Бывает, люди в определенных условиях изнашиваются быстрее машин. Это я знаю по себе. Мои руки уже давно не держат штурвал, а транспортный «ЛИ», самолет, на котором я летал в молодости, и поныне можно встретить в самых отдаленных местах нашей земли. Удивительно живуч старик трудяга!
Заговорил я об этом ветеране воздуха потому, что на нем мне пришлось начинать войну. Правда, скоростенка у него маловата, но поскольку мы летали за линию фронта главным образом ночами, то он вполне нас устраивал.
Линия фронта!.. На оперативных картах в первые месяцы боев и отступлений она выглядела весьма условно, менялась каждый час, поэтому вместо слов «линия боевого соприкосновения» мы предпочитали говорить просто «направление».
Летчики и штурманы военно-транспортного отряда, в котором служил и я в качестве второго пилота, незадолго до войны на учениях несколько раз удачно сбрасывали грузы и парашютистов и умели точно приземляться на ограниченные площадки. С первых дней боев нас держали в готовности вблизи от фронта на случай, если понадобится срочная высадка массированного десанта.
Танковые лавы Гудериана, неся потери, упорно продвигались на восток, «юнкерсы» бомбили уже Гомель, Чернигов, мосты на Киев, а мы все сидели на Холявинском аэродроме и ждали своего «звездного часа»…
Собственно, мы не сидели, а день и ночь выполняли разные задания: перебрасывали людей, боеприпасы, танковые и авиационные двигатели, ампулы с горючей жидкостью «КС», медикаменты, отвозили в тыл раненых, ценности из банков. Да мало ли что приходилось делать, всего не упомнишь! Тянулись недели. И лишь в конце июля нас перебазировали на новый аэродром, где уже находился подобный нашему транспортный отряд. Отсюда, как нам сказали, будет переправляться в тыл врага авиадесантная бригада. Моему экипажу предстояло выбросить ударную группу специально обученных парашютистов для захвата плацдарма.
Кроме управления самолетом я выполнял обязанности грузового помощника командира экипажа, отвечал за правильное размещение людей на борту, центровку самолета, а на месте выброски обязан был выпускать парашютистов.
Ударной спецгруппой, как объяснили мне, командовал лейтенант Афанасьев Илья Иванович. Я отправился к нему договориться о порядке действий в воздухе и вообще посмотреть на тех, с кем придется направляться ночью во вражеский тыл.
Афанасьева нашел на бывшей футбольной площадке. Он проводил занятия. Десантники отрабатывали различные приемы нападения и защиты. На мягкой траве были расстелены брезенты, бойцы в одних шароварах и сапогах азартно боролись, падали, вскакивали, тормошили друг друга. Раздавались громкие возгласы, вскрики от боли, приглушенные ругательства, на которые никто не обращал внимания. Афанасьев, обнаженный до пояса, похаживал туда-сюда, похлестывая прутиком по голенищу хромового сапога, делал подчиненным замечания. Белокурый, сухощавый и жилистый, он не понравился мне с первого взгляда. В его движениях, во всех его жестах, резких командах мне виделась поначалу лишь чванливость дорвавшегося до власти человека, показная выправка. Я не признавал и не признаю муштры ни в каком ее виде, считаю: настоящий порядок зряч, показная муштра слепа. Он, словно на манеже, прохаживаясь, похлопывает хлыстом да покрикивает. Вот опять:
— Кабаницын, не так, черт возьми! Не так, вам говорят! Вы все время открываетесь противнику, надеетесь на свою медвежью силу. Идите сюда!
Высокий и плотный солдат, тяжело дыша и встряхивая расслабленно руками, приблизился к командиру взвода. Выглядел он прочно и основательно.
— Вот смотрите, я с винтовкой, — протянул Афанасьев вперед руки с зажатым в кулаках прутом. — Отнимайте!
Здоровенный Кабаницын мигом сделал обманное движение, схватил своей клешней руку командира и в тот же момент сам — я не заметил отчего — брякнулся гулко на брезент.
— О-ой! — простонал он под общий смех, вставая и потирая ушибленный бок. Командир похлопал Кабаницына по спине, сказал:
— Помните всегда: джиу-джитсу значит — слабый сильного…
«Однако ловкий черт, этот дрессировщик…» — подумал я об Афанасьеве уже без прежнего предубеждения и представился.
Потом мы, лейтенанты, сидели в тесном жилище Афанасьева на единственной койке и обсуждали проблемы и различные аспекты борьбы с германским фашизмом. То, за чем я пришел, и все остальное, касающееся десантной операции, Афанасьев уже тщательно продумал и даже предусмотрел варианты на случай изменения обстановки. Авторитет его как специалиста в глазах моих поднялся. Прошло еще несколько дней, и мы подружились. Этот «любитель муштры» оказался парнем что надо: решительным, умелым и гораздо более толковым, чем показался мне вначале. Это мнение о нем осталось у меня навсегда. Мое сердце сохранило и пронесло его в целости через многие годы, хотя истинную ценность этого человека я узнавал постепенно, когда нас позже сталкивала военная жизнь, полная опасностей, тревог и потерь, жизнь, сдружившая нас и разлучившая навеки…
Итак, авиадесант — на выброс! Но вдруг ночью, когда парашютисты находились возле самолетов, поступил приказ: «Отставить!». То ли нужда отпала, то ли еще почему-то — нам, исполнителям, не докладывали. Да и не все ли нам равно — почему?
А на рассвете в комнате командиров взводов десанта мы с Афанасьевым сидели вдвоем и говорили о многом, обходя молчанием лишь главную нить, на которой держится жизнь солдата на войне.
Я всегда завидовал людям, которые как-то умудряются охватывать своим разумом большую массу событий в совокупности и умеют создавать стройную масштабную картину целой эпохи. Мне это не удается. Даже огромная война в моем восприятии как-то распадается на отдельные эпизоды, факты, лица, которые порой кажутся вовсе не связанными между собой.
В тот раз я и услышал от Ильи Афанасьева о его родине, друзьях, узнал разные истории, связанные с односельчанами. Одни казались интересными, другие — нет, и я слушал, как говорится, одним ухом, о чем до сих пор жалею.
Мог ли я знать тогда, что останусь жив и что мне представится возможность рассказать нынешним людям о тех, кто прошел через тысячи смертей? Да знать бы тогда, что так случится, запоминал бы все до мельчайших подробностей, собирал бы и откладывал не только в памяти, но и на бумаге… Впрочем, насчет бумаги я переборщил, вести записи нам строго запрещалось. Фронтовые дневники писали те, кто не был на фронте. Потому многое, самое сокровенное в судьбах людей, среди которых я находился в годы войны, до сих пор остается покрыто пологом неизвестности.
Жизнь на фронте — явление временное, но неотъемлемые от жизни дружба, любовь, стремление к счастью оставались и на войне большими ценностями. Все это сохранилось только в крепких сердцах, способных устоять среди гибели и опустошения.
С Афанасьевым я стал встречаться ежедневно после окончания служебных дел. О своей чрезвычайно опасной работе он говорил строго и трезво, я о своей с иронией, потому что наши профессии не подлежали сравнению. Я считал Илью смертником, но говорить ему о том, что думал, не имел права. Я даже не мог посочувствовать ему — на фронте такое не принято. Если бы все стали друг другу сочувствовать, то и воевать было бы некому…
В рассказах Афанасьева о друзьях, земляках, о родном селе Рачихина Буда часто упоминалось имя однокашника-соседа Юрия Байды. Детство и юность Ильи и Юрия прошли рядом, и только отъезд Афанасьева в военное училище разъединил их. Многое, о чем мы тогда говорили с Ильей, быстро забывалось, а эпизоды с участием неизвестного мне Юрия Байды почему-то отчетливо запоминались. Образы, боевые дела и судьбы Афанасьева и Байды, все, что случилось с ними позже и к чему я имел непосредственное отношение, все это, глубоко вошедшее в мое сердце, стало для меня столь близким, словно моим собственным.
…Через неделю в полночь десантирование бригады все же состоялось. Мы летели на боевое задание. Когда самолет снизился до высоты тысячи метров, я вышел из пилотской кабины к десантникам. Они сидели на откидных скамейках вдоль бортов. Лица их, освещенные слабым светом синей лампочки, казались серыми масками. Увидев, что я направился к выходной двери, они зашевелились. Афанасьев посмотрел на меня вопросительно. Я кивнул, показал на пальцах: «Еще три минуты». Он встал, поправил лямки парашюта. Штурман включил предупреждающий сигнал, десантники выстроились друг за другом, набросив карабины[1] на трубу, протянутую вдоль фюзеляжа. Я открыл дверь, и прохладный воздух вихрем ворвался в самолет, поднял пыль. Внизу тьма — глаз выколи. Штурман замигал лампочкой, и мы стали выбрасывать грузовые парашюты, затем я махнул рукой: «Пошел!». И десантники посыпались в ночь. Афанасьев прыгал последним. Натянутая улыбка мелькнула на его лице. Я подбадривающе хлопнул его по плечу, и он исчез в черной пропасти.
«Навсегда!..» — подумал я и почувствовал в сердце колющую тоску. Я будто потерял самого-самого дорогого человека.
Самолет опустел. Я прошел в кабину, сел в свое кресло, доложил командиру, что все нормально, а сам подумал: «Считать нормальным то, что происходит, может только сумасшедший…» Так вот на войне и бывает: встретились, подружились и расстались навсегда.
Мог ли тогда я думать, что встречу Афанасьева еще раз? Нет! Но мы все же встретились, встретились в сложной ситуации, когда на грани гибели оказался не он, а я. Но об этом позже. Сначала о Байде и Афанасьеве.