Закончив прием больных партизан, страдающих, как они сами выражались, профессиональными болезнями — насморком и чирьями, Васса вышла из землянки и присела на лавочке под сосной. Лучи солнца лениво просачивались сквозь сизую дымку предзимья. Ветра почти не было, но если б он и подул, все равно не раскачать ему могучие дубы в два обхвата. Не услышишь теперь живого шелеста трав, умолкли птичьи голоса, лишь кое-где каплей повиснет на голубой ветке синичка, пострекочет печально и опять скроется в мглистой чаще.
Грустно на сердце у Вассы, как у той синицы, а отчего ей грустно — не знает. Может, от одиночества? Так нет, кругом много людей и много дел. Да и неведомо ей по-настоящему это мучительное чувство, должно быть, оттого, что без матери выросла или привычку такую выработала в себе. А может быть, это наследственное, присущее всему роду Коржевских? Ведь и отец после смерти матери жил всегда один. Вот только неизвестно, тяготило ли его одиночество? Во всяком случае, если он и тосковал, то тосковал молча, не подпуская никого к своему горю, даже собственную дочь.
Васса частенько думала: со всеми ли так бывает или отец из тех редких, имя которым — однолюб? А сама она, Васса, из каких? В кого удалась? Сколько суждено любить ей в жизни? Просто не по себе становится, когда задумаешься. А зачем, собственно, думать сейчас о любви, о счастье? Разве она, Васса, владеет своей судьбой? Пока идет война, на такие вопросы ответа нет.
Взгляд Вассы привлекли ветки куста с сеткой серебристой паутины. Паучок соткал ее себе и бегает по ниткам туда-сюда, хлопочет. Но вот ветерок тронул верхушки деревьев, и тяжелая капля, упав с высоты, оборвала нить. И нет уже ни паука, ни его творения.
«Не так ли и в нашей жизни — изменчивой и непрочной? Только в отличие от паучка у нас все же есть надежда и вера…»
На дороге послышался шум: возвращалось воинство деда Адама. С ними вернулся и Юрась. Партизаны обступили повозку, тяжело нагруженную мешками. Васса встала, подошла ближе. Дед Адам привязал вожжи к передку повозки, поздоровался со всеми не спеша. По грузу в повозке Коржевский определил, что операция проведена успешно. Спросил только, много ли было хлопот. Адам ответил, что все обошлось благополучно, и, слава богу, без ЧП.
Тем временем Юрась с автоматом за плечами сдернул с телеги увесистый мешок и довольно резко бросил его на землю. Поправил на себе шапку, доложил:
— Товарищ командир отряда, боец Байда задание выполнил! — И, замявшись, глядя в землю, добавил: — Не полностью выполнил…
Внутри мешка глухо замычало.
— Чего это? — спросил Коржевский.
Юрась вынул финку, полоснул по завязке, взял мешок за углы и вытряхнул перед изумленными партизанами старосту Куприяна Темнюка. Купчак лихо крутнул ус, поглядел с удивлением на старосту, на Коржевского, на Юрася, стукнул тяжелой рукой по его литому плечу.
— Ну, брат, и притащил же ты кота в мешке!
Среди набежавших партизан послышался одобрительный шепот.
У Куприяна лицо багровое, потное. Дышит тяжело, а выцветшие глаза сверкают из-под клочкастых бровей остро и дико.
Коржевский махнул рукой, Куприяна увели. Партизаны принялись перетаскивать мешки на склад, женщины, участницы «картофельной операции», уставшие от тяжелой дороги и переживаний, валились с ног, но на отдых не шли, возбужденно переговаривались.
Леся, держа на коленях своего Сережу, кормила его с ложки супом. Несколько раз принималась она рассказывать о картофельном походе, но сама же себя перебивала, отвлекалась и никак не могла закончить.
— Ой, что было! Ни в сказке сказать, ни пером описать, — повторяла она выражение, часто употребляемое дедом Адамом, и облизывала обветренные губы. — Ведь мы как думали? Подъедем к бурту или к погребу, если там сторож, дедуня пугнет его из ружья, мы — картошку в мешки, и айда! А получилось… Нет, в жизни не поверите, какой у нас дедуня отчаянный — просто страх!
По словам Леси и других женщин, дело выглядело примерно так. Оставив Юрася в кустах на опушке, Адам повел своих спутниц лесом в обход к полю, где трудились деревенские женщины. Остановились на опушке. Дед полез под телегу, отвязал замаскированное ружье, зарядил жаканами и минут десять высматривал из-за кустов, что делается на поле и в окрестностях села. Затем поманил женщин к себе.
— Смотрите, молодки: нет ни одного немца, ни одного полицая — самый раз приниматься за работу. Берите лопаты, мешки и включайтесь с богом. Приступайте вон оттуда. Издали никто не разберет, чьи вы, будут считать — деревенские. Так что не трусьте, бабочки! Мешки ставьте в ряд, да покрепче завязывайте. Я пока побуду возле коней, накормлю, а там… Ну, давайте.
Женщины затоптались в нерешительности. После страхов и мытарств, которые они недавно испытали в Спадщине, у них и ноги не шли.
— Ну что же вы, молодушки? — подстегнул их дед, но они по-прежнему ни с места. Стоят, переступают с ноги на ногу. — Эх, золотые мои! Бог не выдаст, свинья не съест.
С превеликой силой оторвала Леся подошвы от вязкой земли, шагнула раз, другой. Фу-у! Будто сто километров прошла, ноги совсем одеревенели. «Боже мой! Что будет с Сережей?» Она почему-то подумала, что нынче ей отсюда не выбраться. Дважды уже ей повезло, спасали добрые люди, третий раз испытывать судьбу грешно. Дедова дерзость даром не пройдет. Леся посмотрела вперед, сжала ручку лопаты — та сразу же стала мокрой, скользкой. Леся с трудом двинулась вперед, за ней шагали другие спадщанские женщины. Ну вот и поле. Женщины принялись за работу и вскоре убедились, что предсказание деда сбывается: рассыпанные по полю деревенские жители никакого внимания на них не обращали, приняли за своих, рачихинобудских. Женщины стали работать спокойней и живее. Покатились, заблестели восковой желтизной клубни. Справа от Леси мелькала лопата спадщанской молодки Раи, они шли рука об руку, каждая по своему рядку, а другие две, постарше, скинув стеганки, подбирали следом клубни. Руки двигались быстро, сноровисто, азарт работы захватывал, притупляя мысли об опасности. Стало жарко. Леся то и дело утиралась рукавом. Позади уже маячило три мешка. Вокруг по-прежнему спокойно. Тут Леся совсем расхорохорилась, посмотрела дерзко на сереющее невдалеке село, подумала: «Не должно быть того, чтобы наш труд пошел прахом. Нет, мне и на этот раз должна улыбнуться удача». И продолжала копать картофель.
Солнце, перевалив за полдень, стало клониться к горизонту. Из лесу потянуло холодком. Леся распрямила спину. Жгуче саднило ладонь. Подняла руки к глазам — полопались кровяные мозоли. Ничего, пройдет. У нее неожиданно мелькнула мысль: «Вот бы сейчас увидел нас Илья Афанасьев! Работаем-то, а? Под самым носом у врага!» И тут же спохватилась: «А зачем, собственно, видеть ему? При чем здесь он?» И вдруг запела про себя: «На солнечном пляже в июле…» А мечтательная улыбка так и застыла на ее губах…
Сзади послышалось тяжелое дыханье: дед Адам стаскивал мешки в кучу. «Восемь, — сосчитала Леся пересохшими губами, — осталось два». Вдруг ни с того ни с сего охватила тревога. Кругом все спокойно, ничего не изменилось, и все же тревога ощущалась совершенно определенно. Ага! Вон что! Исчезли с поля рачихинские женщины. Нет, они сбились на той стороне в кучку, толкуют о чем-то.
Леся опять нагнулась к земле. Клубни пошли другого сорта, стали лиловыми, а не такими, как до этого, желтыми. «На желто-лимонном песке… На солнечном пляже в июле…» Тьфу, пристало — не отцепишься! Устала видно. Никогда еще так много не работала. Не чувствует ни рук, ни ног, ни поясницы.
— Молодки! Молодки, кончайте! — позвал издали Адам. В голосе его звучало беспокойство. Леся разогнула спину и увидела… немцев. Их было двое. Патрули. Шли к ним от крайних хат прямиком через поле. Леся обмерла. Руки сами скользнули вниз по подолу, чтоб подобрать узкую юбку и убежать в лес. В это время из зарослей выехала повозка, в ней на коленях стоял дед Адам и размахивал вожжами. Возле мешков развернулся, соскочил на землю, крикнул:
— Молодушки, подсобляйте, милые!
Женщины бросились к нему, подняли, надрываясь, тяжелый мешок, свалили в повозку, за ним — другой, третий… В какой-то момент Леся оглянулась, и у нее дух заняло: патрули двигались к ним, в руках виднелись автоматы.
Гек!.. Гек!.. Гек!.. Последний мешок на подводе.
— Молодушки, утекайте живо в лес! Вон туда! — показал дед. — А я вас охраню…
Он стал с двустволкой позади телеги, а женщины, бросив лопаты, побежали что было духу к густому подлеску. За спиной раздались выстрелы. Послышался стук колес, и кони, тужась изо всех сил, вытянули на лесную дорогу тяжело груженную телегу. Тут дед придержал лошадей, посмотрел из-под насупленных бровей на свое запыхавшееся воинство и перекрестился.
— Уж вы, стало быть, того… не обижайтесь на старика, — пробормотал он.
Но женщинам и в голову не пришло обижаться. А дед все мялся, кряхтел, видимо, ему было совестно оттого, что он их так измучил, подвергая опасности. С трогательной наивностью старался как-то задобрить их. Увидев, что Леся впопыхах забыла на поле стеганку и теперь поеживается от холода, он снял с себя суконную куртку и, накинув ее на мокрую спину женщины, спросил виновато:
— Крепко умучились, бабочки?
Те молчали.
— Потерпите еще часок, рано нам ехать домой… в лес, на базу. Надо повременить. Там, — кивнул он в сторону Рачихиной Буды, — хлопец наш дела нужные справляет…
— Что ж, подождем… парню там небось потруднее нашего…
Наступила ночь, беззвучная, темная, но Леся все никак не могла отделаться от страха. Ей казалось, что немцы обязательно бросятся за ними в погоню и будут преследовать упорно и долго, как тогда, летом, группу Афанасьева. Внезапно ей пришла странная мысль. Даже не мысль, а какая-то необъяснимая уверенность, что, пока дед Адам жив, они с ним не пропадут. Вот он смотрит и сурово супит брови, чтоб не показать другим того, что прячется в его глазах. Ужас какой хитрый старик!
Женщины сели возле телеги, положили на колени натруженные руки и не заметили, как их сморила дремота. Очнулись, когда появился Юрась со своей ношей.
Пока женщины рассказывали партизанам о рейде за картошкой, в землянке Коржевского Юрась докладывал о результатах разведки в Рачихиной Буде. Кроме Юрася, стоявшего навытяжку перед командиром отряда, присутствовали Купчак, Афанасьев ив углу на нарах, как часто бывало, сидела, поджав под себя ноги, Васса.
Коржевский бушевал. Кадык на его вытянутой шее прыгал.
— Как вы смели заниматься какими-то дурацкими сероводородами в то время, когда вам было дано ответственное задание? Кто вам дал право ставить под удар намеченную операцию по освобождению детей-заложников? Ваша обязанность — проявить инициативу в том направлении, которое указывает командир! Мы задыхаемся без радио, мы не имеем никакой информации из центра, мы не знаем и не можем рассказать населению правду о том, что делается на свете. А вы, вместо того чтоб связаться с радиотехником, пустились на авантюры. Кто вам велел искать химикаты? Отвечайте, кто? Варухин? Да я ему голову сниму! Под суд упеку!
— Мне никто не велел. И кто такой Варухин, мне неизвестно. О том, что отряд испытывает острую нужду в химикатах для горючей жидкости, я узнал из разговоров партизан случайно.
— Не верю! Позвать сюда Варухина! — приказал Коржевский вестовому.
Варухин тут же прибыл, словно ожидал вызова. Коржевский уставился на него ледяным взглядом, не сулившим ничего хорошего.
— Это вы внушили Байде, чтобы он, помимо выполнения боевого задания, добыл вам химикаты?
— Во-первых, товарищ командир, химикаты не для меня, а, как вам известно, для отряда. Во-вторых, вот стоит Байда, так пусть он скажет мне в глаза, когда это я что-нибудь от него требовал?
— Я уже сказал, — отозвался Юрась. — Ни-че-го. Я поступил так по собственному почину и по уставу, который требует от бойца проявлять инициативу в соответствии с обстановкой, а не держаться слепого параграфа.
— Нет, вы видали? Толкователь уставов объявился! — ткнул пальцем в сторону Юрася возмущенный Коржевский.
— На меня всегда наговаривают, товарищ командир, а вас разыгрывают, — продолжал Варухин. — Если вы хотите знать, то я вообще ни с кем не разговаривал на эту тему, если не считать уважаемую Вассу Карповну, — кивнул он в ее сторону. — Но при чем здесь я, неутвержденный начхим отряда?
Если после слов Юрася Васса благодарно посмотрела на него, то сейчас разлившаяся по ее лицу бледность, стиснутые зубы ясно указывали на то, как воспринимаются ею оправдания Варухина. Но на Вассу в этот момент никто не обращал внимания, да ее и не видно было в затемненном углу землянки.
— Ну что ж, будущий начхим, раз вы оказались в стороне от этой… от этого… в общем, можете быть свободным.
— Есть! — козырнул Варухин, и с достоинством удалился.
Коржевский встал. Он старался держаться по-военному, но в голосе его вместо «железа» прозвучал укор и досада.
— Боец Байда, за самовольство, едва не приведшее к срыву задания по разведке, вы заслуживаете строгого наказания. Но, учитывая вашу неопытность и то, что вы взяли нужного нам «языка», ограничусь выговором.
Юрась на выговор не обиделся. «Правда, — подумал он, — получить взыскание за первое задание — начало не из лучших. Но ведь говорят, что человек рождается в муках, с болью и криком! Так и я рождаюсь. Другим это незаметно, а я знаю, что рождаюсь и начинаю жить именно сейчас, здесь. А выговор — чепуха! Это щекотка, а не муки…»
— Выговор Байде объявлять нельзя! — вдруг раздалось из темного угла землянки.
— Что-о?! — протянул Коржевский, и все повернулись на голос из угла.
— Я говорю, объявлять Байде выговор несправедливо, — твердо повторила Васса. — Это я обманула его, сказала накануне, что командир требует добыть химикаты. Меня и наказывайте.
Поднявшись с нар, она обвела всех отчужденным взглядом. Купчак закашлял, остальные огорошенно молчали. Лишь Юрась, повернувшись к ней, тихо сказал:
— Ну зачем вы это…
Васса одернула платье и направилась к двери, похожая сейчас, как показалось Юрасю, на своенравного ребенка. Он еще раз с сожалением подумал: «Ну зачем же ты так? Да за тебя я готов получать выговора хоть каждый день!»
Куприяна допрашивали весь день, затем было объявлено: вечером суд. Вскоре последовал приказ: проверить оружие и получить дополнительно боеприпасы для предстоящей операции. Какой? О таких вещах у партизан говорить не принято. И так ясно: раз отряд начал экстренно готовиться к боевым действиям, значит, предстоит что-то серьезное.
Афанасьев построил взвод разведки, прошелся перед бойцами, проверил исправность оружия, затем прошелся еще раз, оценивающе оглядел бойцов, покрутил головой и сказал:
— Нда… пообносились мы и пообтрепались — дальше некуда. Посмотрите, товарищи, на свои штаны, а? А ведь в отряде имеется женский пол! К лицу ли нам ходить в таких, извиняюсь, драных штанах?
— Не-е-е! — отозвался взвод хором.
— И я так думаю. Поэтому приказываю проявить ловкость и находчивость, чтобы после выполнения боевой операции я никого в таких штанах не видел. У нас не армия, так что извольте, чтобы каждый беспокоился о собственных штанах и зипунах.
Афанасьев распустил строй и пошел готовиться к походу, чувствуя глубокую неудовлетворенность делами в отряде, собою… «Воюем, называется… то операция «картошка», то операция «штаны»…»
…Вечером на выбитой сапогами площадке при свете костра начался партизанский суд. Обвинительное заключение было коротким и предельно ясным: измена Родине и пособничество врагу, а именно: выдача гестапо партизанской разведчицы Агнии Данилковой, выдача врагу лесного хранилища, активное содействие немцам в деле вывоза в Германию советской молодежи, а также продуктов питания, выдача германским властям своего племянника — партизана Юрия Байды.
Куприян выслушал обвинительное заключение, не проронив ни слова, не взглянув ни на кого. Пока шло судебное разбирательство, он сидел ссутулившись, поникнув головой. О чем в это время он думал, что мучило его мозг, душу? Страх? Раскаяние? Тяжесть ответственности?
Ему разрешили сидеть и тогда, когда приходилось отвечать: левая ступня у него сильно распухла. Но вот он поднялся на ноги, чтобы выслушать смертный приговор: казнь через повешение. Здесь он впервые вскинул голову и обвел взглядом не партизан, многих из которых хорошо знал, а что-то другое, что находилось вдали, от чего не мог оторвать глаз. Там, среди дубов, окруживших поляну, стоял один с толстым, обломанным бурей суком, на котором недавно висела злополучная гиря Варухина и где сейчас качалась змеей петля, слабо озаренная мерцающими отблесками костра. И окружающий мир, суровые, словно вытесанные из коряг, лица партизан показались ему в тот миг не настоящими, а настоящими — вот тот сук и та петля. Он готовил их себе всю свою жизнь. От предсмертного ожидания, от страшной безнадежности Куприяну вдруг захотелось завыть по-волчьи, горько и тоскливо. Холодными струйками полз, охватывая тело, страх, и Куприян не мог ни защититься, ни преодолеть его. Он провел рукой по безволосой голове, суетливо завозился. Пустые глаза что-то искали в темноте. Нашли, Это было лицо Юрася — бледное, измученное. Оно единственное проступало, как светлое пятно надежды. И Куприян упал на колени.
— Юрасю! Пощади, племянничек! — в исступлении взмолился он, поддаваясь внезапно нахлынувшему отчаянью.
Все повернулись в сторону Юрася. Он шевельнулся, посмотрел на дядю с недоумением. Вернее, не столько на дядю, сколько на его вытянутую, худую, морщинистую шею. И вдруг в нем настойчиво заговорило чувство жалости к старику, который выкормил и выучил его. На миг он словно забыл то зло, что сделал людям и ему самому этот человек, и в волнении расстегивал и застегивал ворот рубахи…
«Кого жалеешь? Предателя?!» — вдруг опомнился он и тут же, тяжело повернувшись, ни на кого не глядя, ушел в темноту.
И Куприян понял: теперь все. Сознание обреченности обострилось. Прошлое рухнуло, обломки воспоминаний понеслись, рассыпаясь, в той роковой последовательности, которая привела его сюда, на смерть. Никто его не пощадит, как и он не пощадил бы, попади эти люди в его руки. Жаль… жаль — мало успел…
— Приговор подлежит исполнению немедленно, — глухо произнес председатель суда и покосился на осужденного.
Сгорбленный Куприян неестественно и напряженно выпрямился, что-то пробормотал бескровными губами. Вдруг надменно вскинул лысую голову и похромал к дубу. Остановился перед петлей. Лицо бледное, страшное. Он рванул воротник взмокшей от пота рубахи и с неугасимой даже на пороге смерти ненавистью зло взглянул на темнеющую вокруг поляны толпу. Похабно выругался, плюнул перед собой и сказал:
— Вешайте, гады! Ваша взяла!..