От «Войны и мира» к «Подростку»
В набросках Ф. М. Достоевского к роману «Подросток» немало записей, где речь идет об «истории русского дворянского семейства», и она, как утверждал писатель, представлена «в виде великолепной исторической картины («Война и Мир»), которая перейдет в потомство и без которой не обойдется потомство»; именно Толстому удалось запечатлеть благообразие «семейства Ростовых», а наряду с этим показать, как начался распад мира дворянских усадьб, «брожение» в среде дворян «древнейшего рода». Достоевский уловил сам процесс деградации дворянства прежде всего в сфере семейной жизни, показал формы перерождения исторически значимой единицы общества в суррогат эпохи, ставший следствием случайных связей между мужчиной и женщиной. В результате таких весьма вольных отношений возникали «случайные семейства».
Пьер Безухов и Аркадий Долгорукий — незаконнорожденные дети, каждый из них идет своей дорогой жизни, но обоим ведомо было сиротливое детство, одиночество, сознание обреченности на нищету.
В заключительной части канонического текста романа Достоевский обращается к проблеме преемственности поколений. Опираясь на художественный опыт Толстого, не называя самого имени писателя, Достоевский отводит ему особое место не только в русской литературе, но и в русской истории.
«В вагоне Подросток сначала говорит, что отец его — домашним секретарем у министра, «у какого — позвольте мне умолчать» (жена министра — Княгиня).
Тон фатишки (Паша)[44]. Детство и отрочество. Поэт мелкого самолюбия. Лиза отстраняет литературу. Но мигом Подросток, от обаяния Лизы, не выдерживает тона и обращается в простодушнейшего, благороднейшего и смешного ребенка, каков он и есть.
Потом, когда они узнали фамильи друг друга (и когда Лиза все, что надо ей, от него выпытывает), Подросток ужасно конфузится, что приврал и увеличил Старого Князя до министра.
Лиза же, чтоб усилить его мучения, пренаивно (т. е. с умыслом) особенно и длинно напирает на то, что Старый Князь далеко не министр, мало того — запутался, чуть не под опекой (у семьи, с которою борется Княгиня). Вообще восстанавляет настоящее значение Князя, что полезно впредь и для читателя.
Подросток же виляет, стыдится и насилу заставил Лизу оставить министра; рад по крайней мере, что Лиза не заметила, что он соврал из хвастовства, в настоящем случае особенно мелкого и смешного.
Но когда они в Любани поссорились, Лиза ясно высказывает ему, что он соврал, чтоб перед ней похвастаться. «Секретарь министра! Нет, это вы поэт мелкого самолюбия, а не граф Толстой» (а черемуха)[45].
NB важное. По 1-й части никак нельзя признать Лизу за то, во что она под конец разрастается. Но идею хищного, зверского и предчувствие чего-то (I, с. 90) очень глубокого непременно надо дать» (XVI, 67).
«…Блестящий, обмытый кузов кареты с важами и чемоданами покачивается перед нами, спины лошадей, шлеи, вожжи, шины колес — все мокро и блестит на солнце, как покрытое лаком. С одной стороны дороги — необозримое озимое поле, кое-где перерезанное неглубокими овражками, блестит мокрой землею и зеленью и расстилается тенистым ковром до самого горизонта; с другой стороны — осиновая роща, поросшая ореховым и черемушным подседом, как бы в избытке счастия стоит, не шелохнется и медленно роняет с своих обмытых ветвей светлые капли дождя на сухие прошлогодние листья. Со всех сторон вьются с веселой песнью и быстро падают хохлатые жаворонки; в мокрых кустах слышно хлопотливое движение маленьких птичек, и из середины рощи ясно долетают звуки кукушки. Так обаятелен этот чудный запах леса, после весенней грозы, запах березы, фиялки, прелого листа, сморчков, черемухи, что я не могу усидеть в бричке, соскакиваю с подножки, бегу к кустам и, несмотря на то, что меня осыпает дождевыми каплями, рву мокрые ветки распустившейся черемухи, бью себя ими по лицу и упиваюсь их чудным запахом. Не обращая даже внимания на то, что к сапогам моим липнут огромные комки грязи и чулки мои давно уже мокры, я, шлепая по грязи, бегу к окну кареты.
— Любочка! Катенька! — кричу я, подавая туда несколько веток черемухи, — посмотри, как хорошо!
Девочки пищат, ахают; Мими кричит, чтобы я ушел, а то меня непременно раздавят.
— Да ты понюхай, как пахнет! — кричу я» (2, 12).
Студент. Худ. Николай Ярошенко.1881
«Подросток в глубокой и окончательной борьбе! Отмстить ли, или устоять в достоинстве? Сознание беспорядка. Решение на уединение. (Макар и Версилов!) Порядок и беспорядок. Подросток догадывается, что беспорядок и каша в поколении. Обобщает, возводит к целому, к нашему обществу и его законам, это главная страница романа.
Он борется, конечно, с мыслию, что Версилов — исключение, идеал. Однако догадывается и своим умом доходит, что эти идеалы у нас целиком есть в действительности, что они-то и влияют, что в них-то и главное дело, ибо они термометр и барометр, а не железнодорожники и аблакаты и не старое общество Левиных (гр. Толстой), и что теми идеалами ничего не возьмешь» (XVI, 390).
«Историческое (см. выше «старое общество Левиных». — В. Р.).
Левин.
Посмотрите на Версилова и его семейство. А потому, если романист юноша, то случайное семейство. Вы тип случайного семейства» (XVI, 401).
«В ФИНАЛ Е. Подросток. Я давал читать мои записки одному человеку, и вот что он сказал мне (и тут привести мнение автора, т. е. мое собственное).
И вместо семейства родового (Ростовы) — семейство возникающее, род эфемерный, новый, ищущий благообразия и своего уровня и даже (новых) форм. […]
В Final’e (юноша ищет уровень, потерянный уровень Ростовых). Пошли в народ. Все семейство русское ищет уровня.
Но в юношестве русском много инстинкта к добру, к свету… Версилов в исповеди… Это трогательно, это наивно. Вся неудержимая любовь его к вам выразилась.
Его идея была великая — без всяких средств ее выполнить.
Злых людей в России нет, совсем нет» (XVI, 409–410).
«О благообразии. «Ты искал его». Семейство Ростовых, хождение в народ. «Выпьем!»
Граф Ростов и Марья Дмитриевна танцуют «Данила Купора». Худ. Михаил Башилов
«Я вдруг теперь почувствовал, что все это был мираж». Благообразие. «Ты искал его». Нажитые Ростовы. «И ты ушел в идею. Ты мне мил. Ты победил меня, мальчик».
Все хорошо, вся жизнь хороша, слиться со вселенной. Атеисты. Христос на Белом море (образ взят из поэтического цикла Г. Гейне «Северное море»; у Достоевского — здесь Белое, а в каноническом тексте «Балтийское». — В. Р.)
— (Вы масон? Вы в заговоре?)
— Нет, мой милый. Был, мой милый. Есть ли русский, который бы не был в свое время в заговоре?» (XVI, 411).
«— Что бы я тебе сказал, милый мальчик? Ты ищешь благообразия, я тоже. Значит, все равно оставаться в безобразии.
Это замечательно. Ты в моем роде. Я видел, что тебе надо благообразие. Кто ты? Мы, тысяча человек прежних людей, — мы довольны, если сделали вывод, — это нам вместо жизни. (Чем больше ты любишь мать, тем больше ты мне судья.) У тебя идея? Независимым королем острова. Я знал, тебя ждет масонство.
Старое и молодое. Худ. Николай Ярошенко. 1881
Ростовы и вы новые — всегда бывшие — вы ищете благообразия. (Осудили крепостное состояние.) (Еврей-офицер — к этому надо привыкнуть.)[46] В вас чистота. (Нигилятина. Жажда славы, благообразных новых форм.) Вы добры. Разумеется, бездна мясистых — но вы главные. Ведь что, один из тысячи командует» (XVI, 419).
«— Вы в тайном обществе? […]
[Версилов: — В. Р.]
— Масон? Тебя может утешить быть масоном или предводителем. Меня нет — мне не того надо. И жизни мне не надо. Мне надо благообразия, правды, мира с собой надо и что если уж быть дурному, то единственно по моей вине, так чтоб я всегда мог поправить и вне меня было бы нечто совершенное. О, тогда б я никаких вериг не испугался.
Я. (Аркадий. — В. Р.) Я вас не понимаю.
[Версилов: — В. Р.]
— Милый мой, это очень долго толковать — например, чем быть: общечеловеком или русским? Я не знаю до сих пор. Я не могу быть ни тем, ни другим, потому что первого совсем нет, а вторым я и сам быть не хочу. У моих приятелей это кончается шуткой или острым словцом, а мы 1000 страдаем от всякого этакого пустяка.
«Как грустно полусонной тенью…»
— Но для меня не так. Покажите мне солнце, и я умру с радостью, буду рад, хотя даже и отстану.
— Теперь я просто буду отцом, мужем и гуманным человеком. Это очень довольно, и, главное, рад возможности. Пали оковы» (XVI, 420).
«Ростовы обращаются в новых. О, я не про то, что отцы обрадовались бесчестью; не про то, что ушли в закладчики или в радующихся тому фельетонистов. А тому, что все это и впрямь как не бывало, мираж.
Определять красоту должен он сам.
Беспокойных и скептических еще с детства.
Но их невозможно миновать, потому что к ним уже в страшной массе примкнули и из дворянства.
За границей дворяне, бежавшие от дворянства.
Я не сожалею об этом и скорее за новые идеалы, но я только хочу констатировать факт, что теперь брожение и что не записать его в летопись невозможно.
Я это про тебя только теперь говорил, мальчик. Вот как я понимал тебя тогда, когда мечтал об тебе.
Русский дворянин не может не страдать от общечеловеческой тоски, и Петр привил идею» (XVI, 429).
«Посмотрите на убеждения вашего отца: это дворянин, древнейшего рода, и в то же время коммунар, и в то же время истинный поэт, любит Россию и отрицает ее вполне, безо всякой веры и готовый умереть за что-то неопределенное, во что он верует по примеру бесконечного числа русских европейской цивилизации петербургского периода русской истории: замечательно, что не пощадил Лев Толстой даже своего Пьера, которого так твердо вел весь роман, несмотря на масонство; мучит (речь идет о Версилове. — В. Р.) близких к нему и считает это за свое право, за исполнение долга (Макар Ив., мать, вина, незаконность, Лиза с брюхом). Что может быть извращеннее, беспорядочнее.
Вы подросток семейства случайного. Помоги вам Бог. […]
История русского дворянского семейства
…В виде великолепной исторической картины («Война и Мир»), которая перейдет в потомство и без которой не обойдется потомство.
Случайное семейство — попытка гораздо труднейшая.
Николай Петрович. Если б вы эту рукопись предназначали для печати, то сильная ваша искренность повредила бы беллетристическому успеху.
Николай Петрович. Все старое разрушено, довольно тщательно и аккуратно; впереди же — одно гадательное: почти ужасно.
Молодежь идет в народ, но полна жертвы, добрые чувства остались еще от прошлой истории, но будущее все гадательно.
«Вы член случайного семейства… Дай вам Бог» (XVI, 435).
Письмо Николая Семеновича, бывшего воспитателя в Москве, мужа Марьи Ивановны, в котором он высказывал свое отношение к «Запискам» героя романа Аркадия Долгорукого.
«Не то, — как бы извиняясь сообщает герой читателю, — чтобы я так нуждался в чьем-нибудь совете; но мне просто и неудержимо захотелось услышать мнение этого совершенно постороннего и даже несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека» (XIII, 451).
«…Если бы я был русским романистом и имел талант, то непременно брал бы героев моих из русского родового дворянства, потому что лишь в одном этом типе культурных русских людей возможен хоть вид красивого порядка и красивого впечатления, столь необходимого в романе для изящного воздействия на читателя. Говоря так, вовсе не шучу, хотя сам я — совершенно не дворянин, что, впрочем, вам и самим известно. Еще Пушкин наметил сюжеты будущих романов своих в «Преданиях русского семейства», и, поверьте, что тут действительно всё, что у нас было доселе красивого. По крайней мере тут всё, что было у нас хотя сколько-нибудь завершенного. Я не потому говорю, что так уже безусловно согласен с правильностью и правдивостью красоты этой; но тут, например, уже были законченные формы чести и долга, чего, кроме дворянства, нигде на Руси не только нет законченного, но даже нигде и не начато. Я говорю как человек спокойный и ищущий спокойствия.
Там хороша ли эта честь и верен ли долг — это вопрос второй; но важнее для меня именно законченность форм и хоть какой-нибудь да порядок, и уже не предписанный, а самими наконец-то выжитый. Боже, да у нас именно важнее всего хоть какой-нибудь, да свой, наконец, порядок! В том заключалась надежда и, так сказать, отдых: хоть что-нибудь наконец построенное, а не вечная эта ломка, не летающие повсюду щепки, не мусор и сор, из которых вот уже двести лет всё ничего не выходит.
Не обвините в славянофильстве; это — я лишь так, от мизантропии, ибо тяжело на сердце! Ныне, с недавнего времени, происходит у нас нечто совсем обратное изображенному выше. Уже не сор прирастает к высшему слою людей, а напротив, от красивого типа отрываются, с веселою торопливостью, куски и комки и сбиваются в одну кучу с беспорядствующими и завидующими. И далеко не единичный случай, что самые отцы и родоначальники бывших культурных семейств смеются уже над тем, во что, может быть, еще хотели бы верить их дети. Мало того, с увлечением не скрывают от детей своих свою алчную радость о внезапном праве на бесчестье, которое они вдруг из чего-то вывели целою массой. Не про истинных прогрессистов я говорю, милейший Аркадий Макарович, а про тот лишь сброд, оказавшийся бесчисленным, про который сказано: «Grattez le russe et vous verrez le tartare»[47]. И поверьте, что истинных либералов, истинных и великодушных друзей человечества у нас вовсе не так много, как это нам вдруг показалось.
Но все это — философия; воротимся к воображаемому романисту[48]. Положение нашего романиста в таком случае было бы совершенно определенное: он не мог бы писать в другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а если и остались остатки, то, по владычествующему теперь мнению, не удержали красоты за собою. О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! Можно даже до того увлечь читателя, что он примет историческую картину за возможную еще и в настоящем. Такое произведение, при великом таланте, уже принадлежало бы не столько к русской литературе, сколько к русской истории. Это была бы картина, художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно, пока не догадались, что это — мираж. Внук тех героев, которые были изображены в картине, изображавшей русское семейство средневысшего культурного круга в течение трех поколений сряду и в связи с историей русской, — этот потомок предков своих уже не мог бы быть изображен в современном типе своем иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде[49]. Даже должен явиться каким-нибудь чудаком, которого читатель с первого взгляда мог бы признать как за сошедшего с поля и убедиться, что не за ним осталось поле. Еще далее — и исчезнет даже и этот внук-мизантроп; явятся новые лица, еще неизвестные, и новый мираж; но какие же лица? Если некрасивые, то невозможен дальнейший русский роман. Но увы! роман ли только окажется тогда невозможным?» (XIII, 453–454).
«Война и мир», «Детство и отрочество», но эти, случайные семейства или потерявшиеся, нравственно разложившиеся, кто опишет. Увы, их большинство. Отец и 7 лет сын с папироской.
Ленивы, беспорядочны, циничны, маловерны» (XXV, 236–237).