Глава двадцать шестая. «КАК ДОСТОЕВСКИЙ… Я ГОТОВА ВОСКЛИКНУТЬ…»

Диалог длиною в жизнь. Лев Толстой — тетушка Александра Андреевна


Л. Н. Толстой — гр. А. А. Толстой[71]
[первый письменный отзыв Л. Толстого о Ф. Достоевском]
22 февраля 1862 г. Я. П.

Л. Н. Толстой. 1862


«Благодарствуйте за ваше письмо — писать мне некогда, а пожалуйста сделайте одно: достаньте записки из Мертвого дома (Ф. М. Достоевский, «Записки из мертвого дома». — В. Р.) и прочтите их. Это нужно. — Целую ваши руки — прощайте. — Л. Толстой. 23 Февраля» (курсив Л. Н. Толстого. — В. Р.; 60, 419).


Из письма гр. А. А. Толстой — Л. Н. Толстому
31 марта 1862 г. Петербург

А. А. Толстая


«По вашему желанию я прочитала первую часть «Записок из мертвого дома» — это страшно интересно, и я хотела бы знать, не ошиблась ли я, предположив, что вы посоветовали это чтение единственно для того, чтобы я сравнила мои собственные страдания с страданиями других, которые в тысячу раз сильнее моих. — По крайней мере, я извлекла оттуда эту мораль — гадко, нечестно думать и печалиться об своих личных неудобствах. Недавно я была в больнице для чернорабочих, и, уверяю вас, это зрелище стоит Достоевского. Надеюсь, оно запомнится надолго. — Как ничтожны и малодушны наши сетования. Сейчас я чувствую к ним отвращение, но кто скажет, не вернусь ли я к ним опять»[72]


Л. Н. Толстой — гр. А. А. Толстой
2–3? февраля 1880 г. Я. П.

«Два дня, как я получил ваше письмо, дорогой друг, и несколько раз обдумывал, лежа в постели, мой ответ вам; а теперь сам не знаю, как его напишу.


Л. Н. Толстой. 1878–1879


Главное то, что ваше исповедание веры есть исповедание веры нашей церкви. Я его знаю и не разделяю. Но не имею ни одного слова сказать против тех, которые верят так. Особенно, когда вы прибавляете о том, что сущность учения в Нагорной проповеди. Не только не отрицаю этого учения, но, если бы мне сказали: что́ я хочу, чтоб дети мои были неверующими, каким я был, или верили бы тому, чему учит церковь? я бы, не задумываясь, выбрал бы веру по церкви. Я знаю например весь народ, который верит не только тому, чему учит церковь, но примешивает еще к тому бездну суеверий, и я себя (убежденный, что я верю истинно) не разделяю от бабы, верящей Пятнице, и утверждаю, что мы с этой бабой совершенно равно (ни больше, ни меньше) знаем истину. Это происходит от того, что мы с бабой одинаково всеми силами души любим истину и стремимся постигнуть ее и верим. Я подчеркиваю верим, потому что можно верить только в то, чего понять мы не можем, но чего и опровергнуть мы не можем. Но верить в то, что́ мне представляется ложью, — нельзя. И мало того, уверять себя, что я верю в то, во что я не могу верить, во что мне не нужно верить, для того чтоб понять свою душу и Бога, и отношение моей души к Богу, уверять себя в этом есть действие самое противное истинной вере. Это есть кощунство и есть служение князю мира. Первое условие веры есть любовь к свету, к истине, к Богу и сердце чистое без лжи. Все это я говорю к тому, что бабу, верующую в Пятницу, я понимаю, и признаю в ней истинную веру, потому что знаю, что несообразность понятия пятницы, как Бога, для нее не существует, и она смотрит во все свои глаза и больше видеть не может. Она смотрит туда, куда надо, ищет Бога, и Бог найдет ее. И между ею и мною нет перед Богом никакой разницы, потому что мое понятие о Боге, которое кажется мне таким высоким, в сравнении с истинным Богом также мелко, уродливо, как и понятие бабы о пятнице. Но если я стану обращаться к Богу через пятницу, богородицу, верить в воскресение и тому подобное, то я буду кощунствовать и лгать и буду делать это для каких-нибудь земных целей, a веры тут никакой не будет и не может быть.

И как я чувствую себя в полном согласии с искренно верующими из народа, так точно я чувствую себя в согласии и с верой по церкви и с вами, если вера искренна и вы смотрите на Бога во все глаза, не сквозь очки и не прищуриваясь. А смотрите ли вы во все глаза, или нет, мешают ли вам очки, надетые на вас, или нет, я не могу знать. Мужчина с вашим образованием не может, это я думаю, но про женщин не знаю. И потому я на себя удивляюсь и упрекаю себя, зачем я говорил все, что говорил вам. — Может быть, что я говорил потому, что люблю вас и боюсь, что вы нетвердо стоите и что, когда вам нужно (а нам нужно всегда), вы не найдете и не находите опоры там, где надеетесь найти; но это я говорю «может быть»; вероятнее, что я болтал из тщеславия и болтовней моей оскорбил, огорчил вас; за это прошу меня простить. Если это так, чего я и желаю, то мне вас учить нечему, вы все знаете. Если я и пытался говорить вам что-нибудь, то смысл моих слов только тот: «посмотрите, крепок ли тот лед, по которому вы ходите; не попробовать ли вам пробить его? Если проломится, то лучше идти материком. А держит вас, и прекрасно, мы сойдемся все в одно же».

Но и вам уже учить меня нечему. Я пробил до материка все то, что́ оказалось хрупким, и уже ничего не боюсь, потому что сил у меня нет разбить то, на чем я стою; стало быть, оно настоящее. Прощайте, не сетуйте на меня и постарайтесь смотреть также, как я смотрю на вас, и желайте мне того, чего я желаю себе, вам и всем людям — идти не назад (уж я не стану на мною самим разбитый ледок и не покачусь легко и весело по нем), а вперед, не к определению словами моего отношения к Богу через искупление и т. п., а идти вперед жизнью, каждым днем, часом, исполняя открытую мне волю Божию. А это очень трудно, даже невозможно, если сказать себе, что это невозможно, и не только возможно, но должно и легко становится, если не застилать себе глаза, а, не спуская их, смотреть на Бога.

Я только чуть-чуть со вчерашнего дня стал это делать, и то вся жизнь моя стала другая и все, что́ я знал прежде, все перевернулось и все, стоявшее прежде вверх ногами, стало вверх головами.

Истинно любящий вас Л. Толстой.

Насчет того, верю ли я в человека-Бога или Бога-человека, я ничего не умею вам сказать и, если бы и умел, не сказал бы. Об этом расскажут сожженные на кострах и сжигавшие. «Не мы ли призывали тебя, называя Господом». Не знаю вас, идите прочь, творящие беззаконие.

Написав письмо, я подумал, что вы можете упрекнуть меня — сказать: «я сказала, во что́ я верю, а он не сказал». Сказать свою веру нельзя. Вы сказали только потому, что повторяли то, что́ говорит церковь. А этого то и не нужно, не должно, нельзя, грех делать. Как сказать то, чем я живу. Я все-таки скажу — не то, во что́ я верю, а то, какое для меня значение имеет Христос и его учение. Это кажется то, о чем вы спрашиваете.

Я живу и мы все живем, как скоты, и также издохнем. Для того, чтобы спастись от этого ужасного положения, нам дано Христом спасение. –

Кто такой Христос? Бог или человек? — Он то, что́ он говорит. Он говорит, что он сын Божий, он говорит, что он сын человеческий, он говорит: Я то, что́ говорю вам. Я путь и истина. Вот он это самое, что́ он говорит о себе. А как только хотели все это свести в одно и сказали: он Богъ, 2-е лицо троицы, — то вышло кощунство, ложь и глупость. Если бы он это был, он бы сумел сказать. Он дал нам спасенье. Чем? Тем, что научил нас дать нашей жизни такой смысл, который не уничтожается смертью. Научил он нас этому всем учением, жизнью и смертью. Чтобы спастись, надо следовать этому учению. Учение вы знаете. Оно не в одной нагорной проповеди, а во всем Евангелии. Для меня главный смысл учения тот, что, чтобы спастись, надо каждый час и день своей жизни помнить о Боге, о душе, и потому любовь к ближнему ставить выше скотской жизни. Фокуса для этого никакого не нужно, а это также просто, как то, что надо ковать, чтобы быть кузнецом. –

И потому-то это Божеская истина, что она так проста, что проще ее ничего быть не может, и вместе с тем так важна и велика и для блага каждого человека, и всех людей вместе, что больше ее ничего быть не может» (63, 6–9).


Ф. М. Достоевский — А. А. Толстой
5 января 1881 г. Петербург

«Милостивая государыня графиня Александра Андреевна,

В будущее воскресенье буду иметь честь явиться к Вам от 3-х до 4-х часов. С глубоким уважением пребываю всегдашним слугою Вашим Ф. Достоевский» (ХХХ1, 241).


Гр. A. A. Толстая — Л. Н. Толстому
17 января 1881 г. Петербург

«Получила ваше маленькое и для будущей переписки неободрительное письмо. Без особенной причины не стала бы писать. Но вот что случилось и что я должна вам сказать.

Я эту зиму очень сошлась с Достоевским, которого давно любила заочно. Он с своей стороны любит вас — много расспрашивал меня, много слышал об вашем настоящем направлении и, наконец, спросил меня, нет ли у меня чего-либо писанного, где бы он мог лучше ознакомиться с этим направлением — которое его чрезвычайно интересует. Я вспомнила ваше прошлогоднее письмо и дала ему это письмо.

Вот в чем каюсь и для чего теперь пишу. Если это вам будет неприятно, то прошу прощения. Но не думаю, чтобы вы посмотрели на это, как на breatch of confidence[73] — тем более, что вы, как я слышу, делаете ваше profession de foi печатно[74], да и вообще наши религиозные убеждения не могут и не должны быть тайной. Отвечайте мне да или нет, чтобы успокоить мою совесть.

Рада, что вы все здоровы и счастливы. Да хранит вас Бог. А. Т.» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 400).


Из письма гр. А. А. Толстой — гр. Софье Андреевне Толстой
19 июля 1882 г. Царское Село

С. А. Толстая


«Не думайте, чтобы я сердилась на Левочку за его молчание. Уезжая из Москвы, я это предвидела, или лучше сказать, ясно видела, что он не хочет продолжать нашу бывалую переписку, которая за эти последние годы уже и без того почти прервалась. Левочке, при его теперешнем настроении, она кажется лишнею. Пусть будет так. Но отчего, написавши мне три письма, он их разорвал? Этого я, в своей простоте, понять не могу. Дело наших различных воззрений совершенно выяснилось, и мы оба поняли, что ни он меня, ни я его притягивать к своему образу мыслей не можем. Затем все-таки осталась старая, долгая дружба, которую хоть изредка следует подкармливать — иначе последует полный разрыв или отчуждение. Левочка, утратив свою простоту и естественность, не понимает, что порадовать старого друга двумя строчками нисколько не меньше (в виде добра), как дать нищему две копейки. Но любовь его стала теперь на ходули, и с этой высоты все мелочи жизни кажутся ему бесполезными. Опять пусть будет так, но я продолжаю его любить и нисколько не считаю его недостойным моей любви… […] Мне было больно, обидно, что я не вынесла из Москвы почти ни одного отрадного луча, между тем как вспоминая мой почти единственный длинный разговор с Достоевским за неделю до его смерти, у меня до сих пор расширяется сердце и возвышается дух.

Достоевский, как и Левочка, горел любовью к людям, но как-то шире, без рамки, без матерьяльных подробностей и всех тех мелочей, которые у Левочки стоят на первом плане; а когда Достоевский говорил про Христа, то чувствовалось то настоящее братство, которое соединяет нас всех в одном Спасителе. Нельзя забыть выражение его лица, ни слов его, и мне сделалось тогда так понятно то громадное влияние, которое он имел на всех без различия, даже и на тех, которые не могли понять его вполне. Он ни у кого ничего не отнимал — но дух его правды оживлял всех. — Вот об этом я мечтаю для нашего Левочки, когда он перестанет сидеть на своей Вавилонской башне. И с его-то сердцем, как это будет хорошо, утешительно! Слава Богу, что он теперь спокойнее.

Обнимите его за меня, прочитайте или не прочитайте ему мое письмо, это все равно — оно ни для него и ни для кого неинтересно, но написалось само собой, как это всегда со мной бывает. Знаю, что у вас дела много, но, пожалуйста, иногда пишите мне хоть несколько строк и не величайте меня графиней. Я для всех вас ничто иное, как Бабушка» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 533–534).


Из письма A. A. Толстой — Л. Н. Толстому и С. А. Толстой
8 августа 1887 г. Царское Село

Л. Н. и С. А. Толстые


«Дорогие друзья Léon и Sophie, благодарю вас от души за вашу дружбу. Она меня согрела с ног до головы. Вижу, что никакое истинное чувство не изменяется, а, напротив, влечет за собой новые привязанности. […] Право, без всяких риторических фигур, я даже во сне продолжаю разговаривать с вами. Сколько недосказанного! Сколько новых вопросов, истекающих из тронутых нами! Я ими пропитана до болезненности — до неудовлетворенной жажды, и покамест несомненно стою ближе к вам, чем к окружающей меня обстановке. Пожалуй, и на этом можно создать целую систему о бессмертии души. Душа везде вне пространства и времени. Vous voyez, mon cher Léon, que je n’oublie pas les expressions savantes de votre opuscule. C’est maintenant que je le couve de loin et repasse dans mon esprit cet étrange amalgame de vérité et de ténèbres. Comme Достоевский, lorsqu’il a lu chez moi votre profession de foi, j’ai envie de m’écrier[75]: не то, не то!

Чтобы победить нашу греховную природу, нам нужно нечто лучшее, высшее, чем Разум, разыгрывающий роль героя в вашем новом творении, и это высшее, лучшее уже давно горит в вашем сердце, но вы точно боитесь дать ему более простора.

Я уверена, что даже материалисты встрепенулись бы при более живом слове, сказанном вами. А разум им свой брат или свой камердинер — man of all work[76], всегда готовый на всякие посылки» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 426–427).


Из «Воспоминаний» Александры Андреевны Толстой

А. А. Толстая


«От нашей переписки (с Л. Н. Толстым. — В. Р.) того времени почти не осталось ничего: иные письма я уничтожила, — они меня слишком смущали, — другие я отдала Достоевскому. Вот как это случилось.

Я давно желала познакомиться с ним, и наконец мы сошлись, но — увы! — слишком поздно. Это было за две или за три недели до его смерти. С тех пор как я прочла «Преступление и наказание» (никакой роман никогда на меня так не действовал), он стоял для меня, как моралист, на необыкновенной вышине, несравненно выше других писателей, не исключая и Льва Толстого, — разумеется, не в отношении слога и художественности.


Ф. М. Достоевский. Фотография М. М. Панова. Москва. 1880


Я встретила Достоевского в первый раз на вечере у графини Комаровской. С Львом Николаевичем он никогда не видался, но как писатель и человек Лев Николаевич его страшно интересовал. Первый его вопрос был о нем:

— Можете ли вы мне истолковать его новое направление? Я вижу в этом что-то особенное и мне еще непонятное…

Я призналась ему, что и для меня это еще загадочно, и обещала Достоевскому передать последние письма Льва Николаевича, с тем, однако ж, чтобы он пришел за ними сам. Он назначил мне день свидания, — и к этому дню я переписала для него эти письма, чтобы облегчить ему чтение неразборчивого почерка Льва Николаевича. При появлении Достоевского я извинилась перед ним, что никого более не пригласила, из эгоизма, — желая провести с ним вечер с глаза на глаз. Этот очаровательный и единственный вечер навсегда запечатлелся в моей памяти; я слушала Достоевского с благоговением: он говорил, как истинный христианин, о судьбах России и всего мира; глаза его горели, и я чувствовала в нем пророка… Когда вопрос коснулся Льва Николаевича, он просил меня прочитать обещанные письма громко. Странно сказать, но мне было почти обидно передавать ему, великому мыслителю, такую путаницу и разбросанность в мыслях.

Вижу еще теперь перед собой Достоевского, как он хватался за голову и отчаянным голосом повторял: «Не то, не то!..»* Он не сочувствовал ни единой мысли Льва Николаевича; несмотря на то, забрал всё, что лежало писанное на столе: оригиналы и копии писем Льва. Из некоторых его слов я заключила, что в нем родилось желание оспаривать ложные мнения Льва Николаевича.

Я нисколько не жалею потерянных писем, но не могу утешиться, что намерение Достоевского осталось невыполненным: через пять дней после этого разговора Достоевского не стало…

Лев Николаевич напечатал в каком-то журнале, что хотя он не был знаком с Достоевским, но, узнавши об его смерти, ему показалось, что он потерял самое дорогое… Эта внезапная кончина поразила и меня. Я отправилась к нему на квартиру поклониться его праху. Он лежал в крошечной комнатке; малолетние сын и дочь стояли около него; вся обстановка совершенно бедная; но посетителей было множество, и все казались убитыми горем; особенно много было молодежи. Я уже собиралась уходить, когда подошла ко мне дама, весьма скромно одетая, и спросила меня, — я ли графиня Толстая. На мой утвердительный ответ она прибавила:

— Я позволила себе подойти к вам, полагая, что вам приятно будет услышать, какое хорошее впечатление Федор Михайлович вынес с вечера, проведенного у вас; это было его последнее удовольствие. — Дама эта была его жена, А. Г. Достоевская.

Я потом часто спрашивала себя, удалось ли бы Достоевскому повлиять на Л. Н. Толстого? Думаю, едва ли» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 31–33).

* Ф. М. Достоевский: «До чего человек возобожал себя (Лев Толстой)» (XXVII, 43). Это суждение из Записной тетради писателя 1880–1881 г. Ряд ученых, комментируя его, отсылают к фрагменту воспоминаний А. А. Толстой, когда она рассказывает, как после чтения «религиозного письма» Толстого Достоевский воскликнул: «Не то, не то!..» Однако посыл ученых не правомерен. Суждение было записано 17 августа 1880 г., а встреча Достоевского с А. А. Толстой состоялась незадолго до его смерти — видимо, в начале второй декады января 1881 г. Комментировать выше приведенное суждение вряд ли возможно, хотя возможно и выдвигать разные интерпретации. Скажем, почему бы этому суждению не быть цитатой из Толстого?

Загрузка...