Ночной поход остался в памяти Женьки таким, будто их было сразу несколько. Один — сплошь состоял из мешанины света и теней, пунктиров света и теней, провалов темноты посреди света и — вспышек света в чернильном летнем сумраке. И он старательно напрягал глаза, водил им по черным кронам деревьев, пятнам света на морщинистой коре, по углам, залитым темнотой, и ступеням, на которые лился желтый свет фонаря. Женя уверенно вела его узкими проулками, выводящими вдруг на крошечные площадки, полные розовых кустов — мелькала сбоку, в просветах зарослей, освещенная улица, городская, с плавно едущими машинами, но Женька никак не успевал сосредоточиться, опознать, какой улице принадлежны увиденные пять-десять метров: они снова углублялись в путаные улочки, повороты, ступеньки. Кусты дурмана, выросшие выше головы, огибали, а иногда Женя разводила стебли руками и там оказывалась низкая калитка, скошенная от времени, за ней — полуразрушенный старый дом, в оконный проем которого проросла гнутая акация. А иногда дом, по двору которого они скользили, оказывался вполне обитаемым — в ярком окне мигал телевизор, в черной пасти будки виднелся выпавший на свет лохматый хвост.
Другое путешествие совершали уши, ловили то рокот автомобилей, то сонный птичий вскрик в черных кустах, бодрый голос диктора из распахнутой форточки, погромыхивание собачьей цепки и сладкий зевок оттуда, из будки, когда Женя ласково поздоровалась вполголоса:
— Привет, Чингизик. Это мы.
А еще повсюду орали коты, ну то, как всегда. Вопили издалека и в пятне света среди черных строений Женька видел — стоят далеко друг от друга, выгнув шеи, как морские коньки, бьют хвостами, выпевая низкие ноты угроз. В этом слое ночной прогулки его напугал внезапный человеческий голос, кто-то неразличимый позвал с крыльца за редким забором:
— Женечка, ты?
И на тихий ответ девочки:
— Доброй ночи, дядя Василич, … закашлялся, выбрасывая рубиновый огонек — тот зашипел, падая куда-то в мокрое.
Еще были запахи. Женька не сразу внюхался, но, минут через пять после того, как они, выйдя из дома Отана, скользнули куда-то наискосок в тесный проулок, спрятанный кустами дерезы, девочка замедлила ровный шаг и засмеялась.
— Ты чего? — спросил ее тогда Женька, водя глазами по сторонам в попытках определить, куда они вышли, продравшись через буйную дерезу.
— Ты как на уроке. Или на экзамене.
Он сперва слегка обиделся, тому, что впал в азарт, а она заметила и подначивает. Но тут как раз и учуял, как мощно пахнет дурман и как смешно цветочный запах сплетается с запахом яичницы из форточки. Улыбнулся, и после этого уже просто шел, слушая, разглядывая и вдыхая. И правда, чего дергаться, это же не их с Капчой разборки и разбивание спора при помощи толстого детсадовца.
«Это я потом вспомню» всплыла внезапная, какая-то чужая и взрослая мысль, в ней ощущалась такая печаль, что Женька споткнулся, посреди запаха кошатины, света фонаря над виноградной лозой, что обвивала каменную арку, и дальнего гудка буксира с невидимой отсюда бухты.
Печаль ему не нужна была, сейчас — точно. И он прогнал мысль, сделать это оказалось совсем несложно. Да, решил, оставляя за спиной этот свет, этот запах и звуки, чтоб ступить в следующее сочетание, точно — упала откуда-то, не я ее подумал.
Один раз Женя остановилась, тронув его руку. Повернула лицо к палисаднику, откуда, презрев низенький штакетник, буквально валились на мощеную каменную мостовую бешено пахнущие сугробы белых и желтых цветочков. Над ними из открытой форточки летели медленные странные звуки, тихие, будто вполголоса, чтоб никого не будить. Складывались в песенку.
— Губная гармошка, — сказала Женя, качнувшись к плечу спутника, — всегда только по ночам.
— А кто?…
— Не знаю.
И Женька понял, не особенно вдумываясь и оформляя словами: его не расслоить, это первое путешествие по тайным ночным улицам такого знакомого и привычного города. Оно сплетено из всего, что он чувствует, видит, слышит и во что внюхивается, улыбаясь или морща нос. И из его мыслей тоже. И из того, что чувствует девочка, которая ведет его через ночь, одну из сотни теплых ночей, одну из трех с лишним сотен ночей года. Одна из.
Он почти успел вдуматься в то, что — они, что, все такие? Все ночи года могут быть — такими?
Но тут они пришли. Почти пришли, понял Женька, внезапно увидев над головой высоченную башню с прожекторами. Стадион. Отсюда до дома пять минут по тротуарам знакомых кварталов.
Но и тут Женя пошла не мимо центрального входа, за ажурным металлом которого зеленел футбольный газон, и не вдоль внешней стены трибун, где шла дорожка, по которой Женька с приятелями тыщи раз бегали в экстрим-парк, который на пустыре за стадионом. Она туда свернула, на эту дорожку, но вдруг ступила ниже, по каким-то трем ступенькам, где, как всегда полагал Женька, была закрытая дверь какого-то склада. Внизу прошла вдоль стены, повернула, и они оказались меж двух заборов, сложенных из одинаковых бетонных панелей. С одной стороны — высились за панелями трибуны стадиона, с другой — торчал на фоне темного неба черный силуэт экскаватора с задранным ковшом.
— Ничейная полоса. Там склады, за забором.
— Я и не знал, — ревниво признался Женька. Идти по узкой, в метр шириной дорожке было неуютно, казалось, серые высокие стенки наваливаются, чтоб зажать их между собой.
— Ее сверху не видно, — утешила Женя, — и нижняя дверь не всегда открыта, нам повезло.
— Ты победила, — сказал Женька уже у себя во дворе, где им дорогу перешел здоровущий еж и они, конечно же, задержались, выясняя, куда он собрался.
Его спутница удивилась, нахмурила брови, потом освещенное тусклой лампочкой у подъезда лицо разгладилось, и Женя улыбнулась.
— Ты про спор? Ерунда какая. Тебе понравилось? Как дошли?
— Еще бы, — с чувством сказал Женька. И только собрался предложить ей посидеть на лавке, почти под своим окном, как Женя кивнула, помахала поднятой рукой.
— Выспись. Хорошо? Я тебя встречу, ну, в два часа, на набережной, у водянки. Пойдет?
Он кивнул в ответ. И она тут же исчезла, смешиваясь с тенями и светом. Женька замер, напрягая слух. Втянул ноздрями ночной воздух, все еще по-летнему теплый, но свежеющий. Кажется, слышны шаги. А еще — остался запах. Сухой травы, смешанный с запахом морского ветра. И — солнца.
Через минуту не осталось ничего, кроме ночи, света и темноты, далеких кошачьих воплей и сердитого шуршания под стенкой. Пахло соломой и листьями. После гудения домофона — пылью в подъезде.
«Было тихо, очень тихо, лишь будильник громко тикал, мышь скреблась, сверчок пиликал…», вспомнился Женьке стишок, который страшно смешил его в детсадовском возрасте. Ага, совсем ничего не осталось, кроме миллиона вещей, что вокруг.
А с Женей они увидятся совсем скоро, повеселел, отпирая железную дверь квартиры, буквально вот осталось — с трех часов до десяти утра поспать, поваландаться дома до часу. И в два — на набережной.
Разуваясь, он зевнул, сладко, выворачивая челюсти. Прислушался к закрытой двери в мамину спальню. Там стояла тишина, а в прихожей стояли наспех скинутые белые босоножки и на тумбе — та самая сумочка. Все нормально, успокоился, устремившись в туалет и после — в ванную, умыться.
Движимый любовью ко всему миру, Женька даже почистил зубы перед сном, что делал далеко не всегда, вышел с горящими щеками, стараясь держать глаза открытыми, а то закрывались от усталости сами. Взялся за ручку своей двери, и тут в комнате матери запел рингтон.
— А де риверз оф бабилон, — вполголоса заливались Бони Эм.
И он не успел открыть двери, дожидаясь, когда мать отключит невежливое ночное вторжение, застыл, держа пальцы на граненой стекляшке.
— Это ты? — в тихом голосе мамы Ларисы прозвучал испуг. Но и — радость.
— Ты что так поздно, ночь совсем. Нет, не разбудил. Но все же…
Дальше она проговорила быстрое, невнятное и вдруг рассмеялась.
Женька и не помнил, когда в последний раз слышал у нее такой смех. Или не слышал вовсе?
— Да, — снова повысила голос мама Лариса, он стал слышен яснее.
Подошла к дверям, понял Женька и быстро нырнул к себе, наощупь улегся, натягивая до подбородка скомканное в ногах дивана покрывало.
— Как договорились. Буду.
Показалось ему или мать, правда, закончила разговор словом «целую»?
Тихие шаги остановились за дверью. Влезла в комнату узкая полоса света, падая наискось через Женькин живот.
— Женчик? — мама говорила шепотом, опасаясь разбудить, — спишь? Спи, мое солнышко.
Свет погас, дверь беззвучно закрылась, и Женька тут же открыл глаза, спихивая к ногам покрывало. Вот это номер! Похоже, мать крутит с кем-то любовь. Ну, давно, конечно, пора, батя, вон, год катает свою Оленьку на машине по пляжам и магазинам. Город маленький, время от времени Женька видит отцовскую тачку — то проезжает вдалеке, то торчит на тенистой улице. Сам он никогда не подходит, стремно — вдруг нарвется на Оленьку, которая в свой тридцатник выглядит на двадцать, страшно этим гордится и потому одевается, как девчонка, стараясь быть похожей на отвязную школьницу. Как-то это… немного противно. И непонятно, как с ней быть, если она курит, щуря глаза со стрелками, подначивает Женьку, пытаясь общаться с ним так, как думает, они треплются с подружками. То есть, с легкими матерками, дурацким хихиканьем и пихая жаргонные словечки не к месту. А батя в это время маячит позади, глядя на Оленьку влюбленными глазами. А на Женьку — с испугом.
Так что, первое время Женька как раз и боялся, что мать кинется себе искать ухажера, специально — нос ему утереть. Бате, в смысле. Но мама Лариса никуда особо не стремилась в плане новых знакомств, пару раз отбрила свою Маринчик, которая пыталась ей там кого-то сосватать. Так что Женька насчет материного благоразумия успокоился. И кажется, рановато.
Но, ворочаясь на удобном диване, благородно сам себе возразил. Она что теперь, всю жизнь обязана по выставкам бегать и ахать над книжками стихов Брюсова и Шенгели? Рано или поздно должен же кто-то появиться.
Не должен, возразил он сам себе, но подумал, что придется смириться. Главное, чтоб она этого кента не тащила знакомиться. Тем более сейчас. Когда Женя и Отан. А у нее отпуск заканчивается через неделю. В магазинах, где она координирует работу продавцов и дизайнеров, пахота такая, что всю зиму головы не поднять. Вот и пусть. Немножко отдохнет.
В дверь яростно поскребли когти, возя по дереву старого косяка. Женька закатил глаза, сел, вытягиваясь к дверной ручке.
— Входи, давай, — сказал Боцману, который еще до приглашения взлетел на диван, щекотно обнюхал Женькины пальцы и устроился на его животе, включив басовый мурчальник, — будешь вертеться, спихну на пол, — предупредил, кладя руку на подрагивающий теплый бок.
Боцман согласно муркнул, растопырил напряженные лапы, вытягиваясь струной. Потом сразу обмяк и отключил мурчание. Заснул.
Уже засыпая сам, Женька понял, чем его напряг звонок незнакомца. Звонит совсем ночью, и наплевать ему, похоже, что мать спит, и что она не одна дома. Как-то это…
Женьке снился сон, который он забудет, как то бывает часто, стоит утренним впечатлениям прийти на место приключениям нереальным. Точно ли нереальным, думал он иногда, если сон оставался в памяти. Потому что память показывала не только фантастические сюжеты, да в них часто и не было особенной фантастики или сказочности, сама правдоподобность их, сотканная из убедительности деталей, она и была главным невероятным. Женька знал о себе — ему может присниться запах. Или ощущения, совершенно явные — к примеру пальцы помнят, как держали во сне деревяшку. Помнят в мельчайших подробностях все шероховатости и занозистые места, тяжесть и легкое тепло дерева в руке. Ему снились цвета, настолько яркие, что даже во сне это его удивляло — пронзительно алые цветы у кого-то в руках, белая стена, уводящая взгляд к небу. Черное пятно страшного колодца — что в нем? Возможно, в нем и таится кошмар, но до него кошмаром была сама реальность цвета — Женька не раз слышал и сам где-то читал, обычно людям не снятся яркие цвета. А уж тем более запахи. Осязание — дело другое, рассуждал он иногда, перебирая в памяти обрывки приснившегося, ну мало ли, неловко повернул руку, она затекла, с мурашками. И подсознание подсунуло ему картинку. Это так же просто, как объяснять звуки снов. Внезапный стук или грохот с улицы и готово — снится война или какие-то буйные приключения. Женьке нравилось. И то, что временами он помнил свои яркие, полные всех человеческих чувств сны, и то, что они такие яркие.
Сейчас он лежал на спине, с неудобно сдвинутой головой на плоской подушке, рука откинута с узкого дивана, пальцы разжаты. Боцман, которому давно стало жарко, почти не просыпаясь, удалился в ноги, улегся там тоже на спину, открывая белый живот и развалившись в позе доверия — с лапами в стороны и задранной башкой. И Женька, так же не просыпаясь, послушно сдвинул ногу, чтоб коту хватало места, а другую устроил пяткой на низкой спинке дивана — жарко.
В сумраке осенней ночи — почти летней, смутно белело лицо, казалось, сон высосал с него загар, чтобы ночь лучше различала черты. Обычное лицо обычного шестнадцатилетнего мальчишки. Немного квадратное, с обычным, не длинным и не картофельным носом, закрыты серые глаза, опушенные короткими, но густыми ресницами. И брови тоже — густые, чуть темнее русых волос, но выгорают летом почти до соломенного оттенка. Волосы безнадежно растрепаны, мама смеялась, удивляясь с самого женькиного малолетства, ну, зачем мальчишке такие густые патлы, только чтоб морока со стрижкой? Все равно ведь каждые три месяца приходится красоту состригать, такие бы — медово-русые, тяжелые и густые — девочке, вот была бы косища. Так что, да, в парикмахерской, где Женьку стригла одна мастерша, другие просто не брались за его короткую гриву, жалея руки и ножницы, она его обкарнывала совсем коротко, но уже через пару недель на широколобой Женькиной башке отрастали в разные стороны густые пряди, и приходилось расчесываться, продирая их материной щеткой — расческа могла и не взять.
Полуоткрытый рот показывал, насколько крепко он спит, а черточка между бровей сказала бы тому, кто смотрит, если бы кто-то смотрел на него сейчас, что сон пришел и развертывается, вовлекая мальчика в себя.
Он забудет сон утром. Но иногда бывает так, что сны вспоминаются позже…
Женьке снилась женщина. Поодаль, но — напротив, и он знал — подходить нельзя. Но и уйти с линии пристального взгляда не смел, смотрел сам в ледяные глаза, словно пойманный жесткой нитью. Ее глаза — большие, полные ледяной синевы, сверкали мельчайшими искрами, казалось, зрачки плавают в замерзающей родниковой воде. Или в воздухе, в котором мороз превращает туман в ледяные кристаллы.
Спокойно лежали на коленях, укрытых белым шелком, совершенной формы руки. Они пугали Женьку так же, как пугали холодные глаза. Длинные белые пальцы, прекрасные настолько, что казалось — не руки это вовсе. А еще у ледяной дамы были металлические волосы, забранные вверх, под какие-то, тоже хайтековского вида застежки и защелки. Светлый металл, укрощенный металлом более темного оттенка.
От разглядывания этого неживого убора на лбу, над ушами и по плечам ломило зубы, словно Женька хватанул мороженого в жаркий полдень. Поэтому он перевел взгляд снова в глаза (во сне веки дернулись, показывая движение глазных яблок, а пухлые губы сжались, так что в уголках рта прорезались черточки — там, где у отца ясно видимые морщины) и стал смотреть, потому что под ее мысленным приказом отвернуться от холодного лица совсем — не мог.
Снежная королева… Мысль, которая в реальности оказалась бы на самом виду, сама бы напрашивалась к внешности ледяной дамы и ее одеждам, во сне явилась откровением, из-за которого у Женьки замерзла спина и дрогнули колени. Там, в сонной реальности, такой на те мгновения торжествующе и кошмарно реальной, она именно — была. Существовала по-настоящему. И это ее неумолимое, неотменяемое бытие оказалось страшнее всего, что могло присниться дальше. Она существует, вдруг понял Женька, и она обладает могуществом. Намного большим, чем куски и отрывки, схваченные сказками и легендами. И во сне Женька один на один с невероятной силой, которая явно не на его стороне — судя по льду в презрительно-высокомерном взгляде.
В молчаливом и неподвижном поединке все решали малейшие изменения, понимал он. И страшно боялся, чувствуя, как ледяной взгляд замораживает его глаза. Не так, как это описывали сказочники, ах, ледяная душа, холодное сердце, и сразу милосердно пускались дальше, в страшновато-веселые внешние приключения. Нет, это было, как в страшной фантастике об изменениях тел, в фильмах и книгах, которые Женька любил, наверное, именно за то, как сильно они его цепляли. То, что растет в тебе, изнутри, меняется, меняя физическую сущность, казалось ему намного более страшным, чем все космические монстры. От монстров можно отбиться бластером. А вот как избавиться от того, что жидкость внутри его глаз схватывается тончайшими, невидимыми крошечными кристаллами, превращая его собственные серые глаза в нечто совсем другое? Как остановить сам процесс?
Падая в отчаяние, вертясь, как слабая рыбешка, на стальной леске неподвижного взгляда, он мысленно перебирал варианты спасения. И отвергал их, уже готовый сдаться, вяло обвисая. Да пусть морозит. Пусть берет целиком.
Но страх не уходил, дергая сердце, и нить взгляда стала качаться.
Дама приподняла платиновые брови изысканной геометрической формы, с легким удивлением рассматривая напряженное лицо и отчаянные глаза. Казалось, она видит, как закипает Женькин мозг, поддерживая ненужную ей высокую температуру. Легкая улыбка искривила тонкие губы, похожие на покрытый изморозью рубин.
Сейчас скажет, в панике подумал Женька. Разлепил свои губы и сказал раньше, первое, что пришло в пылающую голову, на которой замороженные глаза, казалось готовы были растаять, вытекая из глазниц.
— Цыплята, — вдруг сказал хриплым голосом, недоумевая, какие еще цыплята, но не дал себе ни секунды промедлить, — ландыши, ветки, весенние… ане… эти, как их… анемоны! Легкие облака. Дождь. Радуга! Во!
Рубиновые губы побелели, сверкая густеющим на них инеем. Повернув голову в сторону, дама без всякого усилия прервала связь взглядов. И Женька упал со всего маху — на горячий бетон с мокрыми кляксами воды, которая на глазах подсыхала по краям плоских лужиц.
— Танька! — заорал над головой девчачий настырный голос, — та прыгай уже!
— Боюсь, — прозвенело подальше, и нестройный хор голосов вступил, хохоча, подначивая трусливую Таньку, смеясь над воплями подружки.
Женька скосил глаза, которые уже не покалывало изнутри страшными, зарождающимися в толще кристаллами. Скосил — не Таньку увидеть, да тыщу раз слушал, как эти малолетки сперва залезут на третью вышку, а потом топчутся, заглядывая с нее в далекую воду бассейна на водной станции. Ему нужно было увидеть, прячась за вторым слоем сна, которым он сумел отгородиться, ледяную даму, она ведь не исчезла, просто ступила в сторону, причем, сама, отвернувшись, как только он стал рассказывать слова.
— Норзер-Аргест-Этезий-Отан, — прозвучал в его голове глубокий, неожиданно мягкий и уж совсем неожиданно — теплый голос, — твоя работа?
… Боцман насторожился, приоткрывая в серый предсолнечный сумрак глаза, наполненные во всю ширину черными озерами зрачков. Повернулся на бок, встал, выгибая спину напряженной аркой. И, удобно сев, изогнулся полосатым наутилусом, вылизывая себе спину и хвост. Тщательно работая языком, привалился к женькиной ноге, фыркнул, топыря белые усы — согнутая в колене нога была ледяной, ловя поток такого же ледяного воздуха, что ломился в открытое окно, вздувая легкую занавеску. Но кот не ушел, почуяв и другое — поток слабел, превращаясь в обычный ночной сквознячок, гуляющий по всей квартире. Летний привет от ночного бриза, присланный близким морем.
Так что Боцман привалился сильнее, и снова заработал языком, прокладывая в блестящей шерсти влажные дорожки. Женька крутанулся, дернул ногой, отпихивая жаркого кота. Сказал невнятно:
— Уйди, шерстяной.
И проспал до позднего утра, пока его не разбудила мама, пару раз стукнув дверями и смеясь, когда сел, растирая ладонью лицо и ошарашился названным ею временем.
— Уже одиннадцать, соня-засоня! Ну, ты и дрыхнешь. К тебе Сережа приходил, два раза уже. Просил позвонить.