртук, военный камзол или церковная ряса. Как это ни парадоксально может прозвучать, но именно церковники в значительной степени стали если не законодателями, то по крайней мере провозвестниками тех нравов, которые царили в Европе в средневековье и эпоху Возрождения (поскольку мы затронули нравы эпохи заката Римской империи и первоначального христианства, я говорю сейчас о католическом духовенстве).

Римская церковь представляла собой весьма важную социальную организацию в общей структуре европейского общества. По этой причине ее специфическая половая мораль, как в теории, так и на практике сделалась важной составной частью общей публичной и частной нравственности. Нравы, царившие в среде духовенства, не могли не отразиться на нравах отдельных классов и слоев населения.

Оплотом римской церкви в определенное время стали монахи и монастыри. С помощью института монашества церковь господствовала над всем западным христианским миром.

«Монастыри были первыми и долгое время единственными очагами и рассадниками культуры, — писал в своем исследовании нравов немецкий ученый, писатель и политический деятель Э. Фукс. — Здесь впервые возникло профессиональное ремесло. Здесь мы встречаем первых ткачей. Монахи были также первыми пивоварами. Они же первыми ввели рациональную обработку земли. Всему этому монахи научили окружающих их людей. Они научили их ткать шерсть, одеваться в шерстяное платье, выгоднее обрабатывать землю, они привили более разнообразные и, главное, более высокие требования к жизни. Разумеется, то была не простая случайность, что именно монастыри сделались очагами-технического прогресса. Это было просто последствием того, что в монастырях впервые пришли к тому, что является причиною всякого технического прогресса, — к концентрации труда. Так как монастыри практиковали ее впервые, притом в самом интенсивном размере, то они и пришли раньше других к товарному производству.

Монастыри сделались, таким образом, первыми и были в продолжение многих столетий самыми могущественными и богатыми купцами. В монастырях всегда можно было получить все, и притом все лучшее. «Монастырская работа» была высшего качества. Разумеется, не потому, что «благодать Божия покоилась на этом труде», не потому, что благочестие направляло ткацкий челнок, а по простой экономической причине. Здесь человек был не только безличным средством капиталистического накопления прибыли. Таков, далее, всегда результат труда, построенного на коммунистических основах: связывая личный интерес с поставленной задачей, он облагораживает как процесс работы, так и ее продукт.

Таким путем монастыри незаметно сделались первым и главным сосредоточением культурной жизни. В интересах собственного существования они первые проложили дороги, выкорчевали леса и сделали их годными для обработки, высушили болота и построили плотины. Укрепленные стены монастырей были первыми крепостями, в которых окрестные жители могли укрыть себя и свое добро, когда жадный до добычи неприятель врывался в страну. Монастыри и церкви были не только оплотами против дьявола, но и первыми надежными оплотами против земных врагов. Все это придавало больше веса их учению. Не следует забывать, что даже самые воинственные ордена приходили в страну почти всегда как друзья, как люди, олицетворявшие в Средние века идею прогресса, историческую логику вещей, обусловленную эволюцией.

Сказанное о роли монастырей и монахов в области техники и хозяйства применимо и к сфере интеллектуального творчества. Монастыри в Средние века были единственными очагами науки. Здесь жили первые врачи, обладавшие лучшими средствами против болезней людей и животных, чем знахарки. Здесь учились писать, читать, считать, только здесь систематически культивировали и развивали искусство письма. В монастырях возникла прежде всего и женская эмансипация — на столетия раньше, чем в среде имущего бюргерства, ибо они эмансипировали женщину задолго до того времени, когда возникло бюргерство. Достаточно вспомнить многочисленных ученых-игумений, аббатис-писательниц, например — чтобы привести хоть одно имя — Росвиту, монахиню Гандерсгеймского монастыря. Эта эмансипация была, разумеется, возможна только потому, что здесь налицо были благоприятствовавшие ей экономические условия. По той же причине в монастырях расцвели и разные искусства, высшие проявления культуры. Очень долго монастыри были главными меценатами искусства, и по их заказу возникла не только большинство художественных произведений, созданных в Средние века, но и самые грандиозные и великолепные творения этой эпохи…

К этому базису следует свести и главную основу монашеской жизни — институт безбрачия, если мы хотим понять это явление в его сущности, в его исторической обусловленности и, следовательно, уяснить себе его конечные последствия. «Просвещенные» идеологи объясняют этот институт не менее ошибочно и превратно, как и факт господства над людьми монастырей и монахов…

Безбрачие монахов и монахинь является отнюдь не заблуждением человеческого ума, а «неизбежным последствием определенных данных общественных условий». Безбрачие обитателей монастырей доказывает «не то, что их основатели были идиотами, а только то, что экономические условия порой бывают сильнее законов природы». Что же это были за принудительные экономические условия? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вспомнить историю возникновения монастырей. Правда, последние имели разные корни и разные отправные точки, однако в большинстве случаев они были первоначально союзами бедняков, объединившихся для более удобной борьбы за существование. То был античный «ойкос» на более расширенной основе.

Вот почему большинство монастырей существовало за счет ручного труда, и наиболее выдающиеся основатели монастырей той эпохи — Антоний, Василий, Бенедикт Нурийский — прямо вменяли труд в обязанность членам общины.

Как экономические организации — а ими в первую очередь и являлись монастыри — они представляли собой не что иное, как попытки «силами самих участников разрешить социальный вопрос для ограниченного круга людей». Если эти чисто хозяйственные организации выступили под религиозным покровом, то это объясняется как временем, так и тем, что первобытное христианство выстраивалось в своей оппозиции к античному миру на коммунизме. И хотя его осуществление терпело крушение под влиянием тогдашних условий жизни, последние тем не менее «создавали все новых пролетариев, а вместе с тем и все новую потребность в коммунистических организациях». А таковыми и были монастыри.

Самая форма их организации предполагала общее пользование как средствами производства, так и продуктами потребления, ибо общее хозяйство противоречит частной индивидуальной собственности, главным образом частному пользованию средствами производства. Там, где делаются попытки сохранить последние, вся организация очень быстро распадается, как видно из истории всех коммунистических общин. Так как общее хозяйство было продиктовано социальной нуждой, тяготевшей над всеми, нуждой, от которой хотели спастись, то естественно, что старались всеми силами сохранить общее производство. Все было подчинено этому интересу, даже понятия о собственности. Люди отказывались от частной собственности и жили на коммунистических основах. Тому же закону должна была, естественно, подчиниться и регламентация половых отношений. И здесь решающее значение должны были иметь интересы сохранности и целостности хозяйственной общины.

С другой стороны, монастыри возникли в эпоху, когда права собственности и наследования уже находились в развитом состоянии. Отсюда следует, что сохранение или введение брака в монастырях не мирилось с необходимым для их существования коммунизмом, ибо кровная связь всегда сильнее всяких искусственных формаций, а такими искусственными формациями, несомненно, были монастырские общежития. Чтобы избежать этой опасности — а по существу дела ее необходимо было избежать, — монастырям не оставалось ничего другого, как отречение от брака. Кроме членов домашней общины, монахи и монахини не должны были иметь другой семьи».

Из приведенной цитаты нетрудно понять, почему в один прекрасный момент монастыри и монастырские хозяйства стали тормозом на пути прогресса. Экономическое превосходство приносило богатство, которое давало право на эксплуатацию чужого труда. И чем больше было богатства, тем больше развивались последствия освобождения от труда: чувственность, лень, обжорство, пьянство, сладострастие.

В период натурального хозяйства монастыри отдавали излишек своих продуктов бедным, паломникам, нуждавшимся в помощи, лишенным средств к существованию. Благодаря такой благотворительности монастыри стали обществами взаимопомощи с огромным социальным значением. Подобный факт нисколько не ослабляется тем обстоятельством, что монастыри просто не имели другой возможности потратить излишки производимой продукции. Но как только в историю вошло денежное хозяйство и стала развиваться торговля, излишек продукции можно было продать или обменять на деньги. Деньги, в отличие от лишних фруктов, мяса и рыбы, можно было копить.

Постепенно милосердный монах превращался в скрягу. И чем явственнее становилось могущество, доставляемое наиболее выгодно приложимой формой богатства, деньгами и драгоценностями, тем сильнее росла алчность. Так монастыри, а с ними и вся церковь стали терять свое прежнее социальное значение. Из полезного института взаимопомощи они превращались в институт эксплуатации. Этим отрицательным сторонам своей деятельности католическая церковь не могла противопоставить ни одной из тех положительных ценностей, в которых нуждалось европейское общество, вступая в новую эпоху развития.

Нет более убедительного доказательства в пользу того, что какое-то явление развилось до уровня всеобщего, как его отражение в пословицах и поговорках. Какие же пословицы и поговорки рождались у западных европейских народов того времени?

«В Риме все продажно: быки и овцы» (т. е. высшее и низшее духовенство); «В Риме можно делать все, что угодно, только благочестие немного приносит пользы»; «Три вещи привозишь обыкновенно из Рима: нечистую совесть, испорченный желудок и пустой кошелек»; «В Риме даже Святому Духу обрезали крылья»; «Если существует ад, то Рим построен на нем»; «Когда выбирают Папу, то ни одного черта не застанешь дома».

Подобные суждения рождались не только по причине ненасытной жажды денег со стороны римской церкви, но и пороков, которым богатство расчищало дорогу. Общераспространенными пороками церковников были лень, глупость, грубость, хитрость, жажда наслаждений и разврат. Им народное остроумие тоже посвятило немало поговорок:

«Монах боится труда как черт ладана»; «Надо пользоваться жизнью!» — сказал монах, звоня к завтраку; «Лень — начало монастырской жизни»; «Иван плохо видит, плохо слышит, плохо говорит, сделаем его попом»; «Он связывается с женщинами, как кармелит, обжирается, как бернардинец, пьянствует, как францисканец, воняет, как капуцин, и хитер, как иезуит»; «Ряса монаха — покрышка для мошенника»; «Собаки лают, волки воют, а монахи лгут»; «Монахини постятся так, что животы у них вздуваются»; «Я распинаю свою плоть», — сказал монах и положил крест на хлеб, ветчину и дичь.

Но все указанные и описанные пороки, если верить исследованиям истории нравов, это ничто в сравнении с чувственными эксцессами. Эротическая напряженность нашла в монастырях почву, особенна благоприятную для всех форм чувственного разгула.

Первой исходной точкой для чувственных удовольствий монахов и клира послужил вполне здоровый и нормальный протест против целибата (безбрачия). Он, как мы видели из приведенной цитаты Э. Фукса, был единственным средством церкви оторвать клир от частных интересов, сделать из него послушное иерархическое орудие в руках пап. Поэтому отречение от целибата могло стать для церкви отказом от господства.

Добровольно принятый в первые века христианства, целибат превратился со временем в категорический закон. Выгоды безбрачия обнаружились по мере того, как монастыри накапливали значительные богатства и становились важным средством церковного господства.

Однако даже самые строгие указы и наказания не приносили желаемых результатов. Кровь была сильнее папских булл, поэтому в монастырях стали распространяться «самые отвратительные, противоестественные пороки». На одном из церковных соборов в Париже было принято решение следить за тем, чтобы монахи и каноники не придавались содомии, чтобы «все подозрительные двери к спальням и другим опасным местам тщательно заделывались епископами», чтобы «монахини не спали на одной кровати».

Но ни самые строгие постановления, ни жестокие наказания не могли остановить подобное пороки. В конце концов, для клира была сделана уступка: отрицая за ним право на брак, ему разрешили иметь наложниц.

«Такая уступка оказалась тем более благоразумной, что эксплуататорская тактика церкви сумела извлечь из нее… огромные выгоды, — писал Э. Фукс. — Перед главою церкви открылся новый богатый и неиссякаемый источник доходов, так как большинство подобных индульгенций сбывалось клиру. Великие казуисты церкви немедленно изобрели и подходящие формулы, примирявшие противоречия. Когда в XIV в. снова вспыхнула борьба из-за вопроса о праве священников на брак и многие священники настаивали на возвращении этого права, то знаменитый и влиятельный французский церковный учитель Жерсон следующим образом оправдывал невоздержание монахов:

«Нарушает ли священник обет целомудрия, удовлетворяя свою половую потребность? Нет! Обет целомудрия касается только отречения от брака. Священник, совершающий даже самые безнравственные поступки, не нарушает, стало быть, своего обета, если совершает эти поступки как неженатый».

Жерсон лишь слегка ограничивал эту свободу священников: «Старайтесь делать это тайком, не в праздничные дни и не в священных местах и с незамужними женщинами».

Аргументы Жерсона стали, так сказать, догматическими взглядами. Чего же еще? Так как приходилось спасать кошелек, которому угрожала опасность, то как было не рискнуть высокой ставкой. В конце концов изобрели еще одну причину, как будто бы оправдывавшую право на наложницу в интересах самих же верующих. В другом месте тот же Жерсон говорит:

«Для прихожан является, конечно, большим соблазном, если священник имеет наложницу, но было бы для них еще большим соблазном, если бы он оскорбил целомудрие одной из своих прихожанок».

Во всяком случае, таким образом был найден путь, удовлетворявший обе стороны, и вопрос о целибате был решен в духе и — что важнее — в интересах церкви.

Очень быстро внебрачное сожительство широко распространилось среди духовенства. Вот несколько цитат из источников того времени:

«Во время происходившей в 1563 г. ревизии монастырей пяти нижнеавстрийских наследственных провинций почти во всех были найдены наложницы, жены и дети. Так, девять монахов бенедиктинского монастыря Шоттен имели при себе семерых наложниц, двух жен и восемь человек произведенных ими на свет детей; восемнадцать бенедиктинцев в Гарстоне имели двенадцать наложниц, двенадцать жен и двенадцать человек детей; сорок монахинь в Агларе — 19 детей и т. д.».

О Баварии того же времени: «Во время последней ревизии в Баварии конкубинат (внебрачное сожительство. — В. К.) оказался таким распространенным, что среди духовенства едва ли нашлось три или четыре человека, не имевших наложниц или не живших в тайном браке».

Аббат Руперт в начале XII в. писал: «Те из священников, которые воздерживаются от брака, так как он противоречит законам церкви, тем не менее отнюдь не ведут воздержанного образа жизни, напротив, они ведут себя тем хуже, что никакая супружеская связь не обуздывает их, и они тем легче могут переходить от одного предмета наслаждения к другому».

«Нравственная разнузданность была… правилом, обусловленным исторической ситуацией, — замечает Э. Фукс. — Разнузданность же не знает ни границ, ни удержу. Ее стихия — разнообразие. Так сама собой она всегда доходит до оргии. Тысячи монастырей становились «очагами бесстыдства и всяческих пороков». Нигде культ Приапа и Венеры не был до такой степени распространен. «Монахиня» и «проститутка» были часто синонимами. Одна пословица гласила: «Она монахиня или девка», другая: «Внизу девка, сверху святая», третья: «Когда поп ржет, монахиня открывает ворота». По мнению народа, столь своеобразно логического, на свете вообще не существовало целомудренных монахинь. «Были три целомудренные монашки: одна убежала, другая утонула, третью все еще ищут». Монахи, по общему убеждению, занимаются исключительно скверной и делают это при каждом случае. Пословица говорила: «Монах должен держать кубок обеими руками, а то он будет под столом искать фартук».

Много монастырей были самыми бойкими домами терпимости. По этому поводу сложилось немало поговорок: «Августинка по ночам всегда хочет иметь на подушке две головы», «Во многих монастырях под постелью найдешь всегда пару разных туфель», «Сорная трава растет во всех садах», — сказал приор, когда брат-монах увидел утром у него под кроватью женские башмаки». Тайный секретарь Буркхарт сообщает о Риме: «Почти все монастыри города стали вертепами». И то, что верно относительно Рима, приложимо и ко всему христианскому миру».

Если верить исследователю, женские монастыри ни в чем не уступали мужским. В 1261 г. магистр ордена мендикантов (нищих) Генрих заявлял: «Если монахиня, поддающаяся искушению плоти, нарушит обет целомудрия, то вина ее меньше и она заслуживает большего снисхождения, если отдается клирику, чем если согрешит с мирянином».

Монахи были недовольны конкуренцией мирян и тем, что женские монастыри превращались «в дворянские дома терпимости». Но, как бы там ни было, клирики не позволяли себе оставаться в дураках и, если верить источникам, отличались особой одаренностью в любовных делах, о чем свидетельствуют и многочисленные поговорки: «Он силен, как кармелит», «Он развратен, как брат-тамплиер», «Похотливые женщины чуют кармелита по платью», «Истинного капуцина женщины чуют уже издали».

Последствия развратной жизни в монастырях сказывались в том, что «стены их оглашаются не столько псалмами, сколько детским криком», и те же самые народные поговорки отражают, насколько обычным было это явление: «Странно, что черные куры несут белые яйца», — сказала монахиня, удивляясь, что ее ребенок не похож на черного бенедиктинца», «Никто не застрахован от несчастья!» — сказала монахиня, родив близнецов», «Женский монастырь без родильного приюта то же, что крестьянский двор без стойла».

Мрачными последствиями необузданного монастырского сладострастия стали процветавшие в женских монастырях детоубийства и аборты.

«Что сказать о таких монастырях, где монахини часто рожают детей? — задается вопросом автор «Цим-мернской хроники». — Да поможет им Бог, чтобы дети по крайней мере родились живыми, воспитывались бы во славу Божию и не убивались бы, а то существует слух, будто около таких монастырей имеется пруд, в котором запрещено ловить рыбу неводом и воду из которого никогда не выпускают, а то, пожалуй, найдется кое-что, могущее навлечь на монастырь позор и плохую молву».

Схожие сведения о немецких монастырях можно прочесть у хрониста Дитриха Нимского: «Монахи и монахини живут вместе в монастырях и превращают их в дома терпимости, в которых совершаются самые гнусные преступления. Монахини убивают собственных детей».

Рождение ребенка у «невесты Христовой» считалось величайшим преступлением, поэтому среди монашек процветал культ аборта. В наиболее бесстыдных монастырях монахини, которые готовились стать матерями, подвергались самому ужасному обращению. Поначалу церковь еще испытывала сострадание к матерям. Авиньонский собор, например, запрещал священникам «давать женщинам яд или пагубные снадобья для уничтожения плода». Но когда «бесстыдство церкви стало вопиющей язвой» и стало исходным пунктом требования священников права на брак, церковь уже не имела ничего против того, что ее слуги и служанки старались всячески скрыть последствия разнузданной жизни.

Но если таковыми были нравы монахов, монахинь и низшего духовенства, то можно себе представить, что происходило на верху церковной иерархии.

«Со своим образным языком народ попал прямо в цель, называя известных пап не «его римским святейшеством», а «его развратным святейшеством», — пишет Э. Фукс. — Красноречивым комментарием к этим эпитетам служит не одна грязная страница из истории папства. Об Иоанне XXIII (Балтазар Косса, известный российскому читателю по книге А. Парадисиса. — В. К.) Дитрих Нимский сообщает, что он, «по слухам, в качестве болонского кардинала обесчестил до двухсот жен, вдов и девушек, а также многих монахинь».

Еще в бытность свою папским легатом в Анконе Павел III должен был бежать, так как изнасиловал молодую знатную даму. Ради кардинальской шапки он продал свою сестру Юлию Александру VI, а сам жил в противоестественной связи со второй, младшей сестрой. Бонифаций VIII сделал двух племянниц своими метрессами. В качестве кардинала Сиенского будущий папа Александр VI прославился главным образом тем, что в союзе с другими прелатами и духовными сановниками устраивал ночные балы и вечеринки, где царила полная разнузданность и участвовали знатные дамы и девушки города, тогда как доступ к ним был закрыт их «мужьям, отцам и родственникам». Пий III имел от разных метресс не менее двенадцати сыновей и дочерей.

Не менее характерно и то, что самые знаменитые папы эпохи Ренессанса из-за безмерного разврата страдали сифилисом: Александр VI, Юлий II, Лев X. О Юлии II его придворный врач сообщает: «Прямо стыдно сказать, на всем его теле не было ни одного места, которое не было бы покрыто знаками ужасающего разврата». В пятницу на святой неделе, как сообщает его церемониймейстер Грассис, он никого не мог допустить до обычного поцелуя ноги, так как его нога была вся разъедена сифилисом. К эпохе Реформации относится сатирическое стихотворение, вложенное в уста высокого сановника с носом, изъеденным сифилисом и потому подлежащим операции. В этом стихотворении отмеченный печатью сифилиса сановник обращается с трогательной речью к своему носу, называет его «кардиналом, зеркалом всяческой мудрости, никогда не впадавшим в ересь, истинным фундаментом церкви, достойным канонизации» и выражает надежду, что «тот еще станет со временем папой».

В одном из своих знаменитых «Писем без назначения» Петрарка так охарактеризовал нравы своего времени: «Грабеж, насилие, прелюбодеяние — таковы обычные занятия распущенных пап; мужья, дабы они не протестовали, высылаются; их жены подвергаются насилию; когда забеременеют, они возвращаются им назад, а после родов опять отбираются у них, чтобы снова удовлетворить похоть наместников Христа».

Дополнением естественных пороков были противоестественные пороки. В мемуарах голландского богослова Весселя, долго жившего в Риме и бывшего другом папы, говорилось, что церковь разрешала их за определенную плату. Они были настолько-распространены среди высшего духовенства, что о них только и говорили в народе. Еще в XI в. епископ Дамиани постарался придать им некоторую форму в своей «Гоморровой книге», потому что все должно было быть подчинено порядку, даже противоестественные пороки — от мастурбации до зоо- и некрофилии.

Ренессанс, или Возрождение, был одной из тех революционных эпох, которое пережило человечество на протяжении своей истории. Нельзя не согласиться с Э. Фуксом, который пишет в своем исследовании нравов, что «люди революционных эпох отличаются… большей силой и творческой способностью… в области чувственной любви». Знакомство с жизнью и нравами времени по оставленным письменным документам и литературным памятникам доказывает это положение. Половая любовь в эпоху Возрождения имела «прямо вулканический характер и проявлялась обыкновенно как вырвавшаяся из плена стихийная сила, подчинявшая себе все, пенясь и шумя, правда, порой и не без грубой жестокости».

Основным принципом в области чувственной любви стала производительность: мужчина хотел и стремился оплодотворять, женщина жаждала оплодотворения.

«Благодаря этому любовь получила в эпоху Ренессанса такой же героический оттенок, как и идеал физической красоты, — читаем у Э. Фукса. — Это было логично. Противоположное было, напротив, нелогично, ибо все отдельные проявления духа века органически между собой связаны и потому гармонично дополняют друг друга. То, что в идеале красоты Возрождение привело к благороднейшему воплощению красоты в смысле целесообразности, должно было в реальной жизни привести к подобному же торжеству естественного закона любви. В таком направлении эпоха и идеализировала любовь… Любовь, так сказать, и в идеологии превратилась из понятия в реальность, стала сознательным осуществлением закона природы и, в конце концов, культом воспламененных сильнейшим образом инстинктов. Повышенная половая деятельность стала в глазах обоих полов явлением нормальным, дающим право на уважение. Совершенным в глазах эпохи был только тот мужчина, который, кроме вышеуказанных физических достоинств, отличался никогда не потухавшими желаниями, совершенной женщиной — только та, которая вплоть до самого зрелого возраста жаждала любви мужчины.

Другими словами, высшими добродетелями считались вулканические страсти у обоих полов, неослабевающая даже в преклонных летах производительность мужчины и столь же неослабевающее плодородие женщины. Иметь много детей доставляло славу и было обычным явлением, не иметь их считалось наказанием за какой-нибудь грех и встречалось сравнительно редко.

[…] Чисто чувственная тенденция Ренессанса могла свободно развиваться потому, что в предыдущие, Средние века, отношения между полами носили очень примитивный характер, были исключительно половыми отношениями. Животный базис эротического чувства был лишь в самой незначительной степени одухотворен. Любовь исчерпывалась физическим актом, во всяком случае кульминировала в нем».

Это приложимо в особенности к браку. Его условный характер был лишь в незначительной степени одухотворен индивидуальной любовью. Для аристократов брак был скорее всего политическим актом, лучшим средством улучшить свое благосостояние, влияние и могущество. Поэтому не столько желание молодых, сколько интересы семьи имели решающее значение при заключении брака. Таким же образом поступали и цеховые мастера в средневековых городах. Если круг, из которого они могли выбрать себе жену, был и без того ограничен, то они должны были подчиняться цеховым и семейным интересам. Для купечества, возникшего позже, вопрос о материальном благосостоянии тоже оттеснил личные склонности. В глазах городских мастеров и купечества брак являлся одной из форм накопления капитала. Только в низших слоях народа, среди представителей неимущих классов, могли смотреть на брак не с такой условной точки зрения. Потому индивидуальная любовь в их брачных союзах очень часто имела большое значение. У остальных классов брак был основан на денежных, классовых и сословных интересах и являлся средством производства законных наследников.

«Возрождение в Италии вызвало расцвет искусств, — писал М. Дубинский. — Возрождение во Франции создало культ любви. Провозвестником этого культа явился Франциск I. Он мог бы с полным правом употребить фразу, которой охарактеризовал впоследствии свое правление Людовик XIV: «Государство — это я».

В самом деле, королевская власть была для Франциска I только средством удовлетворять личные прихоти. Государство существовало исключительно для него. Не чуждый излишеств, король покровительствовал чужим излишествам, стараясь придать им отпечаток элегантности.

Франциск I возвел галантность в степень правительственного искусства. Он стал зачинателем того господства придворных дам, которое впоследствии не только прижилось при дворе французских королей, но и имело большое значение для положения женщины во всей Европе.

Но «процветанию женского начала особенно содействовало усиление королевской власти, — писал тот же М. Дубинский. — Людовик XI унизил французское дворянство, Франциск I поработил его, заставив жить при дворе. Король превратил баронов в титулованных лакеев, а их жен и дочерей в своих одалисок. Для достижения последнего пускались иногда в ход низменные интриги и всякие хитрости, как это произошло в то время, когда нужно было привлечь ко двору графиню Шатобриан. Несмотря на свою галантность, Франциск I для удовлетворения похоти не останавливался даже перед грубостями. Так, узнав, что один из его придворных пригрозил жене смертью, если она разделит ложе с королем, ворвался к нему в спальню с обнаженным мечом и, выгнав мужа, занял его место. Женщина эта, как прибавляет французская хроника, была с тех пор очень счастлива, так как муж больше не осмеливался ей перечить и был послушен, как овца».

Вполне понятно, что слуги и приближенные короля подражали ему в своих поступках. Например, фаворит Боннивэ ухаживал за Маргаритой Наваррской, сестрой короля, которая величала себя не иначе как «самой женственной женщиной во всем королевстве». (Чтобы понять, насколько точно и правильно оценила себя принцесса, стоит прочесть ее «Гептамерон»: женщина, фантазия которой была насыщена такими сладострастными картинами, не могла не быть воплощением полового чувства.)

Гордая красавица не уступила перед его обольщениями. Тогда Боннивэ решил завладеть Маргаритой с помощью хитрости. Он пригласил в свой охотничий замок весь двор. Ночью, когда все уснули, королевский фаворит пробрался в спальню к принцессе. Но его ожидало разочарование: Маргарита неожиданно проснулась и нарушила все планы незадачливого домогателя. Боннивэ вынужден был бежать. Любопытно, что когда король на следующий день узнал о ночном эпизоде, то только рассмеялся.

Конечно, атмосфера таких фривольных взаимоотношений не могла не сказаться и на общих нравах эпохи. Добродетельная женщина стала большой редкостью. Более того, она стала всеобщим посмешищем. Женщины вели себя свободно в любовных отношениях и стремились изгладить из памяти всякое представление о добродетели. Они соперничали в пороках с мужчинами, и часто превосходили их в этом.

Главный хроникер скандальных историй того времени Брантом сохранил для нас примечательный рассказ об одном итальянском государе. Женившись на французской принцессе, тот на следующий день после свадьбы в присутствии придворных высказал удивление, что его французская невеста оказалась девственницей.

Франциск I любил повторять: «Двор без женщин то же, что год без весны и весна без роз».

После Франциска нравы французского двора нисколько не изменились. Двор представлял собой арену ожесточенной борьбы между различными интриганками, искательницами приключений и другими женщинами сомнительного поведения. Отныне с именем каждого французского короля было связано имя какой-нибудь фаворитки, а то и нескольких фавориток.

Царствование Генриха II ознаменовалось господством при дворе Дианы Пуатье. Она родилась в 1499 году и уже в 13 лет была отдана замуж за графа Моливре, а спустя два года овдовела. Еще до смерти мужа Диана блистала при дворе Франциска и близко сошлась с государем. Когда ее отец был приговорен к смертной казни за участие в заговоре против короля, Диана обратилась к Франциску и добилась отмены приговора.

Герцог Генрих Орлеанский, второй сын Франциска I, от природы был застенчив и робок. Молодость его была Ьмрачена одним эпизодом: когда Франциск был взят в плен после сражения у Павии (февраль 1525 г.), Генриху и его брату пришлось провести в монастыре целых четыре года в качестве заложника. Вернувшись в Париж, он был ослеплен царившим там блеском и множеством очаровательных женщин, которые были доступны.

Но его выбор пал на Диану Пуатье, которая на целых 18 лет была старше Генриха Орлеанского. В этот момент Диана носила траур по мужу, «одевалась красиво и величественно, но только в черное и белое». Однако даже в таком неброском наряде она показалась Генриху самой красивой женщиной при дворе. Принц робел в ее присутствии, считал Диану образцом добродетели и ума и не надеялся на какие-либо близкие отношения. Но сама Диана очень скоро поняла, какое можно оказывать влияние на принца.

Когда старший брат Генриха умер, тот стал дофином. (В то время по Парижу ходили слухи о том, что в смерти наследника престола была повинна Диана, но этот факт так и не был доказан ни одним из исследователей истории Франции.) С той минуты, когда Генрих стал реальным претендентом на французский трон, при дворе началась отчаянная борьба между двумя женщинами: Дианой Пуатье и фавориткой Франциска, герцогиней д’Этамп. Весь двор разделился на два лагеря. Диана уступала сопернице в возрасте: она была на десять лет старше герцогини д’Этамп. К тому же, герцогиня сумела приблизиться к Генриху, понимая, что Франциск не вечен. В раздоре двух придворных красавиц принимали участие даже поэты и художники. Художник Приматиччио, например, рисовал герцогиню д’Этамп, а знаменитый «золотых дел мастер» Бенвенуто Челлини избрал в качестве модели прекрасную Диану. Поэты, сторонники герцогини, возвеличивали ее красоту и при этом не щадили негативных красок, чтобы опорочить Диану. Они называли ее беззубой, безволосой, обязанной своей сносной наружностью только косметике.

Но сторонние свидетели придворных интриг утверждали, что это не так. Даже на закате лет Диана слыла необычайно красивой женщиной. У нее были правильные черты лица, ровный цвет кожи, черные, как смоль, волосы. Она практически никогда не болела и даже в самую холодную погоду мыла лицо студеной водой из колодца. Обычно она вставала в шесть утра, садилась на лошадь и в сопровождении гончих собак проезжала две-три мили, а по возвращении домой снова укладывалась в постель, где до полудня читала.

Диану очень интересовали вопросы литературы и искусства. Но самое главное — она была красива не только внешне. Большинство ее достоинств заключалось в уме. Современники утверждали, что фаворитка завоевала сердце короля как своими физическими прелестями, так и дельными советами по вопросам политики и искусства.

Диана Пуатье обладала пышной грудью, на что в первую очередь должны были обращать внимание художники. Это видно как по многим картинам, для которых Диана позировала.

Кстати говоря, отношение к наготе служит еще одним ярким доказательством основной — чувственной — тенденции в эпоху Ренессанса. Каждая женщина, обладавшая красивой грудью, щедро раскрывала свой корсаж и сбрасывала все покровы, чтобы не только мужчины, но и другие женщины могли видеть, наслаждаться и завидовать обладательнице природного сокровища.

«Богатые девицы надевают платье с вырезом спереди и сзади, так что грудь и спина почти обнажены, — читаем в описании женского костюма нач. XV в. — К тому же корсаж так подпирает грудь вверх, что достаточно малейшего движения женщины, чтобы грудь вышла из платья».

«Женщины носят широкие вырезы, так что видна половина груди», — записал автор Лимбургской хроники XV в.

Женщины, одаренные от природы красивой грудью, не упускали случая доставить мужчинам такое зрелище. Очень часто муж или любовник заказывали художнику не портрет возлюбленной, а лишь портрет ее груди. Прекрасная пышная грудь многих женских портретов того времени представляет собой не только центр, но и главное назначение этих картин. Само собой разумеется, что художники стремились сохранить точность и достоверность изображаемого объекта. Не только многочисленные гравюры и портреты, но и литературные памятники эпохи Ренессанса являются прекрасной иллюстрацией царивших нравов.

Письмо Дюрера к своему другу Меланхтону дает понять, какое впечатление это производило на людей. Дюрер пишет, что «разглядывал этих девушек вблизи довольно дерзко», ибо он был «художником». Но у толпы были те же побудительные причины. Она состояла из чувственных юношей и стариков, которые не знали ничего выше красивой женщины. Они спешили насладиться своими чувственными позывами, тем более что «прекраснейшие из прекрасных украшали праздник жизни своей наготой и выставляли все свои тайные прелести напоказ, причем каждая хотела быть самой прекрасной и желанной». Женское честолюбие переживало в эпоху Ренессанса свой триумф.

«Чтобы лучше обратить внимание на красоту груди, на ее наиболее ценные достоинства — упругость и пышность, женщины порой украшали ореолы алмазными кольцами и шапочками и обе груди соединялись золотыми цепочками, отягченными крестами и драгоценностями, — пишет Э. Фукс. — Екатерина Медичи придумала для придворных дам моду, обращавшую внимание тем, что в верхней части платья справа и слева были сделаны два круглых выреза, обнаруживавших только груди, но зато целиком и обыкновенно обнаженными, или тем, что груди искусственно воспроизводились внешним образом».

Однако вернемся к придворным нравам Франции. Одолев свою противницу, Диана жестоко наказала всех поклонников и сторонников герцогини, а сама фаворитка короля — удалена от двора. Она разделяла недо-статки других фавориток: была жадна, честолюбива и мстительна.

Генрих был совершенно очарован Дианой и полностью находился в ее власти. Даже женитьба на молодой и прелестной Екатерине Медичи, дочери герцога Урбино из Флоренции, не разлучила его с ней. Впрочем, сама Екатерина была не против этой связи. Она не только не вмешивалась в государственные дела своего коронованного супруга, но и предпочитала уделять внимание только себе. Екатерина окружила себя преданными веселыми дамами, так называемой «маленькой шайкой», которая занималась охотой, спортом, балами и т. д. Поэтому никто не удивлялся тому обстоятельству, что фактической королевой Франции была не она, а Диана Пуатье.

Диана была даже больше, чем королева. Она держала в своих руках судьбу всего государства, раздавая важнейшие государственные посты, приближая к Генриху лишь преданных себе людей, решая вопросы о помиловании, управляя финансами и вмешиваясь в вопросы судопроизводства.

Король беспрекословно выполнял ее волю. В одном из писем он умолял ее смотреть на него только как на верного слугу и уверял, что гордится именем слуги, которым она его окрестила.

Родственники Дианы отрицали существование интимной связи между ней, Франциском и Генрихом. Доказательством должно было служить не только то, что у Дианы не было детей, но и то, что ее поведение в замужестве было безукоризненным, что даже в период апогея своего влияния на короля она не снимала с себя траура, что король относился к ней всегда с уважением, что между ним и Дианой существовала большая разница в возрасте, что она не была расточительна, как иные куртизанки.

Но есть и иные мнения. Придворный историк де Ту строго осуждает фаворитку короля Генриха, приписывает ей гонения на протестантов и разрыв мирных отношений с Испанией. Тем не менее она могла считаться лучшей из фавориток, и Брантом с полной справедливостью мог сказать: «Французский народ должен просить Бога, чтобы никогда не было более худой фаворитки, чем эта».

В траур Дианы многим тоже верилось с трудом. Французская пословица говорила по этому поводу: «Печать вдовы только в ее верхнем платье».

С годами власть Дианы усиливалась. В 1548 г. король сделал ее герцогиней Валентинуа. Все должны были преклоняться перед ней. Король поручил архитектору Делорму построить для нее дворец Ане, великолепной обстановкой которого Диана занималась сама. С Екатериной Медичи она поддерживала самые добрые отношения и ухаживала за ее детьми, хотя и не без выгоды для самой себя.

Но дни Дианы Пуатье при французском дворе закатились в тот же день, когда умер Генрих. Еще задолго до его смерти астрологи распространили два предсказания. Итальянец Луко Гаврико возвестил, что король погибнет на сороковом году жизни на дуэли. Это предсказание вызвало лишь насмешки, потому что у королей не было дуэлей. Несмотря на это, вскоре появилось другое предсказание такого рода.

Роковой день наступил 29 июня 1559 г. У дворца Турнель проходил рыцарский турнир, в котором король выступал под цветами Дианы. Он дрался храбро, но копье графа Монморанси попало ему в глаз и проникло в мозг. Через несколько дней он умер.

После этого случая открылось, какими были истинные отношения между королевой Екатериной Медичи и Дианой Пуатье. Брантом рассказывает, что король еще дышал, когда Екатерина приказала Диане удалиться от двора, вернув все драгоценности, которые ей подарил король. Диана спросила, умер ли король. Когда ей ответили, что он еще дышит, но не проживет и дня, она гордо воскликнула:

— В таком случае мне никто не смеет приказывать! Пусть знают мои враги, что я их не боюсь! Когда короля больше не будет в живых, потеря доставит мне слишком много горя для того, чтобы я была чувствительна к досаде, которую мне хотят причинить.

Это была последняя вспышка власти и могущества фаворитки двух королей. Молодой король Франциск II приказал ей сказать, что «вследствие своего губительного влияния на короля она заслужила строгое наказание, но своей королевской милостью он решил оставить ее в покое и требует только, чтобы она возвратила драгоценности, полученные от Генриха II».

Так бриллианты и другие украшения, попавшие из рук графини Шатобриан к герцогине д’Этамп, а потом в руки Дианы Пуатье, вернулись в королевскую казну, чтобы перейти по наследству к новым фавориткам.

Диана покорно подчинилась судьбе. Она удалилась в свой замок Ане, где и умерла 22 апреля 1566 г., покинутая прежними друзьями. Перед смертью она основала несколько больниц, отдав, по меткому выражению Шатонефа, Богу то, что взяла от мира. В церкви Ане ей поставили памятник из белого мрамора, который позже был передан в Лувр. Из двух ее дочерей от брака с графом Брезе одна вышла замуж за герцога Бульонского, а вторая — за герцога Омальского.

Надеюсь, наш продолжительный экскурс в историю любви, взгляд на нее, как на сокровенное человеческое чувство, будет полезен читателю для понимания того, о чем я собираюсь рассказать в последующих главах своей книги.

«Человек — мера всех вещей», — выразился древнегреческий философ Протагор. Мне кажется, что подобная философская сентенция как нельзя точно характеризует любую историческую эпоху. Каждая из них кристаллизуется в духовных откровениях, выражала и выражает себя в философии, науке, системе права, литературе, искусстве, правилах поведения.

Но в неменьшей степени выражением смысла каждой исторической эпохи являются представления о физической красоте современного человека, бывшие основой чувственной любви. Он зависел от главной тенденции века и почти непрерывно видоизменялся. На примере художественных произведений — картин, скульптур, литературы — читатель вполне может убедиться в справедливости этого замечания. Они не только увековечили дух времени, но и донесли до нас извечную тоску и мечту каждой эпохи о любви и красоте — вчерашней, сегодняшней, завтрашней.

«В тонких оттенках и выражается поэтому обыкновенно в эстетической области эта постоянная смена исторического положения вещей, — замечает Э. Фукс. — Если бы вы захотели в один прекрасный день устранить промежуточные звенья и сравнить современный момент эволюции с ее исходной точкой, то вам пришлось бы констатировать, что из первоначального образа вырос совсем другой идеал. Оглядываясь назад на более или менее продолжительную эпоху, вы далее увидите, что — а это очень важно — начиная с известного момента эти оттенки всегда лежат в одном направлении. Так постепенно складывается совершенно новый идеал, причем тот идеал, которому ныне поклоняются, на который ныне молятся, представляет собой нечто совершенно противоположное, даже враждебное первоначальному образу, перед которым люди когда-то склоняли колени. Но именно эти противоположные линии считаются теперь единственно красивыми, провозглашаются сущностью новой красоты, выставляются как канон будущего.

Поэтому мечта новой эпохи об идеальной красоте принципиально иная, чем та, которая господствовала в более или менее далеком прошлом, так как потребности стали совершенно иными: люди стремятся теперь к иным целям. Факт этот долго остается неосознанным, но в один прекрасный день он все-таки входит в сознание… Если же переработка старых идеалов совершается уже не бессознательно… а преднамеренно, то она отличается тем большей радикальностью и последовательностью. Люди стремятся к поставленной цели уже напрямик. Вот почему… эти эпохи вызывают ложное впечатление, будто ими создана новая форма, тогда как на самом деле новая революционная эпоха подводит лишь итог работе давно действовавших сил и в лучшем случае доводит процесс развития к его цели кратчайшим путем.

А цель всегда одна и та же — снова привести в гармонию форму и содержание».

Античность нуждалась в героях, поэтому идеалом красоты в эту эпоху становились мужественные мужчины и женственные женщины. Их физические достоинства должны были не только подчеркивать половую принадлежность, но и символизировать плодородие.

В аскетическом мировоззрении Средневековья, не связанном с какой-то определенной территорией, а охватывавшем область распространения католической церкви, тело играло роль лишь мимолетной и преходящей оболочки бессмертной души. Средневековое мировоззрение провозгласило сверхземную душу высшим понятием и единственной целью жизни. Телесная оболочка только мешала осуществлению этого, а потому превратилась в простой придаток, достойный всяческого презрения.

«Что можно потерять, того не стоит желать. Думай о непреходящем, о сердце! Стремись к небесам! Блажен на свете тот, кто в состоянии презирать свет», — констатировал Бернард Клервоский, французский теолог-мистик, аббат монастыря в Клерво.

Поэтому тело в глазах средневекового человека — пища для червей. Христианство, а вслед за ним и идеология эпохи отрицали человеческое тело, допускали его в той степени, в какой оно менее всего могло мешать осуществлению его сверхземного содержания.

Однако это совсем не значит, что чувственное начало было упразднено Средневековьем. И не только потому, что во все времена «плоть была сильнее духа», но и потому, что общество той эпохи не было однородным по своему составу. И поскольку господствующий класс часто навязывает обществу свои идеалы, то суровое аскетическое учение церкви не помешало феодальной знати создать в рыцарской любви специфическую классовую идеологию, сосредоточенную исключительно на чувственном наслаждении, чего, как мы видели, не избежала и сама церковь.

«Романтический культ женщины был особенно реалистически настроен как раз в своих извращенных чудачествах, — пишет Э. Фукс. — Рыцарская любовь ни словом не касалась бессмертной души, зато каждое слово было посвящено прекрасному телу. И хотя в этом культе чувственности скрыты первые зародыши индивидуальной половой любви, все же преданная ему феодальная аристократия была нисходящим классом, и потому ее чувственность выражалась в рафинированном наслаждении. В ней не было ничего творческого, она носила характер вырождения, была игрой, извращенностью. А под неизбежным влиянием средневекового христианского мировоззрения мистические любовные идеалы рыцарства превратились, в конце концов, в простое систематизированное сладострастие. Доказательством служит идеал физической красоты, созданный рыцарством: физическая сторона была в нем подчеркнута под углом зрения рафинированного наслаждения».

Каждая эпоха всегда пользуется теми категориями мысли прошлого, в которых она находит, как ей кажется, свои собственные проблемы уже решенными. В таких случаях как бы сами собой всплывают те формы мышления, которые когда-то выражали такое же жизненное содержание.

Такими в эпоху Ренессанса были античные представления, потому что духовная культура античного мира являлась также результатом и выражения торгового строя жизни. Ренессанс стал прямой противоположностью подобной идеологии. Он низвел все предметы с неба на землю — и в первую очередь самого человека — и противопоставил средневековой рафинированности дышавшую силой идеологию здоровья. Выше всего он ценил в мужчине и женщине цветущую силу, как важнейшую предпосылку творческой мощи. Принципиальное стремление к выявлению полярной противоположности между мужчиной и женщиной, как можно более ясное и точное выражение тех физических особенностей, которые отличают мужчину от женщины, а женщину от мужчины, категорическое устранение из мужского образа женственности, а из женского образа — мужественности, — вот в чем заключалась совершенная красота.

Подобное представление о телесной красоте — чувственное, потому что целесообразность в этой области всегда является эротической красотой. Возрождение провозгласило идеальным типом чувственного человека, того, кто лучше всякого другого может вызвать у противоположного пола любовное чувство, притом «в строго животном смысле, следовательно, сильное половое чувство».

Именно в этом смысле восторжествовала целесообразная красота в эпоху Ренессанса. Со времени падения Римской империи она снова праздновала свой высочайший триумф. Мужчина считался красивым, если в нем были развиты те признаки, которые характеризовали его половую активность: сила и энергия. Так как всякая революционная эпоха в своем страстном стремлении к творчеству всегда переходит границы нормального, то она не довольствуется созданием нормальной фигуры, а всегда преувеличивает существенные черты. Поэтому и физический идеал мужчины был доведен до героического уровня. В мужчинах ценили не только широкую грудь, но и геркулесовское сложение. Он должен был сочетать в себе Аполлона и Геркулеса.

Точно также совершенной и красивой признавалась та женщина, у которой тело обладало всеми данными, необходимыми для выполнения предназначенного ей от рождения материнства. И прежде всего — грудью. В эпоху Ренессанса впервые после античности обнаженная женская грудь получает большое значение. В противоположность Средневековью, которое предпочитало женщин с узкими бедрами и стройной талией, в женщине стали ценить широкие бедра, крепкую талию, толстые ягодицы и пышную грудь. Женщина должна была быть в одном лице Юноной и Венерой.

«Величественно сложенная женщина заслуживает глубочайшего преклонения, — характеризуя нравы эпохи, писал Брантом. — Она должна быть высокого импозантного роста, должна обладать пышной, прекрасной грудью, широкими бедрами, крепкими ягодицами — как Венера Каллипига, — полными руками и догами, способными задушить гиганта… Вот почему полные женщины заслуживают предпочтения хотя бы ради только их красоты и величия, ибо за эти последние, как и за другие их совершенства, их ценят. Так, гораздо приятнее управлять высоким и красивым боевым конем, и последний доставляет всаднику гораздо больше удовольствия, чем маленькая кляча».

Такова была основная тенденция эпохи Ренессанса, царившая во всех странах, где в жизни проявился новый фактор развития. Во всех европейских странах, где создавался образ нового человека, в центре внимания стояло тело, а физическая красота полагалась в подчеркнутой чувственности. Такова общая черта идеала красоты, которая бросается в глаза.

На смену эпохе Ренессанса пришел абсолютизм.

«В идеологии XVIII в. снова родятся новый Адам и новая Ева, — замечает Э. Фукс. — Или, точнее, новая Ева и новый Адам. Ибо на этот раз сотворение человека начинается с женщины. Насколько велико было различие между общественным бытием человечества в эпоху Ренессанса и в сменивший ее век абсолютизма, настолько же резко противоположно старому новое представление о физиологической красоте человека».

В процессе очередного пересоздания физического идеала красоты новая сущность чувственных переживаний и эмоций не только облекается в теоретические формулы, но и принимает физиологически осязаемые формы. Идеал физической красоты эпохи становится и идеалом особенно ценимых эпохой нравственных качеств, потому что «в своей идеологической сущности он всегда не более как результат постоянно бодрствующей тенденции обоготворения, всегда формирующей человеческое тело в зависимости от своих специальных целей».

В эпоху Возрождения выше всего ценилась в мужчине и женщине цветущая сила, которая была важной предпосылкой творческой мощи. Сменивший его век абсолютизма, напротив, считал все крепкое и могучее презренным. Сила и мощь воспринимались эстетически безобразными. Именно в этом заключается наиболее выразительное отличие идеалов красоты обеих эпох.

Закон красоты в эпоху абсолютизма диктовался классом, который имел в своих руках власть и обладал возможностью всецело жить за счет эксплуатации. Он не знал ничего более презренного, чем труд. В глазах представителя господствующего класса физический труд являлся позором.

«В глазах паразита истинное благородство и истинный аристократизм заключаются прежде всего в безделье, и безделье становится постепенно первой и главной обязанностью этих классов и групп населения, — говорит Э. Фукс. — Уже одно это указание бросает свет на противоположность между идеологиями физиологической красоты, царившими в эпоху Ренессанса и в век абсолютизма».

В эпоху абсолютизма аристократическим идеалом красоты становятся типические линии человека, предназначенного для безделья. Вершиной человеческого совершенства признан человек в смысле предмета роскоши, идеализированный бездельник. Это вовсе не значило, что речь шла о стойкой противоположности между духовным и физическим началами. Аристократический идеал красоты всегда был и оставался таким в этих классах. (Таким он, по сути дела, и остался. Для этого достаточно вспомнить физическую внешность моделей и супермоделей, которых мы видим на мировых подиумах. Его стараются придерживаться представители российского среднего класса и той части российского общества, к которой принадлежат «новые русские». В этом, конечно же, нельзя не видеть влияния Запада, давнего законодателя мировой моды. И хотя большинство представителей «новых русских» являются лжеарис-тократами и лжеаристократками, симптом сам по себе примечателен, о чем мы поговорим в соответствующем месте книги.) В остальных классах он существовал до той поры, пока они зависели от аристократии в материальном и духовном отношении.

«Стремление к изысканному чувственному наслаждению очень характерно обнаруживается в идеологии красоты, — подчеркивает Э. Фукс. — Так как паразит-жуир стремится все к новому увеличению возможностей наслаждения, то первое, что он делает, он раздробляет наслаждение, чтобы его увеличить. Это заставляет его по необходимости раздроблять и самое человеческое тело. Жуир делает из него десяток отдельных, самодовлеющих орудий наслаждения. Тело перестает быть единым, становится — составным. Так разрушается прежняя гармония, характерная для царившего в эпоху Ренессанса идеала человеческой красоты. В женщине видят уже не нечто целое, а прежде всего отдельные прелести и красоты: маленькую ножку, узкую кисть, нежную грудь, стройный стан и т. д. Существуют только отдельные части ее личности, женщина не более как соединение этих отдельных частей. Это как бы отдельные блюда эротического пиршества, которые женщина подносит мужчине (выделено мной. — В. K). А отсюда вытекает одно совершенно новое и весьма важное явление.

Под влиянием такого раздробления на части прежней единой гармонии, обусловленной творческой тенденцией эпохи, идеал красоты уже не был непременно соединен с наготой. Отныне он, напротив, находится в теснейшей связи с одетым телом, неотделим от последнего. Вследствие этого меняется и отношение к наготе. Нет больше нагих тел, есть только тела раздетые — средствами служат декольте и подобранный подол (retrousse). Если раньше одежда была только до известной степени облачением, только декорацией, украшающей нагое тело, то отныне она становится существенным элементом. Мода эпохи абсолютизма — не что иное, как попытка решения вставшей перед ней проблемы: разъединить гармоничное единство тела, разложить его на отдельные «прелести», стало быть, в отношении женщины — на грудь, бедра и лоно. Разложив сначала человека на эти отдельные части, костюм служил вместе с тем связующей рамкой для этих особенно ценимых эпохой частей тела…

_[…] Эпоха абсолютизма представляет по своим результатам, несомненно, более развитую, хотя и не более высокую культуру… потому, что высшим идеалом господствующих классов, наложивших печать на всю эпоху, было только физическое удовольствие. А чем более выдвигается это последнее, тем рафинированнее обходные пути в половой области. Победа в любви разлагается на сотню отдельных побед, и хотя поражение дамы — дело заранее решенное, перед каждой победой приходится брать штурмом несколько укреплений.

Эротический пир состоит всегда из десятка блюд, причем главное блюдо только венчает его, да и то не всегда. Во всяком случае, это главное блюдо ценится только в том случае, если ему предшествовало или если оно было обставлено достаточным количеством вкусных закусок (hors d’oueuvres). Чувственное наслаждение — меню лакомых кусков, приятно щекочущих, притом всегда на новый лад. Грубая домашняя еда, где интерес сосредоточен на главном блюде, где этим блюдом объедаются до того, что уже не остается никаких других желаний, находится под запретом. Идти прямо к цели — это манера мужиков и болванов (выделено мной. — В. К.)… Все это придает созданному абсолютизмом идеалу красоты его особую… нотку. Она заключается в подчеркивании рафинированности всего телесного, а это подчеркивание состоит в том, что на место истинно прекрасного становится пикантное, на место здорового и сильного — пикантное и сладострастное. Пикантность — вот истинный признак красоты этой эпохи…»

Пикантность заставляла закрывать глаза не только на очевидную дисгармонию, но и на несомненное безобразие. Из могучего Геркулеса мужчина превратился в Адониса. Во время упадка абсолютизма он становится женоподобным, его характерная сущность — женоподобность. Женоподобными становились его костюм и все поведение. Эпоха абсолютизма была эпохой женщины, которая становится божеством века.

Эпоху абсолютизма сменил буржуазный век. В своем окончательном виде буржуазный идеал красоты явился диаметральной противоположностью идеалу абсолютизма. Тогда, как было сказано, красивым считался человек, предназначенный к безделию. Этот, по выражению Э. Фукса, «паразитический идеал бездельника» был возведен в идеал человеческой красоты и получил свое наиболее полное воплощение и выражение в царствование Людовика XV.

В эпоху Рококо он праздновал свой высший и всеми признанный триумф. Но в ту же эпоху наметился перелом. Под влиянием ускоренной капитализации и распространения буржуазных идей начинало меняться общество, а вместе с ним — и идеал красоты, превращаясь в свою прямую противоположность.

История поставила перед нарождаемым новым классом — буржуазией — сложные задачи и трудные проблемы в самых разнообразных областях. Эти задачи и проблемы мог решить только тот, кто обладал сильным умом и решительной волей. Вот почему эпоха провозгласила идеалом красоты «ясный, энергичный взгляд, прямую напряженную осанку, жесты и выражения, исполненные силы воли, оттенок самосознания в голосе, руки, способные не только хватать, но и удерживать захваченное, нота, энергично ступающие и твердо стоящие на завоеванной позиции». Те же качества должны были воплощаться и в женщине.

Не менее значимой для нового идеала красоты стала душевная красота. Жизненная цель не могла исчерпываться прежним паразитическим наслаждением жизнью. Теперь она была более высокой. Сознание, что высшие идеалы и назначения человечества находятся впереди, предполагало особые качества: высокий лоб, за которым живут «чудесные, великодушные мысли, подобно орлам, привыкшим купаться в лучах золотого солнца», солнечно-ясный глаз и гордый взор, в котором откровенность и великая любовь к людям, способность увлечься тем, что признано правдой.

Такая же существенная перемена произошла в человеке как в орудии эротики. Новое человечество в эпоху нового — буржуазного — возрождения переживало свою молодость. Пришло время нового торжества творческих начал: силы, здоровья, жажды деятельности — характерных признаков молодости.

Этим же качествам стали соответствовать и особые черты в идеальном образе физической красоты. Половые способности мужчин и женщин и половое наслаждение были подчинены задачам и целям всего человечества. В буржуазный век снова стали ценить мужской и женский образ в полном расцвете сил. Мужчина перестал быть игрушкой в руках женщины, теперь он ее бурно-страстный повелитель, на которого она взирает с гордостью и нежностью. Женщина предпочитает «мужчину с мускулами, с крепкими ляжками и икрами».

«Подобно тому как мужчины чувствуют величайшее отвращение к толстой женской шее, так ненавидят женщины тонкие икры, — говорится в немецком «Опыте философии моды» за 1799 г. — Икры мужчин — истинный термометр их нежности на практике, барометр их физической силы, счеты, на которых они отмечают число данных ими уроков любви, книга, куда они записывают свои расходы на женщин. Поверьте мне, коллеги-мужчины, женщины — лучшие, каких вы только можете себе представить, знатоки икр; взоры их падают вниз, как наши обращаются вверх».

В обязанность женщины в первую очередь входило рожать детей, поэтому она должна была иметь широкий таз. Она также должна была сама кормить своих детей, что предполагало наличие полной и крепкой груди. Иначе говоря, в физическом облике мужчины и женщины восторжествовала красота целесообразности. В этом новый человек буржуазного века напоминал человека эпохи Ренессанса.

Однако вновь рожденный идеал красоты превосходил идеал эпохи Ренессанса преобладанием в нем духовных и душевных качеств. Вот почему этот идеал был высшим из всех до тех пор рожденных человеческой мечтой о красоте. Он превосходил даже античный идеал, хотя и не отличался свойственной тому гармонией. В период античности на первое место ставилась внешняя физическая красота людей, буржуазный век добавил к ней разум и чувства.

В буржуазную эпоху беременность женщины объявлена «состоянием, достойным величайшего уважения». Женщина снова стала единой и цельной, соединением тела, ума и души. Еще одним последствием провозглашения здоровья как высшего идеала красоты было то обстоятельство, что в моду вошел и всячески прославлялся естественный цвет кожи — розовый цвет здоровья. Женщина и мужчина не хотели, как прежде, казаться старыми. Они хотели сиять свежестью. Вот почему прекратилось массовое потребление пудры и исчез обычай неумеренно румянить лицо, как это было в эпоху абсолютизма. Если женщина и продолжала румяниться, то лишь в цвет здоровья.

Подтверждением сказанному о буржуазном веке (нашем с Вами веке!) служат многочисленные литературные примеры, особенно поэзия романтиков, а также любовные истории — счастливые — как у Гете или Вольтера, несчастные — как у большинства поэтов-романтиков, площадные, отдающие животными инстинктами и страстями, — как у Верлена или Бодлера.

Чем они нас привлекают? Только ли тем, что удовлетворяют наш интерес к скандальным историям или интимным подробностям из жизни знаменитых людей?

Отчасти — да. Но мне все же кажется, что в каждой из них читатель ищет и «смакует» не только пикантные сцены. Он учится. Учится на чужих ошибках, чтобы не совершать своих.

Но главное — мы учимся любви — великому чувству, которым наделены от Бога. Я искренно верю в то, что это так, потому что именно для этого задумывала и писала свои книги.

Конечно, она не практическое руководство по любви наподобие индийской «Камасутры» или китайской «Бань Гу». Посвященная тайнам Кремлевской любви, она является историей нравов, зеркалом и Зазеркальем любовного чувства, его истоков и проявлений в изуродованном большевиками российском обществе XX в. Она — иллюстрация взаимоотношений мужчины и женщины на протяжении этого века, поданная на фоне всей человеческой истории — от Адама и Евы до наших современников, деловых мужчин и эмансипированных женщин.

Загрузка...