Клятва

Всего два месяца прожил Бабушкин в Петербурге. Жандармы схватили его и снова, уже третий раз, бросили в тюрьму.

Случилось это в январе 1903 года, когда Ивану Васильевичу как раз исполнилось тридцать лет.

В этот вечер к Бабушкину пришел дорогой гость — Василий Андреевич Шелгунов. Он только что приехал в столицу из Баку.

Друзья тихо беседовали. Тихо, потому что было уже поздно, дочка спала.

В этот момент и нагрянули жандармы.

В тюрьму кинули и Бабушкина, и его жену — Прасковью Никитичну, и дочку Лиду, а заодно — и неизвестного высокого широкоплечего мужчину в черных очках, случайно оказавшегося в квартире Бабушкина.

Дочке было всего четыре месяца. Когда в комнату ворвались жандармы и стали срывать обои, вспарывать шашками перины, отдирать задние доски от зеркала и даже снимать иконы, ища нелегальщину, Лидочка лишь бессмысленно таращила свои голубые, как у отца, глазенки и пыталась ухватиться за блестящий шнур усатого жандарма, который, в поисках крамолы, переворошил даже пеленки в ящике от комода, служившем детской кроваткой.

Бабушкин в начале обыска как бы случайно сбросил со стола бутылочку с шифровальной жидкостью — раствором желтой соли, чтобы она не попала в руки жандармов. Этими чернилами пишешь между строк, и написанное не видно. Но стоит провести по письму специальным составом — и выступают синие буквы.

— Стоять смирна-а! — рявкнул пожилой щеголеватый подполковник, услышав звон стекла. — Ты что это вылил?

Заложив руки за спину, расставив ноги в синих тугих рейтузах и легких лакированных сапогах со шпорами, подполковник наклонился, глядя на бутылочку.

— Пузырек уронил невзначай, — тихо, словно оправдываясь, произнес Иван Васильевич. — Лекарство для дочки… Это от волнения, ваше благородие, — с чуть заметной усмешкой продолжал он. — Так волнуюсь, так волнуюсь, прямо руки-ноги трясутся.

Подполковник подозрительно оглядел Бабушкина, встретился с его решительным взглядом и отвернулся.

Шелгунов за все время обыска не проронил ни слова. Он делал вид, что он посторонний и все происходящее его не касается.

Иван Васильевич спокойно наблюдал, как переворачивают комнату вверх дном.

Высокий молодцеватый жандарм, засунув в щель между половицами сверкающее лезвие топора, навалился на топорище. Лицо его побагровело: половица не поддавалась.

— А ты у дворника возьми лом, красавец, — сочувственно посоветовал Бабушкин. — Ломом-то сподручней полы расковыривать!

Подполковник снова исподлобья настороженно оглядел Бабушкина: тот не улыбался.

— Без вашей помощи обойдемся, — вдруг перейдя на вы, громко сказал подполковник и, понизив голос, прибавил: — Федор, слетай за ломом.

А Бабушкин уже вполне серьезным тоном советовал другому жандарму слазить в отдушину трубы: не спрятана ли там бомба?!

Не уловив насмешки, жандарм, гремя заслонками, до плеча засунул руку в трубу, долго шарил там и вытащил ее всю в саже.

Бабушкин не смеялся. Только взгляд его выражал презрение. Шелгунов тоже молчал. А если и смеялся, то одними глазами, прикрытыми, словно плотными шторами, черными стеклами очков.

Наконец, когда за окном уже рассвело, обыск, длившийся пять часов, кончился.

— Собирайсь! Все собирайсь! — скомандовал подполковник.

— Неужто и дочку брать с собой? — спросила Прасковья Никитична, когда ей приказали следовать в тюрьму. — Может, соседке оставить?

— С собой! Обязательно! — воскликнул подполковник и, предчувствуя возражения, выкатив глаза, гневно заорал: — Ма-алчать!

Иван Васильевич крепко стиснул руки за спиной.

— Бери дочку, Прасковья, — тихо, едва сдерживая гнев, сказал он. — Заверни потеплей важного «государственного преступника»!

Уже не первый раз сидел Бабушкин в тюрьме. Он знал: главное — не опускаться, не раскисать, держать себя в руках. Иначе в темной, сырой одиночке недолго и сойти с ума.

Десять месяцев провел Бабушкин в камере петербургской предварительной тюрьмы. Это была сводчатая каменная клетушка, с квадратным, чуть побольше носового платка, окошком, забранным частой решеткой, с железным откидным столиком и железным стулом.

У узника была жестяная миска для супа, жестяная тарелка для каши, деревянная ложка. Ножа и вилки узнику не полагалось, чтобы не вздумал покончить с собой или напасть на тюремщика. И подтяжки у него отобрали: чтобы не повесился.

Каждое утро он делал зарядку, аккуратно застилал свою наглухо привинченную к стене койку, мылся тепловатой, противной водой и заставлял себя три часа в день ходить взад-вперед по тесной камере.

Надзиратель часто наблюдал за ним в дверной глазок-волчок. Узник всегда казался спокойным, а получая пищу, даже шутил.

Иногда он вполголоса запевал свою любимую песню о безработном:

Быть тунеядцем не хочу,

Я не изнежен барской спячкой.

И чтоб идти просить подачки

С лукавой лестью к богачу,

Помимо честного труда, —

Нет, не решусь я никогда!

Находясь долгие годы в могильной, сводящей с ума, безысходной тишине одиночной камеры, заключенный отвыкает даже от собственного голоса. И Бабушкин с любопытством прислушивался к своему пению. Голос казался ему чужим — глухим и надтреснутым.

«Мерещится! — отгоняя уныние, внушал себе Иван Васильевич. — Просто этот каменный мешок искажает звуки. Надо побольше петь и говорить вслух. А то, рассказывали, в Шлиссельбургской крепости „одиночники“ после нескольких лет заключения даже самые простые слова забывают…»

И он еще бодрее продолжал петь:

Дитя фабричной голытьбы,

По вечерам, закрывши глазки,

Не слушал я забавной сказки,

Как внемлет баловень судьбы,

Который ласкою согрет,

Всегда накормлен и одет.

«В одиночке — и поет! Крепкий мужик!» — удивлялся надзиратель.

Он отодвигал засов, открывал тяжелую дверь и строго говорил:

— По тюремной инструкции петь не положено.

— А дышать положено? — насмешливо спрашивал заключенный.

Он начинал приседать, подпрыгивать, потом широко разводил руки в стороны, делая глубокие вдохи и выдохи: комплекс дыхательных упражнений по Мюллеру.

Надзиратель смущенно уходил.

«Как идут дела на воле? — долгими часами думал Бабушкин. — Состоялся ли Второй съезд партии? Удалось ли Ленину сплотить всех настоящих революционеров вокруг „Искры“? Знает ли Владимир Ильич о моем аресте?»

Меряя камеру шагами, он беспокойно думал:

«А что с Шелгуновым? Отпустили его жандармы или — полуслепого — тоже упрятали за решетку?»

Бабушкин не знал, что Шелгунов уже не в тюрьме: охранка выслала его обратно в Баку.

Очень тревожился Иван Васильевич за свою жену и особенно за дочку. Что с ней? Неужели до сих пор томится где-то тут же, в сырой камере? Бабушкин знал свирепые нравы жандармов, но все же надеялся, что ведь и они — отцы, и у них есть дети, не станут они держать грудного младенца в тюрьме. Между тем шел месяц за месяцем, а от жены не было никаких известий.

Неимоверно тяжело сидеть в глухой, темной одиночке. Зимние дни коротки, а в этом каменном мешке почти всегда сумрак. Часы у Бабушкина отобрали в тюремной канцелярии. То ли утро, то ли вечер — разбери! Только сигнал «подъем» в 7 утра, да поверка, да кое-какие другие привычные церемонии тюремного режима отличали утро от вечера.

Первые три месяца Бабушкин считал дни, делая царапины на стене, потом бросил — к чему?

И только два живых существа — кроме надзирателя — регулярно появлялись в камере «государственного преступника» — крысы.

Каждую ночь две тощие тюремные крысы вылезали из дыры возле трубы парового отопления. Бабушкин, лежа на койке, наблюдал, как в призрачной лунной полоске на асфальте медленно бродят они, уныло волоча по полу длинные, голые, похожие на бечевки, хвосты.

И вспоминалось, как лет семь назад впервые попал он в тюрьму. В эту же питерскую «предварилку». И как точно так же бродили тогда по асфальту две тощие крысы. Машка и Щеголиха.

«А может, это они и есть?!»

Бабушкин усмехнулся.

Внимательней пригляделся к зверькам. Да, одна крыса вроде бы потолще, добрая и ленивая. Неужели это и впрямь та самая Машка? А другая — поменьше. И усы подлиннее. Только вот Щеголиха любила то и дело лапками умывать мордочку, приглаживать усы, словно охорашивалась перед зеркалом. А эта не имеет такой привычки.

«А может, просто состарилась, бросила кокетничать?!» — усмехнулся Бабушкин.

Вряд ли, конечно, это были те самые крысы, но узнику все же приятно было думать, что видит старых знакомцев.

Единственное, что скрашивало Бабушкину пребывание в тюрьме, — перестукивание с другими заключенными.

Ленин не раз говорил своему ученику:

— Профессиональный революционер должен уметь обмануть врагов, перехитрить их, должен никогда не падать духом.

Ленин научил Бабушкина тюремной азбуке.

Чтобы пользоваться ею, надо обладать большим терпением.

Весь алфавит разбивается на четыре ряда, в каждом — шесть букв:

а б в г д е

ж з и к л м

н о п р с т

и так далее.

Стучат так: сперва — номер ряда, пауза, потом место буквы в ряду. Например: буква «е» — один удар, пауза, шесть ударов; буква «л» — два удара, пауза, пять ударов.

Всего в «тюремном телеграфе» 24 буквы, гораздо меньше, чем в русском алфавите. Это потому, что подпольщики для упрощения выкинули «ненужные» буквы, вроде «ь», «ъ», «й».

Долог и утомителен перестук. Одно слово отнимает уйму времени. А бывает, сосед недослышит, перепутает — начинай все сначала.

Ивану Васильевичу пригодились уроки Ленина.

Как только Бабушкина поместили в «одиночку», он сквозь толстые тюремные стены стал налаживать связь с соседними камерами. Сделать это было не просто. Ведь неизвестно, кто сидит за стеной. Может быть, нарочно подсунутый шпик?

Бабушкин выстукал в камеру справа:

«К-т-о?»

Ответ пришел сразу — «Костя». Бабушкин знал: «Костя» — это подпольная кличка Щеглова. Но может быть, за стеной не Щеглов, а кто-то «работающий под Щеглова»?

Бабушкин устроил проверку.

«К-о-г-д-а, г-д-е м-ы п-о-з-н-а-к-о-м-и-л-и-сь?» — выстукал он соседу.

Тот через стену долго и подробно описывал, как они первый раз встретились в воскресной школе, на уроке Крупской, и как была одета Надежда Константиновна. Рассказал даже про большую икону Георгия Победоносца, висевшую в классе, на которой у белого жеребца валил из ноздрей, как из паровозной трубы, черный дым.

Все было правильно. Но Бабушкин на всякий случай задал еще один контрольный вопрос:

— К-а-к з-о-в-у-т м-о-ю ж-е-н-у?

Сосед ответил сразу: «Прасковья Никитична». Сомнений быть не могло: это действительно Щеглов.

А тот, с помощью подобных же вопросов, убедился, что рядом сидит именно товарищ Богдан.

Медленно, буква за буквой, передали заключенные друг другу сквозь толстые стены вести с воли. От Щеглова Бабушкин узнал, что борьба ленинцев с провокаторами и внутрипартийными изменниками подвигается успешно. Из камеры слева, где сидел уголовник Федька Хлыст, Бабушкин узнавал о тюремных событиях: кто из узников объявил голодовку, кто выпущен, кого избили на допросе.

Медленно, час за часом, день за днем, неделя за неделей, тянулись долгие десять месяцев пребывания Бабушкина в одиночной камере.

Однажды уголовник Федька Хлыст в неурочное время тихо, отрывисто постучал в стену Бабушкину.

Иван Васильевич прислушался. Это были позывные. Сейчас начнется передача. И действительно, повторив условный сигнал, Федька Хлыст начал выстукивать:

«П-е-р-е-д-а-й-т-е п-о-л-и-т-и-ч-е-с-к-о-м-у Б-а-б-у-ш-к-и-н-у…»

Бабушкин прильнул ухом к стене.

«Значит, за стеной уже не Хлыст, — подумал Иван Васильевич. — Тот знал, что я сижу рядом. Кто же этот новичок? И что он хочет сообщить?»

Медленно, буква за буквой, складывались слова:

«В т-ю-р-ь-м-е с-к-о-н-ч-а-л-а-с-ь е-г-о д-о-ч-ь Л-и-д-а, ж-е-н-а в-ы-с-л-а-н-а П-о-л-т-а-в-у.»

Бабушкин, как стоял, прислонясь к стене, так беззвучно и осел на пол. В голове не было ни одной мысли. Только словно маленькие молоточки часто-часто колотили в виски.

А стук в стену продолжался:

«С-к-о-н-ч-а-л-а-с-ь е-г-о д-о-ч-ь Л-и-д-а, ж-е-н-а в-ы-с-л-а-н-а…»

Новичок, не получив от соседа знака о приеме; передавал сообщение сначала.

Надзиратель, тихонько заглянув в глазок камеры, удивился. Всегда выдержанный, спокойный, Бабушкин сидел на холодном каменном полу, обхватив руками голову. Плечи его судорожно вздрагивали.

«Видно, и он того… тронулся», — подумал надзиратель, привыкший за долгие годы к таким сценам, и опустил железную створку «волчка».

А сквозь стену прямо в голову Бабушкину продолжал настойчиво, букву за буквой, словно гвозди, вбивать новичок:

«С-к-о-н-ч-а-л-а-с-ь д-о-ч-ь Л-и-д-а…»

Тогда Бабушкин встал и торопливо, но четко выстукал в стену:

«Я Б-а-б-у-ш-к-и-н».

Стук сразу прекратился. Иван Васильевич ничком бросился на койку. Сколько так пролежал, не помнил. Вдруг услышал тихий, осторожный стук из правой камеры.

«К-р-е-п-и-с-ь, т-о-в-а-р-и-щ», — выстукивал Щеглов.

И вслед за тем стал передавать печальное известие. Очевидно, новость уже успела обойти всю тюрьму.

…Примерно через час надзиратель вновь подошел к камере «государственного преступника» и заглянул в «волчок». Он увидел: узник быстрыми шагами ходит по камере из угла в угол и губы его шевелятся, словно он говорит сам с собой. Пройдя несколько раз по камере, заключенный ударял кулаком по трубе парового отопления и вновь продолжал свое безостановочное хождение.

«Спятил раб божий», — подумал надзиратель и перекрестился.

А Бабушкин еще долго ходил по камере и сурово, яростно шептал:

— Над телом дочурки моей. Кровью всех честных, замученных в тюрьмах и ссылках… Клянусь тебе, товарищ Ленин, я не отступлю, не сдамся, не прекращу борьбы.

Ударив кулаком по трубе, он громко повторил:

— Клянусь!

Труба глухо загудела.

Повернув, он снова быстро зашагал по камере.

— Нас хотят запугать, сломить. Пытками, виселицами, железом… Не удастся! Нет, не удастся! Клянусь тебе, товарищ Ленин, я буду стойким. Так ты меня учил!

Повернувшись к маленькому тюремному окошку, затянутому, как паутиной, густой решеткой, он поднял руку и, словно видя сквозь толстые стены каземата своего учителя и друга, твердо, решительно повторил:

— Клянусь!

Загрузка...