Весной двадцать четвертого года в Бейрут зашел норвежский пароход «Мункен Венд».
В команде этого грузовика состоял некий Классон, бывший офицер российского флота; на норвежце, как и на англичанине, на котором он плавал до того, его считали единственно-опытным матросом первой статьи. Он являлся бывалым человеком. Кабаки всего света, начиная, хотя бы, от Иеносу в Нагасаки и кончая антверпенской Шкиперштрассе, были ему хорошо известны. Но о его офицерской службе и о том, что он был женат, никто из его пароходных товарищей никогда от него не слыхал.
Восемнадцатого мая, в послеобеденное время, Классон отправился на берег. Об этом он не заявил громогласно, как делали другие; также и не отпросился он в отпуск; сходил он на берег молча и самостоятельно.
Некоторое время, как бы дремотно, курил он в лонгшезе боцмана, скинув колодки с босых ног, протянувшись лениво. Затем курил над бортом, сплевывая в воду. И вслед за этим увидели, как в синих своих штанах, в старом пиджаке поверх тельника, в палубном карнизе, не торопясь, сошел он по трапу и, стоя в лодке араба-перевозчика, поплыл к берегу.
Лодка, как полагается, пристала к таможне. Поднявшись по каменным ступеням, Классон прошел сквозь таможенное здание и в ясный день левантийской весны затерялся в людных тесных уличках старого города Бейрута…
Он проходил крытыми переулками мимо сапожников, шапошников, мимо ювелиров и цирюльников, миновал киоски продавцов сластей и уборные вблизи мечетей. Удивительно легко чувствовал он себя и нисколько не раздражали его уличные восточные клики и рев ослов.
Так бессознательно вышел он к путаным тупикам, где находились дома свиданий. В одном месте он задержался и наблюдал, не вынимая трубки изо рта: в желтом двухэтажном особняке двери были открыты на улицу, а улица, закруглявшаяся тупиком, была совершенно безлюдна в этот жаркий час. За открытыми дверями, около порога, две женщины на ковре бросали кости и переставляли фигуры на шахматной доске. Та женщина, что сидела слева, была вся на солнце, солнечный свет украсил склоненное лицо ее тенями трогательными, женственными. Она склонилась задумчиво, опираясь на вытянутую руку; браслеты упали на короткое запястье. Ее полные сильные ноги в серых шелковых чулках были открыты на четверть выше колен; ожерелья, монеты шевелились на ее груди. Тревожная радость возникла в груди Классона, какой-то благодатный страх, предчувствие – но, сплюнув, он прошел дальше.
Из некоторых дверей его окликали. Иногда он видел внутренность затененных прохладных комнат, ковровые диваны или широкую французскую кровать, белизну одеял – и полуодетая женщина кивала ему. Однако он проходил дальше.
Наконец он остановился: только что распахнулись жалюзи окна и из комнаты, почти темной в сравнении с улицей, молодая арабка жестом пригласила его. Она была в голубом шелковом белье, совершенно не смуглая, едва обозначалась голубая татуировка на ее подбородке. Она кивнула еще раз, и Классон ответил ей – пошел вдоль невысокой решетки к дверям.
Эта арабка понравилась ему. Безмятежность высокого дня продолжалась и с нею. Классон не торопился уйти. Да и сам он своим бритым твердым лицом, золотыми зубами, цветной татуировкой на худых, но сильных руках, пришелся ей по нраву; даже трубка его, длинная и тонкая, любовно отполированная после вчерашней чистки, занимала ее.
Классон дал ей денег на вино. Он лежал и курил, пока ее не было в комнате. Лежал и курил. Ибо так редко бывает человек воистину свободным, воистину счастливым; и тогда он перестает размышлять о счастье…
Пожалуй, он больше выпил, чем она. Но он не опьянел. Наоборот. Она сделалась веселее, исчезла ее арабская застенчивость; обнажившись, танцевала она перед ним, сама себе и ему напевая гортанно. А он, наблюдая, прихлебывал из стакана.
Когда он вышел на улицу, уже стемнело, звезды искрились в левантийском мягком вечере. Сквозь уличные огни пошел Классон к морю. Он выступил на побережную улицу, перешел к цементной изгороди и встал над прибоем; луна освещала дорогу, море и мокрые камни у берега.
В это время две женщины прошли мимо Классона, смеясь и разговаривая, как европейские женщины. Классон уже насмотрелся на лунное море, он двинулся дальше. Две женщины стояли на людном вечернем тротуаре.
– Альджи, – сказала одна, которая была выше, – вы искусно переоделись, но вы разгаданы! Добрый вечер, беспутный бродяга…
– Добрый вечер, Альджи, – повторяет другая.
Классон вынимает трубку изо рта: он совершенно их не знает, никогда их не видел и, хотя он понимает по-английски – какой же он Альджи?
– Ну да! Вы делаете вид, что не знаете нас, что вы кто-то другой. Но стоп! Мы взяли вас в плен. Изумлению дяди Остина не будет границ – знаете ли вы, несчастный, как он вспоминает вас!..
После этого они ведут его под руки. Спрятав трубку, Классон старается приноровиться к этой ходьбе и слышит немолчную болтовню своих спутниц. Меджи и Гляс; он знает теперь их имена, а также узнает, что его собаки находятся у какого-то Денни, что на семейном теннисе у Беккеров в этом году оказался победителем капитан Глендтшер из Калькутты, что Мей вышла замуж, что… одним словом, Классон узнал почти все, что узнал бы некий Альджи Девис от этих двух своих разговорчивых приятельниц.
Они шли довольно долго, а рассказы все продолжались. И если взять все выпитое Классоном у танцевавшей арабки, то неудивительно будет, что голова Классона закружилась странно и необыкновенно.
Море и луна открылись им на пустынной дороге уже за городом, и вот в это время (рассказывал Классон) начал он понимать своих спутниц по-иному. По-иному совершенно горело море лунным заревом, иначе поднималось небо в недостижимую звездную синеву и… как в знакомое место, Классон перешел с берега по короткому трапу на борт одинокой белой яхты.
Все трое спустились тотчас в тесноватую каюту с мягкими диванами по стенам, с продолговатым столом, в конце которого сидел седой, но мужественный господин, внимательно улыбаясь молодым бритым лицом. Перед ним – пасьянс, небольшие атласные швейцарские карты, и Классону уже знакома их рубашка: розовая с золотом…
– Мы стали весело разговаривать и пить чай в этот поздний час, – (так рассказывал Классон два года спустя двум русским в Марселе в баре на Бельгийской набережной) – я ел свои любимые сандвичи с огурцами, хотя, признаться, никогда я их не любил. Мы беседовали, и теперь к двум девицам присоединился еще старик со своими дружескими и семейными воспоминаниями. И, представьте себе, я очень отчетливо видел в ту пору какие-то английские пейзажи средней Англии, тюдоровские дома, газоны, охоты псовые, гольф, чай в темноватых гостиных, куренье и смакованье ароматных спиртов в глубоких креслах курительных комнат, биллиардные партии с одной из барышень, с Меджи, и прочее, и прочее, чего я совершенно не помню и не вспомню никогда, наверное, – но что в те ночные часы было моим.
А потом я поднялся на палубу один. Начинало светать, в море был туман. Каким-то нагим, озябшим гляделся глубокий берег… И я пошел узким трапом на берег.
Мне хотелось согреться, я помню, и я пошел быстрее. Пошел быстрее, лязгая зубами, ругаясь уже вслух. А потом остановился. В голове – жестокое похмелье, полная потеря памяти – как и где провел время. Дотащился до первого кабака и начал поправляться. А потом – на пароход…
И только после случая этой зимой, когда меня ударил вечером по голове негр с «Атлантика», – когда я лежал некоторое время в госпитале – я вспомнил эту страшную ночь подробно. И, честное слово, не знаю, где здесь настоящая правда…