Глава 18 РЕКС ПРОТИВ ОКЕНХЕРСТА

Заваливая работой себя и всех окружающих, Барбер ухитрился закончить сессию в Уитси впритык к началу сессии в Истбери. Он даже счел необходимым покуситься на «дорожный день», который обычно целиком посвящен передаче атрибутов отправления правосудия от одного графства другому. Это, как следовало из комментариев официальных лиц, причастных к турне, являлось нарушением традиции, едва ли простительным даже в условиях военного времени. Уитси и Истбери находились на расстоянии менее двадцати миль друг от друга и располагались вдоль одной железнодорожной ветки. Поэтому ничего невозможного в том, чтобы, закончив работу в Уитси, возобновить ее в Истбери уже на следующий день, не было. Однако все, от секретаря выездной сессии до слуги маршала, сошлись в том, что с принципиальной точки зрения покушение на «дорожный день» равноценно покушению на самоё английское правосудие. Прислушиваясь к этому мнению, очень твердо выражаемому опытными людьми, Дерек мог лишь заключить, что оно, видимо, действительно имеет под собой серьезное основание, но не пытался даже притворяться, что понимает какое.

Истбери — скромный торговый городок в центре маленького сонного графства. И список дел, предназначенных к слушанию, здесь обычно так же скромен. Здешняя сессия, завершающая турне, всегда напоминает легкий десерт после тяжелого и зачастую неудобоваримого юридического изобилия, какое «выставляют на стол» Рэмплфорд и Уитси. Одновременно неудобно и необычно заканчивать турне в городке, где можно ожидать наименьшего количества работы. Но Южное турне, естественно, гордится тем, что в нем все происходит не так, как в других, и твердо противится попыткам что-либо изменить в своей организации.

На сей раз, однако, список дел в Истбери, хоть и привычно короткий, был отнюдь не прост. Он состоял всего из трех дел, но одного из них оказалось достаточно, чтобы растянуть период сессии на беспрецедентные в здешних местах четыре дня. Это были четыре дня, вызвавшие у всех присутствовавших острый интерес и такие же острые разногласия. Зал суда, словно специально соразмерный объему работы, которая обычно здесь проводится, был миниатюрным. Судейская скамья, ложа присяжных, скамья подсудимых и свидетельская трибуна с четырех сторон плотно обступали крохотную квадратную площадку, на которой барристеры, сталкиваясь с солиситорами и друг с другом, маневрировали, пробиваясь в тот угол, из которого можно было допрашивать свидетеля, не поворачиваясь при этом спиной к присяжным. По внешнему периметру этого квадрата, в разной степени испытывая неудобства от сидения на твердых скамейках без спинок, собирались те, кто присутствовал здесь либо по долгу службы, либо по собственному влечению.

Именно в такой обстановке в течение трех с половиной дней проходил процесс над Джоном Окенхерстом, обвинявшимся в убийстве любовника своей жены. Дело не привлекло к себе особого Внимания прессы. Возможно, если бы удобства для журналистов были менее скудными или Окенхерст занимал более высокое положение в обществе, оно освещалось бы более широко, даже в разгар войны. Но для жителей Истбери и его окрестностей оно представляло страстный интерес, и маленький зал бывал набит до отказа с начала до конца процесса. В деревушке, где обвиняемый работал кузнецом, этот интерес пережил и процесс, и самого подсудимого; и прошло много лет, прежде чем в местном юридическом сообществе перестали возникать бурные дебаты о том, был ли Окенхерст повешен справедливо или по ошибке, стоило лишь какому-нибудь приезжему поднять этот вопрос.

История, которую сэр Генри Баббингтон, государственный обвинитель, огласил в первый день ассизов, была простой и мелодраматичной. Сэр Генри, вообще имевший склонность к мелодраме, излагал ее впечатляюще эмоционально. На маленькой арене каждая модуляция его звучного голоса, каждое мимолетное выражение его подвижного лица были слышны и видны отовсюду. И любой, кто, слушая его, невольно переводил взгляд с него на Петтигрю, сидевшего в углу в нахлобученном почти до самого своего сморщенного носа парике, наверняка сочувствовал человеку, которому предстояло скрестить шпаги с таким сильным оппонентом в столь, казалось бы, очевидном деле.

У Петтигрю и впрямь были основания для беспокойства. Он ни в малейшей степени не боялся Баббингтона, которого знал и любил и чьи слабости умел обращать в свою пользу. Но у него вызывала опасение линия защиты, которую он имел смелость избрать, тем более что он и сам верил в нее лишь наполовину.

— А вообще, — с саркастическим превосходством заметил старший по возрасту обвинитель, бросив взгляд в сторону Петтигрю, — молодому человеку порой совсем не вредно верить в невиновность своего подзащитного.

Петтигрю отнюдь уже не был молод, и это определенно был тот самый случай, когда он чувствовал бы себя гораздо спокойней и уверенней, если бы мог быть безоговорочно уверен, что его клиент заслуживает осуждения. Разбиравшийся в деле лучше, чем многие, он знал: преимущество не на его стороне, — и его сильно тревожила вероятность того, что невинного человека признают виновным.

— Итак, уважаемые члены жюри, — говорил между тем Баббингтон, — обвинение собирается доказать вам, что жертва этого преступления в течение долгого времени предавалась противозаконной страсти с женой обвиняемого; что обвиняемый если и не знал точно, то наверняка догадывался об этом; что он не раз угрожал покойному и что в ночь убийства покойный был найден возле черного хода дома обвиняемого с торчащим из спины ножом, изготовленным самим обвиняемым в его собственной кузнице. Вы выслушаете соседей-свидетелей — не буду сейчас их перечислять, — которые слышали шум и возбужденные голоса в день трагедии. Вы обдумаете и тщательно взвесите показания, данные обвиняемым полицейским офицерам, которые вели расследование преступления, — показания, как вы увидите, одновременно расплывчатые и противоречивые. И, приняв во внимание все это и многое другое, ознакомившись с уликами, представленными обеими сторонами, решите, сумело ли обвинение убедить вас, что это тяжкое преступление совершено присутствующим здесь обвиняемым. А теперь, если позволит мой ученый друг, я вызову первого свидетеля.

— Думаю, — сказал Барбер, взглянув на часы, — сейчас подходящее время, чтобы объявить перерыв.

— Как пожелает его светлость.

Ничего другого Петтигрю и не ожидал, тем не менее выругался себе под нос, пока судья объяснял присяжным, что, хотя в силу военного положения им и разрешено ночевать дома, они связаны словом чести ни с кем не обсуждать ничего, что имеет отношение к рассматриваемому делу. Петтигрю, как никто, знал, какой расслабляющий эффект после окончания речи обвинителя производят выступления трех-четырех официальных лиц, всегда вызываемых в качестве свидетелей первыми, и сухое обсуждение фотографий и схем, как это мгновенно охлаждает эмоциональную атмосферу, разогретую превосходной речью Баббингтона. Если бы Папа Уильям соблаговолил продолжить заседание еще минут на двадцать, нервное напряжение у присяжных ослабло бы, и они ушли бы на перерыв со смутным ощущением, что подлежащее их решению дело, хоть и связано с жизнью и смертью, представляет собой, как, в сущности, и большая часть жизни, всего лишь рутину. Теперь же они покидали зал, слыша еще не смолкнувшее в ушах эхо завораживающего голоса пламенного обвинителя, и на следующее утро вернутся с уже сложившимся — и, быть может, бесповоротно — мнением. «Как будто ты этого не знаешь, старый мерзавец!» — пробормотал про себя Петтигрю, учтиво кланяясь вслед удаляющейся фигуре Барбера. Между тем он был к нему несправедлив: судья думал только о чае.

Тому, кто желает ознакомиться с делом «Рекс против Окенхерста» в полном объеме, следует обратиться к подшивкам «Истбери газетт», печатавшей стенографические отчеты о процессе. Здесь же достаточно сказать, что обвинение располагало доказательствами, которые сэр Генри изложил в своей вступительной речи, а также — поскольку он хорошо понимал цену недосказанности — многими другими, о которых он пока не упоминал или на которые лишь слегка намекнул. Молодой Фред Палмер, коего Элис Окенхерст обласкала своим вниманием, устав от постоянного грубого обращения и измен мужа, несомненно, был убит. Орудие преступления было своеобразным: лезвие от старого ножа, искусно вставленное в железную рукоять и превращенное таким образом в удобный маленький кинжал; существовало более чем достаточно доказательств того, что проделано это было самим Окенхерстом в его кузнице. Соседи-свидетели подтверждали и то, что днем накануне убийства Палмера они слышали бурную ссору между обвиняемым и его женой. Настолько бурную, утверждало обвинение, что Элис, спасаясь, убежала из дома и, таким образом, отсутствовала, когда Палмер, явившийся туда в то время, когда Окенхерст обычно пил в пабе, вместо любовницы встретил ее мужа, обезумевшего от ревности и вооруженного своим самодельным кинжалом.

— Знаете, — сказал Петтигрю своему солиситору во время совещания, на котором тот его инструктировал, — все это кажется мне не вполне правдоподобным. Я знаю, что наш клиент негодяй, и не поручусь, что он не мог бы кого-то убить. Но зачем кузнецу стилет, он ведь не итальянский наемный убийца. Почему бы ему было не воспользоваться одним из своих молотов или чем-то еще, что было под рукой?

— Это действительно выглядит странно, — ответил ему солиситор. — Но мы не можем отмахнуться от того факта, что зачем-то он все же сделал эту вещь. А объясняет он это крайне неубедительно.

— Настолько неубедительно, что я наполовину склонен ему поверить. Он говорит, что увидел в антикварном магазине кинжал, стоивший десять фунтов, и, будучи на мели, поскольку заказов в кузню поступало очень мало, подумал, что может сделать нечто в том же роде и выдать за подлинную старину. Подобная глупость вполне могла прийти в голову такому олуху! Но что, черт побери, подумают об этом присяжные?

— Исходя из того, что я знаю о присяжных этого графства, — ответил солиситор, — боюсь, они скажут: «Если Джек Окенхерст не убивал Фреда Палмера вот этим самым ножом, то, может быть, вы нам скажете, кто это сделал?»

К тому времени, когда Элис Окенхерст, бледная, красивая, обладающая неожиданно благородной внешностью, в основном закончила давать показания, для Петтигрю настал момент ответить на этот невысказанный вопрос. И ответ этот, вытекавший из перекрестного допроса, проведенного столь же учтиво, сколь и неуступчиво, породил настоящую сенсацию. Поначалу было не совсем ясно, к чему ведут вопросы Петтигрю. Жюри было явно озадачено, чего он и добивался. По мере того как вопрос следовал за вопросом, присяжные постепенно осознавали, что миссис Окенхерст не такая уж белая голубка, какой ее нарисовало обвинение, что она плохо обращалась с мужем и, похоже, с Фредом Палмером тоже. Если те предположения, которые были высказаны, соответствовали действительности, то она вела себя по отношению к Палмеру бесчестно. Будучи, по сути, женщиной легкого поведения, она желала избавиться от него, чтобы завести интрижку с кем-то другим. Разумеется, это выставляло дело в совершенно ином свете. И тут…

— Не хотите ли вы сказать, мистер Петтигрю, — неожиданно прервал его судья, — что жертву убила эта свидетельница?

С точки зрения защиты это был неподходящий вопрос, заданный в неподходящее время и неподходящим тоном. План кампании, разработанный с величайшей тщательностью и чрезвычайно искусно проводившийся в жизнь, был грубо сорван. Петтигрю намеревался постепенно, малыми дозами, внедрить в сознание присяжных подозрение, которое могло бы привести их к разумному сомнению относительно виновности его подзащитного. В конце концов обвинение против его жены было бы выдвинуто, но не ранее, чем в результате многочисленных умно организованных вылазок под ее «светлый образ» была бы подведена мина и доверие к ней было бы подорвано серией ее вынужденных побочных признаний. К тому времени жюри, увидев, что эта женщина — порядочная дрянь, было бы готово поверить в худшее. Но откровенное обвинение, резко вброшенное раньше времени, шокировало и испугало присяжных.

— Милорд, — сказал Петтигрю, сохраняя все возможное хладнокровие, — в мои обязанности не входит предполагать, что кто-то другой виновен в этом преступлении. Моя аргументация призвана в надлежащее время показать, что обвинение не представило исключающих сомнения доказательств того, что виновен мой подзащитный. И я намерен задавать свидетельнице вопросы, которые помогли бы членам жюри прийти к этому заключению.

— Не сомневаюсь, — сухо заметил Брадобрей, — но вами были заданы свидетельнице некоторые вопросы, которые, по крайней мере на мой взгляд, ведут исключительно к подобному заключению. Ради справедливости — как минимум по отношению к ней, если не к кому-то другому, — этот момент следовало бы прояснить. Однако если вы сами не желаете поставить прямой вопрос, это сделаю я. Миссис Окенхерст, это вы убили Палмера?

— Нет, милорд.

— Очень хорошо. Продолжайте, мистер Петтигрю.

И мистер Петтигрю, раздосадованный до глубины души, продолжил. Искусство перекрестного допроса главным образом основывается на умении правильно выбрать время. Вопрос, который мог бы оказаться убийственным, будь он задан в нужный момент, пропадает втуне, если поставлен не вовремя. Именно это и произошло в данном случае. Более того, неуместное вмешательство судьи предупредило свидетельницу о том, что на нее надвигается. Она получила время и возможность собраться, чтобы отразить удар, и действительно, когда момент настал, встретила его с идеальным самообладанием.

И это, как впоследствии, обсуждая дело задним числом, согласились Петтигрю и Баббингтон, предрешило исход процесса. Он продолжался, обе стороны боролись до конца, но присяжные не забыли этого поворотного пункта, а Барбер в своей заключительной речи еще раз напомнил им о безосновательном обвинении, которое было брошено опозоренной таким образом (и, кстати, чрезвычайно миловидной) женщине. Почти такой же губительный вклад, как показания жены, внес в свое осуждение сам Окенхерст. Элис была великолепной свидетельницей. Он же, уродливый, нескладный, мало сообразительный и явно неискренний, — отвратительным. Тем не менее вопрос оставался подвешенным, когда процесс подошел к своей финальной стадии. Заключительная речь Баббингтона представляла собой истинный шедевр. Она была обоснованной, убедительной и исключительно беспристрастной. Лишь к самому концу он неосознанно позволил своей склонности к драматизму взять над ним верх. В голосе появилось слишком много эмоций, и жесты Стали слишком энергичными доя королевского обвинителя. В том не было преднамеренности со стороны Баббингтона, просто таким уж он уродился. Как бы благонамеренно ни начинал он свою речь, после долгого стояния на ногах старый демон начинал овладевать им, и он снова превращался в того Баббингтона из колледжа Магдалины, президента Драматического общества Оксфордского университета, которому, как верили все, была предуготована головокружительная карьера.

Петтигрю, корябая неразборчивые заметки на лежавшем перед ним листе бумаги, размышлял: не рискнуть ли еще раз использовать вступление, с помощью которого он однажды уже разнес Баббингтона в пух и прах в ходе рассмотрения Искового заявления:

Когда любимый публикой актер,

Окончив роль, подмостки покидает,

На сцене ж появляется другой,

То на него все смотрят без вниманья,

Зевают, слушая его слова…[37]

Он посмотрел на присяжных. Нет, эти не оценят Шекспира. И к тому же сочтут такое обращение легкомысленным, а ему сейчас следует избегать легкомыслия. Черт, дело-то серьезное, по совести говоря. Абсурдно было ему, в его возрасте, нервничать по поводу очередного дела, но в данном случае он, безусловно, нервничал. Как бы ему хотелось не испытывать столь отчаянного желания спасти своего подзащитного, а также не участвовать в столь неравной борьбе, одному против трех — Баббингтона, утиравшего пот с лица после своей бурной речи, самого обвиняемого, который с этим его разбойничьим лицом был худшим врагом самому себе, и Брадобрея, возвышавшегося на своем троне с презрительно поджатыми губами.

Петтигрю мудро решил не пытаться переплюнуть Баббингтона в красноречии. Объем риторики, которую способна воспринять аудитория на определенном отрезке времени, как он хорошо знал, ограничен, а эта конкретная аудитория уже была, словно наркотиком, накачана не только обрушившимся на нее потоком слов, но и спертым воздухом, который вдыхала последние три дня. Попытайся и он взывать к ее эмоциям, она просто погрузилась бы в транс, вынырнув из которого, испытывала бы глубокое уважение к дару красноречия ученого джентльмена, но ничего не поняла бы по существу. Некоторые громкие репутации были сделаны на речах, произнесенных в подобных обстоятельствах, но на удивление высокий процент тех, в чью защиту они произносились, был осужден. Таким образом, в данном случае обвинитель и защитник поменялись своими обычными ролями. Петтигрю был сух, неэмоционален, порой прибегал к почти разговорной речи. И вскоре начал сознавать, что его метод оказывает воздействие. Члены жюри, поначалу разочарованные тем, что их не собираются угостить еще одной изысканной речью, стали внимательно прислушиваться. Более того, к собственному удивлению, они обнаружили, что начинают думать. И мало-помалу, простыми, банальными фразами, Петтигрю протянул ниточку, которая подвела их к тому, чтобы размышлять в нужном ему направлении.

А потом разразилась катастрофа — катастрофа в таком тривиальном, негероическом обличье, что, вероятно, не более десятка человек в зале вообще восприняли ее как таковую. Петтигрю говорил об угрозах, которыми обвиняемый предположительно осыпал жертву, и последовательно, случай за случаем, разбирал то, что, как он предполагал, было всего лишь несколькими грубыми словами, к тому же припомненными спустя долгое время и преувеличенными сверх всякой меры ненадежными свидетелями.

— Теперь обратимся, — сказал он, — к показаниям мистера Гритхема. Он, как вы помните, сообщил, что встретил обвиняемого возле его кузницы в понедельник накануне трагедии и…

— Во вторник, — вдруг перебил его Барбер. — В понедельник мистер Родуэлл видел нож. А свидетельство мистера Гритхема относится ко вторнику, следующему дню.

— Благодарю, ваша светлость, — сказал Петтигрю, уязвленный его вторжением. — Господа присяжные, вы помните эпизод, о котором я говорю. Понедельник или вторник — значения не имеет, но мистер Гритхем…

— Думаю, это имеет значение, — снова перебил его Барбер. — В столь серьезном деле важно быть точным во всем. В моих записях ясно значится: вторник. Сэр Генри, вы помните, когда это было?

Сэр Генри, к глубокому сожалению, не помнил.

— В моих заметках сказано: вторник, — настойчиво повторил Брадобрей. — Разумеется, я могу ошибаться, но…

В этот момент встал сам мистер Гритхем, сидевший где-то в темной глубине зала, и попытался внести ясность, но был бесцеремонно одернут, ему приказали молчать.

— Милорд, в понедельник ли, во вторник… — начал было Петтигрю.

— Думаю, этот момент следует уточнить, раз уж возникли разногласия. Мистер стенографист, будьте любезны, найдите нужное место в показаниях мистера Гритхема и зачитайте его слова точно.

Пока стенографист пытался справиться с кучей своих бумаг, прежде чем после нескольких неудачных попыток отыскать наконец нужный пассаж, в зале царила напряженная тишина.

— «Это было то ли в понедельник, то ли во вторник, я не уверен, но думаю, что во вторник», — прочел он тоненьким голоском с акцентом кокни.

— Ага! «Думаю, что во вторник». Благодарю вас, мистер стенографист. Продолжайте, мистер Петтигрю.

Все это заняло не более двух-трех минут, но их оказалось фатально достаточно, чтобы нарушить цепь рассуждений Петтигрю. Хуже того, порвалась невидимая нить, связывавшая оратора со слушателями. Отношения между ним и аудиторией, которые он с таким старанием выстраивал, рухнули, нужно было начинать все сначала. Это не так много значило бы, не нервничай Петтигрю столь сильно и не опасайся сделать неверный шаг на трудной тропе, по которой следовал. То, что замечание судьи было таким ненужным и несущественным, лишь добавляло раздражения. А тот факт, что исходило оно не от кого-нибудь, а именно от Барбера, оскорбляло до глубины души. Петтигрю на его веку доводилось выступать перед судьями, которые говорили без умолку. Слова неудержимо вылетали из них, как мыльные пузыри, независимо от того, шла ли речь о защите человека, которому грозила смертная казнь, или о менее значительных преступлениях. Он научился относиться к этому терпимо и невозмутимо сносить бремя, которое наряду с ним несли все остальные. Но Папа Уильям обычно был молчаливым судьей. На протяжении всего этого процесса он высказывался крайне редко и почти всегда по делу. Нынешнее бессмысленное и неуместное вторжение было скорее всего сделано специально, чтобы выбить Петтигрю из колеи.

Петтигрю, возобновивший свою речь после того, как вопрос с показаниями мистера Гритхема уточнили, был уже другим, сбитым с толку Петтигрю. А сбитый с толку человек едва ли способен произнести убедительную речь. Позволив один раз поймать себя на маленькой неточности, он стал преувеличенно, нервозно осторожен в отношении мельчайших деталей и вследствие этого, естественно, начал допускать другие, столь же незначительные ошибки, каждую из которых судья угрюмо исправлял. Петтигрю ощущал, как жюри постепенно утрачивает интерес. С каждой уходящей минутой присяжные все дальше ускользали от него. Если бы он с самого начала пустил в ход такой же мощный орган красноречия, как Баббингтон, вероятно, мог бы еще снова завладеть их вниманием, обрушив на них водопад бурных фраз. Но он не мог этого сделать. Он мог воздействовать на них лишь тем, что было в его распоряжении, — искренностью, простотой речи, плотной вязью аргументов. Он сделал все, что было в его силах, но, закончив речь, опустился на стул обескураженный, с отвратительным ощущением собственной несостоятельности.

Заключительная речь Барбера была исполнена виртуозно. Петтигрю, который читал и перечитывал ее впоследствии, выискивая основания для апелляции, вынужден был признать, что с процессуальной точки зрения она была безупречна. Хотя никто из тех, кто слушал ее, не сомневался: подспудно эта речь была не чем иным, как рекомендацией присяжным признать подсудимого виновным. Но рекомендация эта была транслирована им в основном средствами, которые невозможно обнаружить в стенографическом отчете: едва заметными модуляциями голоса, многозначительными паузами и выразительными взглядами.

Самый, пожалуй, убийственный с точки зрения защиты момент наступил ближе к концу. Для него Брадобрей приберег рассуждения о версии, согласно которой истинной виновницей преступления была жена обвиняемого. Он говорил об этом ясными сдержанными фразами, которые потом, на бумаге, казались бесстрастно-академическими, но презрительно-ироническая интонация, которую он вкладывал в них, не оставляла сомнений в том, что он думал по этому поводу на самом деле и что бы ему хотелось, чтобы думали об этом присяжные. В самом же конце единственным драматическим жестом, который позволил себе за все время выступления, он взял со стола самодельный кинжал, столь активно фигурировавший в ходе процесса, и, подняв над головой, продемонстрировал его жюри.

— Здесь говорилось, — прогрохотал он, держа зловещий маленький предмет с лезвием, все еще покрытым запекшейся кровью несчастного Фреда Палмера, — здесь говорилось, что это не тот вид оружия, которым воспользовался бы кузнец, задумай он совершить убийство. Вы двенадцать разумных мужчин и женщин, и вы можете сами судить, разумен ли подобный аргумент. Но вы точно знаете, поскольку это доказано свидетелями и даже защита не решилась отрицать это, что именно кузнец изготовил это оружие, этот конкретный кузнец сделал этот конкретный кинжал. Для чего? Вы слышали объяснение, и вам решать, убедительно ли оно. И вы можете пойти дальше и задать себе вопрос: то ли это оружие, которым воспользовалась бы миссис Окенхерст, которую вы видели за свидетельской трибуной, и похожа ли она вообще на женщину, способную совершить убийство. Решать вам и более никому, но если вас убедили остальные доказательства обвинения, которые указывают на обвиняемого как на человека, ответственного за смерть жертвы, то не думаю, что вы придадите какое-либо значение тому обстоятельству, что средством, которое он избрал для осуществления своего преступного намерения, оказалось не одно из ста других возможных орудий, а именно это.

Кинжал с легким стуком опустился на стол.

Несколько общих слов завершили речь, и присяжные удалились.


Спустя сорок пять минут все было кончено. Переполненный зал суда очистился, присяжные отправились по домам, а обвиняемый — в камеру смертника. Секретарь суда ожесточенно спорил с казначеем графства по поводу судебных издержек, а свидетели по делу нетерпеливо ждали, пока спор завершится и казначей освободится, чтобы выплатить им положенное вознаграждение. Баббингтон судачил о деле со своим помощником в раздевалке, а судья наслаждался чашкой чая, которую приготовил ему Грин в комнатке за судейской скамьей. В самом зале полицейские офицеры, обеспечивавшие порядок во время процесса, собирали вещественные доказательства.

— Кажется, все, — сказал бодрый сержант, запихивая в раздувшийся чемодан пропитанную кровью жилетку. — Все, кроме вещественного доказательства номер четыре. Том, ты где-нибудь видел вещественное доказательство номер четыре?

— А это что, сержант? — спросил его подчиненный.

— Ну как же, это тот самый чертов нож, из-за которого заварилась вся эта каша. Где он?

— Наверное, все еще лежит на судейском столе. Последний раз я его видел, когда им потрясал его светлость. Сейчас посмотрю.

Но на столе не оказалось ничего, кроме нескольких клочков бумаги.

— Наверное, он нечаянно прихватил его вместе со своими книгами и вещами, — предположил сержант. — Спроси у его секретаря, не видел ли он.

Послали за Бимишем, тот явился в очень плохом настроении.

— Все, что передается в ходе процесса судье, потом передается обратно, — запальчиво сказал он. — В мои обязанности не входит служить полицейским нянькой. Среди вещей его светлости никаких улик нет, равно как и в его карманах. Ищите сами свои дурацкие ножи. А я отправляюсь домой.

— Все-таки странно, — добродушно сказал сержант, после того как Бимиш отбыл. — Готов поклясться, что последним его держал в руках судья. Не то чтобы мне не было все равно, что с этим ножом случилось, но нам ведь за него отчитываться. Может, он сэру Генри приглянулся?

Сэр Генри, которого поймали уже на выходе, был гораздо любезней, чем Бимиш, но о ноже тоже ничего не знал.

— Я теперь припоминаю, — сказал Том, — как солиситор мистера Петтигрю спрашивал его, не хотел ли бы он иметь этот нож в качестве сувенира.

— Точно! — подхватил сержант. — Я видел, как он поднимался на судейское место, после того как судья произнес заключительную речь и вышел из зала. Спрошу его на всякий случай.

Но Петтигрю нигде не было. Он покинул здание суда сразу же после того, как присяжные огласили свой вердикт, а последующие поиски показали, что тогда же он уехал и из города.

— Ну, делать нечего, — сдался сержант. — Где бы он ни был, нам его не найти. Да не так уж это и важно; не думаю, что кто-нибудь когда-нибудь спросит о нем.

Дальнейшие события показали, что сержант был плохим пророком.

Загрузка...