Герои не умирают

Морозной январской ночью 1906 года по Забайкальской железной дороге шел маленький товарный состав: паровоз и шесть вагонов. Уже два дня сквозь пургу упорно пробивался он из Читы к Иркутску.

Была свирепая стужа, градусов под пятьдесят. Настоящий каленый сибирский мороз. Навстречу этому товарному составу почти не попадалось поездов. Железнодорожники бастовали. Не работал телеграф.

Маленький товарный состав двигался осторожно. И не только потому, что одноколейный путь, тонкой ниточкой связывающий Сибирь с европейской частью России, был так расшатан, что многие воинские эшелоны, следовавшие с востока после русско-японской войны, терпели крушения. Машинист, ведущий товарный состав, словно опасался чего-то, не доверял тишине пустынного, заметенного снегом пути. Поезд двигался только ночью, без гудков, почти без огней. Утром же машинист — усталый, с воспаленными от недосыпания глазами — уводил состав в глухие тупички крохотных полустанков и разъездов, и там поезд, занесенный метелью, тихо отстаивался до темноты, не подавая никаких признаков жизни. Вечером на паровозе снова разводили пары и таинственный состав опять начинал свое упрямое движение к Иркутску.

Поезд казался необитаемым. Только в хвостовом вагоне с надписью «40 человек — 8 лошадей» над трубой иногда вился легкий дымок и толстый слой снега, огромной папахой прикрывающий крышу вагона, около трубы растаял и осел. Внутри товарного вагона находилось шесть человек. Пятеро сидели на длинных деревянных ящиках, в которых были запакованы винтовки. Двадцать ящиков, и в каждом по двадцать пять новеньких, покрытых густой смазкой винтовок.

Возле раскаленной добела железной печурки сидел шестой — невысокий, усатый, в дубленом полушубке и серой папахе. В конце вагона, около стены, штабелем были сложены маленькие, тяжелые ящики с патронами.

— На прошлом полустанке телеграфист предупредил: арестован весь Иркутский комитет партии, — тихо произнес молчаливый, задумчивый слесарь Бялых, постукивая друг о друга большими, расшлепанными валенками. — Каратели пачками расстреливают людей. Власть в городе перешла к военному губернатору.

— Все равно! Все равно мы должны пробиться к Иркутску, — отодвинувшись от печурки, горячо воскликнул коренастый мужчина в полушубке и папахе. — Сейчас там особенно требуется наше оружие. Не верю, что восставшие разгромлены! Многие рабочие, конечно, укрылись в подполье, прячутся на окраинах города. Мы доставим оружие — и снова вспыхнет восстание!

— Правильно, Иван Васильевич, — воскликнул телеграфист Савин, совсем еще молодой, с возбужденным, открытым лицом и горящим взглядом. — Нам нет пути назад! Эти винтовки, — он ласково, похлопал рукой по длинному деревянному ящику, на котором сидел, — сейчас для иркутских рабочих нужнее, чем воздух и хлеб. Мы пробьемся!

…Маленький состав продолжал упорно двигаться на запад. В полной темноте, ночью, он проскакивал мимо полустанков, не останавливаясь и не давая гудков. И лишь какая-нибудь баба испуганно крестилась, когда мимо безмолвного, занесенного снегом до крыш разъезда вдруг проносился, обдавая избы снопом искр, неведомый состав и тотчас исчезал в кромешной тьме.

В товарном вагоне было тихо. Шестеро людей сидели молча.

Вагонное окошко уже давно так обросло льдом, что даже днем не пропускало света. Сейчас с него стекали струйки воды. Возле железной печки сохли, лежа на поленьях, чьи-то валенки. Тут же на обрывке газеты сушилась рассыпанная тонким слоем, отсыревшая махорка.

«Вот и стукнуло мне тридцать три года, — упершись локтями в колени, положив подбородок на ладони и неотрывно глядя в огонь печурки, как любил он делать в детстве, думал Бабушкин. — Не удалось отпраздновать свой день рождения. Где теперь жена? Помнит ли она этот день? Что делает сейчас?»

Бабушкин опустил веки, чтобы дощатые, отпотевшие стены вагона, железная печурка, ящики, фигуры товарищей не отвлекали его, не мешали ему мысленно представить себе жену. И сейчас же увидел ее большие серые, словно светящиеся изнутри, глаза, худощавое лицо с двумя родинками на щеке, услышал мягкий, певучий, южный говорок.

«Наверно, спит сейчас моя „поднадзорная“ в Полтаве. По привычке губами во сне чмокает, как младенец. Не знает, что на другом конце света поезд мчит ее мужа сквозь метель и мороз, — подумал Бабушкин. — Милая она у меня. И хорошая!»

Он покачал головой, вспомнив последнее письмо от жены, полученное им в ссылке, в Верхоянске, полгода назад. Прасковья Никитична сообщала: она подала прошение директору департамента полиции, чтоб ей разрешили поехать в Сибирь. Ни лютые морозы, ни гнилые болота, ни полугодовая полярная ночь не пугают ее: она хочет делить с мужем все трудности.

Бабушкин сразу написал ей: «Немедленно забери обратно прошение».

Конечно, вдвоем веселее… Но верхоянские погодки не для болезненной, тоненькой, как тростинка, Прасковьи. И бежать одному легче, чем с женой…

Уже больше трех лет Бабушкин не видел Прасковьи Никитичны. Сперва он сидел в петербургской тюрьме, потом был сослан «на край света», в далекий Верхоянск. В дни революции покинул ссылку. И вот сейчас из восставшей Читы везет в Иркутск транспорт оружия.

Поезд мерно грохотал на стыках. В такт тряске звенела задвижка в печи. Савин заснул, сидя на ящике, и тревожно бормотал что-то неразборчивое.

Молчаливый, замкнутый слесарь Бялых с закрытыми глазами полулежал, прислонившись плечом и головой к стене вагона. Казалось, он спит. Но Бялых не спал.

Когда в Чите, в городском комитете партии, его спросили, готов ли он срочно выехать на трудное, рискованное дело, Бялых выбросил горящую самокрутку изо рта, по-солдатски вытянул руки по швам и сказал:

— Конечно!

Он и в самом деле в этот момент чувствовал себя солдатом. Солдатом революции, получающим боевой приказ. Даже не спросил, куда ехать и зачем. Городскому комитету виднее.

И ни слова не сказал Бялых о том, что Володька, его Володька, шестилетний сынишка, тяжко болеет скарлатиной. И сейчас, в вагоне, закрыв глаза, Бялых снова и снова видел перед собой разметавшееся в кровати, пышущее жаром тело сынишки, раскинутые руки, слипшуюся черную прядку на лбу, сухие, запекшиеся губы.

«Эх, Володька, Володька! Как ты там?» — тревожился Бялых.

…Бабушкин думал, что товарищи спят. Он встал, стараясь не шуметь, поворошил угли в печурке огромным, со стертой насечкой, напильником, который заменял кочергу. По старой слесарной привычке оглядел его и подумал:

«Отслужил, брат!»

Хотелось пить. Бабушкин подбросил дров в гудящую печурку, поставил на нее огромный, с помятыми боками, жестяной чайник, всегда стоящий наготове — с уже заваренным чаем — тут же, на полу. Вскоре из его обрубленного, широкого, как пароходная труба, носа ударила струя пара. Иван Васильевич налил чай в большую жестяную кружку, достал кусок сахара.

Медленными глотками отхлебывал он пахнущую жестью и мылом кирпичного цвета жидкость. Долго сидел вот так, пил чай и, глубоко задумавшись, вспоминал старых боевых товарищей. Судьба забросила его далеко на север, но он чувствовал себя рядом с ними.

Вспомнил Грача, всегда веселого, остроумного, жизнерадостного. Вспомнил его любимую поговорку: «Желать — значит сделать!»

Подумать только — убит Грач! Совсем недавно в Москве на улице черносотенец ударил его по голове обрезком металлической трубы. Наповал.

Вспомнил Бабушкин и Шелгунова. Недавно один товарищ получил известие из Питера: там был создан Совет рабочих депутатов, и Шелгунов стал членом его. Совет разгромили, Шелгунова кинули в тюрьму. Там он окончательно ослеп.

«Да, много жертв потребовала борьба, — подумал Иван Васильевич. — И сколько еще потребует?! И все же мы не остановимся! Народ победит, не может не победить!»

Бабушкин встал, сделал несколько шагов по раскачивающемуся вагону. Было темно. Лишь из приоткрытой дверцы печурки струился слабый красноватый свет углей, уже кое-где подернутых пепельным налетом.

Иван Васильевич раскинул руки, потянулся всем занемевшим телом так, что кости хрустнули. Поднялся на цыпочки, присел. Снова поднялся, опять присел. И улыбнулся: эти движения напомнили ему каждодневную утреннюю зарядку в тюрьме.

«И тюрьмы были, и ссылка… И голод, и холод. А все же, всем чертям назло, я крепок и здоров, — радостно подумал Иван Васильевич, с удовольствием ощущая упругую крепость своих мускулов, спокойный и четкий, как метроном, стук сердца. — Да и не стар! Всего тридцать три, а впереди, наверно, еще тридцать три!»

Колеса глухо стучали. Поезд, сбавив ход, взбирался на подъем.

Бабушкин сделал еще несколько упражнений и сел к погасшей, но еще теплой печурке.

Постепенно мысли Ивана Васильевича вернулись к восстанию, к транспорту с оружием.

«Риск, конечно, огромный. Навстречу движется карательный отряд барона Меллера-Закомельского, — тревожно думал Бабушкин. — Наскочим на него — каюк! Но риск необходимый, оправданный! Без нашего оружия восстание в Иркутске задушат».

Железная печурка уже остыла. В вагоне стало холодно.

«Надо скрытно проскочить мимо Меллера-Закомельского. Но как? Как узнать, где сейчас этот палач? — глубже надвигая папаху, постукивая коченеющими ногами, думал Бабушкин. — Одно спасение — ехать по ночам. Этот немецкий „фон-барон“ — трус, как все палачи. А недавно в Омске кто-то стрелял в него. К сожалению, промазал. Но теперь у барона, наверно, совсем зуб на зуб не попадает. Говорят, он движется только днем. Ночью его поезд стоит в тупиках, а сам барон запирается в салон-вагоне и выставляет двойную охрану. Боится ехать: если ночью железнодорожники повредят путь, машинист не заметит, и поезд свалится под откос.

А мы в темноте и проскочим мимо него».

В канун Нового года морозной декабрьской ночью на Курском вокзале в Москве выстроился вооруженный отряд. В шеренгах стояли солдаты из четырех лейб-гвардейских полков (главным образом — «семеновцы») и жандармы — двести специально отобранных, «надежных», отлично вооруженных «защитников отечества».

На перроне, кроме этого отряда, почти не было людей. Все — даже дежурные телеграфисты, кассиры, контролеры — пытались всякими правдами и неправдами хоть на несколько минут увильнуть от службы и с двенадцатым ударом часов поднять бокал за «Новый, счастливый год».

Солдаты в шеренгах хмурились. Им тоже хотелось встретить Новый год в теплом помещении, в хорошей компании. И как это додумалось начальство назначить отправку именно тридцать первого декабря и именно в двенадцать часов ночи! Будто назло!

Когда до полуночи оставались считанные мгновения, на перрон вышел в полной генеральской форме барон Меллер-Закомельский. От старости, вина и многих карательных экспедиций у барона подергивалась голова. Но держался старик со щеголеватой воинской выправкой и говорил подчеркнуто лихо, как молодой гусар.

Барон Меллер-Закомельский отдавал приказы хриплым, бравым «командирским» голосом, чтобы скрыть от русских солдат свой немецкий акцент.

Старый генерал был известен своей жестокостью, и эта «слава» беспощадного усмирителя нравилась ему. В молодости он подавлял восстание поляков, потом громил севастопольцев, а теперь ехал в Сибирь. Сам государь однажды назвал его «человеком железной руки». Приближенные барона знали: если хочешь доставить удовольствие старику, как бы ненароком напомни о «железной руке».

Позади барона, в двух шагах, следовали молодые офицеры: гусарский ротмистр — князь Гагарин и поручик Евецкий.

— Доблестные сыны отечества! — хрипло гаркнул Меллер-Закомельский солдатам и жандармам, остановившись против строя. — Перед вами святая миссия: огнем и мечом покарать бунтовщиков! Не сомневаюсь, вы блестяще справитесь с этой задачей!

Генерал быстро закончил, словно обрубил, свою напутственную речь. Он считал себя лихим воякой, а воинам не приличествует много говорить. Их дело — рубить, стрелять, колоть.

Князь Гагарин скомандовал:

— По вагонам!..

С двенадцатым ударом кремлевских курантов длинный состав вышел из-под сводов вокзала.


Поручик лейб-гвардии Кексгольмского полка Евецкий — высокий, с гвардейской выправкой, с маленькими усиками на бледном красивом лице — как он сам говорил, «был не чужд искусствам». Он любил бренчать на фортепьяно, рисовал меланхолические пейзажи акварелью, сочинял трогательные стихи.

Но в то же время, подражая барону Меллер-Закомельскому, этот томный, франтоватый поручик старался создать себе «железную руку». Руководя порками и расстрелами, он жадно подмечал «красочные» подробности, а потом, удобно устроившись в роскошном салон-вагоне, подробно и «красиво» описывал в своем дневнике прошедший день.

«На станции Узловой, — писал он, — запасные (солдаты), проведав, зачем едет отряд, стали ругать нас и бросать в вагоны поленьями».

Поручик откинулся в кресле, провел острым концом костяной ручки по холеным усикам, вспоминая, как каратели избивали голодных, измученных, застрявших на станции после русско-японской войны солдат. Били прикладами, шомполами, нагайками. Сопротивляющихся кололи штыками. У двух жандармов при «усмирении» даже сломались приклады.

«Если так будет дальше, мы рискуем сделаться безоружными», — записал Евецкий в своем дневнике и усмехнулся, довольный остротой.

Он предвкушал — вскоре они вернутся в Москву и он покажет дневник невесте. Ведь Нелли так любит читать о его доблестных воинских подвигах. Она называет его «рыцарей», «меченосцем» и рассказывает подругам о его смелости. Поручик только что кончил очередную запись о том, как на одной из станций жандармы выпороли восемнадцатилетнюю девушку-телеграфистку, когда к нему подошел князь Гагарин.

— Пойдемте, Евецкий, — сказал князь, покачиваясь, и для устойчивости крепко схватился за спинку кресла. — Барон зовет…

— Преферанс?[35] — догадался Евецкий.

— Так точно!

Они прошли в отделенную переборкой половину салон-вагона, занимаемую Меллер-Закомельским. На небольшом, крытом зеленым сукном столике, уставленном бутылками, уже лежали две колоды карт.

Генерал-лейтенант Меллер-Закомельский в расстегнутом мундире, с громадной, круглой, как арбуз, головой и длинными вислыми усами сидел возле столика, развалясь в кресле. Старик был уже изрядно пьян. Рядом с ним сидел также пьяный подполковник Заботкин.

— Садитесь, — не то пригласил, не то приказал пришедшим барон. — Провернем пульку[36].

Поручик Евецкий и князь Гагарин сели. Заботкин налил им вина и роздал карты.

В салон-вагоне было тихо, только вздрагивала и звенела на стыках посуда.

— Приближаемся к Слюдянке, — доложил вошедший в вагон подпоручик Малинин.

— Отлично! Здесь и заночуем, — не отрываясь от карт, приказал барон. — Завтра утром пощупаем эту самую Слюдянку.

Подпоручик четко повернулся и вышел.

Совсем еще молодой, только что выпущенный из училища, он месяц тому назад в Москве с радостью выслушал приказ о назначении в отряд Меллер-Закомельского. Ему, романтику, жаждущему подвигов, Казалось — вот он, счастливый случай, дарованный судьбой. Вот где он отличится в боях с изменниками, а если нужно — с радостью отдаст свою жизнь за отечество.

Но с каждым днем восторги его испарялись. Порки, избиения, расстрелы приводили подпоручика в уныние. И как не похожа эта выпоротая девушка-телеграфистка или проткнутый штыком пожилой сцепщик со станции Ново-Спасское на предателей, врагов России!

«Пощупаем Слюдянку», — мысленно повторил подпоручик слова генерала.

Значит, опять порки, опять расстрелы, опять истошные крики баб и пронзительный плач детей.


Маленький товарный состав, в котором Бабушкин и его друзья везли оружие, на рассвете тихо, без сигналов вошел на станцию Слюдянка. Машинист привычно завел состав в отдаленный тупик. Уже начинался день, а Бабушкин распорядился днем не ездить.

Как только поезд остановился, Бабушкин откатил тяжелую, на роликах, дверь вагона и соскочил на заметенное снегом полотно.

Телеграфист Савин спрыгнул вслед за ним.

— Нет, нет! Все оставайтесь в вагоне, — приказал Бабушкин. — Охраняйте оружие!

Глубже надвинув папаху, защищая рукавицей лицо от резкого ветра, Бабушкин зашагал по путям к станции. Где-то рядом, пока еще невидимый, глухо гудел Байкал. Под порывами ветра тяжело стонал лес.

Бабушкин пересек несколько железнодорожных путей и остановился. Впереди, возле самого здания станции, стоял длинный поезд.

«Кто бы это? Уж не барон ли пожаловал?»

Бабушкин долго стоял на ветру, всматриваясь в таинственный состав. Около вагонов суетились фигурки, но издали Иван Васильевич не мог разобрать, кто эти пассажиры. А подходить ближе — рискованно.

Вдруг Иван Васильевич заметил: возле одного вагона группа людей выстроилась в шеренгу и за плечами сверкнули стволы винтовок.

«Так и есть — каратели!»

Иван Васильевич, резко повернувшись, быстро зашагал обратно к своему поезду.

«Что же делать? — на ходу беспокойно думал он. — Закрыть двери вагона и ждать? Может быть, каратели уедут? Или самим уйти в тайгу? Или дать полный ход — попробовать удрать?»

Бабушкин не успел решить, что предпринять, как вдруг из-за железнодорожной будки выскочили три солдата и бросились к нему.

Иван Васильевич прыгнул в сторону. Но один из солдат крепко ухватил его за воротник полушубка. Остальные уже были рядом.

— Товарищи! Бегите в тайгу! — крикнул Иван Васильевич, видя, что к их составу приближается другая группа карателей.

Но было уже поздно. Бабушкина и его товарищей связали одной веревкой и погнали к генеральскому поезду. Их втолкнули в теплушку к другим арестованным. Поезд двинулся и вскоре остановился на станции Мысовой.

Барон все еще сидел за картами, когда ему доложили о новых арестованных.

— Отобрано двадцать ящиков винтовок, — сообщил подпоручик Малинин.

После бессонной ночи, проведенной за картами и вином, барон был хмур и сердит. Голова подергивалась, ныла печень.

— Расстрелять! — своим обычным, «строевым» голосом приказал он, не отрываясь от карт.

Подпоручик вздрогнул.

«Боже! — подумал он. — Как это просто! Расстрелять — и все! Даже не узнав, кто эти люди, куда и зачем они направлялись. Боже, боже! И так поступаем мы, русские офицеры…»

Но вслух подпоручик ничего не сказал.

— Следовало бы допросить арестованных, — осторожно вмешался Евецкий.

— Вы, поручик, кисейная барышня, — отрубил генерал. — То-то говорят: стишки кропаете! Чего церемониться, — ясно, большевики! Впрочем, узнайте их фамилии…

Поздним вечером шестерых арестованных вывели на станцию. Их отвели вправо, на высокий, угрюмый, скалистый берег Байкала. Было темно. Глухо, надрывно выл ветер. Крутила пурга, швыряя в лица хлопья снега.

— Стой! — скомандовал князь Гагарин, когда арестованные подошли к раскачивающемуся на ветру станционному фонарю.

Бабушкин шел впереди товарищей. Он остановился и повернулся лицом к солдатам.

Иван Васильевич понимал: наступили последние минуты его жизни. Но он не просил пощады. Видя его спокойствие и стойкость, так же молча повернулись лицом к палачам остальные.

— Проверь винтовки! — раздалась команда князя Гагарина.

Бабушкин и его товарищи крепко взялись за руки.

— Постойте, постойте, князь, — вмешался Евецкий.

Красавец поручик не участвовал в расстреле. Но звериное любопытство толкнуло его выйти из вагона за князем Гагариным, чтобы самому увидеть кровавое зрелище и потом описать его в дневнике.

— Надо узнать фамилии! Для порядка.

— Узнавайте, если охота. Только живо!

Поручик Евецкий, нетвердо держась на ногах после крепкого баронского коньяка, подошел к расстреливаемым.

— Фамилия? — ткнув тонким стеком в грудь Бабушкина, спросил он.

— С убийцами не желаю знакомиться!

Ответ прозвучал хлестко, как пощечина.

— Ого! — пьяный поручик качнулся. — Видать, из идейных! Впрочем, оно и лучше: уйдете в могилу как псы. Даже ваших имен никто никогда не узнает.

— Нет! — Бабушкин с лютой ненавистью взглянул на поручика. — Вы умрете безвестно! А наши имена узнает и запомнит народ!

Поручик отшатнулся, словно его толкнул горящий взгляд Бабушкина.

— А не обидно умирать таким молодым? — С издевкой спросил он. — Пиф-паф — и вас нет. А солнце будет светить по-прежнему, и цветы благоухать, ручейки журчать..

— Не для вас! — выкрикнул Бабушкин. — И солнце, и цветы, и ручьи. Не для вас! Мы хозяева земли, а вы — паразиты!..

— Фамилия! — обратился поручик к слесарю Бялых.

Тот промолчал. Казалось, он не видел офицера.

Взгляд его был устремлен вдаль, туда, где, разметавшись в бреду на кровати, с черной слипшейся прядкой на лбу, раскинув тоненькие руки, лежал его сын.

«Ах, Володька, Володька! Так и не смастерил я тебе лыжи!»

И почему-то именно эти обещанные сыну лыжи сейчас особенно больно огорчали Бялых.

По примеру Бабушкина отказались назвать свои фамилии и телеграфист Савин, и Клюшников, и остальные товарищи.

Поручика передернуло: уйти в могилу безвестными — в этом чувствовался дерзкий вызов врагам, презрение к ним и к самой смерти.

Князь что-то коротко скомандовал, и солдаты подняли винтовки к плечу.

— Пли! — выкрикнул Гагарин.

Но вместо единого залпа из четырнадцати винтовок послышалось всего два глухих выстрела. Ни один из большевиков не упал.

Разъяренный князь с обнаженной саблей в руке подскочил к солдатам.

— Шомполов захотели! — дико ругаясь, закричал он.

— Ружейная смазка загустела… Мороз, ваше благородие, — оправдываясь, пробормотал один из солдат.

— Я те покажу смазку! — заорал Гагарин.

— Не грозись, ваше благородие! — усмехаясь, гневно воскликнул Бабушкин.

Он был без шапки. Густые хлопья снега падали на его русые волосы, на широкие усы. Голова его была белой, будто он вдруг поседел…

Бабушкин шагнул вперед, и Гагарин, словно испугавшись, невольно сделал шаг назад.

— Народ не запугаешь! И не убьешь! — высоким, звенящим голосом выкрикнул Бабушкин. — Народ победит! И он казнит вас, палачи!..

Винтовки в руках солдат заколыхались. Даже матерые каратели были потрясены бесстрашием неизвестного смельчака.

— Стреляйте же! — взмахнув саблей, взвизгнул князь Гагарин.

Но вновь вместо залпа раздались разрозненные выстрелы. Бабушкин и его друзья, держась за руки, по-прежнему стояли под мутным фонарем. Князь Гагарин наотмашь ударил кулаком по лицу крайнего солдата.

— Фонарь качается… Свет тусклый… Вот и пули летят не туда, — успокаивая князя, прошептал поручик Евецкий.

У самого у него судорожно дергалось левое веко. А хмель давно уже выветрился.

— Фонарь… Смазка… Не в этом дело, — тоже шепотом зло ответил князь. — Видно, и на наших молодцов подействовала большевистская зараза..

Сбоку, возле приземистого станционного сарая, он вдруг увидел подпоручика Малинина. Когда тот подошел, князь не заметил.

Подпоручик стоял, прижавшись спиной к дощатой стене. Его мутило. Нижняя челюсть у него тряслась. Встретившись взглядом с князем Гагариным, подпоручик закрыл лицо рукавом шинели и опустил голову.

— Баба, тряпка, — шагнув к нему, свистящим шепотом выкрикнул князь. — Ступайте прочь!

Малинин повернулся и, спотыкаясь, быстро пошел, почти побежал в темноту, все так же заслоняя лицо рукавом. Князь Гагарин, подполковник Заботкин, поручик Евецкий и еще два жандарма встали позади солдат, подняв сабли.

— Пли! — снова скомандовал князь.

Раздался залп. Несколько человек упало. Снова залп. И еще один залп.

Все большевики недвижимо лежали на снегу. Но, словно не веря в их смерть, князь Гагарин подошел и собственноручно пустил каждому лежащему пулю из револьвера в затылок.

— Вот и переселились на небо, рабы божии. Неизвестно, за кого даже свечку поставить, — лязгая зубами, словно в лихорадке, криво усмехнулся поручик Евецкий, когда солдаты наскоро засыпали яму и сровняли ее с землей. — Через час занесет могилу снегом: ищи — не найдешь…

Поручик вернулся в салон-вагон. Его знобило. Выпив стопку водки, он достал дневник и принялся подробно описывать эту зверскую расправу.

Карателям казалось — никто не видел злодейского убийства.

Но они ошибались.

Из темноты с ужасом следили за ними глаза ночного сцепщика вагонов, дежурного по станции, стрелочника…

Могила Бабушкина не затерялась. Вскоре на засыпанном снегом скалистом берегу Байкала появился холмик и столб. Чьи заботливые руки насыпали холм, неизвестно. А столб тайно поставил слесарь депо Мысовая Лукьянов…

Лишь спустя четыре года Ленин узнал о смерти своего друга и ученика. Потрясенный ужасным известием, с горечью и болью написал он некролог в память об Иване Васильевиче.

«Мы живем в проклятых условиях, — гневно писал Ильич, — когда возможна такая вещь: крупный партийный работник, гордость партии, товарищ, всю свою жизнь беззаветно отдавший рабочему делу, пропадает без вести. И самые близкие люди, как жена и мать, самые близкие товарищи годами не знают, что сталось с ним: мается ли он где на каторге, погиб ли в какой тюрьме или умер геройской смертью в схватке с врагом. Так было с Иваном Васильевичем…

Бабушкин пал жертвою зверской расправы царского опричника, — писал Владимир Ильич, — но, умирая, он знал, что дело, которому он отдал всю свою жизнь, не умрет, что его будут делать десятки, сотни тысяч, миллионы других рук, что за это дело будут умирать другие товарищи-рабочие, что они будут бороться до тех пор, пока не победят…»

Загрузка...