Глава VIII

Задачка не выходила. Сережка уже несколько раз принимался переписывать ее условие, но уловить ход решения не мог. «А вдруг здесь опечатка?.. — подумал он. — Ведь так бывает…» Сережка еще раз написал условие, макнул в чернильницу, «лягушку», но решать задачу на сей раз уже не стал. «Спишу завтра у кого-нибудь перед уроком», — встал он из-за стола. Взглянув на ручку шкафа, Сережка увидел, что из нее вылетел шурупчик. «Надо бы починить…» Однако подходящих шурупов в ящике с инструментами не оказалось, и он решил прибить ручку гвоздем. Выбрав небольшой гвоздик, вогнал его в дверку по самую шляпку, загнув с другой стороны высунувшееся острие.

«Зря, конечно, гвоздем прибил, — осмотрел он работу. — А куда сейчас за шурупом побежишь…»

Неожиданно явился мушкетер-Валька. Вызвав Сережку на лестницу и, прикрыв дверь, сказал, чтобы он отдавал часы.

— Японец мне велел их загнать, — пояснил он. — Так что ты из доли выходишь…

— Из доли?

— Да. А ты как думал?..

Сережка в общем-то не хотел протестовать — он просто забыл о доле, про которую говорил Японец, потому и спросил. А получилось так, что он вроде бы жалеет.

Сережка вынес и отдал часы, а когда Валька ушел, все-таки подумал: «Что это? Не доверяет мне больше Японец?»

А у Японца действительно поколебалась в Сережку вера, хотя он давно убедился, что Павел Андреевич не опер, а машина его к милиции отношения не имеет. Врал все этот Гарька. «Что это? С каким-то художником связался… Рисуют его… Других не рисуют, а его рисуют…»

Это никак не входило в его представления о жизни и занятиях тех, с кем он общался и кто его окружал. Это настораживало. Настораживало своей необычностью, новизной…

И Японец задумал испытать Сережку. «Не изменился ли он? Готов ли служить, как раньше?» Случая долго не представлялось. Наконец появились часы…

Вернувшись в комнату, Сережка подошел к окну. Постояв у запотевшего стекла, через которое даже плохо был виден двор, сел за стол, где все так же лежали тетрадки, открытый учебник, и хотел еще раз приняться за задачку, но не смог — Валькин визит не выходил из головы, не давал сосредоточиться. «Не верит мне больше Японец… Не верит…» И тут же почему-то ему припомнился художник. «Зря согласился, чтобы он меня рисовал… Павел Андреевич, он что? Пришел-ушел, а мне во дворе оставаться». Опять испугало то, что Японец от него отвернется, а значит, отвернутся и все. И тогда он снова попадет в одиночество. И тут уж никто не сможет помочь ему, да и Японец не даст…


Утром, еще до того как Сережке пойти в школу, к ним явился участковый. Приложив руку к козырьку, Федор Трофимович обратился к Надежде Петровне:

— Пойдемте, мамаша, в милицию вместе с Сережей. Вас вызывают…

— Что случилось? — побледнела она.

Участковый ничего не ответил, а посоветовал только захватить с собой паспорт. Упоминание о паспорте привело Надежду Петровну в полную растерянность. «Значит, случилось что-то серьезное», — подумала она и посмотрела на Сережку. Тот уже одевался.

Сережку начали допрашивать в ее присутствии.

Следователь, пожилой человек в темном костюме, который был мал ему в плечах, сразу же сказал, что им все известно.

— Вот показания Першина…

Его помощник, сидевший рядом, взял со стола исписанные листы и начал читать вслух.

Оказалось, что когда мушкетер-Валька продавал на рынке, часы, его задержали. В милиции он рассказал все: и кому принадлежат часы, и у кого он их взял. Сережка поразился точности записанного. Было даже до минуты указано, когда приходил к нему Валька, как спросил о часах и что Сережка ему ответил.

«Что же тогда им еще нужно? — задал себе Сережка вопрос. — Ведь они же все знают?..»

Однако следователю было нужно, чтобы Сережка сам сказал, что часы ему действительно передали.

Сережка молчал, потому что молчать было легче, чем говорить.

«Не скажу я им, и все, — размышлял он. — Что они мне сделают? Бить будут? Нет! В милиции не бьют. Скажу, что часы нашел…»

Однако вопрос за вопросом заставлял Сережку все-таки что-то из себя выдавливать.

— Да ты говори четче! — замечал ему следователь. — Видел в этот день этого парня во дворе, разговаривал с ним? А то «нет», «кажется», «не знаю». Отвечай полной фразой, как в школе.

Сережка начал отвечать, но главное все-таки не говорил, удивляясь тому, что так легко рассказал все Валька.

«Крепкий орешек», — смотрел на него следователь. Он встал из-за стола, прошелся по кабинету, потом достал из ящика часы и долго вертел их в руках.

— Может быть, вы нам что-нибудь поясните? — произнес он наконец, обращаясь к матери. — А то вот, видите, ваш сын не говорит.

Вопрос прозвучал для нее неожиданно. Она испугалась, что, если сейчас скажет, что ничего не знает, следователь ей не поверит.

«Подумает, что я выгораживаю Сережу, хочу защитить, — побежали мысли. — Но как же быть? Что отвечать?..»

И тут вдруг она против своей воли, неосознанно, а скорее подчиняясь какому-то инстинкту, потому что речь шла о ее сыне, громко сказала:

— А что вы все спрашиваете Сережу? Что? Может быть, он и вправду ничего не знает… Может быть, он вообще не видел никаких часов…

— Может, и не видел, — спокойно согласился с ней следователь и еще тише добавил: — Может быть… Все может быть…

Ей захотелось сказать этому полному пожилому человеку что-то еще, в чем-то возразить, не согласиться и вообще увести сейчас Сережку из этой комнаты, от этого стола, стульев, от этих людей. Но сделать этого она не могла, да и возразить тоже было нечего.

А следователь продолжал:

— Ну, что же?.. Тогда придется всем нам помочь. Сейчас поедем в больницу…

— В больницу? — удивилась Надежда Петровна.

— Да, в больницу, — повторил следователь.

Помощник начал укладывать в папку бумаги.

— Лихим оказался тот парень! — произнес следователь почти с восторгом. — Когда его брали, ножом себя ударил. Это у них бывают такие провокации… И ударил-то умело. Крови много, а раны никакой. Так, одна царапина. Но все равно считается раненым. Пришлось его в больницу отправить.

…Было уже поздно, и потому мало кто видел во дворе, как остановилась у второго корпуса милицейская машина. Из машины вышли трое. Один остался у входа, а двое спустились в подвал, где жил Японец, и вскоре вышли оттуда вместе с ним. Ступив на тротуар, Японец качнулся, а потом волчком завертелся на одной ноге. Оперативные работники даже растерялись, но через секунду уже пытались схватить его. Японцу удалось отбежать и встать спиной к стене, в его руке сверкнул нож. Отвернувшись, он полоснул себя по животу. Обильно потекла кровь. Оперативники растерялись по-настоящему. Еще бы! Допустили самоубийство преступника! Не смогли взять! Но Японцу только и была нужна их растерянность. Он прыгнул в сторону и побежал к саду, оставляя за собой широкие капли крови…

Они вошли в небольшую палату. На кровати лицом к стене кто-то лежал. В накинутом на форму белом халате рядом сидел милиционер. Когда они появились, милиционер встал. Однако лежащий не шевельнулся.

«Спит, наверно», — решил про себя Сережка, но тут же понял, что он ошибся.

— Салахов! Салахов! — быстро заговорил следователь. — Не притворяйтесь спящим. Повернитесь к нам!

Он подошел к кровати и тронул за плечо лежащего. Тот повернулся.

— Так вот, Сережа, — обратился следователь к подростку. — Этот человек передавал тебе часы?

— Эх! Гражданин следователь, — с какой-то деланной досадой произнес Японец. — Зачем вам нужно было пацана приводить сюда? Я бы и так все сказал… Нехорошо это вы…

— А вас, Салахов, не спрашивают, — оборвал его следователь. — Помолчите! Не с вами разговариваю!

И, повернувшись к Сережке, еще раз повторил свой вопрос.

— Этот! Этот! — почти истерично закричал Японец. — Этот! Чего вы спрашиваете, гражданин следователь?..

— Салахов!

К парню подошел милиционер, а следователь, повторив свои вопрос уже в третий раз, все-таки заставил Сережку ответить.

— Значит, он! — почти торжественно произнес следователь. — Юрий Салахов… Или Анювар Исмайлович Салахов, по кличке Японец… Занесите в протокол, — посмотрел он на своего помощника.

Тот уже что-то писал, положив на колени папку. И тут следователь обратил внимание на бледное лицо, Надежды Петровны.

— Что с вами? Вам плохо?

— Нет, нет, — поспешно ответила она, боясь, что своим плохим самочувствием чем-то повредит Сережке.

— Я же вижу, что плохо. На вас лица нет. Сядьте, — придвинул он стул и поспешно повернулся к милиционеру — Быстро! Врача, сестру, кого-нибудь…


Надежда Петровна была в полной растерянности. Она написала письмо в деревню, просила приехать деда. В письме рассказала обо всем, и Петр Васильевич понял серьезность положения. Он приехал в Москву вместе с Серафимой Григорьевной. Не мог отказать жене, которая, узнав о случившемся, заявила, что поедет вместе с ним и что, если он ее не возьмет, она приедет одна.

«Ну, что ж, — решил Петр Васильевич. — В горе мы всегда должны быть вместе».

Сережка удивился не столько приезду деда, сколько тому, что на нем был новый костюм и галстук. В деревне Петр Васильевич всегда ходил в какой-то жухлой гимнастерке или старой рубашке, прикрытой выцветшим пиджаком, на котором всегда не хватало пуговиц. А тут — костюм с галстуком! Вот тебе раз! Петр Васильевич хотел даже надеть ордена, но потом раздумал.

…Почему так бывает? Почему люди стесняются носить награды? Что это — скромность, забывчивость? Нет, пожалуй, ни то, ни другое… Но как ответят на это те, кто заслужил награды, кто рисковал жизнью, кто отличился, проявил героизм? Почему на их груди так редко бывают ордена и медали? В лучшем случае они надевают колодки…

Вот и Петр Васильевич, отправляясь в Москву, достал со дна сундука свои боевые награды, повертел их в руках, да и положил обратно — прикрепил планки. И то только, наверно, потому, что знал — придется пойти в учреждения, а там, как ему казалось, конечно, по-другому встретят награжденного фронтовика, да и слушать будут тоже иначе.

Однако, нацепив на грудь только обозначения наград, он все равно мучился. Даже в поезде дотрагивался под пальто до колодок и повторял про себя: «Ну, зачем надел? Зачем? Можно было бы и без них».


С Сережкой Петр Васильевич разговаривать не стал. Выяснил только у матери все, что ей было известно, и отправился в милицию. Из милиции пришел хмурый. Долго не говорил, а потом, почувствовав, что молчание затянулось, произнес:

— В колонию Сергея отправят!

— Как в колонию? Зачем в колонию? — тут же засуетилась бабушка. — Разве туда за это посылают? Как же так?

— А вот так, — спокойно продолжал Петр Васильевич. — Дожили…

Он стукнул по карману пиджака и достал папиросы. Однако пачка «Беломора» еще долго лежала на столе нераспечатанной, пока дед не надорвал ее с той стороны, в которую упиралась нарисованная кромка Белого моря.

Серафима Григорьевна что-то говорила, поджимая по привычке губы и дотрагиваясь до них кончиком своего платка, но ее почти не слушали — Сережка и мать ждали, что скажет дед. Видно, понимали, что сейчас в этой комнате он самый главный.

В тот день, когда дед с бабушкой возвращались в деревню, Надежда Петровна опять долго разговаривала с отцом на кухне, как и в тот его приезд, когда он вернулся из Германии, а Сережка и Серафима Григорьевна сидели в комнате.

— Отрицай все, Сережа… Сказывай, не видел, не знаешь… Так лучше, — наставляла внука бабушка.

Сережка удивленно смотрел на нее. «Как не видел, если часы были у меня?» Но Серафима Григорьевна повторяла:

— Не знаешь, не видел, и все тут… Кто не знает, с того и спросу меньше…

Сережка ловил искреннее желание бабушки помочь ему и с благодарностью смотрел на нее. А когда узнал, что она ходила в милицию, ему даже захотелось ее обнять.

Серафима Григорьевна действительно была в милиции. Отправилась туда одна, никому не сказав об этом. Ее принял начальник.

— Я бабушка, — сказала она, — и ты, сынок, меня поймешь… Ты умный человек… Вот мы в семье потеряли Илью… На фронте погиб за нас с тобой. Какое же у нас и без того горе… А тут еще Сережа беду приносит…

Серафима Григорьевна внимательно следила за начальником, пытаясь увидеть его участие, а может быть, даже жалость. Однако ей долго не удавалось ничего разглядеть. Но вот лицо его посветлело. Она как раз говорила о детях, что легко разломить их жизнь, если не быть с ними милосердными.

Начальник милиции ничего ей не обещал.

Поднявшись, Серафима Григорьевна перекрестила его.

— Храни тебя бог, голубчик, — сказала она. — Спасибо, милый, за твою доброту…

Он еще раз повторил ей, что ничего не обещает.


Сережка стоял в химическом кабинете у доски, с которой еще не успели стереть остатки формул, и молчал. Его о чем-то спрашивали, что-то говорили, а он не шевелился и только хмурил брови.

— Ты опозорил школу! Как ты мог решиться на такое? — доносилось до него.

Педсовет обсуждал вопрос о возможности дальнейшего пребывания ученика Тимофеева в школе.

— А что, собственно, можно было ожидать от Тимофеева? — говорила его бывшая учительница младших классов Анна Петровна. — Я-то его уж хорошо знаю — четыре года мучилась… Вы думаете, что все это произошло случайно? — обращалась она к присутствующим. — Ни в коем случае! В этом есть своя закономерность. Вы вспомните… Ну, когда Тимофеев был хорошим? Кто может сказать мне о каком-нибудь его хотя бы одном достойном поступке? Не пионер, — начала загибать пальцы учительница, — учится плохо, курит, на учете в милиции состоит… И вот — докатился! Уголовное преступление.

Ее попытались перебить, но Анна Петровна заговорила еще быстрей. Однако ее все-таки перебили. И перебил чертежник. Он предложил удалить Сережку с педсовета и вести обсуждение без него. Директор согласилась.

— Правильно, — сказала она и, обратившись к Сережке, добавила: — Ты подожди там пока, Тимофеев. Мы тебя позовем, когда нужно будет…

Большинством голосов педсовет исключил Сережку из школы. Ему припомнили все, как выразилась Анна Петровна, его художества и безобразия. «Ведь это надо же? — удивился потом Сережка. — И как это взрослые ничего не забывают?»

Да! Ему не забыли ничего, но все-таки главной причиной его исключения была история с часами. «Хранение краденого», как было написано в милицейской бумаге, которая пришла в школу. Логика рассуждения учителей была простая: судить Сережку не будут, колония для него отпала, никакого административного взыскания в силу его несовершеннолетия на него наложено тоже не будет, значит, наказать его должна школа. Но как? Замечания за этот поступок ему не сделаешь, выговора тоже не объявишь — слишком серьезно совершенное. Что же тогда? Исключение! Только исключение!

Для Сережки начались дни, когда не нужно было рано вставать, торопиться в школу. Ощущение было странным и необычным. Мать, что уж совсем удивило Сережку, ни разу ни слова не сказала об исключении. «Как же все-таки будет? — лежа в постели, думал Сережка. — Что же это? Исключили, и все?»

— Вставай завтракать… — сказала мать.

Сережка быстро поднялся, увидел на столе пирожные и удивился.

— Сегодня день рождения отца, — объявила она. — Забыл, наверно?

Сережка и вправду забыл.

— Отец очень любил пирожные и сам умел их печь… Когда я с тобой приехала из роддома, он таких пирожных напек…

Мать впервые за последние дни улыбнулась и покачала головой, как бы сожалея о том, что Сережка не видел той вкусной выпечки.

Ему не нравилось, когда вспоминали, что его отец был кондитером, и потому, наверно, он постарался скорее уйти от этой темы, спросив:

— А кем был отец на войне?

— На войне? — не поняла она. — Как на войне?

— Ну, кто он был? Танкист? Летчик? — пояснил Сережка. — Или еще кто?..

— Нет, он был просто солдат, пехотинец…

— А ордена у него были? — спросил он, и ему так хотелось, чтобы мать ответила утвердительно.

— А ты разве не видел? Они же у нас есть. Вон, кажется, даже в той коробке лежат…

Она показала глазами на этажерку.

— Нет, там елочные игрушки, — возразил Сережка.

— Ну, здесь они где-то… У нас… — уже громче сказала она, словно хотела убедить Сережку, что пропасть награды отца не могли. — Я их недавно видела.

— А какие ордена?

— Орден «За оборону Москвы»…

— Это медаль.

— Красной Звезды, «За отвагу», — продолжала она. — Еще какие-то… Вот найду — покажу.

Сережке очень захотелось увидеть награды отца. «Как это я раньше не вспоминал о них?» — подумал он.

— А его фотографии ты видел?

Надежда Петровна подошла к шкафу, дернула за ручку, которую недавно чинил Сережка, и пузатый медный самовар с медалями и вензелями показался из темного проема. Она наклонилась к самовару, достала из-за него альбом.

Эти фотографии Сережка видел. Однако, не говоря ни слова, уселся вместе с матерью на диван и начал рассматривать снимки. Неожиданно мать с силой захлопнула альбом.

— Завтра поедем в роно, — сказала она. — Там велели, чтобы мы вместе приехали.

— А как же работа? — почему-то спросил Сережка. — Тебе же завтра на работу.

Мать ничего не ответила.


Когда сердитая женщина в золотых очках с тонкой оправой, похожей на проволоку, кончила читать его личное дело, она покачала головой. «Уж лучше бы сказала, что направлять меня в новую школу не будет, — отвел Сережка глаза, увидев ее реакцию, — а то еще головой качает. И говорить, конечно, сейчас начнет долго…» Он не ошибся. Отложив розовую папку в сторону, женщина заговорила. Она сказала, что педсовет правильно поступил, исключив его из школы, что случай этот из ряда вон выходящий, что она находится сейчас в трудном положении и вообще не знает, что делать…

Потом женщина спросила его, как он сам оценивает свой поступок, на что Сережка незамедлительно ответил «плохо» и даже насупился. А женщина, как ему показалось, даже не услышав его ответа, затянула свою нудную песню. Она говорила о том, что если Сережке и дадут разрешение пойти учиться в другую школу, то сделают это как большое исключение и то только потому, что им жаль его мать.

Сережка слушал, опустив голову, и все время заботился о том, чтобы вид у него был печальный. Женщина все говорила и говорила. Она даже вспомнила об отце, на что Сережка ощетинился.

— Твой отец — фронтовик, погиб за то, чтобы мы хорошо жили, чтобы ты мог учиться… А ты этого не ценишь…

— А при чем тут отец? — выпалил он. — Чего вы о нем говорите? Вы что? Знали его, что ли?

Женщина подняла голову так, что даже вздрогнули ее очки-проволочки. Казалось, через секунду она выгонит Сережку из кабинета и на этом закончится весь разговор, а значит, и осложнится его перспектива попасть в новую школу. Но женщина сдержалась. Она даже не повысила голоса, а только с сожалением посмотрела на Сережку, а потом перевела глаза на мать:

— Ну и сынок у вас…

Надежда Петровна отвернулась. «Уж какой есть», — едва не слетело с ее губ.

Она тоже не понимала, зачем заговорили об Илье.


Школа, в которую Сережке дали направление, ему не понравилась. Все было в ней непривычным: и раздевалка, и цветы на подоконниках, да и сами ребята.

Сережка повесил свою куртку на крючок шестого «Б» и пошел к директору. Так велел вчера Владимир Ананьевич, когда они с матерью были у него в кабинете. На месте директора не оказалось.

— Здесь нельзя стоять, мальчик, — заметила ему женщина, не прерывая дроби пишущей машинки. — Подожди в коридоре.

Сережка вышел. Прозвенел звонок, а директор не появлялся. «А может, он вообще не придет?» — подумал Сережка, глядя на пробегающих мимо ребят и удивляясь, что никто на него не обращает никакого внимания. «Конечно, — решил он, — никто меня здесь не знает и потому ничего не спрашивают». Действительно, остановись бы он вот так у директорского кабинета в своей старой школе, человек десять уже поинтересовались бы, что случилось и почему его вызвали. А в новой школе все проходили мимо, даже не здоровались.

Вестибюль быстро пустел. Маленький мальчик, наверное первоклассник, прихрамывая под тяжестью своего портфеля, был последним, кто вбежал на лестницу. Начались уроки, и в школе установилась тишина.

Через верх раздевалки, которая разбухла от разноцветной ребячьей одежды, Сережка посмотрел в окно. День, как и вчера, обещал быть пасмурным. Небо затянуло нависшими облаками.

— Это ты новый ученик? — услышал неожиданно Сережка.

По лестнице спускался высокий молодой человек, одетый в темно-синий бостоновый костюм. Острые лацканы его пиджака были тщательно отглажены, потому, наверно, так и блестели.

— Это тебя исключили из школы? — подошел он к Сережке.

— Меня. Ну и что?

Ответ молодому человеку не понравился, как не понравился своим независимым видом и сам Сережка.

— А почему так грубо?

— Не почему…

— Э-э! Да, я вижу, ты мальчик с характером…

Это Сережку уже совсем задело.

— Я — завуч, — уже повысил голос молодой человек. — Зовут меня Эдуард Тихонович. Директор просил проводить тебя в класс…

И он не удержался, чтобы не добавить:

— С характером, с характером ты… Ну, что ж, посмотрим…

Сережке в общем-то было все равно, кто будет его провожать в класс, и он молча пошел за завучем.

Эдуард Тихонович открыл дверь и, взглянув на Сережку, пригласил его последовать за ним. В классе встали. Сережка даже растерялся. Он никогда не думал, что его может охватить такой испуг, когда тридцать человек, как бы приветствуя его, встанут со своих мест. Подойдя к столу, Эдуард Тихонович коротко произнес:

— Садитесь.

Класс шумно сел.

— Этот ученик, — начал завуч, — теперь будет учиться у вас в классе. Его фамилия Терентьев…

— Тимофеев, — чуть слышно пошевелил губами Сережка, но Эдуард Тихонович не поправился, наверное, не расслышал. Он продолжал говорить ребятам о том, что Терентьев теперь член их коллектива и что они должны к нему относиться внимательно.

Класс все так же смотрел на Сережку, который все так же, как и в первую минуту своего появления, не знал, куда деть глаза и руки. Его посадили на последнюю парту у окна — там было свободное место, — и он изо всех сил стал слушать, что говорит учительница.

Людмила Викторовна любила литературу. Она была увлечена своим предметом и хотела передать свою увлеченность ребятам. Ее злило, когда кто-нибудь не прочитывал того, что она задавала, слишком просто излагал идею произведения или не мог почувствовать слов великого писателя. «Ну, как же вы так можете говорить? — всегда возмущалась она. — Ведь это же Тургенев!»

Однако глубину ее возмущения в классе не понимали. «Чего это она? Ну, сказал не так, ошибся. Что же тут такого? Подумаешь, Тургенев! Ну и что?»

Людмила Викторовна и сама нередко думала, что не надо, наверное, так изливать свои чувства, но поделать с собой ничего не могла. Слишком хотелось, чтобы все говорили и думали так, как нужно, как она учит.

Класс Сережке тоже не понравился. «Какие-то все серьезные, и ни одной веселой физиономии. Вот хотя бы этот с прической, как у негра». Едва он успел так подумать, как «негр» обернулся. «Вот это новость! Почувствовал он, что ли, что я на него смотрю?» — отвел Сережка глаза.

— Тимофеев! — услышал он вдруг свою фамилию.

— А он не Тимофеев, а Терентьев, — поправил кто-то учительницу.

— Тихо! Я знаю, что говорю…

Людмила Викторовна покраснела.

— А Эдуард Тихонович, значит, не знал? — допытывался тот же голос.

— Тихо, я сказала! Эдуард Тихонович просто ошибся. Это может быть с каждым человеком. И с вами тоже, Хромов, — обратилась она к говорящему. — Не в этом дело…

Хромов замолчал, хотя и подумал: «Как это не в этом дело? Привели нового ученика в класс и дали ему новую фамилию…» Однако учительница, чтобы снять все недоразумения, обратилась к Сережке:

— Ваша фамилия Тимофеев?

— Да.

— Так вот, Тимофеев, — уже удовлетворенно продолжала она. — Я задаю на дом задание, а вы, как мне кажется, не слушаете.

— Я слушаю.

— Тогда записывайте. Человеческая память несовершенна… — И, переведя взгляд на Хромова, добавила: — У нас в классе уже многие убедились в этом…

Прозвенел звонок. Из коридора донесся шум начала перемены. Кто-то, крича, пробежал мимо дверей.

— До свиданья, — сказала Людмила Викторовна и, взяв со стола свой портфель, направилась к выходу.

«Курят у них здесь или нет?» — первое, о чем подумал Сережка, когда вышел в коридор. Он сегодня еще не курил, и потому с утра во рту стоял неприятный привкус. Войдя в туалет, увидел, что в школе курят, и, достав из бокового кармана пачку, похлопал себя по карману. Спичек не было. «Надо прикурить…» И Сережка выбрал юркого блондина.

— У нас будешь учиться? — спросил его тот, когда Сережка подошел к нему с сигаретой в губах.

— У вас.

Сережка стал ждать следующего вопроса. И вопрос последовал.

— Тебя как зовут?

— Серега, — ответил он, назвав себя так первый раз в жизни, и посмотрел на блондина, подумав, что тот обязательно сейчас скажет: «Серега, Серега, плохая на тебя надега», как любил в шутку говорить Японец, или еще что-нибудь в этом роде, но блондин ответил приветливо и просто:

— А меня Леонид.

Переменка кончилась. Плюнув на окурок, Сережка раздавил его каблуком и вышел в коридор.

«Где же мой класс? — посмотрел он на одинаково раскрытые двери и испугался, что забыл. — Еще не хватало опоздать».

Он остановился напротив одной из дверей и начал вглядываться в лица ребят. «Не из нашего ли класса?» Но никого не узнавал. Выручил блондин. Пробегая по коридору, он увидел Сережку и остановился.

— Пошли! А то опоздаем…

Этого юркого маленького блондина все называли в школе Мешок. Никто уже не помнил, почему и когда пристало к нему это прозвище, но по-другому к нему не обращались. Рассказывали, что когда-то его вызвали на истории к доске и он начал ответ с того, что сказал: «Ивана Калиту звали Мешок». В классе раздался хохот, а учительница, молодая и стеснительная, мягко поправила: «Да не звали!.. Калита — это по-древнему «мешок с деньгами»…»

Другие утверждали, что Мешком Леонида прозвали потому, что как-то на уроке физкультуры, когда шло соревнование по бегу, он, принимая эстафетную палочку, поскользнулся и упал. «Эх ты, мешок! — заметил ему тогда кто-то. — Подвел всех. Из-за тебя проиграли».

Ребята его любили. Любили за общительность, простоту и даже за то, что он не обижался на прозвище. Многие шутки над ним стали уже какими-то традиционными. Нередко, например, во время перемены, когда не было поблизости учителя, кто-нибудь из ребят предлагал: «Качать Мешка!» И тут десятки рук хватали Леонида и начинали подбрасывать вверх. Бывало и так: подбросят раза два-три, а потом разбегутся, и тогда Леонид, больно ударившись о паркет, обижался, но ненадолго. Такой уж у него был характер. В классе знали, что у Леонида есть няня и что зовут ее тетя Соня. Правда, видели ее немногие — только те, кто жил с ним в одном дворе, но про тетю Соню знали все. Вот почему в стихах, которые классные поэты Толя Акимов и Паша Гончаров посвящали Мешку, часто присутствовало и имя тети Сони. Была даже целая поэма, которая так и называлась «Мешок», а читали ее обычно перед началом урока, когда учитель задерживался. Отзвенит звонок, войдут все в класс, а учителя нет. Надо же что-то делать. И тогда обычно Толя Акимов, который сидел на первой парте, выходил к учительскому столу и громко начинал:

Заиграл пастух в рожок,

Положив еду…

И класс дружно рифмовал: «В мешок», а Толя продолжал:

Тетя Соня у овина

Разложила…

Класс опять подхватывал: «Мешковину!»

Исполнялось это всегда серьезно, без тени улыбки.


Прождав Сережку ровно две недели, Павел Андреевич снова приехал к ним домой.

«Как же теперь он отнесется к нему, когда все узнает?.. — смотрела на художника Надежда Петровна. — Позор-то какой!»

Сережки дома не было, и ничто не мешало им говорить. Она рассказала ему все: и про часы, и про милицию, и про школу. Он слушал ее внимательно, дотрагиваясь иногда до виска рукой, будто вспоминал что-то.

— В милиции молчал, как камень, — говорила Надежда Петровна. — Не поддавался ни на какие уговоры… Уж такой, видно, характер…

— Характер — это хорошо, — невесело улыбался художник, — хуже другое…

— Да уж куда может быть хуже… — поддерживала его мать.

— И я тоже виноват. Виноват крепко…

— Вы? А вы-то что?..

Вернулся Сережка.

Увидев их лица, понял, что мать обо всем рассказала.

…Когда они сели в «опель», Павел Андреевич не стал хитрить, а сразу же сказал, что ему все известно об истории с часами.

— Мать рассказала?

— А какое это имеет значение, кто рассказал?.. Было?

— Было.

— Ну, а почему в милиции молчал?

«И это знает!» Сережка посмотрел на руль, на котором лежали руки Павла Андреевича, потом взглянул на спидометр и заинтересовался его цифрами — отвечать не хотелось.

— Почему в милиции-то молчал? — уже требовательно повторил свой вопрос Павел Андреевич.

— Так…

— Вот это и есть самое плохое.

— Почему?

— Не знаю, поймешь ли…

Павел Андреевич нажал на тормоз — впереди загорелся красный свет.

— В работе милиции самое главное — это время…

«Что он будет мне рассказывать, как работают милиционеры? И при чем тут время?»

— Вот смотри… Ты оказался виноватым. Ты попался, и всем это ясно… Твое дело дали вести следователю. Но у него есть и другие дела… Например, накануне убили человека…

Сережка встрепенулся, поднял голову и посмотрел на художника: «Часы-то здесь при чем?»

— Так вот, — продолжал Павел Андреевич, — ему дали распутывать дело об убийстве. Найти и задержать преступника… Ведь он на свободе… А это значит, что он еще кого-нибудь может убить.

«Э-э! Куда махнул, — заметил про себя Сережка. — Мокрое дело приплел…»

А художник смотрел вперед, где сновали пешеходы, и говорил:

— Так вот… Убийца на свободе! Его надо искать, а следователь вынужден с тобой возиться. А потом… Я понимаю, — заговорил Павел Андреевич уже другим голосом, — товарищей нельзя выдавать… Хотя какой он был тебе товарищ, этот Китаец…

— Японец, — поправил его Сережка.

Однако Павел Андреевич не отреагировал.

— Ну, допустим, товарищ… Но ведь товарищ-то — вор!.. — Художник посмотрел на Сережку. — Своим молчанием в милиции ты не защищал его, а предавал… Да, и сам становился предателем.

— Как это?

— Да! Предателем становился! — повторил Павел Андреевич, увидев, что Сережку это задело.

— Как это? — уже почти выкрикнул Сережка.

— А вот так… И нас всех предавал, и меня, и мать…

— А при чем тут вы?

— А при том… Пока преступник на свободе — в опасности все. Обманщик может обмануть, убийца может убить, а вор обворовать… Понятно?

Сережка что-то смекнул. Но не мог же он теперь так просто согласиться с Павлом Андреевичем? Вспомнилось, как часто обманывали взрослые…

Начиная какой-нибудь разговор и подчеркивая в нем свое равенство с ним, они легко затем сбивались на поучительство и почти никогда не выслушивали до конца. Слушали только самих себя. «Им, взрослым, всегда кажется, что они правы, — размышлял Сережка. — Знают — не знают, а говорят так, будто им все известно. А может быть, и вправду им всегда все известно? Нет, не может быть. Сколько, раз они ошибались!» На память пришли их ошибки, свидетелем которых был. «А что? Может быть, и сейчас Павел Андреевич ошибается? — поднял Сережка на художника глаза. — Вернее, не ошибается, а говорит то, что ему нужно, ведь он взрослый…»

— Вот за те часы кто-то работал, лишал себя, может быть, даже еды, чтобы купить. Купил… Какая это была радость для человека! И вдруг — нет! Нет этой радости, как нет больше и часов.

Павел Андреевич опять посмотрел на Сережку, пытаясь на этот раз уже сделать его союзником в разговоре.

— Ну вот, если ты копишь деньги, чтобы купить что-то, — сказал он тихо. — Ну, скажем, какую-нибудь необыкновенную авторучку… Не ходишь в кино, не завтракаешь в школе — откладываешь двугривенные, которые тебе дает мать… Наконец купил! Хорошая, красивая авторучка стала твоей! Ты смотришь на нее и радуешься — такой ручки ни у кого нет! Но тут вдруг раз — и ее украли! Как ты себя будешь чувствовать?

Павел Андреевич замолчал, ожидая, что Сережка сейчас обязательно что-то возразит, но тот не сказал ни слова и даже не пошевельнулся. И тогда художнику захотелось сказать еще более откровенно.

— Впрочем, какое все это имело отношение к делу? Завтраки, кино, авторучка… Дело в том, скажу тебе, что ты повел себя, как трус…

— Какой же я трус, когда в колонию мог угодить? — успел вставить подросток.

— Да, трус. Ты просто этого Японца боялся больше, чем колонии. Вот и все…

Сережка насупился.

Загрузка...