Бабушкин вставал в пять утра и таскался по Екатеринославу. Искал работу.
Бродил по зеленым набережным Днепра, по дымной, в колдобинах и ухабах Чечелевке, по нищим прокопченным заводским окраинам.
Работы не было.
С Брянского завода Бабушкина уволили еще месяц назад. Мастер вдруг пристал:
— Пашпорт дэ?
Паспорта у Бабушкина не было. Местная полиция выдала ему, как поднадзорному, высланному из столицы, лишь временный «вид на жительство».
— Мэни пашпорт клады, а нэ цю писульку! — заорал мастер. — Тай взагали…[15]
Бабушкин понимал, что главное — в этом «взагали». Надоел мастеру новый настырный слесарь. Вишь, из Питера вытурили, а он и тут никак не угомонится. Всюду суется: это ему не так да то ему не эдак. То штраф, мол, незаконный, то грубить не смей.
Вот и оказался за воротами.
Хотел было на Трубный устроиться, а там тоже — «пашпорт». В ремонтные мастерские сунулся — и там то же требование.
Пошел в полицию: выпишите паспорт. Нет, шалишь, поднадзорному только временный «вид» положен.
«Вот переплет!» — думает Бабушкин.
С товарищами посоветовался. А один и говорит:
— А что, если тебе, Иван Васильевич, и вовсе не работать?
— Как так? — даже растерялся Бабушкин.
— А так! Ежели день-деньской у тисков — когда же собрания организовывать, да кружки вести, да листовки печатать? Хорошо б нам иметь в городе хоть одного такого вот «неработающего». Чтоб целиком всего себя — для общества…
— Оно неплохо, конечно, — сказал Бабушкин. — Только вот загвоздка-то в чем…
— Если ты насчет денег, — не сомневайся. Неужто ж мы сообща одного человека не прокормим?!
Так и получилось, что Бабушкин впервые в жизни стал жить, как живут «нелегалы», профессиональные революционеры.
Товарищи обещали давать ему восемь рублей в месяц.
— Прохарчишься как-нибудь?
— Постараюсь…
Очень это мало — восемь рублей. Бабушкин на заводе и по тридцать и даже по сорок в месяц выгонял. А тут — восемь… На все про все — восемь…
Но Бабушкин знал, как тоща партийная касса. Восемь — так восемь…
Одно только осложняло дело. Если б он был, как прежде, один. Одному и краюха хлеба с солью — преотличный обед. Но теперь у него жена. Пашенька. Прасковья Никитична.
Вот чего не учли друзья-товарищи!
С Пашей познакомился он недавно. Маленькая, худенькая, бледная. Швея в мастерской. Целый день с иголкой. Лицо неприметное, простое, и только глаза!.. Большие и так и лучатся! Так изнутри и светятся… Кажется, на всем лице одни только глаза и есть.
Полюбил ее Иван Васильевич, а о женитьбе — и заикнуться боится. А вдруг, как узнает Пашенька, кто он да какие опасности грозят ему, а значит, и ей, — испугается…
— А знаешь, Паша, — набравшись духа, признался однажды Бабушкин. — Я ведь только недавно… это самое… из тюрьмы…
— Ой! — Она прижала руки к груди. — Шутишь?
— Какие шутки! Сидел. Целый год. Но не бойся — не убийца я, не грабитель…
Иван Васильевич долго рассказывал ей, почему попал за решетку.
— Верю, — задумчиво и тихо, — она всегда говорила тихо — произнесла Паша. — Ничего худого ты не сделаешь. Не можешь сделать. А все же страсти какие! Тюрьма…
Печальная ушла она в тот вечер.
А еще через месяц Бабушкин предложил ей пожениться.
— Только учти, Пашенька, — торопливо предупредил он. — Уютное гнездышко с таким мужем не совьешь. И шелков да жемчугов не заимеешь. Трудная будет доля у нас…
— Да, — кивнула Паша. — Знаю…
— И не робеешь?
Она подняла на него огромные глаза, смотрела долго и ничего не ответила.
Как это — «не робеешь»? Конечно, боязно. Особенно поначалу. При каждом стуке на крыльце вздрагивала. Не полиция ли?
Но постепенно привыкала к новой жизни. Опасной и трудной…
И вот стал Бабушкин жить на те восемь партийных рублей. Ненадолго их хватало.
А Паша — та целые дни в белошвейной мастерской спину гнет, а получает шесть рублей в месяц.
Пройдет недели две, и в доме — шаром покати. И хозяин комнаты косится: уже за два месяца задолжали.
Бегает Бабушкин по рабочим кружкам, по явкам, а тут еще подпольную типографию задумал — дел хватает. А сам нет-нет и подумает: «Надо что-то предпринять. Где бы разжиться хоть трешкой?»
Попросить из партийной кассы — этого Бабушкин и в мыслях не держал. Раз сказано восемь, — значит, восемь. Больше нет.
Но пить-есть-то надо?! И жену молодую хоть не деликатесами, но как-то кормить, обувать-одевать тоже надо.
«Ничего, — решил Бабушкин. — А руки у меня на что? В свободные деньки буду подрабатывать».
И еще он подумал: занятия кружков, да собрания, да встречи — все вечером. Днем-то рабочие заняты. Значит, у него утренние часы свободны.
«Вот и чудесно! — обрадовался Бабушкин. — Не барин! Можешь и в пять встать и часов до трех — четырех что-нибудь подзаработать».
Так и решил.
Но трудно было найти работу в Екатеринославе. Ох, трудно…
Подрядился было разгружать баржу с арбузами. Три дня кидал зеленые полосатые шары, стоя в артельной цепочке других таких же бедолаг.
Изнурительная работа. Покидаешь так часов двенадцать арбузы, тяжелые, как пушечные ядра, — поясницу потом не разогнуть. А руки — сейчас отвалятся.
Еще бы! Ловит Бабушкин арбузы от соседа справа, швыряет их соседу слева, а сам, чтобы отвлечься, арифметикой занимается:
«Положим, на каждый арбуз — десять секунд. Значит, за минуту — шесть арбузов, за час — триста шестьдесят. А за двенадцать часов — почти четыре с половиной тысячи арбузов. Четыре с половиной тысячи! Перешвыряй столько! Это ж побольше тысячи пудов! Шуточки!»
А платят — всего сорок копеек в день.
Но вскоре кончились арбузы.
Четыре дня вставал Бабушкин спозаранку. Бродил по городу. А работы нет и нет. Потом нанялся к старухе чиновнице: поленницу дров переколоть. С утра дотемна махал топором, а вредная старуха вынесла двадцать копеек.
Разозлился Бабушкин, но спорить с жадной бабой не стал.
И снова — четыре дня совсем без работы.
«Да, — думает Бабушкин. — Весело живут молодожены. Так недолго и ноги протянуть. Очень просто…»
Старается Бабушкин поменьше думать о еде. Но мысли как-то сами перепрыгивают с листовок и собраний на добрую порцию жареной свинины. Со свежей картошечкой! И помидорами!
А какой базар в Екатеринославе! Как пройдет Бабушкин мимо — в нос так и шибанет. Дыни, яблоки, виноград, мед. Пироги жаром пышут — с мясом, с рисом, с капустой. И молоко, и сыры, и брынза. И вино — молодое, терпкое, прямо из бочек.
А запах!.. Смесь ароматов такой аппетитности — аж поташнивает. Голодному такой запах — прямо нож острый.
Однажды шел вот так Бабушкин по берегу Днепра. Раннее утро. Солнечные зайчики на воде пляшут. Широк Днепр. И красив.
Видит Бабушкин: возле самой воды рабочие роют какую-то длинную глубокую канаву.
Остановился Бабушкин, поглядел.
— Что строите? — говорит.
Один из землекопов разогнул спину:
— Склад якийсь.
Отер он рукавом пот со лба, достал кисет, люльку, закурил.
— А рабочие не нужны? — спросил Бабушкин.
— Кажись, треба. Ось старшо́й. — Землекоп указал на длинного мужика с рыжеватой, клинышком, бородкой. — У старшо́го и спытай.
Бабушкин пошел к рыжебородому.
У того были маленькие хитрющие глаза и чуть приоткрытый рот, скривленный влево. Словно он все время усмехался.
Старшо́й неторопливо оглядел Бабушкина с головы до ног, потом так же не спеша провел взглядом обратно — с ног до макушки.
«Как мерку снял!» — мелькнуло у Бабушкина.
— Бач, парубок, — сказал старшо́й. — У нас — артиль. Що заробим — на всих поровну. Зрозумив?
— Понял.
— А значит, копать трэба як слид. А для того звычка потрибна. И здоровы руки-ноги.
Он снова оглядел Бабушкина и звучно высморкался. Видимо, Бабушкин не подходил под категорию «здоровы руки-ноги». Невысок. И в плечах неширок. И мускулатура — вовсе неприметная.
Да к тому ж по обличью — вроде бы образованный. И в шляпе. А вот — в копали просится…
— Ну, а лопату бачив? — спросил старшой.
— Видал, — сказал Бабушкин.
Это он схитрил. Бабушкин был умелым слесарем. Да и в некоторых других ремеслах соображал. Но иметь дело с землей ему как-то не доводилось.
Правда, в детстве жил он в Леденгском. В селе при казенных солеварнях. Но был он тогда совсем мальчонкой и из всех крестьянских работ знал лишь одну — подпаском ходил у деда Акима.
И странно сказать: жизнь сложилась так, что самые разные инструменты держал в руках, и простые, и замысловатые, а вот лопату, кажется, ни разу.
Но Бабушкин твердо повторил:
— С лопатой мы дружки!
Старшо́й снова с недоверием оглядел щуплого новичка, крякнул, но ему, видимо, позарез нужны были люди, и к тому же хитрый старшо́й, наверно, сообразил, что прогнать новенького всегда можно. Чего ж не попробовать?!
— Ставай, — хмуро приказал он.
Бабушкин выбрал себе лопату — целая куча их громоздилась в сторонке — и спрыгнул в канаву.
— Эй! — усмехнулся старшой. — Ты, яснэ дило, майстэр. Та рукавыци все ж не лышни!
И швырнул ему пару потертых рукавиц.
Бабушкин стал копать.
Украдкой поглядывал он на соседа и старался делать все, как тот. Под таким же углом вонзал лезвие, до блеска надраенное землей, и так же левой ногой вгонял его поглубже. И тем же широким, плавным движением выбрасывал землю наверх.
Сосед орудовал лопатой вроде бы не спеша, и Бабушкин легко включился в этот ритм.
«Копать — оно, конечно, вольготней, чем арбузы грузить, — подумал Бабушкин. — Там ты — в цепочке, ни на секунду не отвлекись. Чуть запнешься — сразу всех сбил. А тут как-никак сам себе хозяин».
Однако прошло всего с полчаса, и Бабушкин вдруг почувствовал — задыхается. Даже странно: копал будто бы неторопливо, а сердце вот гремит взахлеб. Набат. И главное, нет воздуха. Нечем дышать. Будто замурован ты в куцем и душном, глубоком, как могила, подполе.
Это здесь-то, на привольном днепровском берегу?!
«Вот номер!» — удивился Бабушкин.
Ему, рабочему человеку, с четырнадцати лет стоящему у тисков, это было втройне обидно.
«Как же так? — мысленно, с горечью, повторил он. — Неужто сдаю?»
Это он-то, который, бывало, по двое суток не выходил из цеха?..
Бабушкин выпрямился, глубоко, всей грудью вобрал воздух. Выдохнул. И снова широко, до предела раздул легкие.
Так он делал по утрам в тюрьме. Дыхательные упражнения по Мюллеру.
«Ничего, — решил. — Еще три минутки — и все наладится».
Но тут рядом он вдруг увидел старшо́го.
Тот стоял наверху, на краю котлована, острая его бородка торчала, как штык. И был этот штык нацелен прямо в Бабушкина. А рот, как всегда, приоткрыт. И скривлен влево. Ухмыляется, что ли?
Иван Васильевич снова налег на лопату. Сердце гулко бухало, но он выкидывал наверх землю, порция за порцией.
«Только не торопись. Так… Размеренно… Раз… и два… и три…»
Старшо́й постоял, поглядел, опять высморкался, громко, будто выстрелил, и ушел.
Бабушкин воткнул лопату. Стоя, прислушался к себе. Сердце билось еще непривычно часто, неровно, толчками, но все-таки не как прежде, спокойнее.
«С непривычки, что ль?» — подумал Бабушкин.
И еще шевельнулась догадка: «К тому ж — не ел нынче».
Встал спозаранку. Паша еще спала. Выпил кислого молока из крынки и на цыпочках вышел из комнаты.
Да, на пустой желудок не очень-то поковыряешь лопатой.
Вскоре он снова стал копать.
Прошло часа два.
Опять подошел старшо́й. Долго стоял, прислонясь спиной к дереву, курил, хитренькие глазки свои не сводил с новичка.
У Бабушкина уже нещадно ломило руки, спина стала как деревянная. А пот заливал глаза. Но Иван Васильевич старался не показывать виду.
Да, хорошо б так вот — стоять, привалившись усталой спиной к теплому, ласковому стволу березки, стоять неподвижно, ни о чем не думая, расслабленно кинув руки.
Но Бабушкин копал. Копал и копал. И старался, чтоб старшо́й не заметил, как тяжко, с клекотом рвется дыхание из его горла и как лихорадочным ознобом дрожат руки.
«Неужто свалюсь? Именно сейчас… Когда подвернулась работенка. Нет, нет…»
И он снова копал. Из последних сил. И чувствовал: вот сейчас — каюк. Вот сейчас.
Он дышал рывками и словно давился этими короткими глотками воздуха. А сердце било прямо в ребра, тяжело, гулко, будто какой-то великан сидит там внутри и остервенело дубасит кулаком по грудной клетке.
И вдруг… Вдруг стало вроде бы полегче. Бабушкин сперва даже не поверил… Нет, и впрямь, словно бы спина не такая каменная и руки не так дрожат…
В спорте это называют «вторым дыханием». Так бегун, пробежав шесть или семь километров, чувствует, что ноги подкашиваются, судорожно открытый рот не может захватить воздуха, и кажется, вот сейчас умрешь. Прямо так, на бегу… И хочется только свернуть с гаревой дорожки, упасть в траву и лежать, лежать, лежать… Целый век…
Но опытный бегун не сдается. Собрав все свое мужество, он продолжает бег. И вот проходит «мертвая точка». И снова откуда-то, словно чудо, появляются силы, свинец отливает от ног, бешеное сердце утихомиривается.
Но Бабушкин никогда не слышал о «втором дыхании». Да и вообще в те далекие годы спортом занимались лишь редкие смешные чудаки.
С удивлением прислушивался Бабушкин к себе. И руки вроде бы стали тверже. И дышится ровней…
А вскоре старшо́й крикнул:
— А ну, орлы! Обид!
Бабушкин еще нашел в себе силы: сам, без помощи соседа, который протягивал ему руку сверху, вылез из котлована.
Вылез и сразу сел. Но теперь это было уже не опасно. Все землекопы — вся артель, девять человек — сидели и лежали на берегу.
А земля была такая мягкая, прогретая осенним солнцем, такая душистая. И с Днепра веяло таким бодрящим легким ветерком.
Вскоре из ближайшего трактира притащили целый котел с варевом, и все землекопы, неторопливо прошагав к реке и так же не спеша ополоснув руки, шеи, лица, стали хлебать густые, наваристые щи.
Всем досталось также по большому куску мяса.
А потом трактирный мальчик еще приволок в мешке три огромных арбуза.
После такого обеда Бабушкин почувствовал себя снова здоровым и сильным.
Одно только плохо: очень хотелось спать.
Но оказалось — и это не беда. Спать хотелось всем.
И все улеглись тут же, прямо на берегу, подложив под голову пиджаки.
…Старшо́й поднял артель через час.
И опять Бабушкин копал.
Теперь он уже чувствовал себя уверенней. Да и поел и отдохнул на славу.
Но все-таки вскоре ноги опять отяжелели, а плечи стало так ломить — ну, хоть бросай лопату.
Однако Бабушкин не бросил.
«Глупости, — строго сказал он себе. — Не барин. Потерпишь».
Он копал и старался думать о чем-нибудь хорошем. О Паше, например. И как обрадуется она, когда принесет он вечером деньги. И как засветятся изнутри, из глубины, ее большие серые глаза.
Старшо́й теперь часто подходил к тому месту, где копал Бабушкин. Видимо, решал: брать новичка на постоянно в артель или нет?
«Как пробу сдаю», — подумал Бабушкин.
Прошел час, другой…
Опять стало невмоготу. Так, вот сейчас свалишься.
«Ну, ну… Ты это брось, — хмуро внушал себе Бабушкин. — Ишь разнюнился…»
И он упрямо орудовал лопатой, пока старшо́й не крикнул:
— Шабаш!
Вылез из котлована. Его шатало, как пьяного.
Привалившись к той теплой, ласковой березке, у которой раньше стоял старшо́й, Бабушкин ждал, когда землекопы разбредутся по домам.
Тогда он ляжет вот тут же, у березки. И будет долго-долго лежать…
Впрочем, не очень долго. Сейчас уже шесть часов. А в семь назначена встреча с двумя крановщиками с Трубного. А в девять — кружок в депо.
И все-таки час, целый час, длинный, как этот день, будет он лежать вот здесь, у березки…
Землекопы расходились медленно.
А старшо́й, казалось, и вовсе не собирался уходить.
Когда возле котлована остался только Бабушкин, старшо́й подошел к нему.
— Так, — сказал. — Ну и як?
Бабушкин пожал плечами. Что тут ответишь?
— Да… — протянул старшо́й. Хитрые глазки его прищурились. И рот был твердо сжат. — Чудной ты, дядю…
Он замолчал. Курил, глядел из-под насупленных бровей на Бабушкина.
Бабушкин тоже молчал.
— Я ж нэ слипый, — сказал старшой. — Я ж усэ бачу… Да… А знаешь, тут у нас одын наймався. На вид — крипче за тэбэ. Покопав-покопав, а потим — хлоп! Носом в зэмлю! И нэ дышэ… Та-ак.
Он опять замолчал.
— А ты, брат, впертый[16]. Дывлюсь — сопишь, як той хряк. А лопатою все тыкаешь, тыкаешь. Цэ як же? Сылы ж в тоби не на рупь-карбованец и не на полтину. Дай бог — на гривенник. А от — здюжив. Цылый дэнь. Як заправский копаль. Цэ як же? А?
Бабушкин пожал плечами.
Многое мог бы он сказать этому рыжебородому. Что мускулы — это еще не все. Что никогда, в общем-то, мускулы не решают. Что важнее характер, упорство, воля. И целеустремленность. Так везде: и в драке, и в жизни, и даже когда орудуешь лопатой.
Но ничего этого Бабушкин не сказал.
Он лишь спросил:
— Ну как? Завтра-то… Приходить?
— Приходь, приходь! Вбажаю впертых!
Старшой хохотнул в ус. И ушел.
А Бабушкин, как и мечтал, улегся возле березки.
Земля была — как перина. И теплая, словно ее непрерывно подогревали изнутри.
Бабушкин прикрыл глаза. Полежал так минут пять. А может, и десять…
— Эй, эй! — вдруг сказал он себе. — Эй, дядя! Так и заснуть недолго. А кого на Трубном ждут?
Разлепить веки было не так-то просто. Склеились словно бы намертво. Но Бабушкин все-таки открыл глаза, сел.
Так он и сидел, привалясь к теплому ласковому стволу березки. Но снова стало клонить ко сну.
Он встал.
«Вот так, — злорадно сказал он себе. — На ногах не очень-то разоспишься. Ишь, барин, взял моду — спать!»
Вскоре берегом он уже шагал к Трубному. Сонливость постепенно спадала. Он снова был бодр и крепок.
И на ходу уже привычно обдумывал, что будет говорить парням с Трубного, а главное — не забыть! — в депо условиться о новом месте для собраний. Прежнее уже заинтересовало филеров.
И еще — насчет типографии. Хватит кустарничать. На гектографе много не тиснешь. Надо типографию заводить. Только — где достать шрифт? И печатный станок?
Он шел и шел, и привычные дела и заботы уже обступили его, и он уже словно забыл, как недавно из последних сил ворочал лопатой. Это было так, ерунда, мелочь. А вот типография — это да!..