Обстоятельство сердца*



Мы прожили здесь два месяца – я с папой, а Соня с Татьянкой. Однажды – это было, кажется, в субботу, – Соня пришла к нам и сказала, что встретила на улице Леву Ручьева. Их дивизион пришел сюда на формирование и Лева обещал зайти к нам. Земляк… Мне сразу вспомнились все наши вечеринки, пикники в лугах, рубановские тройки, фанты, – ведь все же Лева был когда-то ко мне неравнодушен.

Он пришел к нам в воскресенье. Я что-то делала, мастерила сама воротничок, когда хозяйка сказала, что нас спрашивают. Я вышла и увидела Леву. Он был в полушубке с шашкой поверх, в очках, улыбался, скалил свои хорошие зубы. Мы поцеловались, вернее, – я его поцеловала, отчего он все-таки смутился, но я вовсе не хотела смущать его – просто прижала к груди всех дорогих и далеких… За руку я повела его за собой к нам в комнату.

– Тише, – сказала я вполголоса, запирая за нами дверь, – за ширмой – папа…

Он положил на стул папаху и удивительно мохнатые рукавицы, стал расстегивать портупею, а я стала расстегивать крючки полушубка.

– Ну, как живете, Natalie? – спросил он, разоблачаясь, называя меня почему-то этим французским именем.

– Да ничего. Служим. Папа прихварывает, стареет… Голубчик, наверное, вы не прочь закурить? Но вот в чем дело – мы с папой обедаем в гарнизонном собрании и…

– Вот пустяки, – ответил он, прохаживаясь на своих длинных ногах, протирая очки. – Я только что обедал, так что не извольте беспокоиться.

– Ну, садитесь, – усадила я его на свой диван и села с ногами в угол. – Ну, рассказывайте, кто есть из наших тут, что поделывали это время?

Он, осваиваясь, осматриваясь, уселся глубже, прислонился к подушкам и начал рассказывать.

Не скажу, чтобы я по-прежнему была неравнодушна к Леве, голос его меня не взволновал; нет, я просто обрадовалась, как новому свидетелю прошлого, которое последнее время казалось подчас только старинной сказкой: Лева был живым доказательством того, что вправду было когда-то солнечное веселое время, запахи лугов, букеты сирени, горелки перед террасой… Что ж, мы любим свое прошлое, и разве это грешно? Пусть оно мертво, но и мертвые дороги нам, как ты, моя бабуся…


Лева пришел к нам через три дня, и мы вместе отправились к Соне. Пили чай, потом Соня со своей неизменной белой козой на плечах кроила; около стола же сидел Лева, рассматривая фотографии, а мы с Татьянкой сели на кровать грызть орехи.

– Узнаете, Лева? – спрашивала Соня.

– Да, что-то знакомое… – ответил неуверенно Лева.

– Да ведь это Наташа с сестрой! Правда, она не была прежде такой задумчивой?

Я смотрю на их тени, на длинный Левин профиль, на сетчатую тень отблеска очков, на лохматую мальчишечью голову Сони над высокими, с козой, плечами. Танюша прижимается ко мне, вздыхая. Лева, покашливая, перебирает фотографии…

Он пришел к нам и третий и четвертый раз; иногда они садились с папой в безик, я грела на спиртовке чай, посвистывая штопала перчатки, пришивала пуговицы к папиным рубашкам… Стояли все время морозы. Только однажды мы собрались в кино. В один вечер у Сони, Лева стал нам показывать забавные карикатуры из дивизионной жизни; я тотчас узнала многих, мне не знакомых, но замеченных мною здесь на улицах, в гарнизонном собрании, у нас в управлении.

– Кто это рисовал? – спросила Соня.

– Ремер. Вы, наверное, знаете такого, Андрея Ремера?

– Он нашинский? – спросила я.

– Да, пожалуй. Учился, правда, давно, в первой гимназии, потом уехал в Питер в корпус, учился там еще в какой-то гимназии, а потом в университете.

– Ну, едва ли такого упомнишь, – ответила Соня, – ведь мы сами из бродячих. А он что – славный мальчик?

– Интересный парень, – ответил Лева, – то есть не физически интересен, а по характеру… хотя, и наружность у него не из уродских.

– Приведите-ка его как-нибудь к нам, – решила почему-то Соня, и Лева обещал.


Прошли еще полторы недели, морозы продолжались; Лева был всего два раза у Сони, в последний раз мы встретились там, он принес деньги и просил нас сделать ему пельменей. Спирт мы могли достать через Каминского и получилась бы настоящая вечерка.

– Я приведу Ремера, – сказал Лева.

– Это художника-то? – спросила Соня.

– Вот именно он самый. Споем, спляшем, надо веселиться, черт возьми, – сказал Лева, поднимаясь во весь свой высокий рост. – А то пылью покроемся.

Наши пельмени почему-то все откладывались. Мы с Соней готовились к балу в городском театре, к благотворительному базару. Соня шила мне черное шелковое платье. В субботу, – было очень морозно, звездно, – я пришла к шести к Соне и, войдя, не раздевшись, к ней в комнату, увидела Леву за столом, а около печки незнакомого мне офицера.

– А вот и Natalie, – отозвалась Соня несколько не своим голосом, как всегда в тех случаях, когда она хочет не ударить лицом в грязь, наклоняясь над моим платьем на столе.

Лева поцеловал мне руку, он был в полушубке, как и его приятель.

– Разрешите представить вам, – сказал Лева, – художник Ремер.

Я прошла через комнату, он шагнул мне навстречу, и я увидела вблизи его бледное, как будто грустное лицо, гладко причесанные волосы. Он склонился, но руки мне не поцеловал.

– Почему вы не раздеваетесь? – спросила я, сразу вспоминая это лицо, этого Ремера, там, в нашем городе, в последнее лето, его серый костюм и клетчатую иностранную каскетку, походку с одной рукой в кармане; только глаза его были тогда пронзительнее…

– Ах, Наташа, уговори хоть ты раздеться гостей!

– Ну сейчас… – ответила я негромко и в перчатках стала расставлять портупею на груди. Я знала, что портупея не тут расстегивается, что ему придется все равно расстегивать пояс, но я сообразила это в первое мгновение, желая просто прикоснуться к нему, чувствуя, что все-таки он смущен моей смелостью. Он слабо улыбнулся.

– Вы очень добры, – сказал он, – но это немножко не так. Если позволите…

Но я сама уже расстегнула его пояс, и он начал отстегивать крючки. Я помогла стянуть ему с плеч полушубок – вернее, придержала глаза на его улыбке, тайно радуясь его заметной неловкости. Раздевшись, он опять встал к печи – и шагнул ко мне, но поздно: Лева принял от меня шубу. Я оправила галстук и волосы, такие же лохматые, как и у Сони, чувствуя, что он рассматривает и одобряет мой английский стиль, что он тоже помнит наши встречавшиеся полтора года назад на улице взгляды – мой внимательный, его пытливый, а иногда рассеянный; что же, ведь он мне снился несколько раз со своими особенностями, еще более странный, загадочный в томительных снах, – кажется, умирал за меня, – и вот я могу с ним воочию разговаривать. Но я стала около Сони обсуждать внимательно мелочи платья – пусть он сам разговорится, если он этого хочет. Немного погодя меня поставили в платье на стол, Соня зажгла еще свечу.

– Мамзель Пакэн, – отозвался он от своей печи, не то насмешливо, не то просто добродушно, но Соня и его позвала для совета относительно длины и правильности платья. Я настаивала, не возвышая голоса, что платье должно быть коротким, короче, чем предполагает Соня, поддерживаемая Левой. Он склонил голову, молчал, два раза коснулся пальцами подола.

– Мне кажется, – сказал он, улыбнувшись, – короче вашего и длиннее, чем вы думаете.

Посмотрел на меня и глаза блеснули вишневым кроличьим отливом. Я покачала головой; потом я стояла на полу и они двое возились около меня на коленях, опять подкалывая юбку – и я улыбнулась Соне. Лева во второй раз помог взойти на стол, а он, Ремер, начал смотреть фотографии и курил. Я заметила, когда он обернулся на зов Сони, ту рассеянность в его глазах, как и полтора года назад, может, острее… Что же, возможно, любовь, какая-нибудь путанная; я отчасти похожу на даму его сердца.

– До свиданья, – сказала я, протягивая ему руку со стола, и он опять не поцеловал ее, поцеловал Соне, но заметив, конечно, что Лева целует руки нам обеим.

– Только не будьте таким скучным в следующий раз, – сказала я ему на прощанье.

– Постараюсь, – ответил он, склоняя глад<ко причесанную голову>.



Еще три дня этих адских морозов, – и ангина. Никогда еще наша голубая комната не казалась мне такой печальной, и тягостным – уединением с папиной старостью. Я пробовала развлекаться пасьянсами и опять мешала карты, вытирала фотографии, задумала какое-то чудовищное панно. На обеденное время, оставшись без папы одна, я почему-то принималась гадать на бубнового короля, – это началось так случайно; бубновому королю выходили деньги, хлопоты в казенном доме, и все время ложилась настойчиво на его сердце червонная дама. Но могла ли я быть этой дамой?..

Все эти дни я боялась, что налеты не исчезнут к нашему концерту. Поручик Лухманов прислал два напоминания, – сам он это время был в урочище. Ни разу, как назло, не зашел Лева.

И вот – этот день. Я еще в постели потянулась за зеркальцем, обозрела в него испытующе, – краснота была очень слабой; глотать не больно, – чудно! – я стала потягиваться.

В семь часов вечера я пошла к Соне – одеваться в театр.

Было очень звездно, безветренно – мне показалось, что много теплее, чем в последний мой выход. Соню я застала уже одетой, с густо напудренным носом и подбородком. Мы обе, должно быть, сильно волновались в этот вечер, предчувствуя, и с первых же слов начали ссориться. Я теперь не сумела бы ответить, о чем мы пикировались – в общем, наконец я прослезилась и заявила, что ни в какой концерт я не пойду. В это время в двери послышался осторожный стук и Левин голос.


Мы вышли втроем. Я увидела луну, которая показалась мне такой светлой, голубой снег, запах резеды почему-то, и мне захотелось петь. В театре, там, где кассы, прохаживались какие-то застенчивые офицеры в полушубках, отогревались извозчики, кто-то покупал билеты… Мы разделись, платки в рукавах повисли вместе с шубами на вешалке. Левин полушубок был приметен прорехой…

Что же дальше? Я всегда любила эту говорливую сумятицу, замедленное беспокойство, блеск глаз, которые у всех кажутся острыми, щеголеватость, прически, духи… Мы прошли в нашу ложу и уселись с Соней на передние стулья. Мне казалось, что я очень интересна, но воодушевление этим как-то сразу колебалось, и мне делалось тоскливо-туманно. Но и эта тоска была радостна… Вот я почувствовала и напряженно оглянулась, – Ремер склонился перед Соней и целовал ей руку; потом он здоровался со мной – я обратила почему-то внимание на казачий поясок на его коричневой гимнастерке.

– А почему нет Владимира Григорьевича? – спросила я.

– Не могу вам этого объяснить, – ответил он, улыбнувшись, пожимая плечом.

– Вы не знаете Лухманова? – спросила Соня, поправляя мельком волосы.

– Нет, не знаю, – ответил он.

– Это наш сегодняшний спутник, – стала объяснять Соня. – Но, очевидно, его задержали в батарее… Но садитесь, Андрей, – это ничего, что я зову вас просто Андреем?

– Ради Бога, – ответил он медленно.

Мне все первое действие, – я никак не могла вникнуть, что там началось, – казалось, что вечер этот будет таким же монотонным, как дома. Но в антракт Ремер пошел со мной по коридору.

– Вам не кажется, – спросил он, мягко ступая, звякая шпорами, – что мы все-таки помним друг друга?

Я заметила свое движение бровями, и ответила без усилия:

– Да, я помню вас.

– Странное дело, вы мне казались француженкой, или, вернее, – немкой, интернированной из столиц. А вы просто оказываетесь русской барышней, да и притом родственницей моих родственников!

– Значит, Лева вам родственник? – спросила я, оглядываясь, встречая его внимательный взгляд, замечая свежую царапину на подбородке.

– В том-то и дело, что родственник, и мы, – не правда ли? – легко могли бы познакомиться. Ведь у нас все-таки нашлось бы о чем поговорить?

– Я люблю охотиться, – ответила я, желая почему-то как можно скорей заговорить с ним просто. – Я и Ольга Медзаблоцкая, кузина Левы, очень часто ездили в Слепнево…

– Постойте, постойте, – заговорил он и даже коснулся моей руки, – но вы ли были это?.. Да, мы приехали с Всеволодом, – вы его знаете? – очень рано пошли купаться и нам пришлось ждать; потом из купален вышли и побежали по левой лестнице к роще две барышни – не вы ли это были?

Антракт кончился, а мы все ходили и никак не могли кончить наших воспоминаний. Мне стало казаться, что это опустевшее фойе с мягкими скамьями вдоль белых стен, с матовыми бра, – проходная перед голубой гостиной там, у нас в собрании, дома; что за окнами – ночь июльской луны, что мы, не ложась спать, а только переодевшись, поедем на восходе с Ремером на нашей тройке за реку, в луга, в Слепнево…


И больше мы не встречались. Я как-то спросила Леву, где его художник, но он мне ничего не ответил, начав восторгаться Сониными акварелями. Только месяц спустя я узнала некоторые причины, сначала не поняв их, его отсутствия. Как-то, заговорив случайно с Лухмановым о Ремере, я увидела в ответе лухмановскую лукавую улыбку.

– Почему? – спросил он. – А потому, что у него закрылся левый глаз…

– Ну, так что же? – недоумевала я.

– Да ничего! Но он находит, по-видимому, что это ему мало идет, а посему лег в госпиталь.

Мне стало грустно и неловко, хотя я еще не поняла причины этого внезапно опущенного века над добрым, внимательным глазом, – и я отошла от Лухманова.

Загрузка...