Дед с бабкой по-разному относились к Сережке. Серафима Григорьевна прощала ему все, оправдывая это тем, что в будущем трудно придется внуку без отца. «Так пусть хоть сейчас отведает детства», — говорила она. Петр Васильевич, наоборот, хотел, чтобы Сережка уже сегодня привыкал к трудностям. «Меньше, — как замечал он, — дурь свою показывал бы… Больше степенным становился бы…» Впрочем, подросток вскоре хорошо понял эту разницу и пользовался ею, как только мог. Он увидел, что при бабушке ему можно все, ведь она даже не отругала его за карты, за гранату — испугалась только, когда узнала о взрыве, — не то что дед…
Деда избрали в колхозе председателем. Теперь он вставал рано, почти с рассветом, и на целый день уходил из дому. Появлялся только обедать. Отношения у него с внуком были хуже некуда, хотя Сережке нет-нет да и хотелось, чтобы дед с ним о чем-нибудь поговорил. Но что тут поделаешь, если он все время занят.
В деревне началась молотьба. С утра до вечера стучал на току барабан, и женщины, завязав нос и рот цветными косынками, из-под которых были видны только глаза, подбирали золотистую солому.
В один из жарких дней Сережка сидел у палисадника, смотрел на лениво разгуливающих кур и ждал, когда придет кто-нибудь из ребят. К нему всегда приходили. Такой уж завел он порядок: самому никуда не ходить, а ждать, чтобы приходили к нему. Но сегодня почему-то никто не шел. Сережке уже порядком надоело сидеть, смотреть на кур и ничего не делать. Но не мог же он изменить своему правилу?
Приехал дед, распряг лошадь. Сережка обратил внимание на ее перепутанную гриву. Привязав лошадь к забору, дед пошел обедать. В томительном бездействии прошло еще четверть часа. Все так же лениво разгуливали куры, и все так же стояла как вкопанная у палисадника лошадь.
«А не запрячь ли ее? — подумал Сережка, — Ведь деду скоро уезжать… Выйдет, а она стоит запряженная».
Он отвязал лошадь и повел ее к телеге.
— Не так! Не так! — услышал Сережка голос деда. — Я же учил тебя! Запрягать всегда нужно с левой стороны!
— А какая разница? — произнес Сережка.
— Ах, какая! — взорвался Петр Васильевич. — Отойди от коня! Соплив еще рассуждать!
Петр Васильевич выбежал из дома, выхватил из Сережкиных рук уздечку, подал на себя лошадь, а потом снова подвинул ее назад. Кобыла фыркнула, неуклюже переставила ноги и застыла на месте. Сережка отошел.
— Ну и запрягай сам! — громко сказал он деду. — Подумаешь… Помочь ему хотел, а он…
— Поговори, поговори у меня! — грозно прервал его дед. — Ты еще у меня поговоришь…
— И поговорю! — уже отойдя дальше, крикнул Сережка. — Тебе-то что?
Дед ничего не ответил. Лишь судорога досады пробежала по его лицу.
Вечером у него случился повод поговорить с внуком. Повод дал сам Сережка.
Если бы Сережка мог только предполагать, что дед узнает об этом, он никогда бы не пошел к тому пыльному прогону, вдоль которого, отделяясь невысоким плетнем, росли яблони. Не пошел бы, да и ребят, конечно, отговорил бы… Но что теперь сделаешь, раз так случилось… Сиди и слушай, что говорит дед. А дед входил в раж.
— Говорю, что плохой парень растет! Никудышный! — басил он. — Ведь это надо же! Сам в саду не был, а добычу делил… Стало быть, зачинщик… а это еще хуже, чем если бы только сам воровал…
— Ну, подожди, подожди, Василич, — вступилась за внука Серафима Григорьевна. — Ты говоришь, что он не был в саду.
Сережка взглянул на бабушку. Сколько было в его взгляде мольбы! «Бабушка, скажи деду что-нибудь такое, чтоб он отстал. Ты же умеешь».
Но на сей раз бабушкиных доводов не хватило. Однако, услышав от деда, что Сережка самый отъявленный в деревне хулиган, все-таки высказалась:
— Ты что-то не то говоришь, Василич…
— Как не то? То! Мне все известно…
Сережка сидел перед тарелкой, наполовину заполненной молоком, и не отрывал глаз от лежащих в ней больших кусков хлеба.
— Дури из твоего внука еще много выгонять нужно, — доносились до него слова деда. — Дурь, которой много…
Дед зачерпнул в тарелке молока, поднес ложку к губам и отхлебнул.
— И ты ешь! — подошла к Сережке бабушка. — Дедушка-то наш любит пошуметь…
— Перестань, старая, — обрезал ее дед. — Какое пошуметь? Совсем распустился твой внук. И меня позорит на весь колхоз…
Сережка молчал. А что он мог сказать, если действительно подбил сегодня деревенских забраться в сад к Родионовым.
Когда ждал ребят у забора, был спокоен — не то что тогда, когда Японец пошел в квартиру Кривого. Волнения не было, и руки не потели. Может быть, потому, что пережил уже эти чувства. А потом разве сад — это квартира? Сад — ерунда… «Но откуда же дед все-таки узнал? Откуда?..»
Петр Васильевич доел молоко, поправил согнутым пальцем усы и встал из-за стола. Сережки в комнате уже не было, и это дало бабушке возможность продолжить разговор с дедом.
— Придираешься ты, Василич! Ко всем придираешься… — тяжело вздохнула она. — Ну, что тебе нужно было к Антону встревать? Ославил мужика на всю деревню, да и только… А ведь Антон нам родня… Забыл, что ли?..
Антон был родным братом бабушке и, значит, приходился Петру Васильевичу свояком, а Сережке дядей. Но не сложились у деда отношения с Антоном. Еще в юности рассорились они и несли неприязнь друг к другу через всю жизнь.
Дом Антона был в селе с краю, последним оставался только Васятка. Хромой с детства — неудачно прыгнул с дерева, — Антон так и не женился. Жил один, в достатке. По причине хромоты его и не взяли во время войны в армию — остался в селе. После войны Антон в колхоз не пошел, а устроился в райцентре. Поправил дом, огородил двор не плетнями, как все, а поставил настоящий забор на толстых просмоленных столбах. В деревне даже поговаривали, что он собирается крыть крышу железом. «А что? Такой и железо достанет!» Обычно Антон приезжал из райцентра на машине, которая заезжала в его двор и, не заглушая мотора, стояла там несколько минут.
В тот вечер Петр Васильевич пошел из правления не прямиком, как обычно, а огородами. Хотелось взглянуть на картошку. «Дай бог, собрать бы! Погода не помешала бы…» — думал председатель, шагая по неширокому проходу, отделяющему огороды от поля. Внезапно он услышал металлический лязг, но не такой, который бывает, когда ударяется ведро или открывается в сарае засов, а чистый и звонкий, даже мелодичный. Петр Васильевич не мог ошибиться…
Сколько раз возникал в его ушах этот звон, когда он представлял себе, как привезут наконец из района для колхоза железо. Но его все не везли, говорили, что нет.
Звон слышался со двора Антона, и Петр Васильевич, не раздумывая, направился прямо туда. Подойдя ближе, он увидел, как Антон вместе с шофером таскает на голове трепещущие листы.
— Стой! Где взял? — Петр Васильевич преградил путь Антону.
— Отойди, — сверкнул на него глазами хозяин. — Не твое дело!
— Мое!
Шофер перестал таскать, а только сбрасывал листы с кузова.
— Где тебе железо дали? — не унимался Петр Васильевич. — Где?
— Не твое дело, — отвечал Антон, крутясь с листом железа на голове. — Тебе-то что?
— Ну, погоди у меня! — уже закричал Петр Васильевич и повернул назад в правление. Уже ночью из района приехали два милиционера, и железо снова погрузили на машину. С собой они Антона брать не стали, а вручили ему повестку, по которой он, Антон Григорьевич Фетисов, назавтра должен был явиться к следователю.
Прошло еще несколько дней, похожих друг на друга. На улице все так же стояла жара, и все так же было прохладно только в лесных чащах да на речке. В жару деревня вымирала. Не скрипели калитки, и не трещали журавли колодцев. Все остановилось, точно заснуло на несколько часов.
Сережка строго-настрого предупредил деревенских, что если кто скажет кому, что он курит, — пусть тогда не обижается.
— Изметелю, — сказал он.
Хотя ребята и не поняли слова «изметелю», но догадались, что ничего хорошего городской не обещает.
С куревом в деревне было хорошо. Сережка отсыпал табачок у деда — знал, куда он прячет его про запас, когда нет папирос. Плоховато было только со спичками, а зажигалку, которую ему подарил Японец, он забыл в Москве.
«Как бы она здесь пригодилась!» — сетовал Сережка.
Однако с куревом у него тоже вскоре вышла промашка.
В тот день, как назло, испортилась погода. Пошел мелкий и нудный дождь. Сережка сидел дома. Гулять было нельзя, а книг, которые он, наверно, почитал бы от полного безделья, не было. Одна только, неизвестно откуда попавшая к ним «Королева Марго» валялась на печке. В книге не хватало многих страниц, а добрая половина из оставшихся была разорвана или покрыта желтыми подтеками. Маленькую же книжечку о Москве, которую он случайно нашел в чулане и в которой рассказывалось, как Юрий Долгорукий основывал город, уже прочитал. Книжечка снова вызвала приступы тоски — опять вспомнилась Москва, двор, ребята, и, как всегда, встал Японец… Сережка подошел к окну, начал рассматривать посеревшую деревню. Она показалась ему особенно безрадостной, отчего его настроение еще больше помрачнело. Внезапно Сережка ощутил над ухом тепло. Это приблизилась к нему и склонилась над головой бабушка. Он даже не заметил, как она оказалась рядом. Они начали смотреть на улицу вместе, каждый думал о своем, не мешая обнявшей их тишине.
Пришел дед. Повесив мокрую куртку на гвоздь и зябко потерев ладони, присел на табуретку.
— Ну, как дела? — снимая сапоги, обратился он к Сережке. — Что еще у тебя стряслось?
— Ничего…
— То-то… Ничего… — как-то неопределенно произнес дед. — Баловать меньше надо и дурь меньше надо показывать. Дурь-то к хорошему не приведет…
Серафима Григорьевна вернулась к печке.
— Да что ты, дед? Опять за свое? — она сильно громыхнула ухватом. — Уж не каждый день у него баловство случается. — Потом она поставила ухват перед собой, как ружье, и, посмотрев на деда, добавила: — Хватит, уймись. Дай отдохнуть мальцу. Мало ему учителей за год. Тебя еще не хватало.
Петр Васильевич не любил, когда она вмешивалась в его разговор с Сережкой. Сверкнув на жену глазами, он дал понять, чтобы она замолчала.
— Маленькое баловство ведет к большому, — уже повысив голос, сказал Петр Васильевич. — Это всегда так бывает… Вчера он сад обчистил, а сегодня карман…
Сережка понял фразу буквально.
— Когда сегодня? — посмотрел он на деда. — Я сегодня даже на улицу не выходил.
— Не выходил?.. Не выходил — это хорошо… — понизив тон, вздохнул дед и замолчал.
Сережке показалось, что он выбил у него всякие доводы, и потому почувствовал удовлетворение, даже какое-то превосходство над дедом.
В комнате совсем стемнело. Лишь красноватые блики из печки бегали по бабушкиному лицу, освещая ее лоб, щеки и высвечивая маленькие, как шурупчики, глаза. Дед подошел к печурке, достал пачку папирос и протянул ее Сережке:
— Кури…
Сережка даже дернул плечами.
— Кури, кури, — продолжал дед. — Я же знаю, что ты куришь…
— A-а! Полно тебе! — уже в сердцах сказала бабушка. Она даже отставила ухват и подошла к деду. — Полно тебе! — Серафима Григорьевна взмахнула перед ним руками. — Что ты все придираешься?
— А я не придираюсь, — спокойно ответил дед. — Табачок-то мой кто ополовинил? — А? Он, он, внучок твой любимый.
Из-за темноты никто не заметил, как покраснел Сережка.
— Еще раз узнаю, что табачком балуешься, голову оторву.
Петр Васильевич начал прикуривать от головешки. В том месте, где он дотрагивался папиросой, на головешке появлялось красное пятнышко. Пятнышко вспыхивало, а потом пропадало.
— Да… — повернулся Петр Васильевич к бабушке. — Хочу все спросить тебя и забываю… Ты не сохранила мою табакерку?
— Какую табакерку?
Бабушка выпрямилась перед дедом.
— Ну, табакерку… которая у меня перед войной была… С двумя голубками на крышке…
Сережке ли не помнить эту табакерку! Ведь первый раз ему влетело от деда именно за нее еще тогда, до войны. Он все думал, из чего сделаны эти блестящие птички? «Может, они железные?» И хрястнул табакерку по спинке кровати. Тут клювик и отломился.
И то ли потому, что Серафима Григорьевна растерялась — слишком неожиданным был вопрос деда, то ли оттого, что ей просто захотелось сказать в эту минуту правду, которая, как ей показалось, сможет смягчить мужа, сделать его более терпимым, покладистым, она сказала:
— Хочешь ругай меня, хочешь — нет… Но табакерку твою я дала в войну в пользование Антону, а он потерял.
Бабушка с сожалением посмотрела на деда и развела руками. «Что же, дескать? Все бывает… И я бываю виновата», — говорило выражение ее лица.
И дед действительно как-то сразу же обмяк, а когда услышал еще от нее: «Прости, Василич… Виновата…» — произнес:
— Да, ладно… Что же? Все бывает…
Перед тем как лечь спать, дед все-таки вернулся к разговору с Сережкой. Все наставлял его, выговаривал ему.
Через несколько дней после этого разговора Сережка попался деду уже, как говорится, с поличным.
Поймав котенка и привязав к его хвосту пустую консервную банку, Сережка вместе с деревенскими гонял его по сараю. Зрелище было смешное. Котенок, пугаясь звона банки, носился по деревянному настилу, прыгал, пытался от нее освободиться, но ничего не помогало — банка была как приклеена.
Внезапно, к Сережкиному ужасу, в дверях появился дед. В руках он держал вожжи.
— Вы что живность мучаете? — накинулся он на ребят и с размаху опустил ременную связку на чью-то спину. — Я вам покажу, как живодерить! Покажу!
Загородив собой выход из сарая, дед с остервенением замахал в воздухе вожжами, не давая никому прошмыгнуть в открытый проем двери. Потом он отыскал глазами Сережку и, уже не обращая внимания на остальных, начал хлестать его, норовя припечатать вожжи ниже спины. Закрываясь руками, Сережка отступал, а дед шел прямо на него, не переставая приговаривать:
— Я тебе покажу, как тварь мучить! Покажу!.. Ты у меня будешь знать.
Наконец дед опустил вожжи и провел рукой по взмокшему лбу. Быстрее котенка Сережка вышмыгнул из сарая и побежал в сторону Настенькиного леса.
Он вбежал в лес и остановился. Выцветшая трава уже не шелестела, как раньше, она сухо шуршала. Совсем рядом шевелилась муравьиная куча. Сережке сразу же захотелось ее разрушить, но потом почему-то он начал на нее смотреть, удивляясь беспокойной суетливости ее обитателей. Подняв голову, он увидел горелый дуб, в который, как рассказывали, в прошлом году ударила молния. Дуб стоял среди своих собратьев укором всему живому и грустным напоминанием о том, что ничто в жизни не вечно…
Над дубом пролетели грачи. Сережка вспомнил, что уже конец лета, что скоро приедет мать и увезет его снова в Москву. Ему очень хотелось в Москву… Снова припомнился двор. И снова встал перед глазами Японец.
Сережка просидел в лесу долго, а когда снова поднял голову, увидел, что день уже клонится к вечеру. Солнце, выбирая самые высокие верхушки деревьев, кидало на них последние лучи. Трава загустела. Опавшие листья, сливаясь с ее потемневшим цветом, становились уже малоразличимыми. Где-то далеко хлопнул пастуший кнут — в деревню гнали стадо.
«Надо возвращаться, — подумал Сережка, — не спать же в лесу».
Однако, пройдя несколько шагов, он почувствовал, что идти ему не хочется… «А что, если я не приду сегодня домой? Что будет? Дед разозлится еще больше?.. Ну и пусть злится. Все равно скоро ехать в Москву…» Сережка уже начал было прикидывать, где можно бы скоротать ночь, но вспомнил о бабушке. «Она же не заснет… И плакать будет».
Он представил ее лицо с застывшими в глубоких морщинах слезами, которые она непременно будет смахивать кончиком косынки, приговаривая: «Ну где же он? Ну куда же он делся?» И пошел вперед, с треском ступая на пересохшую и ломкую траву.
Когда он подходил к деревне, мычание коров уже редко нарушало опустившуюся над Никольским тишину. Воздух посвежел. После пыльного дня его хотелось глотать и глотать. Издали неслись звуки балалайки. Это шли из соседней деревни парни и девчата к ним на «вечерку». Голос выкликнул частушку, ее подхватили. «А что, если я все-таки не приду домой?» — опять подумал Сережка. На этот раз он уже не вспомнил о бабушке — все его мысли занял дед, хотелось хоть чем-то досадить ему.
«Мало ли, где я мог ночевать? Может быть, даже в своем сарае…»
Но в свой сарай он не пошел, а, посмотрев в темноту прогона, у которого остановился, направился по нему вперед. Еле различимый сбоку плетень кончился. «Началась Васяткина усадьба, — отметил про себя Сережка. — Там, в конце огорода, у него баня…»
Он шел, спотыкаясь о твердые грядки, и думал: «А вдруг баня на замке? Что тогда? Тогда придется идти домой… Нет! Домой я не пойду!»
Дверь в баню была открытой. Из нее еще тянуло тепловатой сыростью, на которую так не хотелось менять прохладный воздух. Но делать было нечего — Сережка уже все решил. Он вошел в баню и постарался как можно тише закрыть за собой дверь. Через несколько минут, привыкнув к темноте, уже различал широкую лавку, дрова, аккуратно сложенные в углу, висящие под потолком веники. Посидев немного на лавке, он лег, положив под голову несколько веников и обняв себя руками. Однако заснуть ему не удалось. Дверь скрипнула, и неяркий фонарь, который скорее освещал лицо вошедшего, чем предбанник, заставил его вскочить с лавки.
— Ты что тут делаешь? — спросил тревожный, но вместе с тем мягкий голос. Сережка увидел Васятку.
— Я?! Я… ничего, — забегал он глазами. — Я только… Только хотел поспать здесь.
Васятка улыбнулся, поставил на пол фонарь, давая тем самым Сережке понять, что выгонять его из бани не собирается, а потом, догадавшись, очевидно, о причине столь позднего визита, предложил:
— Пошли в избу.
— Не пойду…
— Не пойдешь? Что же так?
— Не хочу.
Но он его все-таки уговорил.
Они вошли в избу, и Васятка стал устраивать гостю постель на деревянном диване.
Сережка рассматривал комнату. Как странно, что здесь он еще ни разу не был. «А ведь Васятка приглашал меня».
Печка упиралась пристроенной к ней лежанкой в железную кровать. Над ее высокой спинкой висела старая пыльная кобура, глядя на которую теперь можно было только предположить, что она когда-то была коричневого цвета. Сережка разглядел это сразу же, как только вошел. Закончив возню с подушкой и одеялом, Васятка спросил:
— Есть хочешь?
— Не… — мотнул головой Сережка.
Когда он заснул, Васятка вышел из дому и направился к его деду. Волноваться же будет старик! Придя, рассказал все, как было, где увидел Сережку и как уговорил его пойти спать в дом. А еще он попросил Петра Васильевича не ругать внука — сделать вид, что ничего не случилось.
— Ну, не пришел — не пришел, — говорил Васятка. — Не ругай только… Прошу тебя…
И Петр Васильевич обещал.
Дед сдержал свое слово. Когда Сережка появился, он ничего ему не сказал, но разговаривать с ним, однако, совсем перестал. В молчании прошло несколько дней. Но вот однажды дед заговорил. Это случилось за обедом, когда Петр Васильевич, черпая из тарелки суп, читал, по обыкновению, газету.
— Вот это правильно! — ударил он пальцами по странице. — Правильно!
— Что правильно? — тут же отозвалась бабушка.
— А вот!
Дед снова ударил по газете.
— Вот! «Предать военных преступников суду», — прочитал он. — Это значит, судить их будут, гадов, всех, кого поймали… И правильно! Только я их не судил бы, а прямо к стенке сразу…
Бабушка перекрестилась:
— Что-то ты, Василич…
— Вот, читай, — потряс дед перед ней газетой. — «Сообщение комитета по расследованию дел и по обвинению главных военных преступников».
Он отыскал в газете строчки и произнес: «…первые их списки будут опубликованы до первого сентября 1945 года…» Жалко, что Гитлера среди них не будет… покончил с собой, паразит. Сдох, говорят, как собака…
— А ребята рассказывали, что он убежал, — вставил неожиданно Сережка.
— Кто? Гитлер? — дед даже привстал.
— Ребята рассказывали… — повторил Сережка.
— Так и дали бы ему убежать, — дед дотронулся до усов. — Сдох, тебе говорят, как собака, — посмотрел он на Сережку и, как бы давая понять, что разговор окончен, положил газету.
Помолчали.
— А кто это у Васятки объявился? — спросил вдруг дед.
— У Васятки? — бабушка оживилась. Кому-кому, а уж ей-то всегда были хорошо известны все новости в деревне. — Художник один…
В Никольском действительно позавчера появился художник. Остановился он у Васятки. Зачем и почему он оказался в их деревне и кем приходился Васятке, никто не знал. Рассказывали всякое, а некоторые даже утверждали, что они родственники. Сам Васятка об этом молчал. Да его, впрочем, не спрашивали — стеснялись, а потом что тут, в конце концов, такого? Приехал в деревню человек, художник, рисовать природу. В другие же места ездят, а почему к ним не могут приехать? Природа у них красивая. Настоящая русская!
Утром художник уходил в лес, рисовал. Ребята видели, как, согнув свою высокую спину перед деревянным ящиком, он водил по холсту кисточкой. Однако к художнику не подходили — смотрели издали и все ждали, что он пригласит сам. Звали его Павел Андреевич…
Сережка, как всегда, после завтрака вышел на улицу и хотел уже было припуститься к речке, но припомнил бабушкино предупреждение насчет какого-то ильина дня, после которого купаться нельзя. «Все это опять какие-то сказки! — решил он. — Почему нельзя, если вода теплая?»
Выбежав из-за скотного двора, Сережка чуть не натолкнулся на высокого человека, который стоял за углом и смотрел вдаль на широкое скошенное поле. Это был тот самый художник, о котором так много говорили в деревне. Рядом с ним стоял Васятка.
— Ух ты! — затоптался на месте художник. — Какой шустрый! Так и сшибить можно…
— Он не сшибет, — мягко сказал Васятка. — Он мальчик хороший, городской.
— Вот как?
Высокий с интересом стал рассматривать Сережку.
— А где ты живешь?
— В Москве.
— В Москве? — Он хотел еще что-то спросить, но Сережка рванул в сторону и мигом устремился к речке.
— Интересное лицо! — удаляясь, услышал он за спиной. А что в его лице может быть интересного? Лицо как лицо.
Подбежав к речке, где уже собрались ребята, Сережка, оставшись в черных ниже колен трусах, потрогал ногой воду, отошел на бугор подальше, разбежался и нырнул в самую глубину.
С берега им любовались, но в реку никто не входил — боялись вроде бы помешать москвичу, а может, не лезли в воду из суеверия. Плавал Сережка отлично. Не по-собачьи, как все в Никольском, а, как говорили деревенские, «с выходкой». Видно, не пропали долгие часы на Москве-реке.
Вернувшись домой, Сережка увидел на столе телеграмму. На плотном листочке было напечатано всего три слова: «Субботу приезжаю Надежда». Ему захотелось тут же спросить, неужели в ближайшую субботу приедет мать, но в доме никого не было. Оставалось только ждать.
Мать приехала к обеду и сразу поняла, что дружбы у деда с Сережкой не сложилось. Петр Васильевич и не взглянул в их сторону, когда она радостно прижала к себе сына и поцеловала. Дед, будто нарочно, отвернулся в эту минуту. А потом она сидела с отцом под раскидистым вязом у бани, и он уговаривал ее оставить Сережку в деревне.
— Не совладаешь ты с ним одна, Надежда, — трогал рукой усы Петр Васильевич. — Никак не совладаешь… Парень он своевольный, балованный. За ним глаз да глаз нужен. А потом еще надо, чтобы он и силу чувствовал…
— Силу? — не поняла она. — А как это?
— Ну как… Как… — не нашелся что сказать дед. — Вот так…
— Ты что же? Бил его, что ли? — догадалась она.
Дед ничего не ответил, а снова начал уговаривать ее оставить у них Сережку.
— Учиться в школе будет. Ну, только что не в городской… А так ведь все то же… И под присмотром будет… — Надежда Петровна не соглашалась.
Когда вошли в избу, дед окончательно понял, что разговор этот бесполезный, что дочь не согласится оставить им Сережку. И Петр Васильевич начал громко говорить, что никудышным растет Сережка человеком и что из него еще много надо выбивать дури. Надежде Петровне это не нравилось.
— Да что вы все… «Никудышный, никудышный, бедокур, бедокур»… — перебила она наконец деда.
— Какое там бедокур! — взвился дед. — Просто не прекращал хулиганства! И в сады лазил, и в чужих огородах бывал… Дело дошло даже до того, что Кондратий Петрович хотел заявить на него.
— За что же это?
— Хату он чуть им не подпалил.
— Это не я… — услышав такое обвинение, не стерпел Сережка. — Это сам Костька…
— Помолчи! — повернулся к нему дед. — Кондратий мне все рассказывал…
В тот же день Надежда Петровна уехала с Сережкой в Москву. Уезжая, сказала, что больше в деревню не приедет и уж, конечно, не отпустит Сережку. Серафима Григорьевна плакала.
— Да как же так? Чужие вы нам, что ли? Дедушка наш, конечно, строг… И ты это знаешь, Надежда… Он хочет все по справедливости, потому иногда и серчает на Сережу.
— Совсем он, его заклевал, — не дала договорить Надежда Петровна. — Уж будто хуже Сережи и нет никого…
Как все-таки был прав Сережка, когда не хотел ехать в деревню! «А разве нет? Ничего хорошего из этого не вышло… Вот и мать с дедом поругалась…» — думал он, шагая вместе с Надеждой Петровной к станции.