Глава III

Они сошли с поезда на маленькой грязной станции. Справа, до самого леса, раскинулся луг, слева начинались поля. Воздух был сырым и прохладным. Виднеющаяся впереди низина обещала еще большую сырость. Не трещали кузнечики, и почти не летали птицы. Лишь изредка вспархивала над полем какая-нибудь пичужка, но тут же пропадала.

Шли молча. Каждый думал о своем. Наконец дед спросил:

— Ты помнишь Никольское?

— Помню.

— Хотя и вправду, как тебе его не помнить, ведь большой уже был.

Низина приближалась, и туман становился плотнее. Вот уже дед совсем в нем растворился, и Сережка прошел несколько шагов в полном одиночестве. Миновали подъем, и все дали вокруг словно вырвались на свободу, только за спиной осталась серая мгла.

— А за границей небо совсем другое, — поднял голову дед.

— Какое?

Он не ответил, только пристально посмотрел на обозначившиеся впереди журавли колодцев. Журавли смотрели в небо, как задранные стволы орудий, только уж слишком длинные и тонкие.

Никольское было рядом.

— Ну и гады! Ну и гады! — Петр Васильевич не мог даже идти.

Деревня предстала перед ним, как развороченная челюсть. Половины домов не было, только темные трубы печей напоминали о них, возвышаясь среди бурьяна. Каменная школа стояла без крыши, и окна наполовину были заколочены фанерой.

— Гады! — повторил дед, и Сережка понял, что он говорил о немцах, которые были здесь до лета сорок третьего.

Сережка тоже смотрел на деревню и с трудом узнавал ее. Вот там до войны был забор, а за ним кузница. Они еще бегали туда с ребятами смотреть, как достают щипцами из печки раскаленные болванки и бьют по ним молотом… Вот там всегда стояли трактора… А теперь на их месте заросли лебеды и чертополоха. А еще Сережке показалось, что дорога, по которой они шли, стала шире и обочины ее углубились. В них даже стояла вода. «Вырыли их, что ли… — подумал он. — Но зачем?»

На дороге показалась телега. Противный, доносившийся еще издали, скрип заставлял себя слушать. Телега была несмазанная, потому и скрипела.

— Василич! — раздался голос с телеги, когда она поравнялась с ними, и бородатый мужик, бросив вожжи, оказался рядом.

«Васятка… — узнал его Сережка. — Васятка… Отец Шурки. Только почему он с бородой? Раньше бороды у него не было…» Васятка обнял деда, поцеловал. Деду мешали вещи, и Сережка, поняв это, взял мешок у него из рук.

— Живой! Живой! — приговаривал Васятка, продолжая держать деда за плечи.

Внезапно он как-то неестественно наклонил голову, опустил руки и сделался совсем другим — пропали восторг и суетливость.

— Держись, держись, Василий, — неторопливо сказал дед и осторожно похлопал его по спине.

Васятка выпрямился.

Сережка знал, что жену и сына Васятки немцы во время войны повесили, бабушка написала об этом в первом же письме после освобождения Никольского. «А ведь Шурка был почти такой, как ты… Может быть, только чуть старше…» — сказала еще тогда мать.

Они вошли в деревню втроем: Сережка, Васятка и дед. Сзади понуро брела лошадь, а из домов уже бежали люди.

— Приехал! Приехал! — неслось со всех сторон. — Вернулся! Петр Васильевич вернулся!

На Сережку никто не обращал внимания, все тянулись к Петру Васильевичу, норовя поздороваться за руку или хотя бы дотронуться до него. Появилась бабушка. Сережка увидел, как она подошла к деду, заплакала, потом, коснувшись глаз концами своей выцветшей косынки, припала к плечу. Наконец бабушка заметила Сережку.

— Сереженька! — кинулась к нему Серафима Григорьевна и изо всей силы прижала к себе.

Она долго не выпускала его из своих объятий, приговаривая:

— Сереженька! Сереженька! Милый мой…

Сережка почувствовал теплоту, гордость за то, что его так встречают, но вместе с тем и начал озираться по сторонам: уж не думает ли кто, что он еще маленький, если бабушка так с ним обращается?

А к деду продолжали тянуться. Васятка не отходил ни на полшага и даже не дал обнять его какому-то худощавому мужичку в подпоясанной веревкой рубашке — сам еще раз взял деда за плечи. «А кто этот худой? — посмотрел на него Сережка. — Уж не дядя ли Кондрат? А чего это он такой худой? И щеки впалые…»

По деревне до самого дома деда провожала целая толпа. Бабушка шла с ним рядом, все время посматривая на Сережку. Она даже хотела взять его за руку, но он не дался.

«А где же лошадь? Лошадь, на которой ехал Васятка… — всполошился почему-то Сережка. — Неужели так и осталась там, за деревней…» Он даже обернулся, посмотрев в ту сторону, откуда они пришли. Лошади не было. «Надо бы Васятке сказать… Может, он про нее забыл?»

Войдя в дом, Сережка увидел все тот же крашеный сундук, покрытый домоткаными половичками, большую деревянную кровать, на которой теперь почему-то не было подушек и подзора.

Все так же, как и раньше, висело много фотографий, аккуратно запрятанных в портретные рамки, в углу, окружая иконы, спускались с потолка вышитые полотенца.

За стол, который наскоро собрала бабушка, сели все, кто вошел вместе с ними в дом. Сережка оказался рядом с Васяткой. Вот здесь-то он и спросил про лошадь.

— Какая лошадь? — не понял тот.

— Ну, та… На которой вы ехали, когда нас встретили…

— А, Рябая!.. — Васяткина борода поплыла в улыбке. — Она не потеряется… Сама дорогу на конюшню знает… Умная.

И стал подталкивать Сережку в бок, приговаривая:

— Ешь, ешь… Небось с дороги проголодался…

Васятка доставал ему из большого чугуна картошку, клал стрелочки зеленого лука, зачерпывал из привезенных дедом консервных банок мясо. Но мясо было мягкое с желатином, к тому ясе теплое. Сережка ел его неохотно, как, впрочем, и все остальное, словно стеснялся пошевелить лишний раз зубами. Он глядел на темные стены комнаты, вспоминая то время, когда еще был маленьким и гостил в деревне, пытался издалека рассмотреть фотографии. Но фотографии были маленькие, и увидеть, кто там на них, не удавалось. Однако несколько фотографий он все-таки разглядел: «Это бабушка… А это мать… Только почему на ней такой длинный шарф? А это?.. — Сережка даже подался вперед. — Это отец!.. Конечно, отец! Только уж больно молодой…»

Раскрасневшись от мутного самогона, мужики закурили. Дом наполнился запахом крепкой махры, которой славилась местность, где стояло Никольское. Разговор зашел о войне. Сережка опять заметил, как изменился Васятка — дернулись его плечи, весь он как-то съежился.

Этого не по годам состарившегося человека все звали в деревне Васяткой. Тяжелое горе, свалившееся на него во время войны, сделало его почти седым, а появившаяся неизвестно зачем борода состарила еще больше.

Вернувшись после ранения в деревню в сорок четвертом, пришел он к тому месту, где был когда-то его дом, который спалили немцы, и долго ходил вокруг, натыкаясь на поднявшиеся из земли кочки. Потом побрел на кладбище и весь день просидел у могилы жены и сына.

Начал строиться. Дом поднял почти такой же, как и раньше. Даже деревья посадил те же — березу и две черемухи.

Сережка опять посмотрел на Васятку, тот все продолжал сидеть съежившись и также слушал, о чем говорили. Наконец, приблизившись к Сережке, он тихо, почти на ухо, произнес:

— Заходи ко мне, Сережа, всегда… Заходи, когда захочешь…

Он сказал это так, как будто хотел, чтобы Сережка пошел к нему прямо сейчас. Вот так встал бы и пошел…

Сережка напоминал ему сына, даже заставил услышать его голос, и потому, наверно, тяжелый, вставший поперек горла комок, не дал ему сказать еще что-то.

А Сережке почему-то нестерпимо захотелось в Москву, в свой двор.

Он взглянул в окно, увидел пробившееся из-за туч солнце и подумал, что в это время он был бы с ребятами уже на Москве-реке. Там мушкетеры, Колька-скрипач и, конечно, Японец. Сережке захотелось, чтобы Японец оказался сейчас здесь, в этом доме, среди этих людей и так же важно сидел бы за столом, как дед, Васятка, дядя Кондрат… И тут же улыбнулся — таким нелепым показалось ему то, что он представил. Однако Японец из головы не уходил.

Сережка вспомнил, что видел недавно, перед самым отъездом в деревню, как Японец о чем-то разговаривал с Валькой. «О чем это они?» — подумал тогда еще Сережка и начал крутиться рядом. Но они не обращали на него никакого внимания. «А что, если после лета Японец от меня отвернется? Не будет за меня держать мазу? А будет держать ее за кого-нибудь другого? Ну, например, за Вальку?..»

Он снова пожалел, что приехал в Никольское, хотя уже не так остро, потому что увидел, как ласково смотрит на него бабушка и как суетится рядом с ним Васятка, продолжая подкладывать ему в тарелку все, что, по его мнению, было самым вкусным.

Когда гости ушли, дед, посидев немного за столом, вышел в огород. Сережка и бабушка пошли за ним.

Петр Васильевич долго ходил между грядками, то и дело наклоняясь к ним. Он трогал руками землю, подносил к глазам ее твердые комочки, нюхал, а потом отряхивал ладони. Чувствовалось, как соскучился человек по столько раз вспаханной и перепаханной своими руками земле! Пошли к сараю. Дед открыл и закрыл дверь, как бы играя ее пружиной, постучал кулаком по доскам. Он обошел весь сарай, придирчиво осматривая его потолок, останавливаясь в углах и трогая ногой бревна. Потом Петр Васильевич снова вернулся в огород и также прошел между грядками, но только уже больше не наклонялся к ним, а лишь мерил шагами.

— Свекла-то хорошая родится? — внезапно повернулся он к бабушке.

— Всякая бывает… В этом году, бог дал, вроде бы ничего…

Сережка попытался отыскать глазами то место, где растет в огороде свекла, но не нашел — забыл, какие бывают у нее листья.

Дед начал топить баню. Сережка помогал таскать дрова, стараясь так же аккуратно, как и он, складывать их у двери. Сережка еще никогда не видел, как топят баню. Может быть, правда, видел, но тоже забыл, как забыл, какие бывают на вид свекольные листья.

Дед осторожно подкладывал под вмазанный в печку котел поленья. Поленья быстро занимались и так же быстро сгорали, уступая место другим.

— Смою сейчас с себя заграничную грязь, — приговаривал Петр Васильевич, — и чистым буду… Словно рожусь заново…

Баня дымила не только через покосившуюся трубу, но и через небольшое оконце, пробитое в ее широких бревнах. Мутноватый дымок даже пробивался кое-где через крышу, покрытую пересохшей соломой, и уходил вверх, смешиваясь с солнечным светом.

— Запустила баню, Серафима, — улыбаясь, замечал дед. — Совсем запустила…

Бабушка только махала рукой.

— Да какая там баня… Слава богу, сами живы остались. А многих нет… Если рассказать, что пережили, перевидели…

Серафима Григорьевна зябко повела плечами.

— Спасибо, Антон помогал, — сказала она уже громче. — Не бросал меня в войну…

Дед почему-то сдвинул брови, нахмурился и отвернулся, даже отошел на несколько шагов в сторону. Подул ветер, пошевелил на деревьях листья, поиграл дымом, который все так же валил из трубы, оконца и через крышу. Ласточка пролетела над самой землей, словно хотела схватить с нее корм, скрылась за баней.

— Дождь, что ли, будет? — посмотрел дед на небо.

— Будет, пожалуй, — откликнулась тут же бабушка.

Она потянула в стороны концы своей выцветшей косынки, сильнее затянув на ней узел. Потом дотронулась обеими руками до головы, будто приглаживала под косынкой волосы, и посмотрела на Сережку.

— Ну а вы как там жили в войну? Бедствовали небось сильно с матерью?

Сережка ничего не ответил, понял! бабушка и сама знает, как они жили.

Снова пролетела ласточка.

«Та же или другая? — посмотрел ей вслед Сережка, но потом решил, что другая. — Не одна же она здесь летает…»

Дед входил и выходил из бани. Дрова он уже не носил, а только посматривал на сложенные у двери поленца, трогая их иногда рукой, словно гладил. Взглянув на деда, бабушка как бы вспомнила:

— А в войну совсем нечем было топить. Дров ни поленца, а немцы ходить в лес не дозволяли… Вот так и жили…

Дед не слушал ее. Он смотрел в огород, где ходил недавно между грядками, поворачивался в сторону поля, задерживал глаза на виднеющейся полоске леса.

— А что с Васяткиными-то случилось? — неожиданно спросил он и в упор посмотрел на бабушку.

— Предали их, — ответила бабушка. — Предал священник и его дочь. Будь они неладны…

— Как предали? — тронул усы дед.

— Степанида-то и Шурка партизанам помогали. Соглядатаями были вроде ихними у нас в деревне. Поведывали обо всем, что делается. Они-то и помогали вызволять в тот день раненого человека, которого спрятали партизаны в сарае у священника, а немцы их схватили. Измывались, говорят, они сильно над ними, а потом всех троих повесили. Я видела…

— Как видела? — вскинул на нее глаза дед.

— А вот так… — опять тихо произнесла бабушка. — Нас всех тогда смотреть согнали… Шурка-то вроде уже как бы в беспамятности был, когда его вешали. Ведь сначала они мать у него на глазах упокоили, а потом его…

Бабушка неуклюже перекрестилась своими узловатыми пальцами, присела на скамейку под раскидистым вязом. Дед тоже сел. Ближе подошел Сережка.

— Нет! Что-то здесь не то. Не верю я, чтобы священник оказался предателем! — опять тронул усы дед. — Не верю! Не такой был Никодим человек…

— Не такой? — покосилась на мужа Серафима Григорьевна. — А какой же? Ты что, забыл, когда был активистом и выселял его из деревни на хутор? Забыл? — начала она наступать на деда.

— А я и сейчас выселил бы его… — спокойно ответил дед. — Но только это совсем другое… А вот что предателем Никодим оказался, в это я не верю.

— Не веришь? А ты послушай, что люди говорят, поживи и послушай…

Дым валил из бани так, словно она горела. Однако Петр Васильевич перестал обращать на него внимание и сидел, опустив голову, вспоминая невысокого плотного человека с тихим приятным голосом.

…Никодим всегда был готов помочь любому, поддержать каждого, кто обращался к нему. Внимательный и вежливый священник пользовался уважением. И не было случая, чтобы кто-то, встретившись с ним на улице, не поздоровался бы первым. Однако решили все-таки выселить Никодима из деревни. Трудно сказать, кто решил, но тем не менее Никодим узнал об этом и сам первый пришел к Петру Васильевичу, которому было поручено от партячейки колхоза заниматься выселением.

— Когда собираться? — спросил его тогда Никодим.

— Завтра.

— Понятно… Значит, времени даже проститься с обжитым гнездом не даете.

— Завтра место поедешь выбирать себе для нового жилья.

С тех пор все и стали говорить в деревне, что Василич отправил священника на выселки. Правда, выселки были совсем рядом, но все равно считалось, что настоятель теперь жил далеко. Не при церкви же!

Выехали они на другой день с Никодимом выбирать место для его дома, да и затеяли разговор. О чем только не говорили: и о старом времени, и о новой власти.

— Власть-то она хорошая, — говорил Никодим. — Только вы хотите сразу же подстричь всех под одну гребенку… Хочешь не хочешь, а давай подчиняйся…

— А как же иначе? — не понял Петр Васильевич.

— А надо по-другому… С сердцем надо подходить к человеку. С сердцем и молитвой…

— Ну, насчет молитвы это ваше дело, а наше дело прямое… — перебил попа активист.

— Вот здесь-то и промашка получается…

— Как это промашка?

Петр Васильевич никак не хотел, чтобы Никодим указывал на какие-то промашки ему, депутату сельского Совета, коммунисту.

— Власть-то она у вас правильная, — продолжал священник, уже как бы повторяясь. — А вот поступаете вы неправильно… Вот и ты… — Никодим пристально взглянул на Петра Васильевича. — Зачем увозишь меня от людей? Я им ничего плохого не делал… Они идут ко мне, а значит, к богу идут, нашему всевышнему, который всегда хочет только добра. Вы тоже добра людям хотите. Может, это и есть наше всеобщее благоденствие?

Он посмотрел еще раз на Петра Васильевича, ожидая его возражения, но тот ничего не сказал, только тихо тронул кнутом лошадь. Его молчание окрылило священника.

— Не может Россия без бога, — уже твердо добавил он. — Никак не может…

— Не без бога, а без веры. А это разница…

— Мужику что Христос, что еще кто… — продолжал священник, как бы не слыша возражений Петра Васильевича. — Но вы его всякого бога лишили… Всякого! Слышите?.. А я очень люблю русского мужика, люблю Россию…

Петр Васильевич вспомнил сейчас этот разговор, с которого прошло уже более пятнадцати лет, задумался. Рядом с Никодимом встал Шурка, белобрысый подросток. Вспомнил, как приносил он всегда им в поле воды с родника… «У него еще такой маленький бидончик был… Кружки три в него входило, не больше… А он носит, бывало, и носит, пока не напоит всех…»

В бане все так же трещали дрова, однако дыму уже было меньше — поленья догорали. Бабушка сидела молча, смотрела перед собой на невысокую траву. Ее морщинистый лоб вздрагивал, а в потускневших глазах виделась задумчивость.

«А сколько было бы Шурке сейчас лет? — подумал Сережка. — Ведь он был старше меня…»

Когда дед пошел в баню и бабушка осталась с Сережкой, она сказала:

— Вот в том лесу были партизаны. А знаешь, как называется тот лес?

— Нет.

— Настенькин.

Сережка уже слышал об этом, но откуда шло такое название, не знал.

— А почему Настенькин?

— Когда-то очень давно, — начала рассказывать бабушка, — жила в нашей деревне девушка. Звали ее Настя. Ладная, красивая была девушка… И полюбилась Настя одному парню… Он тоже люб ей вышел.

— А ты их знала?

— Нет! Что ты! Это давно было… И вот, когда их свадьба была уже слажена, помещик, которому принадлежало тогда Никольское, как и все здешние деревни, запретил им жениться.

— А почему запретил?

— Ну, запретил, и все… — не нашлась она, что ответить. — За другого захотел выдать Настю. Но не вышло так, как задумал помещик. Не стала Настя женой другого. Ушла она тогда в лес и повесилась на березе.

— Ну а почему он все-таки запретил? — не отставал Сережка.

Она задумалась, как бы вспоминая то далекое время, и еле заметная досада коснулась ее маленьких глаз. Может быть, она представила себе ту бедную Настю, которая решила лучше умереть, чем подчиниться помещику, а может быть, пришли и другие воспоминания… Во всяком случае, Сережка ничего этого не видел — он смотрел на лес.

— С тех пор и зовут этот лес Настенькин… Рассказывают, что ночью в нем всегда плачет Настин дух. Многие даже слышали…

В это Сережка уже не поверил. Он знал, что никаких духов не бывает и что все это сказки.

Распаренным вышел из бани дед. Его красное одутловатое лицо так и горело. Казалось, поднеси к нему спичку, и оно зажжется.


К Сережкиному удивлению, дни в деревне летели гораздо быстрее, чем в Москве. Настало ощущение какой-то необыкновенной свободы, которой не было там, в городе. И вовсе не потому, что шли каникулы. Нет… Здесь, в деревне, было много необычного и непонятного.

Был головокружительный простор, который, казалось, не имел ни конца, ни края. Исчезли куда-то беспокойство, неуверенность, которые всегда сопровождали его в Москве. Не стало тревоги… Сережка жил, будто плавал в океане. Взрослые всегда были где-то далеко. «Если не подойдешь к ним сам, их можно вообще не увидеть целый день, — размышлял он. — Они всегда заняты. Не то что в Москве…» И хотя оставался в нем еще протест против деда, который так бесцеремонно привез его в деревню, он уже не жалел о том, что оказался здесь.

Деревенские от него не отходили. Еще бы! Городской! И не из какого-нибудь Юхнова или Медыни, а из самой Москвы! Легко догадаться, что Сережка, конечно, этим пользовался. Сначала, правда, осторожно, а потом уже, как говорится, без зазрения совести.

— А ну-ка! Притащи картошечки, — давал он задание кому-нибудь из деревенских сверстников.

— Зачем?

— Печь будем.

И картошечка приносилась так же, как доставлялись соль, лук, краюха хлеба. Сережка, правда, иногда и поощрял деревенских, рассказывая про Москву, какие там дома, площади, сколько машин на улицах. Его слушали всегда очень внимательно, ведь никто из Никольских ребят в Москве не был. И хотя Сережка иногда привирал, придумывал, что сам видел, как передвигали однажды с одного места на другое подъемным краном большой дом, ему все равно верили. А как же иначе? Ведь он сам видел…

Наступил июль. Он-то и принес первые огорчения в Сережкиной деревенской жизни. Началось все с того, что Витькина мать увидела, как он учит ребят играть в карты.

Погода в тот день была пасмурная. Ребята пришли на речку и, попробовав воду, решили, что купаться нельзя. Делать было нечего, и они, расположившись, всегда, вокруг Сережки, слушали его рассказы про московскую жизнь.

— Ну а в картишки перекидываетесь? — неожиданно спросил он, закончив свой очередной рассказ.

Его не поняли.

— В карты. В карты умеете играть? — пояснил он и для наглядности сделал несколько движений, как будто у него в руках действительно были карты.

— Умеем.

— Во что?

— Ну, в дурака, в пьяницу…

— Эх, вы! — как-то безнадежно пожурил их Сережка. — А в очко?

Ребята замялись.

— А ну тащите карты… У кого есть?

Когда Витька принес колоду, Сережка долго мусолил ее в руках, а потом начал совать ребятам карты. Вот тут-то их и заметили.

— Это что еще такое? — раздался совсем рядом строгий голос.

Витькина мать с тазом нависла над сбившейся вокруг Сережки кучкой ребят. Таз полетел на траву.

— И ты играешь?! И ты?!

Звонкая затрещина подняла Витьку на ноги. Схватившись за затылок, он отбежал в сторону.

— Ты что? Что? — посмотрел он на мать. — Мы не играем! Не играем!

— Марш домой! И чтобы не выходить!

В секунду управившись с собственным сыном, она накинулась на Сережку:

— Как тебе не стыдно подбивать на карты? Это у вас там, в городе, все можно, а у нас нет. У нас свое… Приехал гостить — гости, а на дурные дела не сбивай…

В тот же день об этом узнала вся деревня, в том числе и дед. Разумеется, и Сережка не остался без затрещины.


В лесу появилась черника. Сережка днями пропадал теперь там с ребятами, забираясь в самые чащи.

В чащах солнце всегда лениво пробивалось сквозь неподвижную листву и потому неярко освещало цветы, траву, опавшие кое-где листья. Воздух был здесь напоен густым настоем хвои, и никогда не было никакого ветра. Временами даже чувствовалась духота. В чащах как-то по-особенному перелетали с ветки на ветку птицы, будто недовольные тем, что кто-то вторгся в их владения. Попадая под ноги, резко и глуховато, как выстрел из нагана, трещали сучья. Они все были очень сухие и лежали на земле длинными лентами, а мох напоминал бархат.

Редко, но в лесу находили гильзы, патроны, а один раз Костька притащил даже автомат. Автомат был ржавый, стрелять из него было нельзя, но тем не менее отец за эту находку нарвал Костьке уши. «Увидишь в лесу какую железяку — беги от нее что есть мочи! — наставлял он сына. — А не то что тащить с собой! Ведь угробиться можешь и других угробишь…»

Однако предостережения не действовали. Да разве и могли они подействовать, если в лесу можно было найти что-то военное. К тому же и Сережка заставлял искать. Он тоже вместе со всеми ползал по траве, заглядывал под пни, лазил под кустами. Может быть, не так усердно, как деревенские, но все-таки ползал.

— Немцы обязательно должны были что-нибудь потерять, — подбадривал он ребят. — Они такие… Они всегда что-нибудь теряли…

Сережка сам почувствовал несуразицу своего рассуждения, но поправляться не стал.

— А ты видел когда-нибудь настоящих немцев? — спросил его Мишка, голубоглазый мальчик с удивительно белыми, как жемчуг, зубами.

Он был уверен, что Сережка их никогда не видел. «Где ему их видеть, ведь немцы в Москве не были…» Однако, к его удивлению, Сережка кивнул головой.

— Видел, — ответил он. — Конечно, видел!.. Видел, когда их в войну по Москве гнали, и видел, когда они работали у нас, за четвертым корпусом.

— Где это у вас?

— У нас в доме, — пояснил Сережка.

— Как работали?

— Строили там что-то.

— А их охраняли?

— А как же…

И Сережка начал рассказывать о немцах, но о папиросе с порохом промолчал.

Странное дело, когда он вспомнил об этом, его кольнуло стыдом и тревогой. Он быстро прогнал это воспоминание, но что-то неприятное осталось.

В ответ ему Костька Петров, тот самый, который притащил в деревню автомат, сообщил, что Мишку один немец чуть не убил…

— Как? — вскинул Сережка глаза на голубоглазого подростка.

— А вот так…

Как захотелось Мишке, чтобы Сережка об этом узнал, узнал бы сейчас, в этом лесу, среди этих гнилых пней и застывшего от жары воздуха. И Костька оправдал его желание. Он начал рассказывать эту историю, и Сережка услышал, что когда немцы вошли в село, то первым делом выселили Мишкину мать с детьми из дому.

— Вы ест… здес все свои… — объяснил им тогда офицер с редкими выцветшими волосами. — Вам ест, где жит… Вам свои будут это ест… Помогат…

Офицер попросил переводчика перевести, а вернее, пояснить его слова, но они поняли все без перевода и пояснений.

К полудню немцы устроили в их доме штаб: поставили на столе телефон, привезли неизвестно откуда кожаные кресла, даже повесили у печки портрет Гитлера. Все это хорошо было видно из открытых окон, тем более если проходить с ними рядом. А Мишка ходил… Он никак не мог понять, как это их дом заняли немцы? Они жили в нем всегда вчетвером: он, отец, мать и сестренка, а сейчас в доме никого нет… Один только часовой сидит на крыльце и свистит. И Мишка забрался вечером через окно в свой дом… Он обошел его весь, заглянул даже в чулан. Потом посидел на мягком кресле, решая, дотронуться ли ему до телефона или нет. А потом, увидев на столе карандаш, начал подрисовывать на портрете Гитлеру усы. Но тут случилось неожиданное — в комнату вошел тот офицер с редкими выцветшими волосами, который выселял их из дома. Офицер не стал ругать Мишку. Он молча взял за руку и повел на улицу. Мишка шел спокойно, не вырываясь и не сопротивляясь. Глядя на них, можно было даже подумать, что идут два человека — большой и маленький — на прогулку. Но у сарая немец остановился, поставил Мишку затылком к бревнам и вытащил финский нож. При виде блестящего лезвия Мишка испугался, хотел бежать, но офицер крепко взял его за горло так, что он даже не мог кричать.

— Если ти, русская маленький свинья, будешь это еще раз делат…

Немец вонзил в бревно лезвие ножа выше Мишкиной головы.

— Если ти еще раз осмелиш лезть… штаб, тебя ждет это.

И он несколько раз ударил ножом над головой мальчика.

Мишка плохо соображал, что ему говорил этот человек, потому что было очень больно горлу и он почти задыхался.


Вскоре поиски ребят увенчались успехом. Да еще каким! Нашли гранату! Прав был Сережка, нельзя было что-нибудь не найти. Граната моментально оказалась у него в руках.

— Рванем? — предложил он. — Ох и тарарахнет!

— А ты умеешь? — как бы проверяя его, спросил Витька.

— А то нет! Чего тут уметь-то… Дернул за кольцо и бросил…

— Дерни!

Сережка стал смотреть по сторонам, прикидывая, куда можно бросить гранату.

— Пошли к пруду… Кинем в воду — брызги пойдут…

Предложение понравилось.

Когда невысокие фонтанчики снова пропали в водяной глади и взрыв рассеялся в воздухе, как будто его и не было, на поверхности пруда показалась оглушенная рыбешка. Она лежала на боку, и только еле заметное шевеление пруда передвигало ее.

— Вот это да! — присвистнул Сережка и велел ребятам лезть в воду собирать рыбу.

Он совсем забыл о том, что может наделать взорванная в пруду граната. К тому же пруд был рядом с деревней, и взрыв там слышали. Слышал его и Сережкин дед.

Загрузка...